Светлана Прокопчик
НЕЖЕЛАТЕЛЬНЫЕ ПОСЛЕДСТВИЯ
Кузьмину было плохо, стыдно и тоскливо. Еще он боялся. Он знал, что чем-то подобным должно кончиться. Лечащий врач сказал, что женщина не приходит в себя третьи сутки. Умрет.
Когда Кузьмин увидал ее впервые, у нее было кукольное личико. Выверенное, явно подправленное хорошим хирургом. А теперь оно высохло, левая щека ввалилась, а правая безобразно распухла. Кузьмин нагнулся, приподнял повязку. Из вздутого гнойника под скулой торчал зуб. Большой. Сантиметра четыре. Края прорванной щеки уже почернели.
Бывает, что зубы растут неправильно — тогда их удаляют. А некоторые женщины удаляют задние зубы, чтобы пухлые щеки казались впалыми. Такой вот у них идеал красоты. Настя тоже удалила. После инъекции имморталина все зубы выросли заново. Потом программа регенерации сбойнула, и зуб мудрости выпал, выдавленный «сменщиком». Настя пошла и вырвала его. Зря. Потому что следующий зуб полез вбок и останавливаться в росте не захотел.
А ведь сначала все было замечательно. Настя радовалась, что у нее исчез детский гастрит, что ей не нужно пользоваться кремами и декоративной косметикой — у нее замечательная юная кожа, упругая, бархатистая и свежая. Она восхищалась своими обновленными грудями. А зачатки целлюлита на бедрах превратились в тугие мышцы. И все — без усилий.
Ее мозг стал таким же восприимчивым к новым знаниям, как было только до девятого класса. Настя всерьез засобиралась восстановиться в инязе, из которого ее отчислили после первого курса за неуспеваемость. В общем, жизнь ее наполнилась смыслом и счастьем.
А потом — этот зуб. Настя решила, что во всем виноват врач, занесший инфекцию при удалении строптивого костяного выростка. Записалась на прием к крутому стоматологу. У того волосы дыбом встали: в воспаленной ране явственно просматривался еще один зуб! Настоятельно советовал лечь на операцию. Настя не захотела уродовать лицо — вдруг придется резать щеку? И поехала в Турцию, надеясь, что как-нибудь само рассосется. Через двое суток вернулась: что за отдых, когда приходится прятать красную опухоль на лице под платком. В аэропорту потеряла сознание и больше в себя не приходила.
В дверь палаты кто-то заскребся. Кузьмин вздрогнул, вспомнил, что в коридоре его ожидает Витя, Настин мужик — бандит двухметрового роста. Невольно втянул голову в плечи. Сказать мужику было нечего. А ответа тот потребует.
Безумно захотелось курить. Прямо тут, в палате. Закурить и выпить. Стакан. Спирта. Как в фельдшерской юности. Правда, Кузьмин не стакан тогда выпил, как всем хвастался, а стаканчик — пластиковый, на пятьдесят граммов. Но доверху налитый. Выпил на спор. Залил в глотку, умело выдвинув корень языка, чтобы сразу в пищевод провалилось. А потом пошатнулся и по стеночке, по стеночке пополз спать на банкетку.
Вообще такое молодечество хорошо не заканчивается, слизистую сжечь можно как нечего делать. Кузьмину с утра было плохо. Ему посоветовали выпить стакан воды — чтоб опохмелиться. Старая шутка: если вечером пил спирт, то с утра принял стакан воды — и опять пьяный ходишь. Кузьмин послушался. Его вырвало кровью. С тех пор осторожничал.
Но сейчас хотелось повторить. С тоской Кузьмин вспомнил, что в тот раз спорил на сто граммов, а не пятьдесят. На два стаканчика. Пятнадцать лет прошло, и вдруг жалко стало того, недопитого спирта. Ох, выпить бы его здесь, да закурить… потом выйти из палаты, глядя мимо бандита Вити разъезжающимися глазами… а с утра не помнить ни его, ни изуродованную женщину.
Ему не жалко было ни Настю, ни Витю. Сами виноваты — захотели на халяву лекарство от старости получить. Лекарство, сделанное из чужой смерти, хотели — чтоб самим вечно молодыми оставаться. Кузьмин их честно предупредил — подождите, лучше пару мартышек мне купите, я на них опробую всесторонне. Не захотели. Насте приспичило лучше подруг выглядеть. А мужику ее шрамы от пуль своих коллег надоели. Да и могли ли они допустить, чтоб бессмертие обрели мартышки, а не они, цари природы? Вот и получили.
Кузьмин почти ненавидел эту пару идиотов с деньгами. Ненавидел за то, что именно они оплатили опыты, ненавидел за то, что подставились для первого эксперимента. Опыт пошел наперекосяк, и теперь Кузьмин боялся, что бандит в расстройстве застрелит его.
Собравшись с духом и сделав умное лицо, взялся за ручку двери. Насупившись, шагнул в коридор. Навстречу ему вскочил бледный и потный от волнения Витя. Кузьмин помахал рукой. Витя жеста не понял, но на всякий случай потрусил послушно за спиной, тяжело вздыхая. Бандит еще не знал, что Кузьмин не может решить проблему. И чем позже до него дойдет, что наука бессильна, тем лучше для Кузьмина.
Пару раз мужик издавал звуки, порываясь заговорить. Кузьмин обрывал его жестом и сильней сдвигал брови, мол, думаю, не мешай. Пока дошли до машины, у него заболели мышцы на лбу от постоянного напряжения.
— Вот что, — сказал Кузьмин деловито, устроившись в кожаном салоне «БМВ». — Есть на примете тихий кабак, где нет музыки и любопытных ушей? Вези туда.
Собственная идея насчет ресторана Кузьмину понравилась. Витя все равно пришибет, сука, так отчего бы предварительно не попить водки за его счет?
Витя проникся серьезностью момента. В кабаках он толк знал, несомненно, потому что привез в первоклассное заведение. Кузьмин почти утонул в глубоком мягком кресле, напротив угнездился Витя. Присел на самый краешек, подался вперед, преданно и с надеждой уставился на Кузьмина. Куртка его при этом распахнулась, и Кузьмин увидел краешек наплечной кобуры.
Чуть шелестя ботинками по ковру, подкрался официант.
— Коньяк, — сказал Кузьмин. — Бутылку.
— Какого? — шепнул официант. — Есть…
— Тебя что, учить надо, какой нужен коньяк?! — рявкнул несдержанный Витя. — Живо давай. И закуси мелкой притарань, что там полагается. Принес, и чтоб близко тут никто не шлялся! Когда надо, сам к стойке приду.
Официанта сдуло. Вернулся мгновенно, на подносе — бутылка, бокалы, мелкие тарелочки с чем-то, пепельница. Кузьмин даже не смотрел, что именно он приволок — наверняка самое дорогое. Фигня, все равно платить Вите. И сейчас, и впредь, и очень долго.
Потому что Кузьмин придумал, что делать.
Но сначала наплескал себе одному полный бокал. Выпил как воду, в три глотка. Полегчало.
— Значит, так, — очень веско произнес он, глядя Вите в точку между бровями. — Настя твоя — дура.
— Знаю, — понурился Витя. — Зато красивая.
— Была. Но тебе ее теперь тащить всю жизнь. Потому что если она проболтается…
— Понял, — кивнул Витя.
Кузьмину не понравилось его выражение лица.
— Убирать не смей, — предупредил он. — Хочешь, в монастырь засунь, или еще куда. Но если хоть один фрагмент ее тушки попадет на стол к патологоанатому…
Он сделал многозначительную паузу Витя хлопнул коньяка, поскреб в затылке.
— Ну понял я, ладно.
— Насте не надо было удалять зуб, — сказал Кузьмин и поморщился: фраза прозвучала слишком мягко, по-интеллигентски. — Она, идиотка, не въехала: регенерация — значит, регенерация. Значит, должны вырасти. И срать они хотели на то, что ей рожа собственная с полным набором зубов не нравится. Понимаешь?
Витя на всякий случай побледнел и подобрался.
— Она нарушила программу. А потом еще понесло ее в Турцию. Ну каждый дурак знает: если есть воспалительный процесс, на открытое солнце выходить запрещено! А эта овца поперлась загарчик обновлять, блин.
— Овца, — согласился Витя. В глазах появился опасливый огонек: — Док, а что будет, если меня свинцом нашпигуют?
Этого вопроса Кузьмин боялся. И надеялся, что если такое случится, то Витя не выживет. На самом деле никакой патологоанатом не понял бы, что там сотворили с организмом. Строго говоря, Кузьмин сам имел весьма смутное представление о том, какие внутренние изменения могут иметь место в человеческом теле. Мыши и собаки — это хорошо, но все-таки не то. Теория плюс пять минут практики, если можно так выразиться.
— А ты постарайся, чтоб не нашпиговали. — Кузьмин неприятно засмеялся. — Потому что грохнуть могут, а это ни тебе, ни мне ни к чему.
Витя замолчал. Кузьмин выпил. Захмелел.
— А Настя?
— Настю сегодня вечером перевезешь ко мне в лабораторию. Попробую я ее стимуляторами накачать. У нее, я так понял, все резервы ушли на зубные дела. У человека от природы есть небольшая способность к регенерации, так вот, имморталин эту естественную способность отключил.
Витя хлопал глазами. Кузьмин порол чушь.
— Это как с алкоголиками. У них тоже прием внутрь сбивает гормональный баланс.
— Так может, ей похмелиться надо? — воспрял Витя. — Ну, в смысле, что ей просто надо добавить имморталина?
— И где ж я его тебе возьму, а? Весь 3ianac я на вас и израсходовал. А больше нету. И трупы на дороге не валяются.
Витя осклабился. Ну да, у людей его профессии трупы именно что валяются.
— Витя, — тихо, внятно сказал Кузьмин, — мне повезло один раз, я получил доступ к телу, которое, согласно завещанию, разнимали на органы. Я получил труп очень свежий, здорового человека, который не хотел умирать, который до последнего вздоха боролся за жизнь. Ктому же именно с этим трупом никто не удивился бы, увидав, что некоторых частей не хватает. Если бы я приехал на два часа позже, было бы поздно изымать из него те части, которые мне нужны.
Кузьмин намеренно не называл органы. Это его тайна.
— Док, а от чего он помер?
— Какая разница?
— Ну, так…
— От инфаркта. Мужчина, сорок два года. Здоровый, как буйвол.
— А больные не подходят, да?
— Ну, смотря какие. Такие, которые уже смирились, — нет. Понимаешь, очень важен фактор жизнелюбия.
— А еще? Еще что важно? Ну там, пил-курил…
— Да нет, не играет роли. Лучше, конечно, без этого. — Кузьмин похлопал себя по карманам, сделал вид, что не может найти сигареты. Витя подсунул ему свои, дорогие. — Самоубийцы еще подходят.
— Так они ж… — удивился Витя. — Они ж по доброй воле, типа сами!
— Сами-то сами, а в приказном порядке. В смысле, сами себе приказывают умереть. И организм у них перед смертью борется. Даже у тех, кто снотворным травится. Но тут другая тонкость: понимаешь, получить труп мало. Нужно еще изъять из него кое-что, и чтоб родственники потом не возмутились.
— А они откуда узнают?! Шарить, что ль, у него внутри будут? И они в натуре знают, что там должно быть?! — Витя захохотал. — Бля буду, сколько раз было, что кого-то подрезал, ну, не насмерть, но один хрен не знаю досконально, что там у нас внутри!
— Знать и не надо. Достаточно видеть разрезы на теле в неположенных местах. Сам подумай: родственники тело обмывают, а на нем — дырки. Особенно замечательно, если они вскрытие запретили. А если и не запретили — тогда патологоанатом заметит, что кто-то труп резал до него. Мало того, еще и определит зачем.
— А договориться с ним — никак? В смысле, чтоб он сам во время вскрытия отлучился куда-нибудь, ты там пошуруешь, он потом обратно зашьет… Я бабла сколько надо отстегну, ты не думай. Ну, даже в долю возьмем. Типа он тебе нужные трупы отбирает, ты ему конвертик. Мы, эта, на конвейер дело поставим, нужным людям толкать станем.
— Забудь! — Кузьмин преисполнился праведным гневом. — Сдурел?! Кто-нибудь стуканет — и все! Нет уж, — сделал вид, что успокоился. — Настьку твою я стимуляторами на ноги поставлю. Рожа у нее останется перекошенная, это уж не обессудь, но жить будет.
Витя покачал головой:
— Хреново. Ну так что, когда ее к тебе перевезти?
— Сегодня, часам к восьми вечера. Ты меня домой подбрось, мне поспать надо.
— Ща, док, только водилу вызову, я ж сам на грудь уже принял. — Витя потянулся за мобилой.
Потом его телефоном завладел Кузьмин: вызвал ассистентку, распорядился приготовить для Насти единственную комнату-палату. Ассистентке Лене он доверял: некрасивая девочка искренне его любила, а Кузьмин изредка с ней спал, чтобы не чувствовала себя невостребованной. И чтобы не поедала. Ну и потому, что ему самому больше не с кем было спать.
До приезда шофера они успели допить бутылку и взять вторую. В машине Кузьмин добавил еще — из горла, чувствуя себя натуральным плебеем, который бескультурьем выражает презрение к аристократии. Правда, Кузьмин был воспитан получше Вити, так что презрение если и выражал, то к бандитским деньгам, на которые пил из горла дорогущий коньяк.
Поспать ему удалось всего три часа. Позвонил Витя, сказал, что тачка у подъезда, ждет, чтоб отвезти его в лабораторию, куда уже водворили бесчувственную Настю. Голос у Вити звенел, как у ребенка, приготовившего родителям сюрприз.
Кузьмину уже успела разонравиться идея, намеками сформулированная по пьяному делу. Совесть проснулась. Надо было ему не спать ложиться, а в аэропорт подрываться. Покупать билет черт1 знает куда на последние деньги… А потом? Всю жизнь скрываться. Всю жизнь в нищете. С женой он развелся, положим, но дочку иногда повидать хочется. Значит, во время какого-нибудь тайного визита он проколется, попадется на глаза мстительному Вите… это если тот в запале не сорвет зло на родных Кузьмина.
И все равно идея паршивая.
Хмурый Кузьмин выпил остатки. коньяка. Руки перестали дрожать. Спустился вниз, сел в машину. По дороге снова задремал.
В лаборатории Витя распоряжался как хозяин, и похмельного Кузьмина это раздражало. Хотя если посудить, Витя и был здесь полным хозяином: на его деньги все куплено.
— Где она?
— Док, ты не сердись, — Витя сиял, — я все как ты сказал, сделал. Ленка Настю положила, все назначения, которые там врач написал, выполнила. А у меня к тебе дело есть…
Витя взял Кузьмина под локоть и повел в подвал. У врача засосало под ложечкой. Несмотря на то, что он сам подбросил бандиту идею.
В подвале на новеньком операционном столе лежал труп обнаженного мужчины лет сорока с колотой раной в груди, против сердца.
— Док, я проконсультировался с кем надо насчет оборудования. — Витя показал на стол. — Лампы сейчас распакуем, все дела. Если че надо еще, говори. А этот, — он ткнул пальцем в труп, — бомж. Я потом пацанам скажу, они его сожгут или прикопают где. Никто его искать не будет. Короче, мои проблемы, док.
— Когда?..
— Пятнадцать минут назад. Он еще живой тут был, когда я тебе звонил. Жить, сука, очень хотел, это я гарантирую. Мне люлей навалять пытался.
Кузьмин молчал, тупо глядя на тело.
Витя подтолкнул его в спину:
— Давай, док, приступай. Настьку спасать надо.
После трехнедельного зноя хлынул дождь. Кузьмин стоял у окна и смотрел на блестящую зеленую листву, на пузырившиеся лужи, на мокрые машины. В квартире было темно и сыро. Кузьмину хотелось выпить.
Глухо брякнул старый телефонный аппарат. Кузьмин отвернулся от окна, протянул руку. Его окатило волной ужаса — иррационального, липкого ужаса. Паническая атака, машинально отметил он, надо было все-таки похмелиться. Телефон настырно брякал, а Кузьмин глядел на него и покрывался липким потом. Трубку он так и не снял.
Когда аппарат замолк, Кузьмин побежал на кухню. Трясущимися руками потянулся за стаканом, потом — в холодильник. Проклятие, вчера допил все. Ну да, он же решил, что хватит пьянствовать. И не оставил ничего на утро.
Торопливо надевая ветровку, выскочил в коридор. Ноги попадали мимо туфель, Кузьмин ругался, вздрагивая от звуков собственного голоса. В конце концов выбрался на лестничную клетку. Уже в лифте вспомнил, что зонтик остался в прихожей, на вешалке.
Ha улице начинался библейский потоп. Кузьмин прыгал через лужи, втягивал голову в плечи, норовил двигаться под широкими древесными кронами, пытаясь сохранить хоть какой-то участок тела сухим. Потом плюнул и понесся через двор, по раскисшей тропинке, сокращая путь до магазина.
— Водки! — крикнул он продавщице, бросая на прилавок купюру.
Баба в синем халате с фирменной эмблемой, такой же безвкусной, как и ее макияж, шевелилась неторопливо. Кузьмин клацнул зубами: в магазине работал кондиционер, тянуло холодным воздухом. С волос на лбу стекла крупная капля, повисла на кончике носа. Кузьмин мотнул головой, капля улетела за прилавок. Баба в халате не обратила внимания.
Спрятав бутылку под ветровку, Кузьмин побежал обратно. На середине пути сообразил, что спешить некуда — то, что необходимо, у него с собой. Нырнул под хлипкую крышу детской песочницы. Скрутил пробку, запрокинул голову, вливая в горло жидкость. Через минуту огляделся. Ему стало смешно: взрослый мужик стоит, сгорбившись, посреди песочницы и нервно глушит водку.
Сигареты, которые он машинально сунул в карман вместе с бумажником, от дождя не пострадали. Кузьмин закурил, присел на мокрую деревяшку, ограждавшую песочек от рассыпания по всей площадке. Спина оказалась под дождем, но ему это было даже приятно. Он не холодный был, этот дождь.
Под мыском туфли валялась мумифицированная собачья какашка. Или кошачья. Нет, наверное, все-таки собачья — крупная. Кузьмин поддел ее и отбросил подальше. Отпил еще, уже не так жадно. Отпускало. В голове прояснилось, и мир перестал быть серым. Кузьмин почувствовал, как расправились легкие в груди, а сердце забилось ровными толчками.
Но домой идти не хотелось.
Кузьмин погрузился в размышления о природе паранойи. Не своей собственной, с ней-то было понятно, а паранойи вообще. Пытался рассуждать вслух, но быстро понял, что для этого недостаточно пьян. Тогда он просто застыл, счастливо хлопая глазами и ни о чем не думая. Дождь поливал крышу песочницы, струи воды смывали с нее пыль, старую краску, березовые семена, трупики насекомых и низвергались Кузьмину за шиворот. А ему было хорошо и благостно. Он обожал весь мир.
В таком состоянии он и вернулся домой. Открывая дверь, слышал телефонный звонок. Не разуваясь, прошел в комнату, снял трубку.
— Док, это я, Витя, — напряженно сообщила трубка. — Ты спал, что ль? Я тебе никак дозвониться не мог, ты трубку не брал… Ладно, фигня, проехали. Тут один человек с тобой перетереть хочет. Ну, ты знаешь о чем. В общем, я у твоего дома, ща зайду.
Кузьмин расплылся в улыбке. Посмотрел вниз. Под ногами было мокро, с брюк натекло грязной воды. Осторожно переступил на чистый участок.
— А заходи, — весело сказал он трубке.
Почему-то трубка больше не захотела с ним говорить, издавала противные гудки. Кузьмин пожал плечами и бросил ею в спинку дивана. Трубка потащила за собой аппарат, который свалился на пол, прямо в грязную лужу, и разбился.
— Вот и помер! — провозгласил Кузьмин.
— Кто?! — ужаснулись от двери Витиным голосом.
— Телефон! — объяснил Кузьмин. — Он старенький был. Отмучился. Ничего, я его завтра похороню. Ты на поминки зайдешь? Ты ж его знал при жизни…
Витя горестно поджал губы. У интеля сорвало башню, вот что читалось на его низком безупречном — ни одной морщины! — лбу. Кузьмин расхохотался, хлопнул бандита по плечу.
— Не ссы, Витя!
Обошел, зачем-то потопал на лестничной площадке. Ему понравилось, как пружинит она под ногами. Попрыгал. Витя отобрал у него ключи и запер квартиру. Хотел отобрать еще и водку, но Кузьмин не дал.
Машина стояла у подъезда. В бандитском понимании у подъезда, то есть не на дороге, а прямо у ступенек. Изнутри распахнули заднюю дверцу. Кузьмин вольготно раскинулся на сиденье и сказал:
— Привет!
Настя кивнула, глядя на него с прищуром, исподлобья. Она теперь все больше молчала. И Витя возил ее с собой повсюду, потому что боялся оставить одну дома. Или же опасался показываться на люди без нее. Черт их разберет.
Кузьмин невоспитанно пялился на ее новое лицо. После второй инъекции Настя быстро выздоровела, зуб ей сточили, а щека затянулась. Но от кукольной лубочности не осталось ничего. И такая Настя Кузьмину нравилась куда больше. Наконец-то она стала по-настоящему красивой. Правда, черты лица у нее постоянно менялись, не сильно, но при каждой встрече обнаруживалось что-то новое, чего не было еще три дня назад. Наверное, Кузьмин переборщил с дозой препарата.
Витя не заикался о том, чтоб ее бросить. Две недели назад он обмолвился, что у Насти прорезались паранормальные способности. Она слышит мысли, прозревает будущее и видит призраков. Но не боится, потому что знает, как со всем этим управляться. Витя ее зауважал, но признался Кузьмину, что спать с ней больше не может.
Кузьмин хотел пошутить, рассказать анекдот — уж больно серьезной была Настя. А она молчала и глядела огромными темными глазами. И Кузьмин почувствовал, что неудержимо трезвеет. Чтобы остановить процесс, хлебнул водки, прихваченной из дома. Как вода. Допил бутылку. Протрезвел окончательно. Настя усмехнулась тонкими губами и отвернулась.
— Сука ты, — сказал ей Кузьмин. — Я тебе новую жизнь подарил, а ты меня вытрезвляешь без спросу.
Настя не удостоила его ответом.
— Она и это умеет, — деланно хохотнул Витя. — Прикинь, я теперь сколько угодно выжрать могу. Хоть литр. Как приходит время за руль садиться, Настька только поглядит на меня так — и я трезвый, как стекло. Я тут с одним кренделем перетер, ну, проверить. Принял пол-литра и продуваться поехал. Ни фига. Кровь сдал на анализ. Посмотрели, а у меня в крови алкоголя столько, будто я лет пять пробку не нюхал. В общем, все по правде Настька делает. — Помолчал, вздохнул. — Только бабла жалко. Это что ж, покупаешь что повкусней, пьешь, а результата никакого. Как в унитаз вылил.
«Я создал чудовище, — думал Кузьмин. — Я, червь, вмешался в Божий промысел и создал кого? Чудовище. Она перестала быть человеком, и я не могу даже вообразить, кем она станет завтра. У нее все способности по желанию появляются. Этакая психическая регенерация. Захотела — и отрастила. Сначала хотела знать, что Витька о ней думает — и научилась читать мысли. Потом устала бояться завтрашнего дня — и обрела ясновидение. Не знаю, зачем ей призраки. Теперь она умеет отрезвлять. А что, если завтра ей захочется летать? Крылья отрастит? Большие такие, черные крылья нетопыря…»
Витя болтал безостановочно, компенсируя высокомерное молчание сверхчеловеческой самки рядом с собой. Кузьмин начинал догадываться, что история с Настиными зубами не была случайной. Точней, была она именно случайной. Какая-то уникальная реакция организма. Кузьмин испытывал имморталин на животных и на этой человеческой паре. Ни у кого никаких нежелательных последствий. Он потом, когда Настя поправилась, удалил у подопытной собаки два зуба. Ничего, выросли заново. Правильно выросли. Удалил половину кишечника — за месяц восстановился. Много еще чего делал. Ничего похожего на Настино осложнение.
Какой-то странный побочный эффект.
Витька всего лишь поздоровел и помолодел. А Настя лепила из себя, как из пластилина, что хотела. Кузьмин как-то намекнул Вите, мол, попробуй и ты. У Вити ничего не вышло, хотя пытался изо всех сил. Кузьмин полагал, что Настя еще тогда осознала новые возможности и училась владеть собой. А по незнанию наделала ошибок, едва не умерев. Ему было интересно, справилась бы она без второй инъекции? Вполне возможно. Так или иначе, теперь ей ничего не грозит. Если тут кому и грозит, так это окружающим.
Машина летела сквозь усилившийся дождь по загородному шоссе. Витя притих, сосредоточился на управлении. Кузьмин следил за его отражением в зеркале заднего вида. Что-то с Витей происходило. Не такое, как с Настей. Будто бы Витя начал осознавать: Настя, еще недавно купленная им за длинные ноги куколка, Настя без комплексов и мозгов, — она умерла. А та девушка, которая застыла рядом с ним в машине, уже нечто другое. И это другое его пугало.
Кузьмину остро захотелось выйти из машины и окунуться в мокрый лес.
— Останови.
Настя произнесла это слово едва слышно, но таким тоном, что Витя ударил по тормозам как при аварии. Машина жалобно взвизгнула, зарылась носом в тонкий слой песка на обочине, дернула задом вверх, отчего Кузьмин чуть не вылетел на передние сиденья.
Он распахнул дверцу, шагнул наружу. Спустился в кювет. Шлепая по жидкой грязи, пер вперед — к бледно-зеленой поросли на больной опушке. Лужа в кювете оказалась неожиданно глубокой, выше колена, но Кузьмина это не остановило. Он хотел пообщаться с деревьями. Со скрюченными березами, с лысыми соснами, лишь на самой верхушке оперенными редкими пучками хвои. Ногу засосало, Кузьмин с матом ее выдернул, неприлично чвакнув туфлей. И стал карабкаться по противоположной стороне канавы, в глубине души радуясь, что вымарал брюки почти до паха.
Деревья были. Они ему не приснились. Как хорошо, подумал Кузьмин, что даже сосны, эти скоропалительно умирающие представители растительного мира, живут двести лет. И ведь не беспокоит их малый срок жизни. А могли бы придумать за эпохи своей, древесной цивилизации средство от смерти. Слабые здесь гибнут от нехватки солнечного света, их тела гниют и идут в пищу выжившим. Все просто. А могло быть сложно. Сильные растения могли бы забирать не только перегной, но и саму несложившуюся жизнь собратьев, прибавляя несостоявшийся срок к своему. Но ведь не прибавляют. Другая у них, деревьев, этика. Не то, что у людей.
— Чего пришла? — грубо спросил Кузьмин.
— Ты подумал, что я красивая, — ответила Настя.
Он не слышал ее шагов. Почувствовал, что стоит за спиной, пожирая его лопатки пламенным взором. Не таким, какой бывает у сексуально озабоченных женщин. Настя уже не была женщиной. И хотела она чего-то другого.
Обернулся. Смерил взглядом. Подол ее длинной юбки был сухим, к изящным туфелькам не прилипло ни травинки, ни кусочка грязи. Будто она по воздуху прилетела, а не через ту же канаву перебиралась, что и Кузьмин. И почему его это нисколько не удивило? За пятнадцать минут, проведенных им вне машины, Настя еще немного изменилась. Лицо ее приобрело иконописные черты. Вот только в салоне не было заметно того, что вылезло наружу в зеленоватом отствете от живой листвы.
