Мы сидели с Борисом Белобрысом под плетнём и с наслаждением грызли морковку. Теперь я уже и не помню: была ли это фамилия — Белобрыс или Бориса так дразнили, потому что он был на самом деле белобрысым. Свидетели нашего пиршества — подсолнухи, кукуруза и широколистые лопухи — стояли молча вокруг и закрывали нас от посторонних взоров. Это было необходимо, так как морковку мы добыли не совсем честным путём. Борисова мать заставила его прополоть бурьян между грядок, но ничего не говорила о прореживании моркови. Это мы с ним сделали по собственному разумению.
— Когда ей просторно, она крупнее растёт, — уверял меня Борис. — Только ты матери не говори… Она страсть как не любит, когда мы самовольничаем на огороде. Вас, говорит, шестеро, и если каждый будет своевольничать, так осенью и собирать нечего будет… Ну да ничего, мы ведь только по маленькому пучочку…
Морковка была ещё мелкая и безвкусная, но я сказал:
— Как мёд…
— Ещё слаще… — не согласился Борис.
— Слаще мёду ничего на свете не бывает! — возразил я.
— Нет, бывает…
— Сахар?
— Нет… Не сахар и не леденцы… — ответил Борис и загадочно усмехнулся.
Я начал называть подряд все известные мне в то время сладости.
— Арбуз? Дыня? Груши? Печёная тыква? Нет? Тогда ты просто всё выдумываешь… Нету ничего на свете слаще мёду, — сказал я решительно.
Борис засмеялся и вдруг огорошил меня:
— А щиколад?
Тут мне пришлось пойти на попятную, и я сказал:
— Так ведь я про то говорю, что мы пробовали сами, а щиколад твой не знаем, как он и пахнет.
— А я знаю, как он пахнет и какой он, — неожиданно объявил мой приятель. — Знаешь, какой он, щиколад-то? Чёрный и немножко красный. Вот такой! — Борис схватил и сунул мне черепок от разбитого горшка. — А пахнет он так, что голова кругом идёт. С непривычки ежели…
Я не знал — верить мне или не верить. Сам я ещё ни разу шоколада не видал и представлял его не чёрным, а совсем наоборот, прозрачным, как льдинка, какой-то невероятной сладости, неведомого вкуса…
— Где ты его видел? — недоверчиво протянул я.
— У сладкой барыни, вот где… Ходили мы к ней весной с мамкой. Две десятины-то наши она купила, вот и ходили к ней просить, чтобы хоть исполу нам отдала нашу землю.
— Как это — исполу?
— Пополам, значит… Мы будем пахать, сеять, убирать, а ей половину урожая…
— Так зачем же вы продавали? — возмутился я.
— Смотрите на него… Он не знает, зачем люди последний лохмот продают! Сколько нас? Семеро? Семеро… Есть нам что-нибудь надо было зимой? Папаня-то мой пошёл на войну с германцем да и… Вот потому и продали… А барыня не зевает, хапает.
Пришли мы к ней, — продолжал Борис, — сидим и ждём на порожках, когда сама выйдет. Сижу я и не понимаю — пахнет с её двора чем-то таким, что я не успеваю слюни глотать. Посмотрел в щёлочку и вижу — стол огромный стоит под тутовником, а рядом печка. На печке тазище вот такой, как жар горит… За столом ребята сидят, чисто все одетые, по-праздничному… А сама барыня берёт что-то ложечкой из сундучков разных, из мешочков, на весах вешает на маленьких и всё в таз сыплет. И ещё пальцем по книжке водит… Я шепчу: «Маманя, колдует барыня…» А она: «Не колдует, а щиколады варит». — «Зачем?» — «Такая, говорит, у неё забава на старости сыскалась. Варит да на ребятах пробует… Может, почудней какой сварить хочет…»
— Ну и что? — поторапливаю я Бориса.
— Потом сняла она таз с печки, остывать поставила. Про нас и не думает… А как остыло — вывалила всё варево на стол и давай месить да раскатывать, вроде как на вареники… Ребят тоже заставила катать… Потом ножом порезала на кусочки и опять остывать поставила. А как остыли… — Борис даже глаза зажмурил, — как остыли, она и говорит ребятам-то: «Ешьте». А сама только махонький кусочек себе в рот положила, жуёт и голову то на один бок наклонит, то на другой…
— Ну, а ребята? Ребята что? — перебиваю я.
— А дурни какие-то попались… Съели по одной и сидят, вроде уже наелись… Мне бы довелось, так я… Но зато, когда барыня к нам подошла, началась потеха! Как набросились они на те щиколады в драку — кто больше в карманы напихает…
— Вот бы нам к сладкой барыне сходить! — сказал я мечтательно.
Борис захохотал и чуть, в крапиву не свалился.
— Да ты на себя сначала посмотри! — хохотал он. — Гость какой выискался! Штаны у него плисовые, пояс с золотым набором…
Остальную одежду Борис описывать не стал по той причине, что на мне, кроме холщовых домотканых штанов, подпоясанных обрывком верёвки, больше ничего не было.