Лицо Насти принадлежало мертвецу.
Нет, самый придирчивый ценитель не отыскал бы в нем ни характерной восковой желтизны, ни мутной пленки на ярких глазах, ни общей стылости. Просто если раньше от Насти веяло генитальной живостью девочки для ночных утех, то сейчас она выставляла напоказ полное свое равнодушие к земным страстям. К страстям и к людям, им поддающимся. Вот это ее и отличало от нечеловеческих и таких людских икон — те жалеют и сочувствуют, а Настя презирала. Сверхчеловеку не подобает заботиться о червях. Сверхчеловек рождается червем, чтобы вылупиться бабочкой.
И если б все ограничивалось этим, Кузьмин не чувствовал бы себя такой сволочью. Но ведь бабочка вылупилась хищная. И для того чтобы летать, ей требовалась жизнь червей. Это их предназначение — служить топливом для моих устремлений, будто говорила бабочка. И ждала одобрения от Кузьмина.
— Дерьмо ты, — сказал ей Кузьмин. — Паразитка. Я тебя сделал, и я лучше знаю, чего стоит эта твоя сверхчеловечность. Ты ж загнешься без новых инъекций. А новая инъекция — это чужая загубленная жизнь. Можно сколько угодно говорить о древней возвышенной расе вампиров, об их культуре и знаниях, только не надо забывать: люди без них обойдутся, а вампиры без людей — хрен. И ты не лучше.
— Я не вампир, — возразила Настя. — Ты это знаешь.
Она смутилась как девочка перед любимым учителем.
Смутилась непритворно, Кузьмин это почувствовал.
— Я просто не знаю, как сделать, чтобы мне больше не требовалась подпитка. Объясни. Хотя я не понимаю, о каких загубленных жизнях ты говоришь. Первая инъекция никого не убила. Вторая ни у кого не отбирала жизнь. Или ты хочешь сказать, что растительное существование того бомжа достойно считаться жизнью? Не-ет.
— А твое существование — не растительное?
— Нет. Я учусь. И скоро пойму, в чем мое предназначение.
— А у твоего Вити? Что такого полезного сделал человечеству бандит? — распалялся Кузьмин.
Настя улыбнулась:
— Вот ты сам все и понял. Ничего он не сделал. Хотя он помог мне стать мной. Я умею быть благодарной, в отличие от людей. Потому я не буду подталкивать его к смерти. Он останется жить. Но будет мне служить. Это ведь тоже — миссия.
Кузьмин остыл.
— На Земле несколько миллиардов людей, — спокойно говорила Настя. — Из них реальную пользу приносят едва ли десять миллионов. Остальные просто биомасса, котел, в котором варится бульон для ценных членов общества. И в котором же нарождаются новые люди. Такие, как я. И как ты.
Кузьмин прищурился. Настя впервые за недели, минувшие после ее возрождения, рассмеялась:
— Ты такой же, как я! Я знаю, я умею отличать тех, кого имморталин переродит. Ты — высший. Сделай себе инъекцию — и все поймешь.
Кузьмин молча повернулся и пошел обратно. К машине, в которой угрюмо курил Витя. Будущий слуга будущей сверх-людины. Домашний любимец, которого будут бить хлыстиком за не вовремя поданные тапочки и поощрять колбаской за охрану драгоценного тела.
Шуршал дождь за окном. Шуршали шины по асфальту. Музыки, которую обожал Витя и которую терпеть не мог Кузьмин, не было. Ехали молча, хотя несказанных слов у всех накопилось много. Но каждый из троих уже понял: это не те слова, которые нужно произносить. Стоит им прозвучать — и даже иллюзии прежней жизни не останется. Лучше уж сделать вид, что ничего не понимаешь. Глядишь, удастся сойти с ума на пару недель позже.
Витя свернул на боковую двухполосную дорогу. Через минуту показались ворота. Витя пошарил в кармане, вынул брелок сигнализации, высунул его в приоткрытое окно. Ворота мягко распахнулись, пропуская автомобиль.
Судя по тому, что особняк отстоял от ограды минимум на полкилометра, его хозяин давно забыл, сколько у него банковских счетов. Кузьмин расстроился: надеялся, что удастся сыграть на жадности заказчика.
У подъезда Витя высадил Кузьмина и Настю. Сам остался в машине, как положено шоферу. Кузьмин искоса глянул на него: вряд ли Вите нравилось происходящее, но свое недовольство скрывать уже научился. Господи, ужаснулся Кузьмин, что ж с ним сделала эта сука?!
— Ничего, — ответила Настя. — Он понятливый. Наказывать не надо.
На заднем сиденье от промокших брюк Кузьмина осталось темное неопрятное пятно. Он усмехнулся, представив, какие глаза будут у лакея, когда долгожданный гость явится пред светлые очи хозяина в таком виде.
— Если посмеет вести себя неправильно, Николай его уволит, — сказала Настя. — Ты из нас, ты выше всех правил.
— Слушай, ты заманала уже мысли читать! — взорвался Кузьмин. — Заруби на своем пластилиновом носу: если я захочу с тобой поговорить — скажу вслух! Ясно?!
— Хорошо, я больше не буду, — быстро согласилась Настя.
Она оказалась права: ливрейный мужчина сделал вид, что Кузьмин в наглаженном смокинге. Открыл дверь, проводил до лестницы, дождался Настиного «Дальше мы сами» и исчез.
Кузьмин шагал по ступенькам и мягким коврам. Настя семенила чуть позади, как вышколенная секретарша. Кузьмин не договаривался об этой встрече. Мог бы по дороге выспросить у Вити, только зачем? Чтобы услышать именно то, чего он боялся больше всего?
Не страшно, если заказчик попросит дозу имморталина для себя одного. Не страшно, если он попросит обессмертить все его драгоценное семейство. Но ведь он предложит создать большой проект… Хуже всего, что именно так оно и будет. Потому что для Кузьмина это тупик, из которого нельзя выйти, даже откатившись назад.
За несколько шагов до гостеприимно приоткрытой двери кабинета Кузьмин знал уже все — что ему предложат, как, на каких условиях. И заказчики будут терпеть все выходки изобретателя, его хамство, его оскорбления — лишь бы уговорить на дикий в своей простоте замысел. А Кузьмин не сможет отказаться. Потому что он тоже человек.
— Здравствуйте!
Отрепетированная улыбка. Отрепетированные жесты. Множество мелочей, тут же, в первые мгновения дающие понять, кто перед тобой. Обрисовывающие характер — только не подлинный, разумеется, а той маски, которую хозяину особняка угодно носить в обществе. Кузьмин не вертел головой, не шарил глазами по стенам помещения. Не нужно. Деловито выбрал стул и уселся. Настя шагнула к двери, заперла ее изнутри и уселась рядом, сложив руки на коленях, как школьница-скромняжка.
— Николай. — Хозяин протянул руку, которую Кузьмин проигнорировал. Чего б не похамить, раз можно? — А вы — Анатолий Кузьмин, неприметный гений.
— Давайте без дешевой лести.
— Как скажете. Водку будете?
Тут Кузьмин сделал тактическую ошибку. Он бросил один быстрый взгляд в сторону Насти.
— Наслышан, — усмехнулся хозяин. — А мы попросим ее не вмешиваться в естественный процесс.
И полез в бар за бутылкой.
Не стоило бы Кузьмину с ним пить. Не стоило бы вести длинные беседы. Потому что хуже нет, когда замечаешь в своем враге человеческие черты. Так ему никто не мешал бы слегка ошибиться в дозировке… возможно, потом Кузьмина убьют… зато человечеству не угрожала бы сверхраса. А Кузьмин оказался слабым. Он купился на нарочитое равнодушие Николая к этикету: если двое мужчин хотят крепко выпить, то какой смысл в церемониях? Хозяин выставил на журнальный столик бокалы для виски и литровую бутылку нерусской водки. Пепельницу. Потом снял дорогой пиджак и уселся напротив Кузьмина.
Выпили. Закурили. Настя молчала, и Кузьмин забыл о ее присутствии. Николай изложил дело. Он готов платить за все, с тем, чтобы Кузьмин поставил производство имморталина на поток. В задачу изобретателя входило только изготовление препарата, остальное — поиск исходного материала, сбыт, юридические тонкости — брал на себя Николай.
— Не хочу, — просто сказал Кузьмин.
Он не стал объяснять, насколько мерзкой кажется ему затея. Не стал говорить, что не хочет принимать на себя кровь сотен людей. И так понятно. Как понятно и то, что Николай его уломает. Просто интересно стало, сколько этот живодер готов заплатить. А заплатить придется очень, очень много — чтобы Кузьмину не хотелось его убить.
Николай помолчал. Налил еще. Кузьмин опять с ним выпил.
— Твоя жена по тебе скучает, — негромко произнес Николай.
Кузьмин протрезвел. Почему-то именно этот, самый про-' стой способ шантажа ему и в голову не приходил.
— У нее… у нее этот… как его… короче, есть кто-то… — бормотал он. Замолчал, поняв, что уже выдал себя с головой. Дернул воротник рубашки, будто ему стало душно. Дурацкий жест.
— Она его бросила, — улыбался Николай. — Красивая женщина. Судьба у нее непростая, жизнь с ней неласкова — а красоту и чуткое сердце твоя жена сохранила. И тебя она по-прежнему любит.
Хуже всего, что и Кузьмин ее любил. У него были женщины после развода. Только чего-то не хватало. А в последние дни, когда пил, былая любовь напоминала о себе острой болью.
— Ты что, говорил с ней?
— Да, — согласился Николай. — Сам. Я не мог поручить столь деликатное дело секретарю. С дочерью твоей познакомился. Она забавная, как все ее ровесницы. Еще не женщина, уже не ребенок. Прелесть, какая сообразительная. Ей теперь только образование приличное необходимо. И лучше бы ей учиться не у нас, а за границей, потому что дипломы, выданные нашими вузами, не во всех странах признаются. А еще лучше для твоей дочери было бы и школьное образование за границей закончить, чтобы не общаться здесь с людьми, мало достойными доверия.
Кузьмин помрачнел и нахмурился.
— Я имею в виду родителей ее друзей и одноклассников, — признал Николай. — Ужасные люди. А соседи? Соседи по дому, в котором живет твоя дочь, еще хуже. Алкоголики и наркоманы. Я бы не хотел, чтобы мой беззащитный ребенок рос в подобном окружении. Страшно подумать, что какой-нибудь негодяй с наклонностями педофила…
— Хватит! — крикнул Кузьмин. — Ты, мразь, угрожаешь мне жизнью моей дочери…
— Я? — удивился Николай. — Толя, это не я уфожаю, а жизнь. Ты почитай газеты, посмотри телевизор. Я же говорю о том и исключительно о том, что в твоей власти было бы уберечь своих женщин от возможных неприятностей. Ты мог бы купить им те условия, которых твои женщины — твои милые и красивые, твои любимые женщины — действительно достойны. Разве ты никогда не думал, что твоя жена, не говоря уже о дочери, заслуживает лучшего к себе отношения, чем то, которое ты можешь дать ей сейчас?
— Тварь.
— Нет. Я не тварь. Разве только в библейском смысле. Я понимаю, Толя, ты уязвлен. Мне тоже было бы неприятно слышать правду о себе. О том, что я не всемогущ и не могу обеспечить приятную жизнь даже тем, кого люблю больше всего. Но ведь положение легко исправить, не так ли? И не только исправить. Ты ведь можешь дать жене больше, чем благополучие. — Николай понизил голос. — Спроси у нее, хочет ли она жить молодой и красивой? Всегда?
Кузьмин зло расхохотался:
— Ты думаешь, я стану ей колоть имморталин?
— Почему нет?
— Потому что я не хочу ее изувечить. Потому что я не хочу, чтобы она превратилась в такое же дерьмо, как эта. — Кузьмин ткнул пальцем за спину, где сидела неподвижная Настя.
Николай помолчал, опустив глаза. Потом усмехнулся:
— Никогда не думал, что придется объяснять изобретателю, в чем суть его открытия. Толя, ты сам говорил Насте, что неприятная метаморфоза, едва не погубившая ее, всего лишь побочный эффект. Нормальные же люди получают обычное омоложение и увеличение срока жизни. Кстати, насколько значительно это увеличение?
— Не знаю. Только приблизительно, — проворчал Кузьмин. Увы, Николай был прав: обычному человеку имморталин лишь восстанавливал здоровье и продлевал молодость. И его жена наверняка не отказалась бы. А сам Кузьмин? Отказался бы он видеть рядом с собой всегда юную девушку? Вместо медленно умирающей? — Лет на пятьдесят, наверное. Крысы жили в три раза дольше, собаки — в два. Да, человек лет пятьдесят лишних получит, вряд ли больше.
— То есть это не бессмертие?
— На данном этапе — нет.
— А как обстоят дела с репродуктивной функцией?
Кузьмину захотелось дать ему в лоб — за умный вид.
— Понятия не имею. Крысы плодились. У собак два помета щенков было, нормальные. А про людей — это ты Витька спроси, потому что у этой суки, по-моему, отшибло все.
— Пятьдесят лет — немного, конечно. Почти смехотворно на фоне исторического процесса. Но даже эти полвека, прожитых активно, могут изменить историю. — Николай прервался, пополнив стаканы. — Мне сорок пять. Моей жене — двадцать два. Сыну — год. И я не знаю, кем он вырастет. Он может перенять мое дело и продолжить его. А может угробить труд всей моей жизни. Я предпочел бы жить подольше, чтобы иметь возможность д ля маневра. Наша — я имею в виду всех бизнесменов, особенно в этой стране — беда в том, что природа отвела нам слишком мало времени. Наша жизнь слишком коротка, чтобы успеть что-то сделать. Мы стараемся успеть сегодня, потому что завтрашнего дня может не быть. И ни у кого из нас нет уверенности, что наши усилия не напрасны. Если бы у нас была гарантия, что мы проживем не двадцать лет, а сто двадцать, мы бы совершенно иначе относились и к себе, и к людям, и к стране. И к планете. Многие человеческие ошибки объясняются тем, что люди знают, как мало им отпущено. На наш век хватит, после нас хоть потоп. Вот будет ли так, если люди поймут: век окажется длинным?
— Особенно пригодится длинный век, если его обладателя упекут в тюрьму пожизненно, — хохотнул Кузьмин.
— Воровать не надо, тогда и не упекут, — назидательно ответил Николай. — И это понимание ляжет в основу будущей морали.
— Вот, значит, как… О стране печешься?
— Не самый плохой интерес. Хочу войти в историю как благодетель человечества.
Он недоговаривал. И Кузьмин знал, что именно осталось несказанным. Телепатия к этому не имела никакого отношения. Обыкновенная тревожность похмельного человека, и без того излишне мнительного. Тревожность, заставляющая его замечать и сопоставлять малейшие детальки, складывая из них целую картину.
Не зря Настя выбрала именно Николая. Наверняка он «одной крови» с ней. И мечтает, что это обычным людям имморталин всего лишь немного продлевает жизнь. А их, избранных, он сделает бессмертными.
Кузьмин сам не знал, насколько их мечты беспочвенны. Если б знать наверняка, решение принять было бы проще. Нет, не принять — произнести роковые слова вслух. Потому что он все решил, еще когда пил водку в песочнице.
— А где ты возьмешь столько трупов? Займешься санитарной работой? Очистишь от бомжей мусорные свалки?
Николай пожал плечами:
— Зачем кого-то убивать? Толя, огромное количество людей в мире мечтают умереть сами. И умирают. Без посторонней помощи. Вот они и будут нашими трупами. Мы создадим для них специальный приют, назовем его, скажем, «Центр помощи самоубийцам». Люди с суицидальными мыслями будут приходить к нам сами. Кому-то из них помогут психологи, которые у нас действительно будут. Кто-то окажется безнадежным и умрет, невзирая на все наши усилия, направленные на его спасение… Согласись, это честно — отдать желающим только ту жизнь, от которой ее обладатель отказался добровольно? А на базе Центра можно оборудовать и серьезную исследовательскую лабораторию.
Кузьмин молчал несколько минут.
— Хорошо. Я согласен.
За спиной вздохнула Настя. Кузьмину захотелось взвыть.
* * *
Центнер тренированного человеческого мяса ползал у Настиных ног, размазывал слезы по бесформенному от плача лицу и молил о пощаде. Иногда мольбы из всхлипов переходили в вопли, и тогда Кузьмин морщился.
Нет, он не жалел Витю, которого Настя определила в сегодняшние кандидаты на заклание. В конце концов, думал Кузьмин, это их семейные проблемы. Когда-то Витя предназначил Насте роль сексуальной игрушки, потом Настя превратила его в домашнее животное. А теперь решила убить. Их дело. Но все-таки Кузьмин сказал:
— Ты ж обещала его не убивать.
— Я не обещала, — с достоинством ответила Настя. — Я сказала, что не вижу необходимости, потому что Витя сообразителен и может быть полезен. Но сейчас нужен имморталин, и эта потребность наивысшая. Витя сам должен понимать, что другой возможности так послужить мне не представится. Он понимает, поэтому поступит как надо. Но для имморталина очень важно, чтобы человек хотел жить и боролся до конца. Поэтому я позволила Вите побороться. В разумных пределах.
— Сука, — привычно бросил Кузьмин и стал готовить «комбайн».
Действительно, сука. А ведь вечер так чудесно начинался! Три предыдущих дня Кузьмин пахал как проклятый. Высшая Раса насчитывала более полутысячи особей, и всем им регулярно требовалась инъекция имморталина. Бессмертных паразитов, бывало, привозили в Центр пачками, по десять— пятнадцать экземпляров. За минувшую неделю доставили в общей сложности сто двадцать восемь. И все они визжали, извивались от чудовищной боли, в мучениях пытались отрастить крылья или рога полутораметровой длины. Кузьмин израсходовал все запасы имморталина, и, когда обнаружил, что заветный шкафчик пуст, возликовал: минимум неделя отдыха! Лекарства нету, лечить нечем, а кто заболеет — сам виноват. Ничего, даже от полуторамесячной ломки, как выяснилось, паразиты не дохли, а помучиться им всем не вредно.
Во второй половине дня позвонил Николай — в истерике. Его драгоценная половина вырастила себе третью ногу и жабры и теперь не знает, что с этим богатством делать. И да, конечно, от боли и ужаса орет дурниной на весь дом.
Эх, прошли те времена, когда ломка начиналась с неконтролируемой смены зубов… После пятой-шестой дозы она наваливалась внезапно, скручивала судорогой, лепила из человеческого тела монстра в считанные часы…
Кузьмин спустился к пациентке, чтобы вколоть успокаивающее, и проблевался на пороге палаты: ничего омерзительнее не видел. А потом вышел и сказал Насте, игравшей в Центре роль девочки на подхвате:
— А имморталина нету! Кончился вчера.
Сказал с нескрываемым злорадством. Никаких репрессий он не боялся: Николай три года терпел его хамство, потерпит и дальше. Тем более что деваться ему после инъекции имморталина некуда.
— Короче, я пошел к себе, — сообщил он Насте намеренно громко, чтоб пациентка слышала его через открытую дверь. — И не буди меня. Все равно я ни хрена не могу сделать.
Насвистывая, поднялся на двадцать второй этаж высотки, отгроханной Николаем и задействованной под Центр. Кузьмин жил здесь уже почти три года и до сих пор не привык считать роскошную квартиру своим домом. Постоял на балконе, порадовался: любил он издеваться над Высшей Расой. Вынул из холодильника водку и чистый бокал, налил до половины.
С балкона открывался чудесный вид: лесопарковая зона, на севере — огни автострады, над морем темных крыш вздымались шпили высоток, такие праздничные и разноцветные… И звезды приветливо мигали сквозь густо замешанную на смоге атмосферу. Мимо с треском пролетел крупный мотылек, вернулся, чувствительно стукнулся в лоб Кузьмина и унесся вниз. «Откуда берутся ночные бабочки на такой высоте?» — задумался Кузьмин и выпил.
Пил он много. Собственно, Кузьмин забыл, когда последний раз был трезвым. Из-за беспробудного пьянства не состоялось примирение с женой, на которое возлагал такие надежды Николай. Кузьмин тоже надеялся, но… Жена с ним развелась именно по этой причине. И никакие деньги не могли заставить ее изменить отношение к бутылке на столе перед мужем. Так что Кузьмин регулярно встречался с ней, отдавал деньги, иногда гулял с дочерью. Девочка не испытывала большого удовольствия от отца, которого в поддатом состоянии пробивало то на агрессию, то на сентиментальные всхлипы. В общем, расколотое зеркало склеить не получилось, а Кузьмин приобрел еще один повод для самооправдания. Еще бы, попробуй не запей, если собственная семья тобой брезгует!
Николай не пытался вправить Кузьмину мозги. Делал вид, что ему безразлично. Известно почему: большой босс мечтал присоединить Кузьмина к обществу Высшей Расы, а Кузьмин, в свою очередь, упирался. Решительным аргументом мог стать цирроз печени, излечимый всего одной инъекцией имморталина. Правда, Кузьмин давно решил, что лучше помрет от белой горячки, но Николай о том не ведал, потому исправно снабжал изобретателя спиртным.
А хранить стаканы в холодильнике Кузьмина научил знакомый бармен. Кузьмину понравилось.
Он успел как следует поддать и свалиться на кровать, когда снизу позвонила Настька:
— Док, есть свежий труп.
Труп был свежее некуда, то бишь он был еще жив. Витя горько плакал, надеясь разжалобить Настю. «Зря стараешься», — думал Кузьмин. Высшая Раса лишена практически всех свойственных человеку чувств. Поначалу они еще стараются возвысить душу, развить разум, сделать что-нибудь полезное… а потом их потребности сводятся к поискам кандидатов на самоубийство. Потому что существование бессмертных определяется одним-единственным фактором: страхом перед очередной ломкой.
Предусмотрительная Настька заставила Витю раздеться догола. Наверное, чтобы поменьше возни было с трупом. Его ж еще обмыть надо будет — и от крови, и от прочего… Услышав тоненький звоночек готового к работе «комбайна», Настя показала глазами на большой «разделочный» стол и приказала:
— Давай.
— З-зачем на стол? — ныл Витя.
— Чтоб доку удобней было.
Витя разрыдался и полез на стол. Мощное тело жалко подрагивало. Бывший бандит вытянулся на спине. Настя надела полиэтиленовый халат, подала жертве опасную бритву в лотке. Кузьмин быстро вышел в коридор, закурил. За спиной раздался душераздирающий вопль, потом второй. С грохотом упало что-то тяжелое, такое тяжелое, что пол ощутимо сотрясся. Кузьмин торопливо вынул из кармана прихваченный загодя «мерзавчик» с водкой, залпом выпил. Жадно затянулся сигаретой, прикурил от кончика следующую.
Когда Кузьмин вернулся, Настька взваливала на стол мертвого Витю. Ага, понял Кузьмин, вот что такое тяжелое упало! Наверное, Витя в судорогах скатился на пол. Настька поднимала его как штангу, на руках ее вздулись мышцы, она присела и была похожа на тяжелоатлета. Кузьмин засмотрелся, удовлетворенно кивнул, когда Настька от натуги пукнула: точно по законам жанра.
Иногда, будучи в расслабленном и склонном к отвлеченным размышлениям состоянии, Кузьмин гадал: отчего Настька постоянно меняет облик? Она будто маски меняла, и характер отрабатывала со смешной пунктуальностью. Приняв ангельский лик, Настя носила длинную юбку, с лица ее можно было икону писать, и ходила она, не касаясь грешной земли. Витьку убивала не просто Настя, а Настя в облике строгой училки: строгий деловой костюм с юбкой ниже колена, затянутые в пучок на затылке волосы, ледяная холодность во взоре и аура тотального обвинения. А вот сейчас — нате вам, баба со штангой. Ноги расставила некрасиво, напыжилась, морда налилась кровью… Того и гляди, рекорд выжмет. Зачем ей чужие лица? Наверное, оттого, что своего отродясь не было. До инъекции Настька в меру ограниченных возможностей копировала лица с обложек глянцевых журналов. Красилась, одевалась, вела себя соответствующе. А после… после она не нуждалась в гриме. Она по одной лишь прихоти становилась другим человеком. Человеком ли? В том-то и дело, что никогда, ни разу в жизни Настя не старалась быть человеком, пусть и другим. Она была пустышкой, вешалкой — и осталась ею, но бессмертной.
И все они, паразиты, такие. Все до единого. Настоящий человек, осенило вдруг Кузьмина, проживает каждую минутку, от любой секунды берет все. Он такой, какой есть; а бессмертные паразиты — они всегда были кем-то, потому и трясутся, что помрут, так и не побывав собой.
А собой они не станут никогда. Потому что их самих никогда не было.
Настька ползала по полу с тряпкой, старательно оттирая Витину кровь. Ее деловой костюм обвис мешком и даже по цвету напоминал халат уборщицы. Кузьмин брезгливо огляделся: перед смертью Витя уделал все, даже на потолке виднелись красные точки. Конечно, бандит не виноват, а виновата его сучка, которой нравилось наблюдать за агонией. Кстати, это была общая слабость Высшей Расы. Кузьмин подозревал, что они испытывают оргазм от чужой насильственной смерти. Да и черт с ними. Но Настька могла бы, если уж невтерпеж, убить Витьку в другом месте, зачем же операционную пачкать!
— И стены ототри, — приказал он.
Через час он зашел в палату к супруге Николая. Ввел ей в вену еще теплый препарат. Женщина плакала, глядела на него тупыми глазами жертвы, не понимающей, за что ее мучают.
Кузьмин едва сдержался, чтоб не плюнуть в ее лицо, под действием имморталина вновь обретавшее узнаваемые черты.
К себе он вернулся перед самым рассветом. Зачем-то долго стоял в коридоре, мечтая, что пошлет к черту усталость и пойдет гулять в парк. Хотелось поглядеть на нормальных людей и на деревья. Но не пошел.
Распахнул дверь и замер на пороге.
На большом столе в гостиной стояли два наполненных до половины стакана и початая бутылка водки. По запотевшим бокам стаканов медленно сползали капельки конденсата.
А за столом сидел Витя. Голый и полупрозрачный.
— Ну, док, — произнес он вполне отчетливо, — вот я и тут. Давай помянем меня, что ли.
Кузьмин хлопнулся в обморок.
К постоянному Витиному обществу Кузьмин привык быстро. И даже находил в создавшемся положении плюсы. Собственно, верней было бы сказать — не находил минусов. Теперь у него под рукой всегда был собеседник и собутыльник. Агрессии Витя не проявлял, зато охотно вел бесконечные беседы о смысле жизни. Водку он себе наливал и даже вроде бы пил, только Кузьмин как-то произвел нехитрый подсчет и обнаружил, что призрак не употребил ни капли.
— А это иллюзия, — объяснил Витя. — Ты не думай, я только чтоб компанию поддержать. Так-то я вприглядку пью.
После смерти Витя резко поумнел. Он легко сопоставлял факты, делал верные выводы и прекрасно понимал Кузьмина. Иногда он спорил — неспешно, беззлобно и аргументированно. Порой к сугубо мужской компании присоединялась Настя. Сидела на стуле, скромно сложив руки на коленях, пока мужики обсуждали ее, не стесняясь в эпитетах и оскорблениях. Настя безропотно терпела. А когда она надоедала, Кузьмин выставлял ее за дверь. Витя явственно вздыхал — с облегчением. Смерть избавила его от иллюзий, и он признал ся, что несколько лет томился по своей однокласснице. Но так и погиб, не добившись успеха.
— Слушай, а ты долго так болтаться будешь? — интересовался Кузьмин чаще всего.
— Не знаю. Меня не принимают ни там, — Витя тыкал пальцем в потолок, — ни тут, — палец устремлялся в пол. — Наверное, это из-за имморталина. Что-то он в нас портит, что мы потеряны для загробной жизни. Я пока не пробовал на солнечный свет выйти. Боюсь, если честно. Вдруг я разложусь? На какой-нибудь синий туман и цветочный запах?
За прорезавшуюся поэтичность выпили. Кузьмин пытался расспросить призрака — а как оно, есть Бог или нет? Но Витя не знал. Он же так и не попал никуда.
Но Кузьмин почему-то в Бога поверил. Сильно. И осознал, каким же страшным грешником стал. Худшим, возможно, за всю историю человечества. Он вмешался в замысел Творца, испохабив самое совершенное из его творений, созданное по Образу и Подобию… Кузьмин думал, что и наказание ему полагается самое страшное.
Он стал носить крестик. И как-то собрался в церковь — ну, поставить свечку за упокой Витиной души. Случилось странное: Кузьмин не смог зайти в храм. Он шагал, чувствуя, как по мере приближения к дверям церкви у него тяжелеют ноги, и переставлять их — труд уже нечеловеческий. Один раз он сумел-таки заползти в ограду, прислонился к столбику. Стоял, глядел на двери, распахнутые для всех, кроме него. Плакал. Есть Бог на свете, отчего-то радостно думал Кузьмин, есть.
С того дня у него появился смысл в жизни. Смысл заключался в том, чтобы помочь Божьему гневу настичь грешника. Для реализации этого плана Кузьмин в грозу выбирался на крышу высотки Института и стоял там, запрокинув голову и ожидая, пока в него шарахнет молния. Он радостно скакал по крыше, подманивал грозовой фронт, предлагая себя в качестве лакомства. От шквала высотка ощутимо раскачивалась, Кузьмин ликовал. Общий шум пьянил, и порой казалось, что мир растворяется в грохочущих потоках воды. А потом гроза уходила, а разочарованный Кузьмин спускался в свою квартиру на двадцать втором этаже и надирался в хлам. Бог опять не испепелил его. Но Кузьмин не роптал: может, наверху так и задумано, чтоб грешника посильней наказать.
— Да взял бы и повесился, — посоветовал Витя. — Чего уж проще.
Но Кузьмину хотелось другого. Пусть его Бог казнит. Так будет лучше для всех.
На его чудачества не обращали внимания. Высшая Раса обеспокоилась другой проблемой, насущной: имморталина вечно не хватало. Спустя некоторое время Кузьмин — в минуту просветления — обратил внимание, что ему привозят одинаковые трупы. Все они были молодыми женщинами с резаными ранами на шее. Кузьмин удивился, не может же быть такого, чтоб самоубийцы действовали по общему сценарию.
— А это Настька, — объяснил Витя. — У всех бессмертных в этот бизнес бабки вложены. А у нее что? Ничего. Вот она и работает. Носится по городу, заводит разговоры и гипнотизирует девчонок. Ну, ты видел, как она меня заставила горло себе расписать. Девчонки идут сюда как зомби, потому что Настька им внушает, что они с собой покончить хотят. Девчонки приезжают сюда и в отдельном кабинетике по шее себе — хряп! Вот и труп. Настька их даже бритвами снабжает, такая уж она сука.
Кроме того, у Николая начались трения с милицией. Кузьмин мало интересовался клиентами, но один явился на «прием» в форме. После того Кузьмин затребовал в регистратуре книгу «прихода» и выяснил: на Николая завели было дело, так он всю прокуратуру на имморталин посадил. Большинство сотрудников были обычными людьми, но двое — и прокурор в том числе — оказались особями Высшей Расы.
А потом к Кузьмину привезли попа. Молодого, рыжего, с хитрыми глазами. Кузьмин опешил, спросил:
— Батюшка, как же так? Ты ж верующий… Преисподней-то не боишься за такое?
Поп засмеялся с торжеством:
— А какая преисподняя, если я не умру?! Это пусть смертные людишки беспокоятся, а я буду жить вечно!
Он волновался, и От волнения губы его тряслись. Кузьмин ввел иглу в вену мерзавцу, по лопаткам повеяло холодом. А ну как прямо сейчас и обрушится на святотатцев Божий гнев? Не обрушился. Бес в поповской рясе причмокнул счастливо и покинул процедурную, даже не споткнувшись на пороге.
Нет Богу до нас никакого дела, понял Кузьмин. Может, и самого его нету. Врут попы, такие же, как этот. Они просто боятся сдохнуть, для того и выдумали сказочку про загробную жизнь… В тот же вечер Кузьмин, привычно подходя к церкви, не ощутил никакой тяжести в ногах. Зашел в храм, постоял, щурясь на огни свечей. Черные лики на иконах выглядели бессмысленной мазней, слезы рьяно крестящейся старухи казались наигранными… Кузьмин вышел и закурил прямо на крыльце. Он понял, почему ему, человеку с менталитетом нормального инженера, всегда было неуютно в церкви. Не мог он принять на веру теорию, в которой концы с концами не сходились. Шитая белыми нитками сказочка, а на все вопросы один ответ — «уверуй и поймешь». Да как можно уверовать в недостоверную легенду?! Понятно, что когда уверуешь, что угодно себе объяснишь. Самовнушение и сознательную слепоту еще никто не отменял. Мнение окружающих тоже со счетов не скинешь, ведь то, в чем убеждена толпа, как-то априори принимается за истину. Или за то, в чем есть ее зерно. Кузьмину было неприятно, что он в какой-то момент поддался массовой истерии.
Больше он не ходил мимо церкви. А во время грозы сидел в комнате, потягивая коктейль. Чудачества кончились.
— Зачем им поп? — спросил он у Витьки. — Я понимаю, менты. Я понимаю, депутаты. А попа-то зачем на иглу сажать?
— Да он полезней, чем все менты с депутатами. У него ж паства, — коротко ответил Витя. — Он ей что скажет, то они и сделают. Они ж все внушаемые, для того и в церковь ходят.
— Вот ведь подлец какой, — вздохнул Кузьмин.
А потом до него дошло. Он вскинулся и принялся названивать жене, ругая себя последними словами: сам же, идиот, в дни помрачения сознания уговорил ее перевести дочь из обычной школы в православную гимназию!
Он орал в трубку, требуя немедленно забрать документы дочери. Он не желал слышать, что на часах — десять вечера. Умный совет протрезветь довел его до бешенства. Наконец, он пригрозил не давать больше денег, и шантаж возымел действие: жена клятвенно пообещала наутро забрать дочь из гимназии.
— Как подумаю, что жирная рыжая сволочь может до моего ребенка добраться, так руки чешутся, — признался Кузьмин Вите.
— Ну и почеши их. Толку-то. Синяк у попа через пять минут пройдет, а у тебя пальцы еще неделю саднить будут. Кому хуже-то сделаешь? — Витя задумался. — Я вот что сообразил, док: ты говорил, что имморталин воздействует на центр регенерации. А где этот центр находится?
— В голове, — фыркнул Кузьмин. — Наверное.
— Во-от. Я тебе адресок один дам. Хороший. Тебе там, — Витя понизил голос, — ствол продадут. И научат, как с ним обращаться.
— Зачем? — оторопел Кузьмин.
— А затем, что такая пулька, если в голову угодишь, череп в ошметки превратит. Чуешь? Любой бессмертный скопытится. Интересно еще попробовать голову отрезать, ну, как в том фильме, помнишь? В общем, док, пушка тебе не помешает.
— Отберут, — флегматично повел плечом Кузьмин. — Настька же мысли читает, она меня на раз вычислит.
— Не вычислит. Я тоже… кое-чему научился, — скромно и загадочно улыбнулся Витя.
Кузьмину идея понравилась. Если Бога нет, он сам справится с паразитами.
Пистолет притягивал Кузьмина. Тяжелая вещь грела душу, ласкала руки и успокаивала сердце. С тех пор как появился пистолет, Кузьмину даже напиться не так хотелось.
Ha ночь он клал оружие под подушку. А с утра — да и в любое другое время суток — мог часами кривляться перед зеркалом. То есть это Витька так охарактеризовал его поведение. Самому Кузьмину казалось, что принимаемые позы выглядят пристойно и никак не карикатурно. Нуда, поди назови мужика карикатурой, если у него в руках — пушка сорок пятого калибра… Ни один дурак не назовет. А Витька — не столько дурак, сколько призрак, ему можно.
Витя обещания держал: о наличии у Кузьмина пистолета бессмертные не догадывались. Кузьмин даже проверял: стоял рядом с Настькой и усиленно думал про то, что у него есть ствол. Настька и ухом не повела. А потом Витя дал еще один ценный совет: надпилить пули. Кузьмин почувствовал себя как никогда защищенным.
Но теперь им завладела новая идея. Он гнал ее от себя, потом придумал оправдание: должен же он знать, действительно ли можно убить бессмертного? Бессмертные не люди, жалеть их нечего.
Кого убивать, Кузьмин придумал сразу. Надо было бы сучку Настю, но Кузьмин еще не забыл, что она женщина, а он — мужчина. Нет, баб он решил не трогать. В конце концов много ли вреда от Насти? Ну, ходит она по улицам, заманивает юных дур на тот свет. Не будь Николая с его деньгами и амбициями стать Отцом Нации бессмертных, Настины действия не приобрели бы такой размах. Но и на Николая у Кузьмина особого зла не было. А было — на попа. Тот гнал самоубийц партиями, да еще и хвастался.
Ждать пришлось три месяца — поп оказался крепким. Узнав, что проклятый обманщик находится в Центре, Кузьмин возликовал. Новость застала его в лаборатории, откуда до палат было три шага. Но Кузьмин придумал нехитрый повод подняться к себе.
Стоя, со всей торжественностью, он принял на грудь. Затем, убедившись, что руки не дрожат, вынул пистолет из тайничка, устроенного по совету Вити. С приятным лязгом передернул затвор, дослав патрон в ствол. Затянул покрепче ремень на джинсах и сунул пистолет за пояс сзади.
Поп страшно мучился. Он лежал на спине, по лицу текли крупные капли пота. Кричать пока еще не начал, но пальцы вздрагивали от коротких судорог. Заметив вошедшего Кузьмина, застонал.
Кузьмин обошел койку. Поп почуял неладное. Выгнулся, стараясь не упустить Кузьмина из виду. Тот растерялся: одно дело мечты, а другое — выстрелить в существо, слишком похожее на человека, которое к тому же пялится на тебя с мольбой.
Через минуту Кузьмин понял, что выстрелить не может. Водка выветрилась из головы, настроение стало паршивым. Он набрал в шприц разовую дозу имморталина, присел на край койки.
— Ну же, доктор, быстрей, — шептал поп. — Быстрей, не тяни жилы, не видишь — плохо мне… Ну давай, давай…
Кузьмин застыл. Поп не выдержал, взорвался воплем;
— Ну коли же, тварь паршивая!
И тут Кузьмин смог. Он завел левую руку — в правой был шприц — за спину, большим пальцем снял пистолет с предохранителя. И, сунув ствол под челюсть завизжавшего попа, нажал на спусковой крючок.
Он аккуратно блевал в раковину, когда прибежала Настя. За ней в палату влетела тетка с регистратуры. Увидела голову попа, размазанную неровным слоем по разным поверхностям, отпихнула Кузьмина и склонилась над раковиной.
…Потом на Кузьмина навалились все. То есть пистолет отбирала одна Настя, для такого случая принявшая образ спецназовца, а регистраторша просто визжала. На помощь Насте явились два охранника — тоже бессмертных. Совместными усилиями Кузьмина затолкали в комнату отдыха дежурной по этажу. Там Кузьмин принялся колотить мебель и весело орать, требуя водки и девочек.
Водки ему не дали. Настя насильно протрезвила его и проводила в кабинет Николая. Кузьмин был зол, мир внезапно потускнел и враждебность его проявилась в полной мере.
— Похмелиться дай, — хмуро сказал он Николаю вместо приветствия.
— Потом. Сначала поговорим.
— Не хочу.
Николай пропустил его слова мимо ушей.
— Толя, — начал он сухо, — три года назад ты сказал, что тебе нужна лаборатория для завершения исследований. Я дал тебе лабораторию. И где результаты? Нет результатов. Ты обещал найти средство для снятия побочных эффектов имморталина. И не сделал ничего. Ты измываешься над нами. Пьешь на наши деньги — и издеваешься над нами же.
— Не нравится — пошел к черту. Я на твои деньги клал с прибором. И никаких средств искать не собираюсь. А сделать со мной вы ничего не можете! — Кузьмин обидно расхохотался.
— Ошибаешься, — холодно ответил Николай. — Можем. Ты сегодня же, в моем присутствии, сделаешь инъекцию имморталина себе. И тогда ты вынужден будешь работать в полную силу.
— Хрен тебе, а не инъекцию. Я не хочу. Ну?!
Николай отвел глаза. И промолвил:
— Ну… не хочешь, так не хочешь. Можешь идти к себе.
Кузьмин не ожидал такого поворота. На всякий случай сказал Николаю еще пару гадостей — тот промолчал. Кузьмин пожал плечами и пошел хвастаться успехами Витьке.
Приятель радости не разделял. Крутил носом, сомневался:
— Толь, ты не знаешь этих сволочей. Придумают, как тебя прижать.
— А никак они меня не прижмут! Витя, я не могу найти это средство! Нет у меня образования для таких поисков, понимаешь? Пусть я буду трижды бессмертный — это ничего не решит! Я случайно нашел имморталин, но на большее меня не хватит! Ты, дурак, купился тогда, а Николаю некогда было проверять мои дипломы, он лекарство от смерти получить хотел! Вы все на самом деле идиоты, поверили мне, идиоту еще большему…
Витя вздыхал и хмурился.
— Выпьем, — примиряюще сказал Кузьмин.
— Выпьем, — согласился Витя.
Чуть позже явился призрак попа — отношения выяснять. Кузьмин с бутылкой в обнимку спрятался в углу за креслом, покуда Витя чисто по понятиям вел переговоры со свежеубитым. В конце концов победил бандит. Он вытолкал попа на балкон, под лучи заходящего солнца. С тихим стоном призрак испарился.
— Хорошо, что я на себе эксперимент ставить не стал, — подвел итог Витя. — А то бы сам сгорел… Ладно, буду знать.
— А что, думаешь, он окончательно исчез?
Полчаса они посвятили беседе о судьбе призраков. Если ничего не исчезает никуда, и ничего не берется ниоткуда, то призрак попа, надо полагать, не исчез, а куда-то переместился. В иной мир. Но в какой? И каковы там условия? Витю тема живо интересовала. Кузьмина не очень, но отчего б не поговорить с хорошим человеком?
Почти в полночь Кузьмину позвонила Настя. Попросила сойти вниз. Кузьмину отчего-то не захотелось, на сердце устроилась какая-то тяжесть. Может, допился? Мотор барахлит… В лифте начало уши закладывать опять же.
И только в лаборатории он все понял. Там, у дальнего окна стояла на коленях его дочь. А в опасной близости от ее головы поигрывала пистолетом Настя. Девочка плакала, на скуле красовался синяк. Кузьмин опустил руки.
— Где сейф, знаешь, — с ненавистью произнесла Настя. — Коли имморталин. Себе и ей.
— Папа, она маму убила! — крикнула дочь.
Кузьмин привалился к стене. Как же так… Нет, это невозможно. Его семья, все, что у него было… Жены больше нет. И дочь под дулом пистолета… А на другой чаше весов — человечество. Да плевать Кузьмину было на человечество! Он представил себе дочку, которую крючит и корежит ломкой. Даже не себя — эту девочку-подростка. Инъекция или пуля — разницы никакой. Жизнь для нее закончится.
— Ты хорошо устроился, — шипела Настя. — Мы погибаем от боли, а ты ставишь эксперименты… Правильно, зачем себя-то гробить? Себе ты инъекцию сделаешь, когда найдешь безопасное средство. Только фиг что у тебя выйдет. Будешь страдать, как все.
Кузьмин закрыл глаза. Прости, дочка, я подонок…
— Стреляй, — прошептал он.
— Что? — Настя не поверила своим ушам.
Воспользовавшись заминкой, девочка дернулась в сторону, успела встать на ноги и сделать несколько шагов к двери. Пуля настигла ее в центре зала. Кузьмин ошалело глядел на кровавые ошметки.
— Ну все, суки…
Медленно, сгорбившись, он повернулся и пошел клифту.
Кузьмин встретил Николая трезвым. Шеф предприятия удивился спокойствию Кузьмина. Атот ровным тоном сказал:
— Николай, я всесторонне обдумал вчерашнее твое предложение. И пришел к выводу, что один не справлюсь. У меня серьезно пошатнулось здоровье, я нуждаюсь в отдыхе. Но чтобы ты не подозревал меня в нечистой игре, я придумал вот что. — Кузьмин раскрыл коробочку, показал компакт-диск. — Здесь все мои наработки на сегодняшний день. Вот, — он поставил рядом с диском ампулу, — доза имморталина для того врача, которого ты сочтешь нужным привлечь к работе. Вот, — он положил на стол ключи с карточкой, — ключи от сейфа. Имморталина там хватит на две инъекции каждому из Высшей Расы. Думаю, я вернусь раньше, но — сам понимаешь, запас карман не тянет.
У Николая тряслись руки, когда он сгребал выложенное Кузьминым богатство.
— Диск проверь, читается ли, — очень дружелюбно посоветовал Кузьмин.
Компьютера в кабинете не было. Он стоял в соседней комнате, у секретарши. Николай вылетел за дверь. За его спиной громко щелкнул замок. Николай насторожился, но не сильно. Он топал ногами от нетерпения, ожидая, пока машина считает данные с диска.
И осел на пол, когда из колонок полилась церковная музыка… Николай сорвался с места и побежал в лабораторию, проверять сейф.
На полке одиноко томились десять ампул. Всего десять. На почти семьсот человек.
— Толя! — заорал Николай, барабаня в запертую дверь кабинета. — Толя, падла, открой! Открой, чмо, хуже будет!
Он орал и плакал. На вопли прибежали сотрудники, взломали дверь.
Кузьмин повесился на верхней ручке огромного окна. Стеклопакеты были хорошие, вся фурнитура была сделана на совесть. И ручка выдержала вес взрослого мужика.
Его тело, неестественно длинное и нескладное, не доставало ногами до пола примерно полметра. А на искаженном лице застыла гримаса, и вываленный язык словно дразнил бессмертных — мол, скушали?
Скушали.
В роскошной ванной комнате перед огромным зеркалом топталось уроливое существо, отдаленно напоминавшее человека. Оно откликалось на имя Николай, помнило, что у него когда-то был бизнес, жена, а где-то есть ребенок. Сына забрала теща, когда началась война.
Николай был последним. Он успел припрятать уцелевшие ампулы с имморталином, но не сумел пресечь слухи. Его дом осадили боевики преданных соратников. Николай перехитрил всех. Один за другим гибли бывшие его единокровны — умирали от пуль, сгорали заживо в своих комфортабельных квартирах и автомобилях, тонули в болотах… Убить их было не так уж сложно. И никакая имморталиновая подпитка не спасала от гибели мозга.
Призраки их толпились в доме Николая, но вреда причинить не могли. Николай долго колебался, не отдать ли ампулы с чудесным лекарством на анализ, но так и не отдал. Ведь ради сохранения тайны надо было подколоть исследователя имморталином. А каждая порция — это месяц или два жизни Николая. Его собственной жизни.
— Мерзавец, — шептал Николай, поминая Кузьмина. — Мерзавец…
Да, ублюдок отомстил за своих баб. Заставил бессмертных убивать друг друга. Знал, сука, что Николай из страха и жадности ни с кем не поделится. Даже с женой.
Жену Николай застрелил и закопал в саду. Чтобы не канючила.
А когда война утихла, за Николаем пришли из прокуратуры. Он откупился, понимая, что придут еще и еще. Ну и наплевать, злобно думал он, все равно скоро сдохну.
Сдохнуть ему предстояло куда быстрей, чем он рассчитывал: десять ампул в сейфе вместо имморталина содержали подкрашенную воду. Мерзавец Кузьмин подстраховался и на тот случай, если Николай окажется менее жадным.
Одна ампула. Только одна. И ломка в разгаре.
У существа по имени Николай тряслись руки. Он надпилил кончик, отломил его… В нос ударил резкий запах коньяка.
— Сука-а-а!!!
Николай заплакал. Он всхлипывал, утирая сопли перепончатой лапой, трясся чешуйчатым телом. Потом принес из кабинета пистолет. Смотрел на него сквозь пелену соленой влаги на глазах с вертикальными зрачками и бормотал:
— Проклятые трусы… Сраное человечество! Вы не хотите принять нас, смириться с нами… Да вы просто мясо для нас, и радуйтесь, что хоть на это годитесь… Думаете, вы сильней? Вас просто слишком много, и в этом все дело! Но скоро, попомните мое слово, вы вырежете девять десятых в очередной бессмысленной вашей войне — и вот тогда вы пожалеете, что уничтожили нас. Потому что без нас вы не сможете восстановить жизнь на Земле. Не будет никого, кто перенес бы и облучение, и болезни… Не будет никого, кто вас спасет… Так и подыхайте!!! Только запомните: открытое единожды уже не спрячешь. Пройдет пятьдесят лет, а то и меньше, и кто-нибудь снова отыщет это лекарство. Только уже без этих побочных эффектов. Мы все равно будем жить вечно, слышите вы?! Вечно!!!
Пуля выбила на кафельную плитку неестественно яркие брызги мозга.
Леонид Каганов
НУЛЬГОРОД
Если долго-долго смотреть на солнце, то на глаза навернутся слезы. И тут надо не жмуриться, а смотреть дальше, открыв их как можно шире. Солнце начнет переливаться, пока не превратится в черный диск с контуром резким, но неуловимо меняющимся — словно вращается в небе с дикой скоростью. Дальше глаза привыкнут, и диск вновь засветится теплым желтым светом, протянет во все стороны лучи, и вот тогда появится улыбка. Добрая-добрая, теплая-теплая, на весь солнечный диск. И эта улыбка говорит тебе: все в порядке, друг, теперь ты дома, теперь все будет хорошо. Здесь так сделано специально.
Я глядел вперед на поле. В этом мире даже очки не нужны — все резкое, правильное. До самого горизонта по полю тянулись изумрудно-зеленые холмы, поросшие гигантской ромашкой и клевером. Ни соринки, ни пылинки. Чистые яркие цвета, как в мультфильме. А над цветами — пестрые бабочки. Бабочек я не любил, но здесь они тоже особенные — чистые и тонкие, словно вырезанные из листа бумаги. Дизайн.
Я обернулся: здесь тоже сперва тянулись холмы, но чуть дальше виднелись коттеджи, коттеджи и снова коттеджи, постепенно переходящие в городские кварталы. И сам город виднелся вдалеке — там уходят в небо столбы ажурных башен, льются из ниоткуда в никуда водопады, блестят радуги и теснятся от земли до облаков фантастические шаровидные постройки, зависшие в воздухе.
Странно — мода на воздушную архитектуру так крепко прижилась в постоянно меняющемся Нульгороде, что кварталы из шаров висят вот уже второй год. Засмотрелся я что-то.
— Ку-ку! — раздалось за спиной.
Обернулся. Передо мной стоял зеленый слоник и хихикал.
— Привет, слоник! — сказал я, присаживаясь на корточки.
Слоник потерся головой о мою коленку и снова заглянул в глаза.
— Давай поиграем в салочки! — сказал он. — Я совсем настоящий слоник!
— Нет, Витька, не настоящий ты слоник. — Я потрепал сына за ухом. — Во-первых, ты зеленый…
— Это чтоб в траве прятаться!
— Ну, что зеленый, это полбеды. Главная беда в том, что у настоящих слонов задние коленки…
— Что такое беда? — перебил слоник, моргая глазенками.
— Ну… — Я растерялся. — Беда это… Даже не знаю, как тебе объяснить. Ошибка? Да, наверное, ошибка. Так вот, ошибка твоя в том, что у слонов задние ноги сгибаются как у людей — вперед. А не как у лошадок. — Слоник заметно приуныл. — Далее: у слонов другая посадка головы. Помнишь, мы с тобой рисовали сначала скелет, затем мышцы, затем кожу? И форма туловища у слонов куда более сложная, а у тебя похоже на свинку-копилку…
Слоник обиженно хрюкнул, взмахнул хоботом и отвернулся.
— Не обижайся! — Я потрепал его по загривку. — Папа просто хочет, чтобы ты хорошо разбирался в дизайне животных.
— Может, в прятки? — предложил слоник.
Браслет на запястье пискнул.
— Витя, мне уже пора…
Слоник хрюкнул и уткнулся в мои колени. Контуры его таяли — слоник принимал форму конопатого мальчишки. Похожего на меня и на Ольгу. Мальчишка всхлипывал.
— Ну, Витюш, ну что ты? — огорчился я.
— Я не хочу, чтоб ты уходил! — прохныкал Витька, растирая кулачком глаза.
— Виктор! — Я поднял сына и посадил себе на колени. — Ты же большой мальчик, правильно? Ты же знаешь, что я не живу в Нульгороде. Правильно? А поэтому не могу оставаться с вами надолго. Ты знаешь, что у всех живых людей есть живое тело. Оно лежит в реальном мире. Оно не может превращаться в слоников и бабочек. Телу надо есть. Телу надо спать. Телу надо ходить в туалет и на работу.
— Что такое туалет?
— Это не имеет значения. Так вот, мое тело зовет меня домой. Завтра после работы я снова приду. И в выходные буду с тобой и мамой долго-долго. Ну, с перерывами…
— Я хочу… — начал Витька и снова всхлипнул. — Я хочу, чтобы ты жил здесь… Все папы живут здесь!
— Не все. Совсем не все. — Я снял Витьку с коленей и поставил его на траву.
Поднялся.
Браслет на руке снова тревожно пискнул.
— До завтра, Витюша… Пора мне. Слушайся маму, хорошо?
Витька ничего не ответил. И я, не оборачиваясь, зашагал к холму.
Навстречу из-за холма появилась Ольга — как всегда, попрощаться. Она снова чуть поменялась. Кажется, сделала себе бедра меньше. С каждым месяцем ее было все труднее узнать — не такой она была когда-то. Но — стала моложе и беззаботнее. Изменила прическу и фигуру. Честно говоря, мне больше нравилась ее полная талия, большая грудь и щечки с ямочками. Теперь Ольга была худой, груди почти не заметно, а щеки хоть и румяные, но впалые — почему-то ей так нравилось больше. Так здесь модно. Но улыбка оставалась прежней — Олиной…
— Поссорились? — понимающе спросила она.
— Нет. Поиграли. Витька капризничает, не хочет, чтобы я уходил…
Ольга отвела взгляд.
— Ребенку трудно без отца, — произнесла она сухо и поджала губы. — Мне тоже тебя не хватает, Костя…
— Оля… — Я взял ее за руки. — Ну зачем ты это говоришь? Ты же знаешь, что я с работы первым делом бегу к вам! Всегда так было, даже когда не было этого проклятого Нульго-рода…
— Проклятого?
— Божественного! Не важно! Всегда мужья приходили в свои семьи вечером, после работы!
— Да… — беззвучно сказала Ольга. — Почему ты всякий раз делаешь вид, будто забыл про разницу времени? Тебе так легче жить? Я напомню, Костя. Напомню. В Нульгороде время идет быстрее. И здесь мы ждем тебя с твоей работы целых две недели…
Браслет снова предательски пискнул. Ольга услышала и вздрогнула.