— А руки, ноги-то! Одни цыпки… Отруби да собакам брось, есть не станут! А он туда же, к барыне в гости, щиколады есть…
— Сам же говоришь, что у неё ребята были…
— О! Ребята! Такие, как мы, что ли? Попов Лёшка, дьяконов Сашка, Колька да Серёжка лавочниковы и ещё аптекаря сын… Вот какие ребята к ней ходят. А ты носом не вышел! — крикнул Борис, дёрнул меня за нос и перемахнул через плетень.
— Всё равно пойду к ней! — крикнул я ему вслед.
На другой день я утащил свою единственную ситцевую рубашку и отправился в верхнюю часть станицы, за речку. Там жили все наши станичные богатеи. По дороге я часа полтора мыл на речке руки и ноги, даже песком их тёр, но отмыть цыпки было невозможно. Так ноги и остались в цыпках и мелких трещинках, забитых грязью. Ещё шагов за сто от барыниного дома нос мой учуял такие необыкновенные запахи, что в животе появились колики. Я припустил бегом и припал к первой же щёлке в заборе.
Борис не наврал. Всё было так, как он вчера описывал. И стол под тутовником, и печка с тазом, и ребята за столом, а барыня…
— Ты чей? — раздалось вдруг у меня над ухом.
В нашей станице, если тебе задавали такой вопрос на чужом краю, означало только одно — быть тебе битому. Но тогда я не обратил никакого внимания на это и, не оборачиваясь, ответил:
— Ничейкин, вот чей!..
И тут же за это поплатился: чьи-то сильные руки схватили мою голову и так притиснули меня носом к забору, что я свету не взвидел.
— Пусти! — заорал я.
Но тут случилось совсем страшное: гнилая доска лопнула, обломилась, и я полетел в пролом, прямо под ноги барыне. Барыня закричала дурным голосом, из-под стола на меня бросилось рыжее чудовище с оскаленной пастью. Затрещала моя рубаха…
Барыня отогнала собаку и начала расспрашивать, чей я, зачем попал на этот край. Я честно во всём сознался. Тогда она зацепила меня своим костлявым пальцем за подбородок, долго рассматривала моё лицо и сказала:
— Мужик, а похож на моего Александра… Теперь-то сын уже офицер… Садись!
Так я очутился за волшебным столом, рядом с чистенькими ребятами. Впрочем, они сразу от меня отодвинулись, за исключением Лёньки, сына аптекаря. Тот даже подмигнул мне: не теряйся, дескать.
Потом на столе появился противень с конфетами, и барыня сказала мне: «Ешь». И я ел… Первый раз в жизни ел шоколадные конфеты, ел полным ртом, как печёную тыкву, как галушки, как простую картошку. Сначала рот мне обжигала сладость, потом вкус притупился, но я всё ел…
— Легче ты… Плохо будет… — шепнул мне Лёнька.
Когда барыня пошла зачем-то в дом, ребята бросились рассовывать конфеты по карманам. Лёнька крикнул мне: «Не зевай!» Но пока я понял, что надо делать, на противне осталось только две колбаски. Я засунул их в карман.
Барыня вернулась и протянула мне детскую матроску и новые шерстяные штанишки.
— Можешь приходить, — сказала она, выпроваживая нас за калитку.
Бориса я встретил в начале нашего переулка и молча сунул ему под нос конфету. У него глаза стали круглыми, как пятаки.
— Откуси, — сказал я великодушно. — Только из моих рук…
Борис откусил и зажмурился от удовольствия.
— Ладно… Бери всю. Я вон как налопался…
Но Борис не стал есть конфету: он решил поделить её на всех Белобрысов. Ножом он аккуратно разрезал её на семь кусочков, раздал братишкам и сестрёнкам, взял себе один, а последний протянул матери. Но она не взяла.
— Нет, сынок… Не буду я пробовать, — сказала она. — Горькие они, эти конфеты…
— Что ты, маманя! Сладкие-пресладкие, — начали уверять ребята.
— Нет. Горькие они… На слезах наших вдовьих они замешаны, потом нашим пропитаны… Кормильцы наши кровушку свою пролили, а она с вдов их да сирот последнюю рубашку снимает. Землицу, кормилицу, под себя загребает, по миру пускает с сумой…
Борисова мать говорила всё громче и громче, стиснув худые кулаки. Я смотрел на её чёрные губы, на впалые щёки, и мне становилось нестерпимо страшно…
— …Сынок её Алексашка понаграбил денег в Питере около дворца царёва, а она на те деньги народ в гроб загоняет да щиколады себе варит. Будь она проклята! Чтоб ей слезами нашими захлебнуться!.. Отольются ей наши слёзы… Отольются!
Я выскочил из хаты и бросился бежать. Остановился я только у перелаза через наш плетень. В голове у меня стучало, точно в кузне, к горлу подкатывалась тошнота. В руке я зажимал конфету. От её запаха мне стало совсем плохо.
— Горькие они! Горькие! — закричал я, как Борисова мать, закрыл глаза и швырнул конфету так, чтобы уже не найти. Следом за ней швырнул и свёрток с матроской и штанами.
Наутро я метался в горячке — барское угощение не прошло даром. Говорили, что в бреду я кричал:
— Врёшь! Врёшь, старая ведьма! Не похож я на твоего Алексашку-кровопийцу…