— Оля! Ну что ты меня терзаешь? Зачем? Оля, я живой человек, понимаешь? Извини! Да! Я пока живой! Мне и так тяжело! Я очень устаю! У меня тяжелая работа, весь день на ногах! На обычных человеческих ногах! Ты уже забыла, что ноги умеют уставать?
— В Нульгороде нужны дизайнеры… — медленно произнесла Оля, глядя в сторону. — Очень нужны. Ты смог бы работать по специальности. Это у вас там дизайнеры никому уже не нужны, а здесь… Здесь никто так не нужен, как профессиональный дизайнер!
Я взял ее за плечи и обнял.
— Оленька…
— Что, Костя? Что?
— Оленька… Ну как ты можешь? Зачем ты так меня? Я живу — там. Сюда я всегда успею. Верно?
— Костенька… — Ее плечи дернулись. — Ты знаешь, как я за тебя волнуюсь? Ты знаешь, как я боюсь за тебя? Каждый раз, когда ты уходишь, а я… — Она всхлипнула. — Мы ждем тебя с Витькой две недели… Две недели… Думаешь, он не понимает? Думаешь, он не волнуется вместе со мной?
— Да чего вы волнуетесь, глупые люди?!
— Мало ли что? Мало ли, что случится? Мало ли людей умерло вдалеке от терминала, не успев выйти в Нульгород? Кирпич внезапно упадет! Автомобиль собьет на шоссе! Мало ли!
— Да я уже не помню, когда последний раз видел живой автомобиль… — пошутил я и понял, что неудачно.
— У твоего мира нет будущего… — вдруг жестко сказала Ольга.
Непривычно резануло это «твоего мира». Но куда больше резануло другое.
— Что? — опешил я. — Как ты сказала? У моего — нет будущего?! У моего?! Нет будущего?!
— Да. И ты это знаешь сам.
— Оля… — Я взял ладонями ее лицо и повернул так, чтобы смотреть глаза в глаза. — Оля, ты с ума сошла? Если у реального мира нет будущего, то что станет с этим?!
— Что станет?
— Да вы здесь совсем уже с ума все посходили?! Вы совсем уже забыли, кто вы и где?! Кто будет вырабатывать вам энергию? Ремонтировать и создавать вычислительные блоки? Добывать кремний, в конце концов? Кремний для кристаллов всей этой проклятой электроники, когда она начнет под вами сыпаться в реальном мире?! Кто?!
— Роботы будут, — ответила Оля. — Управляемые дистанционно из Нульгорода. Ты отстал от жизни. Это новый проект, у нас только об этом и говорят по Теле.
— Оля! Вы забыли, что такое реальность! Что ты вообще говоришь такое? Ты действительно хочешь, чтобы роботы заменили всех живых людей на планете?
— Жизнь на планете опасна и не приспособлена для человеческого разума. Кто согласится там жить дальше, кроме чурок и упертых, вроде тебя? В реальности должны жить роботы.
— Да ты понимаешь, что ты сейчас говорить? — возмутился я. — Это же смерть! Смерть человека на планете!
— Костя, это — жизнь человека, — уверенно сказала Ольга. — И жизнь эта — здесь. А смерть человека бывает только в вашем мире. Страшная, и навсегда. Здесь смерти нет.
Браслет ожил снова, заверещал и больше не умолкал. Я нажал кнопку и вывалился из Нульгорода.
Попадание в реальность было, как всегда, неприятным. Кружилась голова, стучало в висках и слегка подташнивало. Давил переполненный мочевой пузырь и очень хотелось есть. Всегда меня это удивляло — вроде и тошнит, а есть все равно хочется. Я посидел еще немного с закрытыми глазами, подождал, пока утихнет круговерть в голове, и открыл глаза. Поднял руку, сорвал с головы шлем и положил на терминал, стараясь не перекрутить провода. Огляделся.
Серая неубранная комната в огромной пустой квартире. Нашей квартире. На девятом этаже полупустого каменного дома сталинских времен. Кровать. Терминал. На кухне холодильник. Что еще нужно?
Я встал, держась за стенку, и дошел до туалета. Зашел в ванную — горячей воды не было уже много месяцев, стало ясно, что она больше здесь не появится. Но сегодня и холодная была какой-то липкой и ржавой. Кое-как умывшись, я добрел до кухни. Лампочка тут не горела уже давно, руки не доходили заменить. Зато свет пока горел в холодильнике, если его открыть.
Но, уже взявшись за ручку, я вспомнил, что забыл купить какой-нибудь еды на вечер. Просто забыл. Я потянул ручку — холодильник оказался совершенно пуст. Забыл — и все тут. Черт побери, может, и правду говорят, будто от ежедневного входа-выхода портится мозг и память? Хотя нет, это ж не та память, купить еды… Память — это воспоминания. Ухудшается ли она — никак не проверишь. Как проверить, все ли детские воспоминания ты сохранил, из тех, что помнились еще вчера? И даже спросить не у кого — кто здесь остался из друзей? Все в Нульгороде. А вот там у них с памятью хорошо. Все хорошо у них с памятью. Они же ничего не забывают, что хотят запомнить — все помнят. Мы для того здесь и работаем, чтобы у них не было недостатка ни в какой памяти…
Я вдруг понял, что сжимаю кулаки от злости. Но не потому, что я злой. Просто на меня всегда так действует голод.
Я посмотрел на часы — через шесть часов вставать на работу. Но есть хотелось дико. Сколько я уже не ел?
Скрипнув зубами, я стал напяливать штаны и куртку. В конце проспекта Юбилея вроде был круглосуточный продуктовый.
Моросил осенний дождь, и где-то тоскливо выла собака. Работающих фонарей на всем проспекте оказалось два. И то один агонизировал — то вспыхивая в полный накал, то срываясь в тусклый синий диапазон. Похоже, он делал это в такт завываниям собаки. Уж не знаю, что там с памятью, но я четко помнил то время, когда проспект Юбилея был живым — по тротуарам текли пешеходные толпы, на мостовых гудели долгие автомобильные пробки… Когда же это было? Всего каких-то лет пять назад. Сейчас в темноте проспект казался в три раза уже. Раньше по обеим сторонам тянулись стеклянные витрины магазинов, которые светили и днем, и ночью. Сейчас витрины скалились клыками битого стекла и хищно разевали черные пасти.
Лишь один магазин по-прежнему светился вдалеке приятным светом и, кажется, работал. По крайней мере оттуда долетала музыка, кажется фолк-рэп. Я сперва решил, что это круглосуточный продуктовый, и сразу что-то перевернулось в животе. Но когда подошел поближе, увидел светящуюся вывеску «Мир яда» и логотип: неоновую змею, обвивающую рюмку…
* * *
Собственно говоря, чего я ожидал здесь увидеть? Больше ничего не светилось на проспекте Юбилея. Давненько я здесь не был ночью. Месяца два. С работы — в гастроном. Домой — и в Нульгород. Из Нульгорода вывалился — поесть и спать, чтоб утром снова на работу. Я еще раз огляделся. Темнота. Уж если на Юбилея теперь ничего по ночам не работает, то что говорить про мелкие улочки?
Я заметил, что все еще задумчиво пялюсь на витрину, где в россыпях мишуры стояла на ребре гигантская бутафорская таблетка, усеянная маленькими лампочками. Таблетка искрилась — по ней ползали огненные змейки. Казалось, будто она может быть съедобна. Музыка вдруг разом смолкла.
— Подсказать что-нибудь? — раздался мягкий голос с неуловимым восточным акцентом.
Я обернулся и увидел продавца. Это был немолодой кавказец с благородным орлиным носом, седой головой и умными живыми глазами. Он стоял в дверях и задумчиво курил сигару.
— Что ищем? — повторил кавказец.
«Жратву!» — хотелось мне ответить, но я понял, что шутка выйдет мерзкой.
— Смотрю просто, — буркнул я себе под нос, собрался повернуться и уйти, но кавказец отступил в сторону и сделал рукой вольготный жест:
— Заходи, дорогой, посмотри все, что хочешь, зачем под дождем мерзнуть?
И я зашел. К сети салонов «Мир яда» я относился с естественной брюзгливостью и никогда здесь не бывал. Теперь же убедился, что ничего и не потерял — все было так, как мне и представлялось: прилавок и полки, заставленные разноцветными коробками и флаконами. Я знал, что внутри каждой такой коробки лежит набор книжек, сертификатов, инструкций, подставочек и футляров, но все это нужно лишь для того, чтобы спрятать в глубине пилюльку, потому что если продавать ее отдельно, будет неясно, за что платить такие деньги. Но пахло здесь не химией, а скорее сеном.
Я оглянулся на продавца — он все так же степенно курил в дверях, показывая, что он здесь со мной, и в то же время мне не мешает. Мы встретились взглядами. Я подумал, что он сейчас спросит меня, как в той идиотской рекламе: «Вы для себя или для тёщи?», и я тут же развернусь и уйду. Или скажет что-нибудь вроде: «Есть свежий цианистый калий, если вы покупаете две дозы, третью мы даем бесплатно». И я тоже уйду. Молча и гордо.
— Не туда смотришь, дорогой, — улыбнулся кавказец. — Там интереснее. Первый раз? Ты во-о-он туда посмотри, сейчас свет включу…
Слева вспыхнул свет, и стало ясно, что «Мир яда» куда больше, чем казалось снаружи. Прилавок громоздился только напротив входа, а в глубине оказался здоровый зал, который больше всего напоминал зоомагазин. Смутно вспоминалось, что когда-то давным-давно здесь, на Юбилея, был большой супермаркет. Это было много лет назад, когда терминалы стояли далеко не в каждой семье, а в вирт ходили лишь поиграть в индейцев и эльфов…
Сейчас в зале повсюду стояли кадки с растениями — от развесистых пальм до крохотных кактусов. Поблескивали ряды аквариумов и террариумов. Под потолком сушились пучки трав.
— Сильно, — похвалил я. — Это для красоты?
— Дары природы, — серьезно кивнул продавец. — Человек со вкусом, кто понимает толк в ядах, он выберет себе что нравится. Ну а кому поскорей да подешевле — тот и пилюлей обойдется… На, смотри, какая красота!
Кавказец вдруг шагнул к ближайшему террариуму, откинул крышку, засунул внутрь по локоть волосатую ручищу и выудил небольшую змейку с красной треугольной головой.
— Посмотри, какой, а? — Он повертел змейку со всех сторон и поцокал языком. — Двенадцать минут! Арлекин!
— А не цапнет? — нахмурился я, глядя, как легко он размахивает змейкой, словно шнурком. — А то мало ли, терминал не включится сразу или еще чего забарахлит, за двенад-цать-то минут… И с концами!
— Не-е-е-е, — улыбнулся кавказец, — смотри, где сжимаю головку. На, хочешь подержать?
— Нет, спасибо.
— Не бойся, он не укусит, — снова улыбнулся кавказец. — Он сонный из холодильника. Я тебе расскажу, как надо… Ты его скотчем к коленке приматываешь как следует… скотч я специальный дам, обычный он порвет. Приматываешь в несколько слоев, садишься к терминалу. Он отогреется, проснется… а вылезти не может. Начнет юлить, потом ударит. Очень надежно. Отдам дешевле, чем сам беру. Спасибо скажешь. Марат плохого не посоветует!
— Какой же тебе смысл отдавать дешевле, чем сам брал? — усмехнулся я. — Небось, б/у змейка? Скотч отмотал — и снова на прилавок, да, Марат?
— Слушай, зачем ты такие слова мне говоришь? — обиделся Марат и спрятал красноголовый шнурок в террариум. — Знаешь, каких людей он бил? Замминистра информатики бил, штангиста Горькодуба бил, жену его бил. Актера Ведничего бил! Все в Нульгород переехали как по маслу, никто не приходил, не жаловался!
— А что, другие приходят? — прищурился я.
— Бывает, — степенно кивнул Марат. — Народ всякий попадается. Вот в понедельник пришла женщина, купила боб калаборийский три коробки. Я спрашиваю: тебе все три для взрослых? А она мне как заорет: да уж, я давно не девочка! Ладно, думаю, себе, мужу, отцу берет… Говорю на всякий случай: как пользоваться, знаешь? А она мне: да получше твоего знаю, учитель нашелся! Повернулась и ушла. Ну, думаю, знает, а если что — инструкция в коробке на русском… Я ж понимаю, нервничает человек, дело серьезное, все нервничают, кричат, хамят…
— И чего? — заинтересовался я.
— Чего… — Марат усмехнулся. — Прибежала сегодня с утра, орала. В суд пойду, в суд пойду… Она все три коробки одна съела, думала, для верности. А теперь в суд. А это калаборийский боб! Его самого для суда использовали в Африке.
— Как это? — удивился я.
— А очень просто. Всех подозреваемых накормят дозой, по разным хижинам разведут и еще дозу каждому принесут, чтоб съел один. У кого совесть чистая — тот съест честно, как шаман приказал. А кто виноват, тот духов забоится и потихоньку выбросит.
— А смысл?
— А смысл, что от нормальной дозы смерть, а от большой — рвота и понос, и все вышло наружу. Вот она теперь денег с меня хочет — за кресло загаженное, за терминал заблеванный… В суд она пойдет. — Марат усмехнулся. — Уже и судов-то не осталось, все судьи в Нульгороде.
— Да, — сказал я, задумчиво разглядывая аквариум, где большая рыбина пучила тупые глаза и вытягивала здоровенные губищи словно для поцелуя. — А почему она этот боб выбрала?
— А кто ее знает, дуру… — Марат взмахнул рукой. — Слышала где-нибудь или подруга посоветовала. А так — яд как яд, ничего интересного. — Марат вдруг указал на аквариум с рыбиной. — И на рыбу-собаку тоже не смотри, не советую.
— Почему?
— Это фугу японская, дорогая, бестолковая — может ударить, а может и нет, это как повезет. Ее берут выпендриться перед друзьями… Если брать — надо брать надежную вещь.
— Цианистый калий? — спросил я.
Марат театрально всплеснул руками, словно призывал небеса в свидетели.
— Дорогой, как тебя по имени звать?
— Константин. Можно Костя.
— Послушай, Костя, ты умный человек, да?
— Ну, да… — пробормотал я.
— Сам головой подумай: цианистый калий быстрый яд, да? За терминал сесть не успеешь! Вообще не успеешь, понял? Никто им никогда не пользуется! А то ко мне приходят, книг старых начитались — цианистый калий, мышьяк, стрихнин просят…
— А стрихнин — тоже плохо?
— Костя, дорогой! Какой же это яд, стрихнин? Это чтоб мышцы подергались, допинг для спортсменов! Ты съешь смертельную дозу и судорогами терминал разобьешь раньше, чем эмигрируешь…
— А, это… — Я напряг память, вспоминая, какие яды знал. — А если снотворного много?
— Не полезно для головы, — поморщился Марат. — После такого ухода могут в Нульгороде проблемы быть.
— Ясно. А чем обычно пользуются?
— Это по-разному, — задумался Марат. — По сезону, по моде… То идут «Квик» американский покупать. — Марат ловко снял с полки ядовито-синюю коробку и протянул мне. — А прошлым летом все «Чашу Сократа» просили.
— А что лучше? — Я машинально повертел в руках коробку и положил на прилавок.
— «Квик» — простой, без вкуса, и противоядие у него в комплекте — ну, если не заладилось или раздумал. Покупатель часто требует противоядие, только зачем? Никто им не пользуется. Короче, для женщин — самое то. А «Чаша Сократа», — Марат словно из воздуха вынул пузырек с темной жидкостью, — это для мужчины. Модно, надежно. Дешево, потому что Россия производит… Видишь? — Он потряс пузырек и поднял его на просвет. — С мякотью! Все как положено. Этого лета урожай. Хотя, если деньги есть, лучше взять что-нибудь понадежнее.
— А «Чаша» ненадежно?
— Надежно, конечно… — Марат изогнул бровь. — Но поработаешь с мое — станешь пессимистом. Приходили люди, жаловались. Была у нас партия бракованная — лето холодное, не настоялась, не набрала цикута…
— На завод вернули?
— Не… — Марат нахмурился. — Хозяин положил в уценку и по два флакона продавал. Придумал для студентов акцию «приведи товарища — получи два по цене одного». А что надо оба и выпить — это уже мне им объяснять приходилось, когда уже купят. Хозяину плевать, он сам давно в Нульгороде живет, а у меня ж совесть есть, как людям в глаза смотреть? Но ничего, брали…
— А хозяин предпочел? — заинтересовался я.
— Он не ядом, ему в Швейцарии сердце ультразвуком останавливали. Только это между нами, — спохватился Марат и снова взмахнул пузырьком. — Или вот тоже бывает — месяц назад пришел дед один: вкус, говорит, противный у цикуты, он ее в горячий чай вылил… А цикута температуру не держит… Пришлось дать ему новый флакон, больше не приходил.
— А что тогда за радость в цикуте, если еще и вкус противный? — удивился я.
— А что за радость, если без вкуса? — изогнул бровь Марат. — Тогда зачем яд? Иди в центр эмиграции под токоразрядник…
— Вот у меня жена с сыном под токоразрядником ушли… — вспомнил я.
— Что ж так по-бедному? — удивился Марат.
— А какая разница, в конце концов? — разозлился я. — Спешили. Сын болел. Рак легких. Надо было быстрее…
— Сейчас-то как? — участливо спросил Марат.
— Да сейчас-то отлично. Витька скачет, в школу вот пошел недавно. Жена курсы окончила, дизайнером теперь рабо тает… Хотя там им и работать особенно не надо, сам знаешь.
Марат покрутил в руках пузырек, помолчал, а затем продолжил как ни в чем не бывало:
— Цикута — вкус жесткий, зато будет чего вспомнить. Это не химия, это природный продукт, экологически чистый.
— Ну уж! — Я фыркнул. — Нашел, чем хвалиться. Тут наоборот: химия для яда — самое то.
— Э, Костя, дорогой! — заулыбался Марат. — Послушай и запомни, что скажу: химия природу никогда не догонит по ядам! В природе миллион ядов! Куда ни выйдешь на природу — поле, лес, горы, море — оглянулся кругом — везде своя травка, гриб, лягушка ядовитая — выбирай! А по силе? Ты себе там целый завод построил, колбы, печи, центрифуги, химикат туда, химикат сюда, вари-мешай… А тут вот такой. — Марат сложил у меня перед носом шепотку из пальцев. — Вот такой микроб в консервной банке от духоты обкакался, и на тебе — бутулотоксин, самый сильный яд в мире!
— А у тебя есть бутулотоксин?
— Не… — Марат поморщился. — Трактор тоже сильный, а человеку в автомобиле удобно ехать. Бутулотоксин плохой, долгий… У меня нету. Под заказ могу достать. Но только если от десяти штук будешь брать, а то он дешевый, смысла нет живого человека беспокоить на базе.
— Да я вообще не собираюсь ничего брать… — вдруг опомнился я.
И сразу мне стало неудобно, что Марат на меня потратил столько времени, а я у него ничего не куплю. Но Марат отнесся спокойно:
— Конечно, дорогой! Подумай, походи, я тебе каталог дам, полистаешь дома… Важная покупка, один раз за всю жизнь делаешь!
— Ясно, — сказал я. — Но пока не собираюсь. Нет в планах. Не хочу!!!
— Главное, — Марат поднял палец, — не покупай яд где попало, впарят китайскую подделку, только деньги потеряешь… Они и толченое стекло, и метиловый спирт, все что хочешь намешают, и немецкую этикетку налепят — не отличишь.
— Слушай, а вот ты сам такой умный, чего ты-то не в Нульгороде? — вдруг разозлился я.
— Еще месяца два поработаю, — серьезно сказал Марат. — Дела закрою, денег заработаю. Туда всегда успеется.
— А сам-то как будешь? — полюбопытствовал я.
Марат помолчал, словно раздумывал, доверять ли мне свою тайну.
— Кофе с толченым изумрудом. Вкус — ммм! В древности султанов и падишахов так били…
— Ладно, Марат, удачи. Мне пора.
Я подумал, что все-таки восточная психология для меня всегда останется загадкой. Сделал еще один шаг к двери, но неожиданно для самого себя обернулся:
— Послушай, а у тебя нет ничего поесть? Просто поесть? А? Еды забыл купить, а ни одного магазина…
Марат задумался.
— Так-то у меня здесь ничего нет… — произнес он слегка виновато. — Дома ем. Но… знаешь что? — Он вдруг снял с полки одну из самых больших коробок. — Вот такая штука есть: «Прощальный ужин». Там бутылка вина, ананас консервированный и всякие деликатесы. Вино — так себе, кислятина. Китай делает, не Кавказ, что ты от них хочешь. А остальное можно есть.
— Так оно же отравленное?! — обиделся я.
— Пилюли сами не глотай, брат, кто ж тебя заставляет? Пилюли выкинь, а остальное — нормальное. Я ел, жив, как видишь…
— Сколько стоит? — спросил я.
Черное ночное небо поплевывало холодным дождем, и я весь продрог, пока дошел до дома, прижимая коробку к груди. На двери подъезда висел свежий бумажный лист. Давно я не видел здесь объявлений А уж с хорошими новостями очень давно.
«Уважаемые жильцы! По техническим причинам после 20 октября в Северный район города прекращается подача электроэнергии. Убедительная просьба заблаговременно переселиться в свободные квартиры центрального округа города. Администрация Северного округа».
Я громко выругался, но, похоже, меня здесь никто уже не мог услышать. Ни одно окно не светилось — ни в моем доме, нив соседних. 20 октября наступало послезавтра. А если глянуть на часы, то, считай, уже завтра.
Переезжать… Господи. Допустим, взять только самое необходимое. Одежду. Холодильник я там найду где-нибудь. Что еще? Перевезти терминал. Где-то надо брать машину. Где? Подыскивать новую квартиру. Это не трудно, но надо походить по домам, потолкать двери, повыбирать. Когда это я все успею до завтра?
Вынув мобильник, я набрал номер. Долго никто не подходил, затем трубку взяли.
— Николай Борисович? — сказал я. — Это Костя. Я завтра на работу не смогу выйти. У меня дом от электричества отключают, переезжать надо срочно.
В трубке помолчали.
— Костя, без тебя никак завтра. Рейд закрыть некому, сам знаешь, какое время сейчас, никого не осталось. А у нас по нижнему сектору нарушения сегментации идут. Ты вот чего… Переночуй в дежурке. Завтра пятница. А в выходные переедешь.
— Отпадает. — Я покачал головой, хотя мой собеседник, конечно, не мог этого видеть. — В дежурке терминала нет.
— Зачем тебе терминал ночью?
— Николай Борисович, у меня жена, сын…
— Ну, подождут денек! Каждый день туда-обратно вредно ходить, мозги сотрешь себе.
— Это у нас — денек! А у них наш денек — Две недели! Значит, они меня месяц не увидят?
— Костя, не могу отпустить, — сухо произнес Николай Борисович. — Кто в смену выйдет? А ведь сегментация завалится — ищи потом свою жену и сына… Ты бы хоть раньше предупредил, хоть бы с Шухиным договорился, чтоб он подменил. Кто в смену пойдет?
— Николай Борисович! — заорал я. — Они меня ждут по две недели! Если я завтра не приду, и все выходные буду переезжать, то у них — два месяца пройдет!
— Что ж ты на меня орешь, Костя?! — сухо пробасил Николай Борисович. — Хочешь, вообще прекратим дежурства? Хочешь? А если полетит целый сегмент вычислителя, а с ним полетит твоя жена и ребенок — то и ладно, да? Кто виноват будет?
— Не полетит, — сказал я. — Они дублируются троекратно. И в Штатах резерв. А вы роботов пустите в смену! Хватит уже людей гонять!
— Каких роботов, Костя? — устало произнес Николай Борисович. — О чем ты?
— Проект новый! — рявкнул я. — В Нульгороде сейчас все только об этом и говорят! И по Теле показывают!
— Вы там совсем с ума сошли в своем Нульгороде? — безнадежно вздохнул Николай Борисович. — Какой проект? Какие роботы, Костя? Возьми себя в руки. Мне казалось, мы с тобой всегда ладили. Мне казалось, ты получаешь очень неплохую зарплату. Мало кто на земле получает такую.
— Да это не сложно, на земле вообще мало кто! — отрезал я и вдруг окончательно взорвался: — Плевать я хотел на вашу зарплату! А если я воспользуюсь своим конституционным правом на эмиграцию в Нульгород? Что вы будете делать? А?! Вот помру — и все! Не остановите!
— Костя, милый мой, а кто тогда вообще останется… — начал Николай Борисович, но я нажал отбой, а затем выключил телефон, чтобы он не смог перезвонить.
Когда я дико голоден, у меня нервы совсем ни к черту. Я знаю это, но ничего поделать не могу. Толкнул дверь и вошел в подъезд. Пахло здесь омерзительно — похоже, опять кто-то недавно эмигрировал, не потрудившись даже из Нульгорода сообщить санитарной бригаде.
Еды в наборе оказалось мало. Жестянка маринованных устриц. Банка с ананасовыми шайбами. Фигурные сухари, призванные заменить свежий хлеб, сколько бы ни провалялась коробка на складах. Еще какая-то пищевая ерунда, которую я распаковал и проглотил раньше, чем успел рассмотреть. Уж не знаю, о чем думали создатели «Прощального ужина», но ничего особенного в нем не было. Ни прощания, ни ужина. Может, потому, что я умял его один всухомятку, а предполагалось — романтически, на двоих?
Запить было нечем. Вода в кране шла теперь совсем тоненькой струйкой и была откровенно ржавой — с бурыми крошками.
Пришлось открыть вино. Сто лет уже не пил вина. В шкафу дальней комнаты нашел бокалы. На каждом оказался толстенный слой пыли. Я поразмышлял, что будет чище — сдуть пыль и протереть рукавом или сходить вымыть в ржавой воде. Победила лень.
Встав с бокалом у окна, я долго смотрел на город. Город казался сегодня абсолютно вымершим — лишь вдалеке светились прожектора вокруг здания Университета. Там стояли вычислители Нульгорода, там тянулись ночные дежурства техников. Где-то там работал официальный центр эмиграции — терминал и шлем с токоразрядником. И дежурная медсестра. Круглосуточно. Конституционное право. Господи, неужели даже сейчас еще кому-то выгодно, чтоб люди уходили в Нуль-город? Кому же? Кому, Господи? Или об этом уже просто никто не думает? А может, просто каким-то высшим силам понадобилась наша планета, и они устроили все тихо и бескровно, чтобы люди по своей воле переселились в вирт, а планета очистилась?
* * *
Вино кончилось быстро. Я распахнул окно и сел на подоконник, свесив ноги. Моросил все тот же дождь, где-то выла собака. Наверное все та же. Ну, люди-то понятно, а вот куда делись собаки? Вороны? Они-то не могли эмигрировать в Нульгород? Наверное просто ушли.
Ветер глухо выл в пустых комнатах. Похоже, было зябко, но лично я сейчас холода не чувствовал. Спать отчего-то тоже совсем не хотелось. Я оглядел комнату — нашу бывшую гостиную. И стал вспоминать, как мы жили здесь с Олей, Витькой и родителями. Как ходили играть в вирт. Как затем в Университе построили хороший пропускной канал и связали местный вирт с мировым Нульгородом. Нам это нравилось. Мы уходили туда при каждом удобном случае — на концерты звезд, на праздники, просто поиграть, отдохнуть. Тогда еще никто не собирался туда всерьез переселяться, кроме умирающих. Шли просто играть. Витька был маленький, подолгу оставался один, без нас. Может, поэтому он в конце концов и заболел?
Вспомнилось, как сначала проводили в Нульгород престарелых родителей. А когда врачи поставили Витьке диагноз, и Оля твердо сказала, что…
— Стоп! — одернул я себя и свои мысли. — Хватит! Стоп!
Этого показалось мало. Захотелось что-нибудь пнуть или ударить. Срочно.
Я вскочил с подоконника, подошел к столу и ударил по столешнице кулаком изо всех сил. Ударил, но боли не почувствовал.
Подпрыгнули пустые консервные банки и обертки.
Покатилась и упала на пол пустая бутылка.
Из развороченной коробки вылетела маленькая коробочка, обитая дешевым китайским бархатом, подпрыгнула и раскрылась.
Выкатились две пилюли.
Одна сразу упала куда-то на пол, а другая осталась на столешнице, матово поблескивая.
* * *
Обратно в реальность проваливаешься из любого места. А в Нульгород попадаешь всегда через ворота трансфера на центральной улице. И никогда точно не знаешь, в каком квартале окажешься. Само собой, в русском. Но в каком?
В Нульгороде был яркий день, по улицам гуляли нарядные толпы. Я знал, что мгновенно переноситься в пространстве смогу лишь потом, а пока взял флаер. И вскоре был уже в нашем коттедже. Витька бегал в саду — издалека доносился его топот в листве и радостный визг. А Оля смотрела Теле.
— Привет! — сказал я.
Она резко обернулась и вздрогнула.
— Костя? Ты? Что-то случилось?
— Все в порядке… — улыбнулся я и поглядел на часы. — Знаешь, Оль… Я… Я пришел, чтобы остаться!
Сперва она не поверила. А затем бросилась ко мне на шею и заплакала от счастья…
Следующие несколько часов мы просто занимались любовью — так, как не занимались уже давно. Наконец затрещал браслет. И мы вместе наблюдали, как загораются на нем огоньки опасности, как мелькают на экранчике цифры падающего пульса и давления… Наконец все закончилось. И ненужный больше браслет растаял в воздухе. Я стал полноправным гражданином Нульгорда — мог перемещаться в любую точку любой его страны, менять свою форму, качать информацию в сознание напрямую из общественных библиотек и многое-многое другое…
Взявшись за руки, мы вышли из коттеджа в сад. Витька играл с мальчишками. Я знал их — Толик и Петерс, дети наших соседей Кристофа и Жанны. Хотя узнать их в таком виде было нелегко. Посреди сада мальчишки выдумали себе зловещего вида замок — он показался мне чем-то неуловимо знакомым по архитектуре. Сами они зачем-то превратились в пятнистых дракончиков и теперь обстреливали замок из рогаток. Интересно, откуда у детей Нульгорода дизайн рогатки? Ведь они могли выдумать себе любое, самое фантастическое оружие. Но они почему-то увлеченно стреляли именно из рогаток. Таких же, какие делал когда-то я сам, какие делал мой отец и дед. Такие же делали все наши человеческие предки на протяжении многих тысяч, а может, и миллионов лет, привязав звериную жилу к упругой рогатине. Для Витьки это были биологические предки. А вот для Толика и Петерса — лишь интеллектуальные, поскольку зачаты и рождены Толик с Петерсом уже в Нульгороде…
Камушки-снаряды, попадая в стены замка, ярко вспыхивали и оставляли большие черные дыры. И я вдруг понял, на что похож этот замок — на здание Университета. Тут явно был дизайн Витьки, ведь лишь он когда-то был в реальности и видел Университет. Хотя вряд ли знал в то время, что это такое…
Мне вдруг представилось, что какой-нибудь другой Витька — грязный, оборванный, голодный и дикий — беспризорничающий в реальности, в пустом городе на развалинах былой цивилизации, когда-нибудь станет точно так же стрелять из своей рогатки по неохраняемому более никем Университету. По Университету, по блокам вычислителя, по автоматическим электростанциям, кабелям связи… Стрелять из рогатки, резвясь и не понимая, что делает. И не зная ничего о Нульгороде. Но я отогнал от себя эту мысль и крепче сжал ладонь Ольги.
И Ольга радостно сжала мою в ответ.
— Господи, какое счастье! — шепнула она. — До сих пор не верится, что ты переехал к нам навечно!
— Да… — прошептал я и запрокинул голову.
Ведь если долго-долго смотреть на солнце в небе Нульгорода, то на его диске появится улыбка. Добрая-добрая. Теплая-теплая. Она скажет тебе: все в порядке, друг! Теперь ты дома, теперь все будет хорошо. Здесь так сделано специально. Такой дизайн.
Владимир Пирожников
КАИНОВ КОМПЛЕКС
1
Д-р Волин, д-р Зимменталь, д-р Мертон и другие специалисты, занятые в экспериментальной космической программе ЭРГАС, попросили меня принять участие в интересном, но весьма печальном деле — расследовании причин гибели пилота-испытателя Степана Корнева (он же — Стет Корн и Стив Корне на рабочем языке этого международного проекта). В ответ на мой недоуменный вопрос, зачем тут понадобился я, писатель, человек по определению далекий от каких-либо научных и технических проблем, мне сказали, что дилетантизм как раз и является тем ценным качеством, ради которого меня пригласили. Поскольку работа следственной комиссии столкнулась со значительными трудностями, нужен был свежий человек со стороны, который мог бы взглянуть на дело с совсем другой точки зрения. Кроме того, оказалось, что незадолго до смерти Корнев занес в память персонального компьютера фрагменты моей книги «Causa sui» («Причина самого себя») — куски лирико-философской эссеистики, пометки к которым позволяли сделать предположение об известном сходстве мироощущения между мной и Корневым. Это и навело ученых на мысль пригласить меня в качестве консультанта.
Мне были предложены энграммы — эмоциональные и интеллектуальные переживания, психические образы, которые возникали в сознании Корнева и записывались компьютером на мнемокристаллы в ходе его последнего полета. Эти кристаллы, представляющие собой в совокупности банк данных типа «черного ящика», удалось отыскать на месте катастрофы. Информация с кристаллов считывалась и расшифровывалась при помощи энграмматора — устройства, о существовании которого я даже не подозревал. Трудно поверить, однако энграмматор позволяет не только снимать с материальных носителей запись глубинных психических процессов, происходивших во внутреннем мире личности, но и проецировать их в сознание другого человека так, что возникает иллюзия полного слияния одного индивида с другим, своего рода вариант «переселения душ». И вообще, как оказалось, за тем рубежом, к которому сегодня подвела людей тончайшая компьютерная техника, открывается целый мир, огромное неизведанное пространство, которое точнее всего определить словом психокосм, — ибо в нем физический космос и сфера человеческой души становятся равновеликими и взаимосвязанными сторонами какого-то нового особого континуума. Я, видимо, стал одним из первых представителей гуманитарной области, который проник в этот психокосм, увидел и прочувствовал его.
Надо ли говорить, что впечатления мои были ошеломляющими? Когда я при помощи энграмматора погрузился во внутренний мир Стета Корнева, совершающего свой последний полет, я был потрясен необычностью его переживаний, их противоречивостью и трагизмом. Ощущение кризиса, жесточайшей душевной сумятицы усиливалось еще и тем, что кристаллы с энграммами, разбросанные взрывом по огромной площади в пустыне Мохаве, оказались перемешанными совершенно хаотично, часть их просто испарилась без следа, и запись душевной жизни Стета разрывали многочисленные провалы. Заполнить их и логически выстроить сохранившиеся куски в единый сюжет мог лишь человек с развитой интуицией, близкий Корневу по духу. Члены следственной комиссии надеялись, что я, пожалуй, как раз такой человек и способен, вероятно, внести ясность в некоторые существенные детали.
Сегодня, после продолжительной работы с энграммами, я вижу, что главной «деталью», которой было озабочено следствие, являлось подозрение о самоубийстве Стета. Мне чрезвычайно горько об этом говорить, но я признаю, что такое предположение имеет веские основания. И заключаются они в глубоко личных, интимных переживаниях, которые выпали на долю Корнева задолго до того, как он включился в эксперимент. Если это — тот вывод, который ждали от меня, то руководители программы могут быть удовлетворены: причины гибели пилота заключаются не в каких-либо технических просчетах, а в нем самом. Ну а поскольку никто не обязан отвечать за подсознательные устремления и тайные комплексы другого человека, то и моральную ответственность за смерть его никто нести не должен. Об этом я написал в своей пояснительной записке, которая наряду с мнениями других экспертов приложена к заключению комиссии.
Итак, все, казалось бы, закончилось; Однако я ощущаю настоятельную потребность взглянуть на происшедшее более широко. Я чувствую, что трагический конец Стета Корнева таит в себе какой-то особый, более глубокий, даже, если хотите, философский смысл, который мы обязаны уяснить. Вот почему, не будучи связанным никакими обязательствами перед руководителями эксперимента, я счел возможным высказаться о деле Стета публично, причем в иной, более свободной форме. То, что вы держите перед собой, конечно, уже не «пояснительная записка». Но это и не художественное произведение, написанное, что называется, «по мотивам», поскольку в нем нет ни капли вымысла. Это — совершенно точный документальный отчет. Просто литературный прием «потока сознания», на мой взгляд, лучше всего подходит для описания живых процессов человеческого психокосма.
А теперь — о деле. Степан Корнев участвовал в испытаниях космической техники нового поколения — так называемой эргатической автономной системы (ЭРГАС). Такая система включает в себя пилота и космический корабль, которым управляет компьютер. Может показаться, что в подобном сочетании нет ничего особенного. Поэтому, чтобы читатель почувствовал всю необычность эксперимента, попробую описать, как это выглядит. Представьте: в глубине корпуса корабля, в тесном полутемном отсеке, среди каких-то диковинных механизмов, приборов, кабелей и проводов, в самом средоточии невидимых силовых полей закручен большой толстый змеевик — электромагнитный индуктор, витки которого окружают полупрозрачный яйцевидный пузырь, наполненный густой, слабо мерцающей ферромагнитной жидкостью. В эту жидкость с головой погружен человек — странный живой головастик, похожий на огромного уродливого эмбриона. Тело его покрыто кроваво-красной изолирующей пленкой, а голова заключена в непропорционально крупный шишковатый шлем без единого отверстия. Пучки проводов, розовых и синих гофрированных трубок соединяют шлем со стенкой пузыря, и это еще более усиливает сходство человека с зародышем какого-то неведомого существа, созревающего в полужидком яйце, лишенном скорлупы.
Если присмотреться, в полумраке можно рассмотреть, что в «яйцо» (это квазибиотический стереотактор) погружены длинные тонкие иглы — инжекторы магнитного поля, создаваемого катушкой-змеевиком. Под воздействием направленных полей, возникающих вокруг игл, феррожидкость — это коллоидный раствор, суспензия железа или кобальта в толуоле — меняет свою плотность. Вокруг одних полюсов она течет, растягивая оболочку, возле других загустевает, как желе, вблизи третьих отвердевает, как напряженный мускул. Изменения конфигурации, плотности, температуры этой универсальной искусственной среды и скорости ее перехода из одного фазового состояния в другое позволяют компьютеру, управляющему кораблем, вызывать у человека любые телесно-тактильные ощущения — от свободного парения в холодной пустоте до тяжелого плавания в волнах прибоя и полной неподвижности под грудой раскаленных камней. В подобной форме пилоту передаются все основные реакции корабля при взаимодействии его с пространством; все, что раньше изображалось цифрами и колебаниями стрелок на приборной доске, преобразуется в человеческие чувства. Даже решения компьютера, выполняющего навигационные и технические расчеты, возникают в мозгу пилота как его собственные решения, озарения и догадки, как волевые импульсы его собственной души.
Понятно, что при таком тесном слиянии с кораблем пилот уже не ощущает себя отдельной частью; в его сознании происходит отождествление своего тела с телом корабля, он видит и чувствует то же, что и корабль. Яхтсменам, планеристам, любителям виндсерфинга, дельтаплана и другим спортсменам, преодолевающим водную или воздушную среду с помощью устройства, управляемого только мускульной силой рук, ног, наклонами корпуса, знакомо подобное ощущение, когда кажется, что судно или летательный аппарат становится как бы продолжением тела, послушно откликающимся на малейшие движения, а его упрямая дрожь, броски в сторону, виражи и петли воспринимаются как выражение нрава некоего живого существа.
Насколько я могу судить, такое же чувство возникало и у Стета. Когда он, слившись с кораблем, стартовал с околоземной орбиты, ему казалось, что он ныряет в плотную прозрачную среду, нечто вроде горячего жидкого стекла, и плывет в ней, стремясь скорее достичь разреженного, менее густого пространства. Тягучей обволакивающей средой было земное притяжение — так он воспринимал его вместе с кораблем, и чем дальше он уходил от Земли, тем слабее становились эти путы, тем явственнее нарастало ощущение легкости, плавание переходило в парение, полет, и в головокружительной бездне, пронизанной горячим солнечным ветром, перед Стетом разворачивалась и величественно колыхалась безмолвная цветовая симфония электромагнитного спектра, похожая на северное сияние, заполняющее всю видимую вселенную. В этом сиянии обычный оптический диапазон был лишь узкой тусклой щелью, не идущей ни в какое сравнение с тем, что открывалось благодаря чутким приборам корабля. Стету, конечно, и раньше приходилось видеть мир в инфракрасных или ультрафиолетовых лучах, но это была жалкая обесцвеченная схема; а тут, когда корабельные антенны становились его глазами, он видел все так, «как оно было на самом деле». Космос из черно-белого становился цветным: на фоне знакомых созвездий слабым мерцающим заревом струилось реликтовое излучение галактики, поверх него медленно набегали багровые тона теплового излучения солнца и планет, синим пламенем бушевали всплески радиоволн и яркими фиолетовыми молниями вспыхивали потоки рентгеновских квантов.
В начальной стадии испытаний Стет, кроме зрения, владел только осязанием. Но и этого было достаточно, чтобы пустота для него перестала существовать. Всюду в космосе он чувствовал присутствие материи: в кожу миллиардами раскаленных песчинок вонзались потоки корпускул, испускаемые солнечной короной, голову, плечи и грудь непрерывно бомбардировал дождь из отдельных блуждающих в пространстве молекул, а временами, словно на сухой проселочной дороге, его окутывало облако пыли, и тогда из мельчайших пор в обшивке корабля выделялась, подобно каплям пота, защитная полимерная эмульсия, которая обволакивала корпус влажно блестящей пленкой, застывала, высыхала и в конце концов, съедаемая космической эрозией, отшелушивалась, как старый кожный эпителий…
Но самым ярким и чувственно-острым было погружение в атмосферу Земли. Именно тут, при встрече с Землей, Стетом овладевал комплекс ощущений и ассоциаций, оказавшийся потом роковым. Подобно молодому космическому богу. Стет налетал из холодных глубин — дерзкий огнедышащий демон в металлической чешуе, и, влекомый неведомой силой, падал ниц у ног своей невесты, убранной в белые одежды облаков. Одежды эти местами таяли, местами развевались, обнажая наготу возлюбленной, и солнце блистало на ее заснеженных плечах и во влажных зрачках океанов. Стет испускал мощный радиоимпульс, своего рода беззвучный ликующий вопль, от которого содрогались небеса; крик этот молнией падал вниз и, отразившись от тела подруги, тут же возвращался назад, чтобы сладостно растаять в антеннах радаров подобно поцелую, хранящему вкус и запах плоти, обласканной солнцем, водой и благоуханием цветов. Свет и тьма, ночь и день, заря юного утра и задумчивый багрец печального вечера, белозубая улыбка полярных снегов и серая вуаль печали вдоль линии терминатора — все это воспринималось Сте-том как игра выражений любимого лица. И еще его волновали неровности: любые взгорья, припухлости, впадинки и холмы, хоть чем-то отличающиеся от нулевой отметки рельефа, с любовной тщательностью фиксировались им и вдохновенно исследовались в дотошном, радостно возбужденном сознании. Так небесный жених, сладко запутавшийся в белом газе брачных одежд невесты, в восторге осязает милые мелочи ее тела — рифтовую борозду позвоночника вдоль гибкой спины, вулканический конус груди, упруго сотрясаемый ударами бьющегося в глубине сердца, гладкие плоскогорья щек и влажно-пряную сельву подмышек…
Кто мог знать, что абсолютно мертвые, бесплотные, бесцветные и безвкусные импульсы, пробегающие по электронным цепям корабля, будучи преобразованными в живые чувства, возбудят столь яркие ассоциации, тронут столь отзывчивые струны человеческой души? И кто мог знать, что не утонченнейшая техника, над которой работали специалисты, а обыкновенное человеческое сердце, его потаенные уголки станут препятствием на пути эксперимента, столь же талантливого, сколь и святотатственного? В ходе предпринятой программы техника в принципе позволяла совершенствовать себя бесконечно; человек же оказался неспособным к таким беспредельным изменениям. Выяснилось, что для целей эксперимента он был менее подходящим материалом, ибо в нем имелось слишком много «лишнего». Нет, не технические трудности заставили прервать опыты с эргатическими кораблями, а слишком прочные человеческие свойства — исповедуемые людьми эстетика и мораль.
2
Стет лежал на освещенной стороне спутника, закрыв глаза, лежал ничком, вытянувшись, впитывая кожей солнечный ветер, потоки корпускул, которые слегка пощипывали тело, словно морская вода, высыхая, стягивала эпидерму кристалликами соли, и это указывало на то, что Стет был жив, уже существовал, хотя и не чувствовал всего тела, не ощущал отдельно рук, ног, пальцев, век, не знал, есть ли у него рот, губы, плечи и спина, тело его еще только формировалось, еще только обретало себя, мускулы медленно сокращались и натягивались, сердце начинало первый ритмический цикл, в нем уже пробудились клапаны магнитных помп, накачивавших жидкий висмут в систему теплоносителя, зарево излучения постепенно разгоралось, согревая изнутри стеллараторы и камеры с жидкофазным горючим, просыпался мозг, взбадривались тончайшие паутинки серебряных нейронов и синапсов, и неторопливо пульсировал, твердел и вновь размягчался раствор никелистого железа в толуоле — смесь, в которую он будет погружен еще несколько часов, пока не встретится с Литой, а пока Стет оживал, приходил в себя — или, наоборот, выходил из своего прежнего облика, чтобы когда-нибудь вернуться, — словом, он перетекал, трансформировался под воздействием неощутимых внешних сил из одной ипостаси в другую, но при этом понимал, что в любом случае свидание с Литой неотвратимо — то свидание, которого он ждал и вместе с тем страшился, ибо оно было неким рубежом, чертой, за нею начиналось неведомое, а он не мог и не хотел войти в соприкосновение с этим неведомым до той поры, пока, наконец, не будет полной уверенности в благополучном исходе, впрочем, сейчас эти опасения становились бессмысленными, ведь он о них никому не говорил, а программа между тем планомерно осуществлялась, готовился очередной эксперимент: старт с геостационарной орбиты, несколько витков вокруг Земли и посадка в пустыне Мохаве, ЭРГАС-5 — так это вс§ официально именовалось, и изменить уже ничего было нельзя, потому что час назад в соответствии с планом Брокман и Климов молча ввели Стета в установленный на стартовой позиции экзоскелетон и оставили одного, а потом вернулись и двинулись дальше, это был странный путь, они не вошли, а скорее вползли, втиснулись в узкий лаз центрального перцептрона как воры, как чужаки, прячущиеся от хозяев, плыли в невесомости, натыкаясь на трубопроводы, стукаясь головами о низкие потолки и стенки, которые то оказывались суженными, словно глотка левиафана, то округло и гостеприимно раздвигались в стороны, будто делали приглашающий жест в глубь этого странного корабля, где, казалось, не было ничего человеческого, никакой привычной Планировки, корабль словно бы строили не люди, а жители Сириуса, Стет никак не мог привыкнуть к его нутру, хотя провел здесь немало времени и хорошо знал, что экзоскелетон нельзя считать кораблем, это не транспортное средство и не орбитальная станция, то есть не космический челнок и не космическое жилье, а, скорее, «космическая одежда», ибо экзоскелетон в сущности — просто огромный скафандр, оснащенный двигателями и способный к полету в атмосфере и вакууме, это совершенно особая аэрокосмическая машина, эргатический робот, который взаимодействует с пилотом в супервизорном режиме и только внешне напоминает некий околоземный корабль малого тоннажа, впрочем, и это сходство по мере работы конструкторов становится все более отдаленным, последняя модель эргатического экзоскелетона, ЭРГАС-5, на котором Стету предстояло лететь, если еще и казался кораблем, то каким-то необычным, неземным, он был не только странно мал даже для полетов по геоцентрическим орбитам, но и явно неудобен для передвижения и работы внутри него, поскольку не имел ни привычного деления на отсеки, ни стройно-симметричной упорядоченной компоновки, которая так радует глаз своей специфической красотой, казалось, хозяева корабля не имеют никакого понятия об эргономике интерьера и озабочены только функциональностью, это ощущалось и снаружи, где во всем, начиная от носового конуса, обеспечивающего ламинарное обтекание при полете в атмосфере, до кормовых дюз и закрылков, изменяющих вектор тяги, угадывался некий недоступный человеческому пониманию замысел, и единственной земной аналогией тут мог быть, пожалуй, только птеродактиль — древний летающий ящер с зубастой головой, короткой шеей и сильными треугольными крыльями, похожими на ласты, этот полузверь-полуптица непостижимым образом распластался теперь на стартовой площадке спутника и как бы дремал, а в его голове, в самом мозжечке, сотканном магнитными полями из жидкокристаллического желе, Стет постепенно проходил путь перерождения, процесс переселения душ, путь компьютерного метемпсихоза — или «метемпса», как они запросто говорили между собой, будто в такой операции не было ничего необычного, так, заурядная процедура по слиянию человека и машины в одно существо, в киборга, дело привычное, хотя и непростое, в результате чего Стет теперь ждал момента, когда метемпс завершится и последние остатки того, что было Стетом, Стивом, Степаном Корневым исчезнут, растворятся в ячейках микропроцессоров, которые тут же задвинут эти жалкие рудименты в причитающиеся им отделы кристаллической памяти и заживут вместо них новой жизнью, поэмой селеновых и кремниевых транзисторов, нежно флуоресцирующей поэмой бериллиевого стекла, в прочной прозрачной оболочке которого он вкусит и радость инобытия, и его неизбежные муки, потому что стираемая сейчас слабая человеческая ипостась все равно останется неуничтожимой — он знал это по предыдущим полетам и, не надеясь более на волшебство метемпса, втайне от всех готовился прежде всего к борьбе с самим собой, с гибельно цепким подсознанием, которое, оказывается, стойко хранило следы того давнего юношеского безрассудства, все обстоятельства нелегального проникновения в заповедник и теперь коварно, в самый неподходящий миг подкидывало жадно сосущему мозгу разрозненные куски прошлого, рисуя их во всех мучительных подробностях, вплоть до мельчайших деталей, таких, как тропинка, протоптанная утром в росистой траве, или след зубов Литы на плече, который он обнаружил, когда вновь пристегивался ремнями к дельтаплану — нет, забыть этого он не мог, как ни старался, это гнездилось в нем прочно и глубоко, гораздо глубже, чем он предполагал, лежало тяжким тайным грузом в темных, скрытых от сознания углах памяти, и, когда проводимый эксперимент взбудораживал психику, этот груз обнажался, словно подводный камень, грозящий распороть днище корабля, но обнажался ненадолго, едва полет заканчивался, все опять погружалось в непроницаемую глубину, укрываемую плотными слоями повседневности, и оставалась только тоска, смутная тревога — неотчетливая и тупая, как головная боль при декомпрессии, ее можно было терпеть и даже порой забывать, но по мере приближения очередного полета она вновь оживала, сверби-ла в душе пульсирующим воспаленным нервом и, наконец, выливалась в откровенный страх, которого он больше всего стыдился и старался во что бы то ни стало подавить, это отнимало у него уйму сил в последние часы перед стартом, в такое время он был до предела напряжен, словно провод под током, но внешне совершенно спокоен, сосредоточен, самоуглублен, так что люди, готовившие его к заключению в экзоскелетон, те немногие, которым он мог бы довериться и рассказать все начистоту, считали подобное состояние естественным, они восхищались стойкостью, «толерантностью» его психики, говорили что-то еще, важное и неважное, шутили, хлопали Стета по плечу, в то время как он пребывал в жестоких тисках страха и тоскливого отчаяния, рожденного сознанием одиночества и абсолютной глухотой тех, кто плыл рядом с ним по трубообразному перцептрону к тесной камере стереотактора, и тех, кто как Волин, Зимменталь и Мертон с компанией уже ждали его возвращения и готовили энграмматор, предвкушая долгую и увлекательную расшифровку его криков, судорог, изнуряющей икоты, надсадного бормотания — словом, всего того, чем так богаты эти эргатические корабли-психушники с их супервизорным режимом и «огромными перспективами», к которым он имел неосторожность прикоснуться, и даже более, чем прикоснуться — просто-таки вляпаться, благодаря чему он полчаса назад стоял голый перед Брокманом, лицо которого за стеклом легкого скафандра выражало привычную сосредоточенность, а Климов в это время сверял температуру ферромагнитного аксона с показаниями эгометра, прицепленного к металлическому крючку на рукаве комбинезона, под которым был, конечно, металл, здесь вообще всюду был только металл, да еще, пожалуй, немного пластмассы, например, тепловая обшивка из графитопластика, пронизанная боро-углеродными волокнами, а так — полностью мертвая, абиотическая среда, потому что Славин и Мертон опасались биодеструкции полимеров, их влияния на ход эксперимента, где Стет должен быть единственным живым элементом, дабы не вводить в заблуждение рецепторы корабля, словом, все было продумано, учтено, и только перед Стетой оставался тот же тайный проклятый вопрос, но копаться в нем Стет уже не мог, время шло, от него ждали работы, пора было начинать аускультацию, дотошное прослушивание внутренних органов, исследование их формы, качества, назначения, делать пробные вдохи-выдохи с помощью оксигенатора, заменившего слабые маломощные легкие, пора было проверить автожектор, который уже давно, с самого первого толчка, означавшего начало метемпса, исправно трудился синхронно с его маленьким человеческим сердцем, направляя теплоноситель по трубопроводам, пора было зафиксировать данные сфигмографа, регистрировавшего своими самописцами пульс плазмы, поступавшей в устройство тэта-пинча — длинную трубу, проходящую через весь перцептрон, который в этом необычном биомеханическом корабле играл роль спинного мозга, затем предстояло осмотреть и сам стереотактор, где подобно гусенице в коконе Стет лежал, окутанный жидкокристаллическим желе, но поскольку внутреннее зрение еще не появилось и Стет владел только осязанием, он не осмотрел, а лишь слегка ощупал себя с помощью вибромеханической перкуссии — несколько легких быстрых ударов вдоль тела, левый бок, правый бок, спина, плечи, голова слегка запрокинута, руки свободно парят, характерная для невесомости поза, только вокруг не воздух, а плотная полужидкая среда, что очень похоже на иммерсию, когда тело уже окуталось как следует тканью, наброшенной на бассейн с силиконовым маслом, огромным таким куском ткани, во много раз превышающим площадь бассейна, — словно некий неряшливо-щедрый великан решил накрыть обыкновенную человеческую миску своим платком, подравняв края и затолкав излишки ткани в жидкость, и вот в эти хаотически перекрученные многослойные складки брошен человек, тончайшая непроницаемая ткань, под которой текучая среда, обволакивает его со всех сторон по шею, поддерживает в искусственной невесомости, и человеку, проводящему так день за днем в полной темноте, скоро начинает казаться бог весть что — например, что его нет или что его больше, чем привычный единственный экземпляр, словом, разные чудеса, зловещие и смешные, смотря как настроена психика, которая суматошно цепляется за свои жалкие рефлексы, легко задушенные многометровыми круговоротами иммерсионного стенда, и хорошо, что есть инфразрение, оно всегда появляется первым после осязания, остальные части спектра еще не восстановились из небытия, а инфрадиапазон уже ясен, прозрачен, чист, и если усилием воли включить параметрические усилители, то можно, наконец, обрести внешнюю инфра-Вселенную, вот они, мягкие, багрово-черные, как свернувшаяся кровь, теплые струи инфракрасного диапазона, словно венозные утолщения на старческих членах пространства, они пронизывают своими сплетениями еще почти не живой, но уже теплый мир, едва отделившийся от холода и тлена небытия, и в нем своим маленьким мутноватым солнцем, испускающим неторопливые длинные и сверхдлинные волны, сияет известный по учебникам космографии самый сильный инфракрасный объект земного неба, так называемый «объект Беклина-Нейгебауэра» — коллапсирующая протозвезда, гаснущей головешкой мерцающая в туманности Ориона, а вокруг полный мрак, костер уже прогорел, осталось только это слабо сияющее малиновое пятно, лишь оно указывает, где берег, и они плывут к нему в теплой воде, вздрагивая от внезапных прикосновений водорослей — особенно, помнится, пугалась Лита, ей эти касания представлялись чьими-то руками и пальцами, протянувшимися из кромешной тьмы, ведь луны не было, над заливом, узко охваченным высокими берегами и укрытым еще сверх того мрачной тенью старых елей, стояло только звездное августовское небо, видны были Пегас, Лира, Лебедь, Андромеда, Персей и больше ничего, сплошная тьма снизу и сверху, теплая вода, воздух душной предгрозовой ночи и небо в искорках звезд смешались, слились и соединились в виде замкнутой конечной вселенной, в центре которой они плыли через залив, подчинившись капризу Литы, плыли, но все равно как бы оставались на месте, Стет иногда подставлял Лите плечо, и она отдыхала, положив на него запрокинутую голову, отягощенную намокшими волосами, лежала на спине, слегка пошевеливая ногами, и Стет, поддерживая ее за талию, гулко падающим сердцем угадывал в текучей звездной тьме ее тело, без всякого перцептрона охватывал инстинктивным внутренним зрением гладкое плечо, ощущал длинные волосы, залепившие ему рот и опутавшие кольцами шею, а главное — он знал взгляд Литы, чувствовал, что он устремлен вверх, но как бы и одновременно вниз, что Лита прислушивается к себе, к нему, к ночи, и также, как их догорающий костер, в ней где-то неясно и тревожно-стыдливо теплится не то мысль, не то желание, которое легко загасить, но легко и вздуть до обжигающего пламени, своею яростной обнаженностью оттесняющего ночь куда-то вовне, за границу обычного человеческого восприятия, в непознанные глубины неизвестного, где Стет пребывал уже минут сорок, но пребывал только частично, ощущая неизвестное лишь металлической бронированной кожей и инфракрасным зрением, а впереди его ждали еще почти пятьдесят октав электромагнитного спектра, которые должны были материализоваться одна за другой, породив в нем нечто невиданное — например, такой феномен, как слухо-зрение, а потом, может быть, и мучительный вкусо-тактильный эффект, о котором группе Славина еще ничего не известно — впрочем, так ли уж неизвестно? — Стет указывал в отчетах за последнюю серию полетов, что импульсно-доплеровская радиолокация поверхности Земли порождает значительные побочные эффекты, уровень субъективных возмущений настолько высок, что затрудняет ориентацию, но ведь им только это и подавай, запустив палец в неизвестное, им хочется расковырять как можно больше, вытащить на свет божий все тайны, в том числе и всю подноготную Стета, даже, например, тот беглый поцелуй в метре от берега — он все еще не был виден, но угадывался по теплоте, струившейся от кустов, которые нависали над водой, и Лита держалась рукой за ветвь, легко вытягивая себя из воды до пояса, а Стет, стоя на неудобном, круто опускавшемся дне, касался щекой ее обнаженной груди, потом Лита взялась за ветвь черемухи другой рукой, подтянулась, в плечо Стета на миг уперлось ее колено, он напрягся, чтобы не упасть, Лита тихо смеялась где-то над ним, а потом что-то хрустнуло, затрещало, и Лита, испуганно охватывая его руками и ногами, заскользила вниз, голову Стета накрыли влажные волосы, перемешанные с листвой, мягкими созревшими ягодами, и сквозь черемуховый горьковато-вязкий дурман Стет почувствовал приближающиеся полуоткрытые губы, Лита все еще не нашла дна, и надо было в какой-то момент задержать ее погружение в воду, охватить руками, прижать к себе, но Стет лишь слегка придержал ее за локти, губы Литы скользнули по его губам и исчезли, а через миг исчезли и колени, сжимавшие его бока, и руки, упиравшиеся в плечи, так что Стет враз остался один, он парил в невесомости и был единственной каплей живого вещества, зароненной в эту тьму, в этот придуманный и созданный людьми искусственный мир, и кто знал, ему ли предстояло оживить пульсом и дыханием то, что его здесь окружало, или экзоскелетон с его тончайшей стереотаксической техникой должен был распространить на него свою власть, — но Брокман и Климов, видимо, знали ответ совершенно точно, потому что они не задумывались, а сосредоточенно и бережно готовили Стета к заключению в стереотактор, Климов контролировал ориентацию инжекторов, а Брокман понемногу выпускал из оранжевого баллона жидкокристаллический коллоид, который, выдавливаясь сюда, в невесомость, толстым прозрачно-янтарным червяком, напоминал нечто парфюмерно-кондитерское, то ли сладкий тягучий сироп, то ли зубную пасту гельной консистенции, предназначенную для какого-нибудь великана, впрочем, спирали и гибкие извивы желтоватого студня недолго сохраняли змееобразную форму, они постепенно стягивались в клубок, смешивались и таяли в общей массе, так что вскоре посреди камеры выросло большое полупрозрачное яйцо, свободно висящее в магнитном поле, и вытянутые рыльца инжекторов, создающих это поле, походили на хоботки каких-то гигантских пчел, слетевшихся сосать жирно поблескивающую каплю, — это и был квазибиотический стереотактор, чуткое «чувствилище», составляющее главную часть сенсорной системы экзоскелетона, и Стету предстояло погрузиться в него с головой, для чего Климов тщательно обрызгал тело Стета ярко-красным аэрозолем, создав таким образом между кожей и тягучим желе защитную полимерную пленку, а потом надел ему на голову глухой уродливо-огромный шлем, вокруг которого в невесомости космато колыхались, подобно волосам дьявола, разноцветные провода, трубки, серебристо-стеклянные нити волоконной оптики, и все это должно было соединить Стета с мозгом и нервами корабля, с его тонко настроенными рецепторами, которые, чутко улавливая биополе Стета, внимательно осматривали и ощупывали гостя, тут же признавая за хозяина, но когда Стет голый влезал в тесное устье входного люка и выжидал положенные три минуты, необходимые для того, чтобы робот-корабль узнал его (шло исследование биотоков мозга, уровня электропотенциалов, кожно-гальванической реакции — словом, всего биофизического профиля, вплоть до дерматоглифики), ему чудилось, что здесь, в теплой мягкой норе палатки, которая продолжала медленно расти, расширяться, отпочковывая сбоку второй Спальный модуль (Стет предназначал его для себя, а в центральном модуле должна была спать Лита), его изучали еще и внимательные, влажно мерцающие девичьи глаза, и, может быть, те слабые дуновения, которые порой мягко обволакивали его, исходя от Литы, растиравшейся в темноте полотенцем, должны были сообщить, передать ему нечто важное, что он обязан был понять, но, боясь ошибиться, он намеренно оставался глухим, озабоченным, слишком внимательно контролируя рост модуля, между стенками которого бесшумно закачивался горячий воздух, и модуль рос как мыльный пузырь вместе со всем своим содержимым — пуховыми одеялами, тюфяками, подушками, легким креслом, столом, полочкой над овальным окном, все это, вздымаемое изнутри толчками сжатого воздуха, распрямлялось, напрягалось, выравнивалось, разглаживались складки, упруго натягивалась шелковистая обшивка, и стоило только разорвать прозрачную тонкую мембрану переходного клапана, чтобы попасть из прохладного и тесного программного модуля в уютный мягкий мирок постельного полотна, шелка, меха, бархата, где воздух хранил тепло дня, запах нагретых еловых лап, горьковатой коры, речной воды, созревших августовских трав, терпкого хвойного спирта, и где Брокману с Климовым нельзя было не только снять скафандры, но даже открыть шлемное стекло, потому что чуткие рецепторы экзоскелетона тут же зафиксировали бы ауру гостей, их биофизический профиль, занесли данные в компьютерную память, а этого допускать нельзя, корабль должен знать одного хозяина, вот почему спутники Стета оставались полностью автономными по отношению к экзоскелетону, их здесь как бы не было, и Стет мог только наблюдать, как они шевелят губами, переговариваясь по радио, будто совершают какой-то обряд, произносят по очереди заранее установленную партитуру заклинаний и магических формул, почти не взглядывая на негр, а могли бы и посмотреть внимательнее, он в этом нуждался — тогда и даже сейчас, когда новое зрение уже работало, и в фасеточных глазах, десятками зорких точек разбросанных внутри корабля и снаружи, накапливался чувствительный зрительный пурпур, пульсировала диафрагма зрачков, настраиваясь на волны оптического диапазона, усложнялась и ветвилась вязь фотоэлементов, реагирующих на свет, сигналы летели в компьютер, который соединял их с волнами инфрадиапазона и компоновал картину, которую видел Стет: на фоне багровых разводов тепловой вселенной медленно проступали звезды — сначала самые холодные, красные, как Бетельгейзе, потом оранжевые, желтые, как Солнце и Капелла, зеленоватые, как Процион, белые, как Альтаир, и, наконец, самые горячие, бело-голубые, подобные Сириусу, ослепительные, как вольтова дуга, а сквозь них просвечивала гигантская рваная полоса Млечного Пути — будто кто-то небрежно провел по черноте, усыпанной блестками, неровной струей серебряного аэрозоля, и все это в микроскопически уменьшенном виде копировалось зеркально отполированной поверхностью закрылков, с которых сняли нагар, дробилось в призмах уголковых отражателей, служащих для лазерной коррекции орбиты, призрачным сиянием скапливалось в чашах параболических антенн, так что Стет мог легко убедиться в уникальной разрешающей способности своего зрения, однако, когда он, пытаясь увидеть Литу, весь, точно древний бог Индра, покрывался сотнями ищущих глаз, в них либо безжалостно било солнце, либо равнодушно глядела бездонная звездная чернота, либо с угрожающей близостью отпечатывались исцарапанные, испещренные пятнами керамзитовые плиты покрытия, чьи-то руки, перебирающие змеистые плети кабелей, чьи-то ноги, болтающиеся в невесомости, медленно плывущие по монорельсам тележки автокадцеров — они отползали в темные устья выходных тоннелей словно толстые серебряные жуки, накормившие изрыгнутой пищей неподвижную жирную матку, и тени их достигали уже середины стартовой площадки, потому что спутник медленно поворачивался, и, сильно скосив влево глаза, Стет мог видеть в темноте палатки (света они не зажигали) слабое мерцание, нежные светлые блики, складывавшиеся в упруго согнутую дугу — это Лита, встав на колени, наклонилась к постели и что-то делала там, сливаясь чернотой волос с темным фоном, а спина ее отражала едва уловимое сияние, лившееся из окна — может, это был зодиакальный свет множества светлячков, густые созвездия которых были разбросаны снаружи, а может, пепельный свет незаметно взошедшей луны, но, так или иначе, Стет видел этот неотчетливый блед-шй силуэт совсем близко — он вставал, казалось, на расстоянии вытянутой руки, колебался и подрагивал над близким горизонтом, над сплетением радарных антенн, над куполами противометеоритной защиты и плоскостями солнечных батарей, которые тянулись вдоль низких строений спутника словно полотняные навесы над площадью в жаркий полдень, смотреть на этот блик можно было бесконечно, он притягивал, звал, но Стет усилием воли обязан был переключиться на внутренний регистр, ведь теперь он мог увидеть себя сам и осмотреть все как следует, гораздо лучше, чем Брокман и Климов, которые, например, не могли воспринимать магнитных полей, а он их и видел, и ощущал — пучки силовых линий ветвились красивыми симметричными параболами, образуя пересекающиеся лепестки, нет, это были даже не лепестки, а как бы плоские пружины, упруго выскочившие из множества старинных механических часов, это были застывшие фонтаны графически выраженной математики, где каждая линия являла собой целый класс сложнейших многоступенчатых уравнений, и хотя на самом деле никаких линий не существовало, просто таким уж рисовало- мир компьютерное зрение Стета, все равно это давало представление о той недоступной человеческому глазу красоте, которая пронизывала мир с момента его возникновения и теперь вот милостиво включала в себя еще и неуклюжий, построенный людьми стереотактор — большое полупрозрачное яйцо, где под твердой оболочкой из бериллиевого стекла медленно пульсировала жидкокристаллическая магнитная плазма, а в ней Стет видел самого себя — слабо шевелящегося головастика, выкрашенного красным аэрозолем, что делало его особенно похожим на личинку, на эмбриона какого-то земноводного существа, вроде тритона или аксолотля, желтоватый студень обволакивал помещенное внутрь тело, размывал очертания, но при желании можно добавить резкости, дать больше строк в телевизионной развертке или вновь перейти с оптического диапазона на компьютерное считывание, картинка тогда сразу становится четче, правда, уже не такой живой, она приобретает черты схематизма, чрезмерной детализации, изображение застывает в виде тщательно раскрашенной фрески и тут же покрывается как бы паутиной микроскопических трещин, раскалывается на тысячи мельчайших квадратиков, будто растрескался сухой слой синтетического клея, в сетке математических координат все видимое приобретает мозаичный характер, мир будто выложен мелкими цветными стеклышками по скрупулезно рассчитанному чертежу, но за это плоской двумерной искусственностью явственно ощущается тайна, огромная и сложная жизнь, бездна грядущего, где в пустоте незримого виртуального пространства клубятся картины будущего, видения предназначенных тебе потрясений и катастроф, там, далеко-далеко, в невообразимой глубине интуитивно ощущаемой перспективы маленьким тяжелым шариком катится навстречу тебе целая вселенная, раскаленный квазар страстей, клубок неистовых эмоций — яростных монологов, скорбных признаний и отчаянных молитв, это мир, который неотвратимо приближается и который надлежит принять и пережить, пронизать своей душой, охватить изнемогающим сознанием и прочувствовать больной совестью, потому что Зимменталь и Мертон думают, будто метемпс завершился, Стета больше нет, и они включили синхроноз, сами того не зная, ввели в действие способность совершенно им неведомую, то есть поступили как мальчишки, швыряющие камнями в лягушку и наблюдающие, дрыгнет ли она еще лапой, но лягушка недвижна, она только охватывает мир выпуклостью сферического глаза и как бы замыкает его в шар, где равноудаленным от центра оказывается не только пространство, но и время, и где настоящее не занимает своего обычного главенствующего положения, а сосуществует на равных, синхронно с прошлым и будущим — в этом, собственно, и заключается синхроноз, выматывающий душу субъективный эффект, неведомый руководителям эксперимента, которые почему-то уверены, что раз программа опытов не задевает коренных физических свойств мироздания, то эти свойства остаются неизменными и в субъективном психологическом восприятии — да, конечно, физика определяет психику, но не до конца, ведь психика относительно свободна и сама влияет на физику, в немалой степени обуславливая структуру видимой нами вселенной — достаточно вспомнить Пуанкаре, который, задаваясь вопросом, почему пространство имеет три измерения, искал ответ в особенностях нашего восприятия и допускал, что существа иной природы имели бы в своей физике пространство иной размерности, — так трудно ли догадаться, что там, где человеческая психика получает, подобно лазеру, мощную компьютерную «накачку», ее относительная свобода перерастает в ошеломляющий творческий произвол, сходный с наркотическим опьянением, только еще более сильный, и даже тут, в тщательно контролируемом извне мире эксперимента непокорный дух человеческий творит невесть что, словно пьяный бог, небрежно-размашистый демиург, он с легкостью разламывает привычный физический мир на куски и разбивает вдребезги о стену пустоты, монолит мрака, а потом подбирает нужные ему обломки, дышит на них жаром своего раскаленного нутра и мнет, мнет, вытягивая из бесформенных кусков оплывшей материи какие-то новые странные миры, фантастические фигуры, и пусть все это подробно протоколируется, фиксируется где-то скоростными самописцами и бесконечными рядами компьютерной математики — разве можно потом понять, что обозначает вот этот изгиб номограммы или вот эта часть уравнения, в лучшем случае расшифровщиков осенит, что лягушка тут дрыгнула лапкой, а почему, зачем и какие ощущения она при этом испытывала, какие картины видела перед собой — все это останется тайной, ни на одном языке, кроме, может быть, языка музыки и литературы, нельзя описать экзотический мир эксперимента, мир, в котором причинно-следственные связи, например, представлены почему-то не последовательно, а параллельно, из-за чего прошлое, которое ты однажды, казалось бы, навек и окончательно пережил, — скажем, та ночь с Литой — вдруг опять оказывается настоящим, проступающим сквозь сиюминутно существующую обстановку, и одновременно — будущим, которое есть очередное повторение пройденного и которое накатывается издалека яростно бушующим квазаром, и потому, как бы ты ни старался, твоя вселенная, твой шар пространства-времени, в центр которого ты помещен, никогда не знает стабильности, ровного белого света подлинного «сейчас», он непрерывно переливается радужными оттенками времен, багровые отблески далекого затухающего прошлого вступают в контрапункт с голубыми зарницами будущего, а оно, переливаясь в настоящее, оказывается все тем же болезненно знакомым, разогретым до обжигающей остроты прошлым, белый свет сиюминутности непрерывно взрывается изнутри пятнами багрового и голубого, он как бы кипит цветными пузырями времени, поднимающимися из глубин сознания, и, чтобы не потонуть в этом хаосе, приглушить синхроноз, надо усилить избирательность в блоке ассоциаций, отсечь лишнее, сосредоточиться на главном, увидеть себя со стороны, лежащим на освещенной стороне спутника, на стартовой позиции номер девять, отметить, что зеленые и красные позиционные огни вокруг площадки уже не горят ровно, а мигают — верный признак того, что идет предстартовый отсчет времени, через минуту-другую — старт, и можно только догадываться, какой стремительный диалог ведет сейчас бортовой компьютер с автоматикой спутника и руководителями эксперимента, какими бурными потоками числовой, логической, зрительной информации обмениваются стороны, участвующие в последнем разговоре, какое каменное лицо у Мертона, сидящего перед дисплеем, как пыхтит и отирает лоб платком толстый Визенталь, ведущий проверку стартовой готовности, как нервно теребит бороду Славин — его время еще не пришло, но придет, как только закончится активный участок полета и корабль перейдет с автоматического на супервизорный режим — тогда Стет возьмет управление на себя, сольется с кораблем по-настоящему, до конца, станет не пассивным живым придатком, головастиком в пузыре, а центральным думающим и чувствующим органом, он заполнит собою весь корабль, пронизает своими нервами его отсеки, наденет корпус корабля на себя как перчатку, как кожу, в которой проживет несколько часов до самой посадки на Землю, и надо держаться за это, не поддаваться синхронозу и прочим зловещим штучкам, которые еще впереди, надо помнить, что ты — главная часть эргатической автономной системы, сокращенно ЭРГАС, куда входят пилот — живой человек и корабль — очувствленный аэрокосмический робот, поэтому стисни зубы и терпи, готовься действовать по программе, мобилизуй натренированную психику, не давай ей бушевать и расползаться, помни — если ты не возьмешь себя в руки, эксперимент опять полетит к черту, вся серия предыдущих опытов по посадке на Землю с геоцентрической орбиты окажется бессмысленной, а ведь во время этой серии Добров заработал психический криз, Бородин едва не погиб, внезапно погрузившись в апраксию, — неужели все это зря, нет, допустить такое невозможно, надо собраться, обуздать рефлексию, держаться что есть сил за этот миг отчетливого просветления и не пускать в сознание картину в багровых тонах, не видеть лягушку, которая сидит на дне ямы, судорожно дергает горлом, копит силы, чтобы вновь карабкаться наверх, а мальчишки азартно кидают в нее мелкими камнями, крупных у них нет, а то бы они давно ее убили, поэтому лягушка жива, дышит, упорно перебирает лапами по осыпающемуся склону, приближается к своим врагам, будто хочет им что-то сказать, но то и дело, вздрагивая от ударов, сползает вниз, и тут кто-то, находящийся в невообразимой дали, отчетливо и мерно произносит: «Пятнадцать», — неизвестно, что это значит, может, число камней или только прямых попаданий, скорее всего последнее, потому что одна передняя лапа у лягушки явно повреждена, неестественно вытянута и чиркает по асфальту, когда один из мальчишек несет доставшуюся ему добычу домой, несет ее вниз головой, держа за длинные задние ноги, где под тонкой слабой кожицей ощущаются хрупкие хрящики, «двенадцать… одиннадцать…» — продолжает свой счет кто-то невидимый, а может, это сам мальчишка прикидывает вслух количество шагов, оставшихся до дома, вот звучит «десять», движение прерывается, и лягушка, вися неподвижно, видит перед собой глухие квадратные плиты керамзитового покрытия, защищающие внутренние помещения спутника от огня ракетных дюз, видит множество пятен, оставшихся от выхлопных газовых струй, несколько царапин, обнажающих под этой копотью чистый голубоватый керамзит, в этот момент издалека доносится долгожданное «девять», мальчишка стоит, задумавшись, перед домом, в голову ему внезапно пришла замечательная идея, надо ею обязательно воспользоваться: в стодвадцатиэтажном небоскребе, занимающем целый квартал, — десятки вертикальных и горизонтальных лифтов, обычных и скоростных, стоит набрать код, бросить в кабину лягушку, нажать кнопку «пуск» — и кабина помчится по намеченному маршруту, надо только составить его похитрее, сначала, допустим, пулей на девяносто девятый, потом сразу камнем вниз, на седьмой — «девять… восемь…» — мерно капает далекий счетовод — да, проезжаем девятый и восьмой, а на седьмом ждем, когда эта старая мымра, не позволяющая швырять хлопушки об асфальт, выйдет из квартиры, она всегда идет гулять в одно и то же время, и все будет, как надо: дверь лифта открывается, мымра входит в кабину, и на ногу ей прыгает пучеглазая бородавчатая квакша — здрасьте, я лягушка-путешественница, не падайте в обморок, — «семь… шесть…» — после этого кабина мчится горизонтально по тоннелю к выходу во внутренний двор, где обычно играют девчонки, встречает там новую жертву, а напоследок можно подняться в солярий, под его стеклянной крышей загорают девицы постарше, лежат совсем голые и шепчутся о своих амурных делах, но всегда настороже, посматривают по сторонам, и не дай бог, если заметят подглядывающего мальчишку — защиплют, накрутят уши, отберут штаны и втолкнут обратно в лифт, разрисовав ягодицы помадой, тут надо делать все быстро, ты открываешь дверь только на миг, швыряешь лягушку в самую гущу голых тел и был таков, визга ты уже не слышишь — «пять…» — палец пробегает по кнопкам с номерами этажей, выбирая этапы будущего маршрута, кто-то равнодушно-механически, голосом автомата считает за твоей спиной: «четыре… три… два… один…» — и только тут, в последнюю секунду ты с отчаянием понимаешь, что опять провалился в дебри своей взбаламученной психики, что все это время шел предстартовый отсчет и сейчас будет пуск, который зашвырнет тебя еще куда-нибудь, потому что на активном участке полета, когда двигатели сотрясают корабль, в ясном сознании все равно не удержаться, слишком велик поток информации, пронизывающей мозг, надо зафиксироваться на чем-то стабильном, положительном, не на истерзанной лягушке, а хотя бы на девчонках, загорающих нагишом, надо увидеть залитый солнцем солярий, но нет, кто-то уже коротко сказал «пуск!», сорвалась последняя капля, и, пока она летит, можно успеть сгруппироваться, но вот она падает, разбивается, и ту же — взрыв, вспышка и удар, будто тебе влепили бейсбольной битой сразу по спине и по пяткам, миг перегрузки, обморочной дурноты, и вот ты уже летишь, кувыркаясь, как кукла, выброшенная из окна, внутренности, словно набитые мокрым песком, притискиваются изнутри то к одной, то к другой стороне тела, тяжелым комом подпирают горло, а в глазах, независимо от того, открыты они или закрыты, мельтешат куски звездного неба, мутное огненное пятно — выхлоп удаляющегося гиперлёта, тьма, приборная доска с тускло светящимися циферблатами, испуганное и вместе с тем обрадованное (выбросили не его!) лицо Элссона, вздрогнувшего, когда сработала катапульта, а потом уже ничего— только дым бустерного заряда, взорвавшегося креслом, и тьма, огненные круги в глазах, какие-то искры, роящиеся перед стеклом скафандра словно серебряная мошкара, и сквозь них внизу — волнистая равнина облаков, будто пыль в погребе, в который ты падаешь, падаешь, уже ясно, что падаешь, а не взлетаешь, не ввинчиваешься в небеса, «в звезды врезываясь», земля где-то там, под облаками, и если радиовысотомер не врет, до нее еще почти девять тысяч метров, высоковато, ветер снесет черт-те куда, только бы не океан, впрочем, океан уже был, туда могли сбросить Элссона, а не его, ведь океан он прошел отлично — двое суток дрейфа в скафандре по волнам, никаких приборов и плавсредств из спасательного комплекта, контейнер за плечами так и остался невскрытым, ведь каждая целая пломба — десять очков, плюс ориентация на глазок, по солнцу, по звездам, по памяти, плюс использование подручных материалов — мачтой была выдвижная антенна, парусом — кусок парашюта, но самое главное — удалось точно сориентироваться, угадать, высчитать, что плюхнулся в Тихий где-то неподалеку от экватора, в районе Галапагосских островов, а ведь последнюю отметку они с Леонтьевым (тогда его сопровождал Леонтьев) прошли еще за сорок минут до катапультирования, где-то над Испанией или Марокко, так что попробуй, дознайся, куда тебя швырнули — то ли в Атлантику, то ли в Тихий, вода она везде вода, и вкус ее одинаков, но не везде есть течение Гумбольдта, которое в конце концов выносит тебя на берег острова Фернандина, и огромные морские ящерицы-игуаны тупо смотрят, как ты, обессиленный, выползаешь из скафандра, стаскиваешь пропотевшее, прилипшее к телу белье и сидишь голый, безучастный, отощавший из-за питания планктоном и солоноватой водой из микроопреснителя — единственного прибора, который ты позволил себе вынуть из спаскомплекга (минус пятьдесят очков), но сейчас это уже не имеет значения, потому что зачетные две тысячи баллов ты набрал еще ночью, когда тебя трепал шторм — средней силы и продолжительности, но все-таки верные сто пятьдесят очков по шкале препятствий, а может, и больше, Леонтьев скажет точно, он, Леонтьев, все это время был его ангелом-хранителем, он и сейчас, наверное, висит где-нибудь над головой, выведя гиперлёт на орбиту неподвижного спутника, ловит слабые сигналы радиоиндикатора и еще не знает, что антенна, посылающая эти сигналы, уже не качается на волнах, а воткнулась в камни, в сушу — в твердь, черт возьми! — что изматывающий путь остался позади и теперь начинается совсем другое, самое главное — определение координат, выбор стратегии и средств для ее осуществления, планирование маршрута, но как это сделать, если вокруг только белое и черное, глухая ночь, белый снег и черный лес, редкий такой ельник, звезд не видно, и мороз градусов двадцать, поэтому лучше захлопнуть стекло скафандра и лежать так, как лежал, не делать ни одного лишнего движения, беречь силы и думать, прикидывать, как выиграть в игре, которую сегодня предложили, и для начала установить, например, если не место, то хотя бы время, обыкновенное местное время — скажите, пожалуйста, который час? — жаль, не запомнил, когда и где в последний раз пересекали терминатор, вот Элссон, наверное, запомнил, бедный Элссон, он так волновался, все-таки первый тренировочный выброс, аварийное катапультирование — аутинг, еслц говорить на профессиональном жаргоне, впрочем, до профессионалов и ему, и Элссону еще далеко, второй курс школы космофлота, ну, подумаешь, покрутили на гиперлете вокруг Земли, а потом швырнули в заранее намеченную точку и выбирайся оттуда как хочешь, но ведь это Земля, а не Луна, и не Марс, и не раскаленный Меркурий, не Пояс Астероидов и не спутники Юпитера с их зловещими сюрпризами — словом, это не вольный космос, где ему, возможно, доведется работать, если он, конечно, не будет вот так рассеянно глазеть по сторонам, с первых минут посадки размазывать кашу по тарелке, вместо того, чтобы энергично думать и действовать, набирая очки, их ему надо пять тысяч — об этом и надо заботиться, а не перебирать в уме отвлеченную чепуху, он не новичок Элссон, которому еще простительно впиваться взглядом в приборную панель, мучительно вбирая информацию — всю, какая есть, и существенную, и несущественную, тогда как давно известно, что нельзя объять необъятное, и лучше смотреть на Землю в разрывах облаков или на звезды, потом легче сориентироваться: достаточно восстановить в памяти вид звездного неба в момент катапультирования — и вот уже ясно, в каком ты полушарии, там — Южный Крест, здесь — Большая Медведица, там — Центавр и Райская Птица, здесь — Кассиопея и Орион, а если принять во внимание время года — в северном сейчас зима, — то становится вероятным, что ты зарылся в снег где-нибудь в Сибири или Канаде, впрочем, это может быть и Скандинавия, и Аляска, и Урал, там увидим, до рассвета еще часа три-четыре, и лучше всего на это время забыться, расслабиться, подремать, лечь поудобнее, вот так, вытянуть ноги, приборная доска мягко переливается строчками букв, цифр, символов, они сообщают, что на борту все в порядке, гиперлёт заканчивает очередной виток, только почему-то над головой вдруг исчезает прозрачный купол из поликарбоната и кабину заливает густой красный свет, подскочивший в кресле Элссон тычет перчаткой в сигнал стартовой готовности, а потом уже ничего, просто срабатывает заряд катапульты — вспышка и удар, и вот ты уже летишь, кувыркаясь как кукла, выброшенная из окна, стремительно проваливаешься неизвестно куда, сквозь пространство и, наверное, даже время, пожалуй, именно сквозь время, потому что вдруг на полном ходу врезаешься в летний солнечный день, в мир тихого березово-лугового пестроцветья, наполненного запахом черемухи и гудением шмелей, над спиной оказывается плоскость дельтаплана, и ты медленно бесшумно планируешь, на миг застывая в точке разворота, словно большая задремавшая в полета птица, а потом вновь скользишь в плавном вираже над заповедником, над его лесистыми увалами, вершины которых напоминают хребты гигантских дремлющих зверей, над голубой ниткой извилистой реки, над неприступным одиночеством редких меловых утесов, над безлюдьем луговин, таинством глубоких оврагов, где хвойная зелень лесов уплотняется до непроницаемой малахитовой густоты, над желто-бурыми разводами болот, похожими на гладкие крышки драгоценных яшмовых шкатулок — над всей этой первозданной, недоступной, строго неприкосновенной страной, куда нельзя ни въезжать, ни входить, ни вторгаться вот так, по воздуху без специального разрешения, без инструктажа, без сдачи экзаменов на экологическую грамотность, а если уж тебя занесло сюда, то надо скорее покидать запретный район, пока не засек патруль, но как это сделать, если время, отведенное на работу мотора, уже истрачено, а на ручной тяге далеко не уйдешь, моторный дельтаплан — штука тяжелая, слушается с трудом, руки совсем одеревенели, скорость потеряна, высота неуклонно падает, но нечего и думать о запуске двигателя, попробуй, включи его хотя бы на минуту — по звуку тебя моментально засекут, тотчас вынырнет откуда-нибудь патруль на стремительных бесшумных птерокарах, остановит, сосчитает каждую минуту, которую ты провел на территории заповедника, вычислит, сколько литров драгоценного, озонированного, пронизанного целебными фитонцидами кислорода ты здесь сжег своим вонючим мотором и собственными засоренными легкими, сколько здоровья украл у легальных, дисциплинированных посетителей заповедника, и спорить, доказывать что-либо совершенно бесполезно, да, утром была гроза, шквалистый ветер, но вы обязаны знать прогноз и не соваться под грозовой фронт, да еще на границе охранной зоны, так что дело не в ветре, а в вашей собственной беспечности, и вообще, какой может быть разговор, когда на все существуют совершенно точные, строго выверенные нормативы, коэффициенты, расчетные формулы, и совсем нетрудно определить, какой вред вы нанесли многострадальной матушке-природе, которая и так задыхается в железобетонных джунглях цивилизации, в тисках перенаселенности и индустрии, а потому сообщите нам, пожалуйста, номер вашего потребительского абонемента, в целях компенсации нанесенного ущерба вы временно переводитесь на ограниченный режим потребления, благодарю вас, центральный процессор жилого района даст необходимую команду, можете следовать дальше до границы заповедника, вы свободны, ха, свободен, а куда теперь спешить, если патрульный уже сообщил по радио код абонемента, и компьютер жилого массива немедленно урезал твою личную норму энерго-, водо- и воздухопотребления на двадцать — тридцать процентов, посадил тебя на ограниченный режим, а это значит — вода в квартире бежит еле живой струйкой, кондиционеры и воздушные фильтры в дверях и окнах работают вполсилы, простая яичница жарится чуть ли не час, вместо людей на экране телевизора какие-то бледные обесцвеченные тени, всюду копится пыль, мусор, грязь, гниют отходы, потому что диафрагма мусороприемника глотает только часть отбросов, остальное можешь сваливать по углам или нести на специальный приемный пункт, где у тебя примут излишки мусора, но за отдельную плату, и вся эта экологическая пытка минимум на полгода — нет, только не это, надо тянуть, тянуть из последних сил хотя бы вон до того поворота реки, там, кажется, граница, но сил уже нет, ты летишь все медленнее, а чем ниже скорость, тем быстрее падает высота, какой-нибудь случайный нисходящий поток — и зароешься носом в землю, а это уже не нарушение, это уже преступление, экологическая микрокатастрофа: истоптанная трава, дефект поверхностного слоя почвы, внесение ядовитых неразложимых остатков в виде индустриальной пыли, осевшей на одежде, обуви и полотнище дельтаплана, это, наконец, искажение структуры биополя, того невидимого энергетического баланса, который сложился в данной части заповедника, словом, за подобное варварство на ограниченный режим тебя уже не посадят, за такие дела полагается строгий режим или даже полная экологическая изоляция, когда твоя квартира на сто восьмом этаже правовертикального корпуса ВР (район 5-107, массив Юго-Запад) превращается в наглухо отделенный от остального мира отсек, никакого сообщения с окружающей средой, никаких поступлений извне и никакого вывода веществ наружу, ты живешь только за счет систем регенерации, питаемых покупными энергоэлементами, ешь холодную консервированную пищу, в основном синтетикой, сухой или чуть размоченный, дышишь воздухом, который уже вдыхал, потребляешь воду, восстановленную из собственной мочи, и непрерывно борешься с отбросами, с отходами жизнедеятельности, наглядно убеждаясь, какое количество дряни ты обычно извергаешь из своего жилища за день, неделю, месяц, в общем, что и говорить — доходчивая, эффективная педагогика, ты уже проклял день, когда оказался над заповедником, угодил в нисходящий воздушный поток и пробороздил своим дельтапланом, коленями и ботинками край веселой ромашковой лужайки, растоптал несколько невзрачных голубеньких цветов — не то васильков, не то колокольчиков, посбивал головки ромашек, наступил на гнездо шмелей, в общем, как тебе объяснили, грохнулся, словно камень с небес, этакий летающий булыжник, тупой аэролит, превращающий все живое в мертвое крошево, пыль, труху, грязь, и теперь эта грязь мстит тебе, душит, все больше заполняя квартиру, ты не в силах от нее избавиться, мусор приходится копить, и если жидкие отходы еще можно перерабатывать в системе оборотного водоснабжения, то твердые девать совершенно некуда, приходится набивать ими пластиковые мешки, которые громоздятся рядами и постепенно вытесняют тебя из одной комнаты, из другой, однако и это еще не самое страшное, самое изнурительное — борьба с разложением, ибо через несколько часов крепко завязанные мешки начинают вспучиваться, надуваться, распухать, словно незахороненные трупы, по ночам, когда ты пытаешься уснуть, они подозрительно шевелятся, туго натягиваются, расправляют складки, вздыхают и сдавленно урчат как распираемый газами кишечник, и однажды под утро, когда ты едва забылся в тяжелой смутной полудреме, с оглушительным треском лопается первый мешок, затем, обдавая тебя отвратительным букетом скопившихся газов, взрывается второй, и ты понимаешь, что превратил свою квартиру в минный погреб, в склад биологических бомб, ты чувствуешь себя преступником, жалким убийцей-новичком, который по неопытности затащил в дом расчлененное тело жертвы и теперь сам же должен погибнуть здесь, заразившись трупным ядом, выхода нет, потому что, стоило лишь подумать об этом, опасения немедленно переходят в явь, ты ощущаешь, что яд уже проник в кровь, пропитывает сосуды, сердце, печень, отравляет мозг, все признаки налицо — мучительная дрожь, пронзающий тело нервный озноб, ты неистово трясешься и дергаешься, словно живая кукла, брошенная на оголенный электрический провод, сознание мутится, меркнет, погружается во тьму, но изредка ярко вспыхивает, подавляя дрожь, и тогда по органам чувств, особенно по глазам и кожным рецепторам ударяет какая-то иная реальность, что-то пестрое, живое, горячее, золотисто-бело-синее, нагретое солнцем, а потом снова провал во мрак, судороги, бешеная икота, брюшная диафрагма трепещет, словно кожа барабана, на котором выбивают дробь, и опять краткий миг солнечной передышки, дуновение теплого ветра, что-то гладкое, округлое, темно-золотистое, будто дюна чистейшего пляжного песка, и тут же — ослепительно белое, нежное, похожее на высыхающую морскую пену, а дальше густая синь, неподвижно застывшие волны — как бы складки мягкой махровой ткани, но разобрать ничего невозможно, опять все погружается в мучительный кошмар тьмы, надо вытереть пот со лба, но рук нет, они, начиная с кончиков пальцев, искрят, распадаются, испаряются под воздействием невидимого пламени, которое движется, словно огонь бикфордова шнура, поднимается уже до локтей, оставляя после себя пустоту, таким же холодным пламенем вспыхивают вдруг ноги, они растворяются в пустоте еще быстрее, вытесняемая огнем влага бурно выделяется из тела, заливает глаза, но это не пот, а мозговая жидкость, это сам закипевший мозг просачивается густыми едкими каплями сквозь поры лица, еще миг — и потекут глаза, губы расползутся, обнажая стиснутые зубы, и сквозь лицевые кости оголившегося черепа прорвется надсадный хриплый крик, жуткий вой, мертвый свист, ибо от тебя уже осталась только сухая, обглоданная пустотой костяная конструкция — часть позвоночника с двумя-тремя ребрами и череп, насаженный на шейные позвонки, ветер завывает в пустых глазницах, ты — легкий, бестелесный, беспомощный — неудержимо падаешь вниз, приближаясь ко дну воздушного океана, где твердые каменные зубцы и острые пики скал готовы встретить тебя, раздробить на сотни осколков, странно, что ты еще можешь соображать, словно во сне, ты ясно и бестрепетно понимаешь: единственный спасительный шанс — акромегалия, стремительный рост уцелевших частей, моментальное само-развертывание, саморазвитие их до нужной формы, до приобретения устойчивых аэродинамических качеств, и тут не надо размышлять, следует просто довериться интуиции, отдаться во власть генетической памяти, живые клетки, сохранившиеся в костном мозге, способны проводить миллионы операций в секунду, нужная программа будет мгновенно найдена и запущена в процессор — вот, так оно и есть, первая команда уже прошла, полет стабилизируется, грубое вторжение в атмосферу мягко переходит в планирование по касательной к внешнему радиационному поясу Земли, Стет ощущает это прояснившимся сознанием, он понимает, переводя дух: то, что представлялось ему фантастической акромегалией, было просто изменением геометрии крыла, корабль превратился в космический самолет, в ракетоплан, зачатки крыльев дали рост могучим треугольным плоскостям, которые, получив дополнительные сегменты, приобрели сверхкритический профиль, необходимый для полета на гиперзвуковой скорости в верхних слоях атмосферы, теперь корабль-акромегал будет переходить на торможение, но сначала нужно сделать поворот, развернуться кормой вперед, чтобы вектор тяги работал в сторону, противоположную трассе спуска, для этого должны включиться малые маневровые двигатели, размещенные под носовым обтекателем, Стет ощущает, как они, плавно поворачиваясь в карданных подвесах, находят нужный угол для истечения реактивной струи — сперва она должна ударить прямо по курсу, а потом все больше вбок, отклоняя нос корабля в сторону, ну что ж, несмотря на стойкий синхроноз, полет пока проходит нормально, в заданном режиме, активный участок пути скоро закончится, горючее маневровых двигателей уже готово впрыснуться в форсунки, но Стет не спешит, у него еще есть время, пользуясь тем, что кошмары отступили, он погружается в себя и проводит быструю проверку, осмотр и контроль всех систем — пусть беглый, но все-таки успокаивающий, он скользит внутренним взглядом по трубопроводам ходовой части, фиксирует пульс плазмы, поступающей из реактора, пробегает по микросхемам системы ориентации, проверяет температуру и давление в баке, куда закачан монометилгидразин — основное горючее для маневровых двигателей, затем прислушивается к баку с четырехокисью азота, используемой в качестве окислителя, — все в порядке, можно включать зажигание, Стет собран, напряжен, ему хочется предугадать, что ждет его впереди, скорее всего новые испытания, ведь во время разворота двигатели работают короткими импульсами, поэтому возможны рывки, а ему они, вероятно, будут казаться толчками извне или даже резкими ударами, в прошлый раз было именно так, он чувствовал себя мишенью, по которой ведут стрельбу, он был тогда игрушечным самолетиком в компьютерном аттракционе «Меткие стрелки», за ним, поливая его огнем из пулеметов, гнались два вертолета «суперкобра», их вели Эдди из Торонто и Хельмут из Дортмунда, они охраняли военную базу, а ему надо было ее разбомбить, и он это сделал, удачно уходя от огня «суперкобр», взлетно-посадочная полоса уже зияла воронками, два ангара пылали, но тут Эдди выпустил по нему сразу пять ракет «воздух-воздух», накрыл его залпом, рискнув разом израсходовать весь боекомплект, чувствовалось, что Эдди здорово набил руку на компьютерных играх, реакция у него была отличная, он вообще выделялся среди ребят-участников встречи — там, в Хьюстоне, штат Техас, во время экскурсий по Космическому центру имени Джонсона, Стет потом познакомился с ним поближе, узнал, что Эдди живет с отцом в Канаде и в свои тринадцать лет уже пилотирует спортивный самолет, они подружились, переписывались по электронной почте, практикуясь в языках — русском и английском, на другой год Эдди с группой сверстников приезжал в Москву, гостил в клубе юных космонавтов, Стет показал ему свой дельтаплан, а Эдди сказал, что уже совершил один прыжок с парашютом, и Стет обещал, что догонит его, ведь он тоже твердо решил стать пилотом космических линий, и впрямь — через четыре года они встретились там же, в Хьюстоне, попали на один курс школы космофлота, жили в одном студгородке, часто работали вместе на тренажерах, и однажды Эдди рассказал, что летом выпросил у отца, который работает в Управлении охраны лесов, патрульный птерокар, но полетать на нем почти не пришлось, поскольку началась гроза, а во время грозы сверхчуткие локаторы и сонары, эти глаза и уши птерокара, безнадежно слепнут и глохнут, так что тут не до охраны, самому бы не стать нарушителем, Эдди сбился с пути, его едва не занесло на территорию заповедника — вот была бы неприятность, страшно подумать, да, Эдди, тебе повезло, сказал тогда Стет, и они забыли об этом разговоре, но фраза «локаторы и сонары патруля во время грозы бессильны» непроизвольно отложилась в памяти, впрочем, даже не в памяти, а где-то в подсознании, ведь он никогда планомерно не обдумывал свой криминальный рейд, все получилось само собой, его вела какая-то подспудная злая сила, раздражение, скопившееся внутри, тоска по глотку чистого воздуха, ощущение дождевого червя, засыхающего в накаленной солнцем банке — солнце тогда жгло беспощадно, воздух был горяч, сух и предельно вреден, почти ядовит, концентрация тяжелых металлов, особенно ртути и свинца, достигла в нем угрожающего уровня, сообщения об экологической обстановке, передаваемые несколько раз в день, звучали как донесения с театра военных действий, где враг применил отравляющие вещества, город задыхался, на улицу рекомендовалось без надобности не выходить, держать плотно закрытыми двери и окна, в центре уже несколько дней можно было появляться только в маске с фильтром, возле автоматов, торгующих кислородом, возле скверов и парков, накрытых стеклянными колпаками, выстраивались громадные очереди желающих вдохнуть полной грудью, но это не помогало, природа уже давно отвернулась от города, она была равнодушна, словно мать, демонстративно не замечающая пре-ступника-сына, а город, как хулиганствующий подросток, решивший накуриться до одури, продолжал себя отравлять, в полдень, в час пик, над асфальтом колыхалось горячее синевато-серое марево — едкая смесь пыли и выхлопных газов, город чадил, как раскаленная сковорода, на которой пригорело масло, все ждали грозы, ветра, хотя бы слабенького дуновения, но стоял полный штиль, атмосфера будто оцепенела в тяжелом наркотическом отупении, и только взмыв на дельтаплане метров на пятьсот, можно было ощутить слабый ток воздуха, почувствовать живительную прохладу, свежесть, которая, впрочем, и тут осквернялась выхлопами моторов, ведь не один ты такой умный, все хотят дышать и лезут в небеса на дельтапланах, птерокарах, флайботах, на всем, что способно летать, поэтому прочь от города — туда, где под открытым небом, в естественном грунте еще живут деревья и трава, где есть насекомые, звери, рыбы и птицы, где ощутим аромат цветов, там, в охранной зоне заповедника, можно полетать и надышаться вдоволь, сюда не каждый доберется, от города слишком далеко, правда, настоящая нетронутая природа не здесь, а гораздо дальше, на заповедной территории, но туда, за тщательно охраняемую границу, можно проникнуть только по особому разрешению, которое выдается лишь в одном случае — как награда за экономию природных ресурсов, ибо претендовать на посещение заповедника, на эту высочайшую милость ты вправе лишь тогда, когда компьютер жилого района, ведущий учет индивидуального энерго-, водо- и воздухопотребления, покажет, что ты в истекшем году не только уложился в строго рассчитанные биологические нормы, но хотя бы в малой степени снизил их, применяя широко пропагандируемый режим умеренности, и вот, когда известно, сколько воды, воздуха, солнечного тепла и света ты сохранил, тебе дается право потребить их в естественном, кристально чистом виде на территории заповедника, все, что ты сэкономил, пересчитывается в драгоценные часы пребывания здесь — дыши, живи, радуйся, что еще сохранились на захламленной, отравленной Земле такие вот уголки простого первобытного счастья, но помни, что в назначенный срок придется вернуться обратно, снова погрузиться в удушливый городской чад, запереться в квартире и в очередной раз заняться настройкой воздушных и водяных фильтров, скрупулезной регулировкой дозаторов, чтобы опять по капле, по грамму добывать себе на будущий год право подышать день-другой свежим запахом трав, право искупаться в реке, не покрываясь защитной полимерной эмульсией, право подставить свое обнаженное тело солнцу — да мало ли, что еще можно придумать, какие радости отыскать в безлюдных лесах и лугах заповедника, стоит лишь попасть туда, но боже мой, как это трудно, особенно когда ты юн, нетерпелив, нерасчетлив, когда умеренность, восхваляемая на всех углах, кажется невыносимо пошлой и скучной, а грозовая туча, охватившая горизонт, представляется таким простым, таким заманчивым решением всех проблем, что ты не в силах бороться с мгновенно возникшим искушением и, чуть поколебавшись, решительно включаешь форсаж, дельтаплан резко устремляется вверх, набирая высоту, ускорение вдавливает тебя в спинку сиденья, краешком сознания, его периферийной частью, еще не замутненной синхронозом, ты понимаешь, что включились маневровые двигатели, экзоскелетон начал разворот, и надо удержаться хотя бы вот в таком шатком равновесии настоящего и прошлого, не дать волне минувшего полностью заслонить собой реальность, пусть все смешается самым странным, невероятным образом — важно знать, что эти причуды взбаламученной психики содержат не только воспоминания о былом или фантазии о будущем, но и трезвые элементы настоящего, которое свершается в действительности, происходит наяву, по заранее намеченной программе, и достаточно немного напрячь волю, чтобы убедиться: корабль уже миновал верхнюю границу стратосферы, он ушел от мрака мертвой пустоты, от холодного кипения электромагнитных полей, смертельных всплесков радиации, он покинул мир небытия и начал погружаться в мир живой — тот, который, постоянно напоминая о себе, рисовался взбудораженной памятью, грезился в мучительно-сладких снах синхроноза, и теперь, как чувствовал Стет, должно было прийти самое главное, самое прекрасное и ужасное, чего он боялся и ждал, должно было в очередной раз повториться потрясение того давнего-давнего летнего дня, когда он под прикрытием грозы проник в заповедник, намереваясь пройти по короткой дуге над его окраиной, спланировать с высоты втихомолку, с выключенным мотором, на попутном воздушном потоке, как мальчишка, тайно прицепившийся к заднему борту грузовика, и ему сначала везло, он вдоволь надышался послегрозовой свежестью заповедника, паря над его безмолвием и безлюдьем, он окунулся в нетронутый, девственно-чистый мир лугов, холмов, лесов и речек, но вдруг обнаружил, что заблудился, что слишком далеко углубился в заповедную территорию и обратно без мотора уже не выбраться, однако включить двигатель — значило обнаружить себя, и поэтому он тянул, тянул сколько мог туда, где, как ему казалось, проходила граница, пока нисходящий поток не швырнул его вниз, к подножию лесистого увала, здесь он едва не врезался в острые пики елей, дельтаплан, рыская в стороны, угрожающе снижался, Стет с трудом выровнял его, в отчаянии выхватил бинокль, огляделся — и наткнулся взглядом на лежащую внизу девушку: она загорала в уединении на берегу речного залива, уверенная, что ее никто не увидит, лежала совсем обнаженная, закрыв глаза и закинув руки за голову — маленькое светлое пятно среди густой малахитовой зелени, сверху ее фигурка походила на оброненный кем-то ломтик хлеба, теплого белого хлеба, подрумяненного жаром и покрытого золотистой корочкой, а родинки на плече и груди были как зернышки мака, случайно попавшие в замес, — да, вот так, пройдя раз и другой над поляной, Стет бесстыдно рассмотрел ее в бинокль, потом, конечно, ему было неловко, но это потом, когда они познакомились, а тогда, из последних сил удерживая дельтаплан в воздухе, Стет любовался ею и думал л ишь о том, как бы ее не напугать, ведь девушка была его последним шансом на спасение, он решил ей довериться и, бесшумно проносясь над нею в последний раз, успел крикнуть «эй!», прежде чем врезался в кусты на дальнем конце поляны — резкий рывок, переворот через голову, удар о землю и больше ничего, только тьма с какими-то редкими серебряными искорками и медленное, глубокое покачивание, размашистое и мощное, будто все пространство уложено в гигантские качели, заключено в тяжелый, циклопически массивный маятник, амплитуда которого все уменьшается, плавные размахи все быстрее сокращаются, переходят в легкое частое порхание, в трепет, мелкую нервную дрожь, и Стет знал: стоит ему сейчас вздохнуть, пошевелиться, даже просто открыть глаза — эксперимент ЭРГАС, ставший для него психологической западней, беспощадной компьютерной ловушкой, снова зашвырнет его в ту роковую минуту, когда он тайно парил над Литой, возвратит в тот бесконечно длящийся миг, который стал для него наказанием, кошмаром, бедой, стал тяжким лабиринтом, куда он проваливался каждый раз, совершая полеты, и повтор этот неотвратим, бесполезно оттягивать начало очередной сладкой казни, ибо компьютерный алгоритм, по воле случая сложившийся в полетном режиме экзоскелетона, все равно будет пройден от начала до конца, ведь от себя не уйдешь, и сколько ни уверяй себя, что идет обычное зондирование, оптическое сканирование земной поверхности, перед глазами все равно будет Лита — Лита обнаженная, Лита на траве, увиденная однажды в многократном приближении через бинокль на плавном, медленном вираже дельтаплана: океан, став синей махровой простыней; проплывает внизу, поворачиваясь справа налево, взгляд цепляется за мелкий сор островов — это лепестки, траьинки, листики, случайно занесенные сюда ветром, постепенно смещаясь, они уходят и исчезают за границей кадра, и вот в поле зрения вдвигается продолговатый светло-бронзовый полуостров локтя, потом предплечье с двумя полустершимися кратерами оспинок, за ним все обозримое пространство постепенно занимает пустынный континент плеча, далеко на востоке ограниченный коротким хребтом ключицы, а если сделать поворот на девяносто градусов к югу, то после недолгого скольжения над возвышенностью груди по глазам внезапно ударяет ослепительно белая, будто заснеженная, полоска ее вершины, увенчанная заостренным розовым пиком, но все это лишь увертюра, пролог к драме, которая неизбежно разыграется в ближайшие минуты, Стет помнит, как это бывало в ходе предыдущих полетов: когда маневровые двигатели, отработав расчетное время, отключатся, ему придется взять управление на себя и впервые прямо, с близкого расстояния глянуть в лицо Земли, и вот тут начнется самое трудное, потому что перед ним будет лицо Литы, будут ее ошеломленные, испуганные, готовые заплакать глаза, которые, впрочем, тут же просияют, едва он приподнимет голову, потом, путаясь в ремнях и пряжках, она освободит его от дельтаплана, и он окажется все на той же синей махровой простыне, проглотит какие-то таблетки из санпакета, который выдается каждому легальному посетителю заповедника, ему станет лучше, и они начнут говорить, и он узнает, что ее зовут Лита, то есть Аэлита — да, вот так, смешно и вычурно, правда? — ну почему же, по-моему, красиво и романтично, — нет, не спорьте, мои родители не учли, что эдакое имечко придется носить девушке земной, то есть абсолютно несвободной и приниженной, вот какой! — а в чем приниженность? — да хотя бы в том, что жизнь ее, как и у всех, заранее рассчитана, дозирована этими тупыми компьютерами, ограничена буквально во всем, вплоть до последней капли воды, последнего глотка воздуха, вплоть до того, что в специально обозначенный период — не раньше и не позже — ей, видите ли, «можно» будет родить ребенка, вот и укладывайся в отведенные сроки со своими «романтическими» притязаниями, й как это, если вдуматься, гадко, обидно, унизительно, в общем, хочется иногда взбунтоваться, показать им всем язык, крикнуть: да, мы вот такие — некрасивые, неправильные, грязные! — и выкинуть что-нибудь такое… такое… ну вот как это сделали вы на вашем дельтаплане, взяли и прилетели сюда, не побоялись патруля, вы смелый, но до вечера вам надо все-таки спрятаться, можно надуть палатку, давайте я помогу вам встать, что, голова кружится? — и Стет опять чувствует на лице ее руку, опять, приподнимаясь, он обнимет ее за талию, на ней будет только коротенькая белая туника, скорее даже маечка — единственное, что она успела накинуть, когда он свалился с небес, она поведет его в тень, и он благодарно, по дружески поцелует ее в плечо, а потом они обсудят, как ему отсюда незаметно выбраться, и чем она сможет ему помочь, и будет тихий, задумчивый вечер, стремительные зигзаги стрекоз над гладью воды, редкие всплески рыбы, костер, который они разведут в строго определенном месте и возле которого проговорят до поздних сумерек, до ночи, Стет расскажет о себе, о своем противозаконном рейде, признается, что разглядывал ее с высоты, и наступит долгая пауза, после чего Лита, неподвижно глядя на огонь, скажет: этого не надо было говорить, и снова повиснет молчание, а потом она встанет и, даже не выйдя из круга света, вдруг сбросит с себя майку-тунику и шагнет к роде, стройно белея в темноте как слегка оплавленная свеча, готовая вновь загореться, и Стет, не зная, как поступить, замешкается, потом тоже пустится вплавь и найдет ее только на середине залива, где она будет лежать на спине, задумчиво глядя в небо, и он, поддерживая ее снизу, начнет показывать ей звезды, называть созвездия — вот Лира, Андромеда, Персей, а вот Пегас, Лебедь, Кассиопея, и волосы ее будут опутывать его шею, и обломится черемуховая ветвь, когда они станут выбираться на берег, и из травы, усеянной холодными искрами светлячков, уютным темным бугром поднимется купол надувной палатки, в тесноте которой они невольно коснутся друг друга, и это будет совсем иначе, не так легко и просто, как в реке, и Стет несколько демонстративно решит устроить для себя отдельный модуль, но, когда воздух из невидимого баллона уже почти надует дополнительную полость, смежный спальный мешок, панель дистанционного управления выскользнет у него из рук, Стет попытается нашарить ее в темноте, и тут с тихим смиренным вздохом уже надутый верх палатки опустится им на головы — кто-то из них заденет переключатель, легкая шелковистая ткань, словно пузырящийся купол парашюта разом заполнит, окутает и запутает все вокруг, и только отдаленное слабое движение, приглушенный хитроватый смешок укажут Стету, куда следует пробираться, и начнутся шаловливые поиски, возникнет такая обычная и такая волнующая игра, в ходе которой он будет ловить то ускользающую маленькую ступню, то отчаянно упирающуюся руку, будет натыкаться на воинственно выставленные локти, колени, какие-то другие негостеприимные углы, пока, наконец, раззадоренный и запыхавшийся, не отыщет Литу в немыслимо закрученных складках, и тут, долго освобождаясь от бесконечных тенет ткани, вдруг разом откроет ее нагое, разгоряченное игрой тело и с ходу, не разбирая, начнет наугад целовать все подряд, а она будет непрерывно и медленно куда-то передвигаться, скользить, поворачиваться, обтекать его, как река у опор моста, тело ее будет разделяться, изгибаться, смыкаться и размыкаться вокруг его рук, плеч, бедер, и придет миг, когда не останется ничего, кроме этих касаний, все более плотных, горячих, длительных, переходящих в невозможное запредельное единство, когда тела падают навстречу друг другу и сливаются словно веки, зажмуренные при ярком свете, когда с беспощадной нежностью, отнимая дыхание и останавливая сердца, мир накрывает тяжелая, мягкая, всеохватная волна ликующей плоти, которая с простодушной жадностью и наивным бесстыдством творит предначертанное богами волшебство: легкими перстами ласк, запретными движениями и прикосновениями, пронизывающими насквозь, она магически расслабляет, разматывает туго стянутые узлы нервов и, вытягивая их в напряженные, чутко вибрирующие струны, уносится с ними в бесконечность, и там, упоенно открыв все закрытое и тронув все нетронутое, познав все укромные уголки, она замыкается сама на себя, переполняя собою мироздание, в шатком равновесии вздымается над ним, балансирует, свешивается куда-то вниз, в бездну, содрогается, хватая воздух ртом, и в момент, когда вселенная опрокидывается, теряя точку опоры, обреченно и восторженно извергается в нее всем своим перенапряженным нутром, выплескивается разом и до конца, осушается как лопнувший сосуд, обнажается до самого дна и даже больше — в мучительно-сладких изломах освобождения она как бы выворачивается наизнанку, стремительно теряя ощущения, мысли, переживания, только что терзавшие изнемогающую душу, но в тот миг, когда, казалось бы, воцаряется абсолютная пустота, маятник бытия проскакивает эту бесплотную, мертвую нулевую точку и с ходу углубляется в новую телесность, погружается, все более тяжелея и. замедляясь, в вязкое тесто иной реальности, и там, где маятник на мгновение замирает, там, на сизифовой вершине, с которой предстоит вновь скатиться, приходит ясность: экзоскелетон вошел в плотные слои атмосферы, он все это время снижался по расчетной траектории — до тех пор, пока, наконец, не пришло время последнего и самого главного действия: предстояло завершить эксперимент, произведя посадку в заданном районе пустыни Мохаве…
3
Мне трудно изложить здесь историю Стета столь же полновесно и ярко, как я воспринял ее с помощью энграмматора. Рука профессионального писателя в данном случае ничем не отличается от потуг дилетанта, и мне остается лишь уповать на фантазию и творческие способности читателя. Они должны помочь ему домыслить картину происшедшего, которую я, видимо, в дальнейшем буду излагать весьма бледно и схематично. Оставив прихотливые художественные изыски, я перехожу на будничный язык делового письма и хочу привести выдержку из одного старого документа. Это цитата из доклада доктора J1. Проктора, видного специалиста в области нейрофизиологии и нейрохимии. Свой доклад он прочитал на IV симпозиуме Американского астронавтического общества (Вашингтон, округ Колумбия, март 1966 года).
Вот что говорил Проктор: «После 2001 года астронавт станет превращаться в человека, сделанного на заказ как по своим физическим, так и психическим свойствам. Мы научимся генетическим путем воздействовать на физическое и психическое развитие наших кандидатов в астронавты, а также повышать их способности в решении таких двигательных и психологических задач, которые в настоящее время находятся за пределами нормальных человеческих возможностей… В условиях, когда один человек осуществляет такое управление поведением себе подобного, совершенно необходимы какие-то новые концепции человеческих взаимоотношений. Сегодня у большинства из нас не слишком большую симпатию вызывают «богоподобные» личности. Но я искренне надеюсь, что в течение последующих 35 лет нам удастся установить некое адекватное соотношение между техникой и философией, что позволит воспользоваться открывающимися перед нами возможностями управления «качеством» человека при помощи новых мощных средств».
Сегодня, когда прошло уже не тридцать пять лет, а почти втрое больше, можно констатировать, что прогноз Проктора великолепным образом оправдался — но только в первой его части. Мы действительно научились изменять физиологию и психику человека в самых широких пределах. Однако гармоничные, бесконфликтные отношения между техникой управления и моралью по-прежнему остаются мечтой. У нас не появилось никакой новой философии, способной оправдать нас тогда, когда наши опыты по модификации человеческого поведения оказываются кощунственными. Нам нечего сказать себе, когда обнаруживается, что мы проиграли, и мы вынуждены нести на своей совести это проклятие как дьяволову печать, как дань, которую мы платим космосу, как злую кару, которая выпала нам за дерзкое проникновение в обиталище богов.
Проще всего сказать: давайте прекратим такие двусмысленные, антигуманные опыты. Но это совершенно нереально. Вторгшись в природу — например, в космос, — мы не можем повернуть назад, нам все равно придется его осваивать, ибо ресурсов Земли сегодня катастрофически не хватает. Нам так или иначе придется приспосабливаться к космосу, к его жестоким и в прямом смысле нечеловеческим требованиям. При этом, очевидно, мы должны быть готовы к тому, чтобы чем-то пожертвовать. Ибо космос никто не придумывал и не создавал специально для нас, это абсолютно чуждый и враждебный нам мир, в котором привычные категории и формы человеческого бытия либо полностью обессмысливаются, либо приобретают иной, нередко зловещий характер.
Приведу пример. Всем нам знакома скука — обыкновенная житейская скука, когда голова становится тяжелой, взгляд пустым, и зевать хочется. Но знаете ли вы, что такое скука вселенская, точнее — космическая? Это совершенно иная, гораздо более страшная вещь. Она обволакивает сознание, гасит мозг и, опустошая душу, выкачивает из нее, как вакуумный насос, все мысли, чувства, желания. Человека охватывает вялость, сонная заторможенность. Затем наступает полное оцепенение — «эмоциональный ступор», как говорят психиатры. Такое состояние может продолжаться довольно долго, но в конце концов оно обязательно заканчивается взрывом. Его невозможно описать, это нечто невообразимое. Скажу так: в некий критический момент душа человека лопается, словно пустая стеклянная колба, и, осыпаясь внутрь тела, вонзается в нервы тысячами острых осколков, из-за чего возникают невыносимые фантомные ощущения — боли в совершенно здоровых внутренних органах, беспричинное удушье, бешеная многочасовая икота и изнурительно яркие зрительно-слуховые галлюцинации. Если в это время человеку не помочь, у него стремительно развивается болезненный симптомокомплекс, который в психиатрии называется «синдромом гибели мира»: кажется, что вселенная распадается, безобразно упрощается и погружается в хаос, что мироздание рушится, разваливается на куски, разлетается вдребезги. Человека охватывает ужас, он полностью теряет ориентацию в окружающем и впоследствии, если остается жив, весьма смутно вспоминает о том, что происходило. Говорят, некоторые, не пережив «гибели мира», сходят с ума…
Мне, к счастью, не довелось испытать подобных потрясений — даже в относительно облегченном виде с помощью энграмматора. Коварная «космическая скука» тоже обошла меня стороной. Зато Степан Корнев, работая в скоростном флоте, где, как известно, весь летный персонал состоит из пилотов-одиночек, с лихвой вкусил прелести вселенской скуки. Предвижу недоуменный вопрос: как можно заскучать на борту скоростного импульсного корабля, разгоняемого взрывами ядерных зарядов? Ведь тут один старт чего стоит! Действительно, разгон и торможение такого корабля — зрелище феерическое. Но сам пилот свой корабль со стороны не видит. А кроме того, не все знают, что наряду с космической романтикой существует еще и космическая бухгалтерия, по расчетам которой такая дорогая затея, как полет импульсного корабля, должна по возможности скорее окупаться и приносить прибыль. Поэтому на скоростных трассах все, что нельзя занести в графу «полезный груз», сведено к жесткому минимуму. Логика здесь та же, что и на земных авиалиниях: ничего лишнего, час-полтора можно потерпеть без курева, кино и горячих бифштексов. Так что изнутри полет импульсника вовсе не похож на рейс гоночного автомобиля, за стеклами которого проносятся страны и города. Все выглядит гораздо более прозаично. И если продолжать сравнение с автомобилем, то надо представить, что он равномерно и прямолинейно несется непроглядной ночью по однообразной и ровной, как стол, пустыне. Ни зги не видно, никакого ощущения скорости нет и словом перекинуться не с кем. Добавьте к этому тот факт, что рейс с околоземной орбиты к Марсу, называемый «скоростным», длится в среднем девяносто суток, а к Юпитеру — более года; добавьте одиночество, отсутствие развлечений, тесноту единственного обитаемого отсека, угнетающее однообразие циркадного ритма: сон — первый — второй — третий прием пищи — сон, и вы поймете, на что больше всего похож скоростной рейс. На заключение в одиночной камере, не правда ли? Так стоит ли удивляться, что именно на скоростных кораблях были впервые опробованы средства модификации человеческой психики, и Стет охотно принял участие в этих опытах в качестве добровольца?
Доктор Волин, один из руководителей этой международной научной программы, прочитал мне целую лекцию, разъясняя, каким именно образом модифицировалось сознание пилотов-участников эксперимента:
— Как известно, — сказал он, — биохимическая или электрическая стимуляция некоторых участков головного мозга — гипоталамуса, ретикулярной формации, лимбической системы — позволяет вызывать у человека любые психические состояния. Это дает возможность управлять сознанием в весьма широком диапазоне: от одного крайнего состояния — гибернации, когда человек погружается в глубокий сон, сопровождаемый предельным замедлением всех физиологических процессов, до другого крайнего состояния — сверхмобильности, когда скорость умственных и двигательных реакций приближает человека к компьютеру или роботу интеллектного типа. Впрочем, крайности, как всегда, оказались излишними. Опыты, в которых участвовал Корнев, показали, что гибернация неудобна и даже опасна при внезапном возникновении экстремальных ситуаций, поскольку на выведение человека из сна требуется довольно длительное время. Ну а что касается сверхмобильности, то она требует от человека слишком больших эмоциональных и физических затрат и попросту невыгодна. В самом деле, зачем превращать человека, имеющего весьма небольшой психоэнергетический ресурс, в довольно средний компьютер, если на борту уже есть другой, гораздо более надежный и мощный? В итоге многочисленных экспериментов было установлено, что самым удобным является некий промежуточный режим, при котором на начальной и завершающей стадии полета пилот находится в естественном психическом состоянии, а большую часть пути — почти девяносто процентов времени — пребывает в состоянии ди-сассоциации. Вы знаете, что это такое?
Волину не пришлось объяснять мне, что такое дисассоциация. Дело в том, что однажды я сам наблюдал, как выглядят люди, у которых прервана ассоциативная деятельность мозга. Несколько лет назад, когда я находился на лунной базе в кратере Архимед, туда поступило странное сообщение с базы Ландсберг, расположенной в Океане Бурь. Коллеги ставили нас в известность, что неподалеку от Архимеда в Море Дождей совершит вынужденную посадку орбитальный модуль ОРМ-403 с тремя космонавтами на борту. База Ландсберг предупреждала, что экипаж орбитера на вызовы по радио не отвечает, и связь поддерживается только с бортовой автоматикой. Нас просили как можно скорее доставить людей в комфортабельное помещение, но больше никаких мер до прибытия специалистов не предпринимать.
Всех, кто присутствовал при разговоре, это, конечно, озадачило. А главного врача базы Архимед, темпераментного Мерано, просто-таки возмутило.
— Алло, база Ландсберг! — закричал он в микрофон. — Мы правильно вас поняли? Медицинской помощи оказывать не надо?!
Нам показалось, что на другом конце радиорелейной линии возникло легкое замешательство. Потом был ответ:
— Люди в модуле здоровы.
— Но ведь у них — вынужденная посадка! — наступал Мерано, которому чудилось в странной просьбе недоверие к его компетенции. — Они не выходят на связь!
— Мы располагаем данными телеметрии. Экипаж модуля чувствует себя нормально.
— Почему тогда они не управляют полетом? Почему молчат?
— Проводится эксперимент по модификации психики, — кратко ответила база Ландсберг.
Вместе с другими любопытными я присутствовал при моменте, когда людей с орбитера доставили на базу Архимед. Я видел, как их медленно вели по коридору. Картина была неприятная и пугающая. Распухшие, отечные лица, слезящиеся бессмысленные глаза, распущенные мокрые губы… Казалось, эти люди — здоровые, сильные парни — либо совершенно пьяны, либо впали в слабоумие. На них были неряшливо расстегнутые, перепачканные едой комбинезоны, и у каждого из-за ворота свисала тонкая трубка, из которой в слабом поле тяготения Луны дымчато сеялись какие-то темные точки — будто клубилась мошкара. Когда кто-нибудь задевал эти точки, они лопались, и становилось ясно, что это кровь.
Я прислушался к тому, что говорил Мерано. Работа ему все-таки нашлась: в наушниках и с микрофонами на шее Мерано передавал базе Ландсберг:
— Давление и пульс в норме… Реакция зрачков отсутствует… Тонус мускулатуры снижен… В легочной артерии — катетер Свана-Ганца с термистором… Психическое состояние — дисассоциация с переходом в апраксию…
Прибывших поместили в госпитальный отсек. Через несколько часов за ними прилетела группа специалистов базы.
Ландсберг и забрала их с собой. Мерано освободился, и все, кто был не на вахте, обступили его. Выяснилось, что люди с модуля — добровольцы-испытатели, участвующие в экспериментах по управлению психикой космонавтов. В ходе полета у них была искусственно вызвана дисассоциация. Это состояние, как пояснил Мерано, занимает промежуточное положение между гибернацией и ясным сознанием — что-то вроде сна, в который бывают погружены лунатики. При дисассоциации наступает почти полное отключение человека от окружающих условий. Дисассоциированный мозг не связывает поступающие извне сигналы друг с другом, в результате чего они не складываются в угнетающе однообразный ритм — главный фактор скуки. При этом человек сохраняет способность совершать некоторые простые операции, Может, например, принимать пищу, выполнять несложные гигиенические процедуры. Теоретически такое состояние может длиться месяцами. В опыте с ОРМ-403, однако, дисассоциация почему-то превзошла ожидаемый уровень и вылилась в полный распад функций — апраксию. В этом состоянии человек еще может взять пищу в рот, но не знает, как ее проглотить.
Таковы издержки приобщения человека к той коварной враждебной природе, который простирается вне Земли. И как бы мы ни стремились, нам не избежать здесь самых разнообразных тупиков и ловушек, то и дело встающих на нашем пути. Мы не в силах предвидеть последствия своих действий, потому что в кривом зеркале неизведанного любые человеческие поступки могут быть искажены самым невероятным образом. Конечно, мы имеем право уповать на победу. Но наша обязанность состоит в том, чтобы быть готовыми к поражению. Мы должны ясно представлять себе, что мир, окружающий нас, не вникает в наши намерения. Поэтому заслужить его благосклонность, заранее застраховать себя от катастроф попросту невозможно. Мы одинаково рискуем, делая добро или зло. Мы можем добиваться и благородных, и низменных целей — мироздания это не касается. До поры до времени оно снисходительно-равнодушно позволяет нам вести себя как угодно. Однако едва мы, как заигравшиеся дети, переступаем некую незримую черту, на нас тотчас обрушивается неожиданная и жестокая кара. Этот механизм тяжелого возмездия, несоизмеримого с поступком, я бы назвал «эффектом финиковой косточки».
4
Некий человек, пересекая пустыню, утомился и решил отдохнуть. Он сел и начал есть хлеб с финиками. Но едва он проглотил первый финик и выбросил косточку, как земля задрожала, ударил гром и перед человеком возник ужасный демон. «Я убью тебя, — сказал он путнику, — потому что финиковая косточка попала в грудь моему сыну и он тотчас умер!».
Эта древняя восточная притча хорошо иллюстрирует тот известный факт, что мы далеко не всегда способны понимать действительное значение собственных поступков. Порой мы думаем, что просто выбрасываем финиковую косточку, а на самом деле совершаем преступление. Вполне заурядные, обыденные действия, речи и даже только помыслы могут пробуждать неумолимых демонов возмездия, которые внезапно являются и казнят нас по совершенно ничтожным, казалось бы, поводам. И это, наверное, справедливо. Ибо как иначе мы могли бы увидеть подлинный масштаб своих дел? Как могли бы познать истинное значение целей, которых наметили добиваться, и идей, которые решили исповедовать?
Все это в полной мере относится к истории Степана Корнева. Вывод, к которому пришла следственная комиссия, сводится к трем словам: «Корнева погубил синхроноз». Когда я попросил доктора Зимменталя прокомментировать это заключение, он сказал:
— Вам хочется понять, в чем заключалась причина катастрофы? Попробую объяснить. Вдумаемся: что такое мозг? Это аппарат быстрого и глубокого отображения внешней среды во внутренних структурах организма. Говоря популярно, мозг — это своего рода «троянский конь», с помощью которого внешняя среда проникает в самые сокровенные части живого существа и оттуда, принимая вид его собственных внутренних импульсов, направляет всю деятельность организма. Чем более развит мозг, тем более развит существующий на его основе интеллект. Но это одновременно означает усиление зависимости интеллекта от все более отдаленных — в пространстве и времени — событий в среде обитания. Порой это может привести к весьма драматичным и даже трагическим последствиям — как это, к сожалению, и произошло со Сте-том. Когда события прошлого ощущаются и переживаются столь же остро и отчетливо, как и события сиюминутные, когда прошлое присутствует в сознании человека наравне с настоящим, синхронно с ним — возникает болезненный психологический эффект, который Стет весьма точно назвал синхронозом. Это что касается отношений со временем. Но существует еще проблема пространства… Если исследования будут продолжены, то, полагаю, весьма скоро нам предстоит столкнуться с таким феноменом, как шизотопия — субъективным эффектом «расщепления места», когда человеку может казаться, что он в данный момент находится не в одном, а сразу в двух, трех, пяти и так далее местах.
Слова Зимменталя заставили меня взглянуть на проблему в ином, максимально широком масштабе. Не знаю, как насчет «шизотопии», но я уверен: уже то, что выпало на долю Стета, заставляет задуматься не только о конкретной научно-практической проблеме, но и о самых главных, кардинальных способах развития нашей цивилизации. В истории Корнева мне видится некий глобальный общефилософский подтекст, игнорировать который мы не имеем права. Смысл его удобнее всего, пожалуй, сформулировать в библейских категориях, взяв за основу историю Каина, изложенную в Книге Бытия. Перечитаем стих второй, который гласит: «И был Авель пастырь овец; а Каин был земледелец». То есть если Авель довольствовался очень мягким, почти незаметным вмешательством в природу мироздания, то Каин был радикальным преобразователем, революционером — он совершил нечто такое, что до него никто не делал: разрезал плугом грудь матери-земли, чтобы вырастить хлеб. И не потому ли Господь столь осторожно отнесся к достижениям Каина, не приняв от него даров? Ведь и впрямь от такого радикала всегда можно было ожидать чего угодно. И весьма скоро опасения Создателя наихудшим образом подтвердились: Каин убил Авеля. Но вот что интересно: обвинения Каину выдвигаются Господом не от самого себя, верховного судии, а от… земли: «И ныне проклят ты от земли… Когда ты будешь возделывать землю, она не станет более давать силы своей для тебя; ты будешь изгнанником и скитальцем на земле». Чем же обусловлено земное проклятие Каину? Видимо, тем, что земля, как говорит Господь, «отверзла уста свои принять кровь брата твоего от руки твоей» и была этим осквернена.
Итак, вспоров плугом грудь земли и бросив в нее зерно, Каин стал героем-первопроходцем, основателем земледелия. Но, вскрыв ножом грудь Авеля и пролив на землю кровь, он оказался преступником. Точно так же мы, вторгаясь в неизведанное, не можем знать, какая участь нас ожидает. Окажемся мы героями или преступниками — это решаем не мы, а последующая история и живущие в ней потомки. Однако путь, который мы при этом можем использовать, всегда остается одним и тем же: чтобы двигаться вперед, нам не остается ничего другого, как постоянно нарушать каноны, переступать через запреты и преступать привычные нормы — словом, нести на себе каинову печать, которой изначально помечена наша цивилизация. Мы можем скорбеть, возмущаться и бунтовать, но нам никогда не преодолеть этот каинов комплекс, в силу которого и отдельные люди, и большие группы людей, называемые, допустим, социальными движениями, политическими партиями, научными и художественными школами, могут вдруг из героев стать преступниками, и наоборот — те, кто считался преступниками и предателями, могут быть оправданы и превратиться в героев.
Заканчивая свои размышления, хочу подвести итог истории Стета Корнева, в судьбе которого самым роковым образом тоже отразился каинов комплекс. Я уже упоминал, что довольно значительная часть мнемокристаллов, на которые записывались его переживания в ходе последнего полета, была уничтожена в результате катастрофы. Впоследствии, однако, на месте крушения корабля в пустыне Мохаве в результате долгих и тщательных поисков удалось собрать некоторые дополнительные, хотя и разрозненные части мнемозаписи. Не все из них поддаются достаточно внятному истолкованию, но мне для моих целей обобщать весь материал и не нужно. Я хочу остановить внимание членов следственной комиссии лишь на одном фрагменте — это несколько десятков минут, предшествующих последнему, в полном смысле гибельному решению Стета.
Излагаю данный фрагмент так, как я его понял и почувствовал в восприятии через энграмматор. Начало записи отсутствует.
«…монотонное шуршание радиоэфира, приглушенный фон магнитной бури, отчасти похожий на шум дождя, когда раскачиваемые ветром ветви деревьев изредка скребут и шаркают по окнам дома, когда погружаешься в дремотное оцепенение, в ленивое и смутное бытие между сном и явью, и звуки, приходящие извне, кажутся уже не шумами и тресками, а чем-то иным, почти осмысленным — особенно когда они в некий момент вдруг складываются в человеческую речь, в медленный неразборчивый монолог, прерываемый вздохами, всхлипами, стонами,' как бы выражающими что-то интимное — и с того момента, когда Стет услышал его, он уже не мог оставаться собранным и спокойным, он знал, что голос был несомненно женским, и Стет изо всех сил вслушивался в него, но не мог понять ни слова, отчетливой была только интонация, казалось, дыхание женщины, ее восклицания и тихий смех заполняют собой всю вселенную, что где-то рядом огромные нежные губы ласкают и целуют такой же гигантский чуткий микрофон, взволнованно шепчут в него какие-то милые глупости — и оставалось только дожидаться короткого периода, когда голос отдалялся, тонул в шумах, и тогда Стет пытался собраться с мыслями, осознать, сон это или явь, но скоро откуда-то из глубин мироздания с воем, свистом и треском на него вновь неотвратимо надвигался громадный ласкающий рот — горячий, мягкий, воркующий, безжалостно целующий прямо в изнемогающую, жалко трепещущую поверхность обнаженного мозга, и оставалось только исчезнуть, раствориться, умереть…»
Агония корабля длилась чуть дольше. Бортовой компьютер успел зафиксировать, как раздирающее душу противоречие двух стремлений, которые испытывал пилот — остановиться и продолжить, отдалиться и приблизиться, — внезапно выразилось в таком неистовом запредельном диссонансе, что из него неотвратимо родилась смертельная гармония одного-единственного решения. Словно ядерная цепная реакция — желание не чувствовать, не существовать, зародившись в нескольких клетках мозга, неудержимо хлынуло и затопило сознание, а затем потрясло взрывной волной все тело, превратив его в ослепительный огненный шар, который тут же распался, опалив пустыню далеко вокруг от места предполагаемой посадки. Взрыв произошел на высоте нескольких километров, обломки разметало по значительной площади, так что люди, изучавшие потом причины катастрофы, очень долго не могли понять, почему тончайшее органическое слияние человека и корабля образовало столь неустойчивую взрывчатую смесь, которую они опрометчиво и неточно называли киборгом.