6 декабря

Сад, колебавшийся за окном у г-на ***, в то время как он, согнувшись над столом в кабинете, предавался своей излюбленной войне со складными картинками; тот сад, где, отпущенный на временную свободу, гулял в малолетстве Филипп, пока г-н *** был еще жив и его дом не перешел в другие руки, — этот сад был разбит задолго до них обоих, отцом г-на ***, прежним г-ном ***, для которого эти угодья составляли главный интерес на протяжении многих лет своего существования. Из многообразных столкновений с природой, какие могут дать человеку достойное его честолюбия занятие, от охоты на крупного зверя в центральной Африке до собирания марок на тему «Садовые пеночки Старого Света», старший г-н *** выбрал для себя самую благородную и, можно сказать, неторопливую часть: он выводил новые сорта яблок. В любом другом случае такое увлечение можно было бы приветствовать: но г-н *** не относился к той породе людей, которая удовлетворилась бы грубой славой среди агрономов, умеющих измерять массу свекольных буртов бечевкой с узелками, или же мыслью, что созданный ими плод расцветит букет самого раннего яблочного пирога или приманит обоняние посетителей кафе, растертый до самозабвения в какой-нибудь шарлотке. Утехи тщеславия и услады желудка равно не имели власти над побуждениями г-на ***. Подобно людям, которые благодаря богатству опыта, разлучающего их с обществом, привыкают ценить в женщинах и в литературных сочинениях выраженные неправильности, известную терпкость, представляющуюся им важнейшим признаком индивидуального начала, г-н *** упорствовал придавать своим плодам вкус, отнюдь не приятный, и формы, не ласкающие глаз. Человек, предубежденный в отношении г-на ***, счел бы, что он стремится сделать свои яблоки максимально неприемлемыми для человеческого нёба, чтобы инстинкт, присущий всему живому, заставлял эти деревья тем сильнее тянуться к г-ну ***, их отцу и ваятелю, что никто другой не был способен видеть в их существовании не только соблазн, но даже простой прожиточный смысл. Однако г-н *** в одиноких бдениях селекционера руководствовался иными соображениями. Он изводил годы изощренных трудов, скрываясь от всех и портя себе характер, для того чтобы новое яблоко, вышедшее из его рук, неистребимо отдавало дымом, напоминая ему о кострах из опавших листьев вдоль парковой дорожки, которой он шел в давнишний день, замечательный одной романтической встречей и ее недолгими, но сильными последствиями. Тихо напевая бессмысленный мотив, он шел в библиотеку, чтобы окрестить новый плод, зажатый в его пальцах и свидетельствующий, как и все предыдущие, лишь о том, что достоинства сильной и ухоженной памяти смыкаются с крайностями самого неуступчивого эгоизма. Г-н *** находил своим несладким выводкам звучные имена, открывая том Вергилия и упираясь пальцем в первое же словосочетание в клаузуле. Бессмертный мантуанец, воспевший Коридона и иногда снисходительный к чужому помешательству, мог подкинуть г-ну *** fumosque volucres или что-то подобное, но обычно не делал этого, так что мало-помалу садовые дебри г-на *** заполнились разрозненными обрывками из его памятной книжки, при коих эпиграфами помещались такие же disjecta membra, повествующие то о задумчивых пастухах под буком, то об упорстве земледела, то о заливе, отражающем ночной пожар. Г-ну *** нравилось проходить сырыми от росы дорожками по саду, где в подступающей полутьме ему почтительно кивали с веток круглые бока, налитые горьким соком, который, подобно прославленным рекам преисподней, заключал в себе все страсти человеческой души и, подобно тем же рекам, был крещен каким-нибудь классическим именем, из-за которого в ту же самую минуту за много верст оттуда несчастный школьник, нимало не знакомый с г-ном *** и его привязанностями, был лишен сладкого, поскольку сегодня на уроке позорно ошибся в образовании аккузатива. Много лет спустя теми же дорожками, заглохшими сочной травой, проходил юный Филипп, охотно оставлявший причудливые мозаики своего дяди ради мнемонической Помоны своего деда. Кое-где на деревьях уцелевали прикрученные таблички с пояснительными надписями — ибо яблонь стало так много, что г-ну *** понадобились напоминания к напоминаниям, — однако они, словно заронив краткий свет в темную комнату, скорее намекали Филиппу на существование некоей тайны и плана, нежели объясняли их; и, останавливая завороженный взгляд на багряных яблоках разновидности «Дивно сказать», он не мог знать, что для покойника, выведшего их на свет, они обозначали необходимость помнить обиду, нанесенную ему одним сослуживцем в суде, и обязанность за нее отплатиться, как не мог он знать и того, что на соседней аллее тяжелая ветвь возносит к солнцу яблоки «При волнах Симоэнта», чей запах, хорошо помогающий при обмороках, повествовал о том, как завершилась эта история с обидой между двумя судейскими, давно уже допущенными наслаждаться беспримесным ароматом небесных садов.

Когда последний из семейства *** покинул пределы этого дома, угрюмая старуха, являвшаяся раз в неделю наводить порядок в кабинете покойного ***, дяди Филиппа, была оставлена новыми хозяевами следить за домом и садом, как она это понимала. Иногда, захватив с собою ведро, она выходила из дома и через шаткую калитку углублялась в мокрые дебри психомахии г-на ***, заброшенной, мало-помалу дичающей и вследствие этого приобретающей более приятный вкус. Бормоча что-то себе под нос и осыпая влагу с высокой травы, служанка добиралась до дерева, облюбованного ею после долгих проб, и, выбирая вокруг него падалицу поприличней, насыпала полное ведро сортом «Лодочник Орка», поскольку, объединяя свои усилия с усилиями дикой природы, она искала в этом саду плоды, менее невкусные, чем другие. Обратно она шла медленней, потому что мокрый и холодный «Лодочник Орка», падавший в ее ведро с глухим стуком, уже вызрел и был очень тяжел. На полпути она останавливалась передохнуть, поднимая лицо к бугристому небу, и тогда осенний ветер, «самый праздный из царей и самый грозный из полководцев», как говорит Плутарх, срывал с ее темени застрявший древесный лист и, крутя, возносил его на такую высоту, откуда было видно и дымную дугу качающегося горизонта, и вяхирей, свивших гнездо меж ветвей «Безжалостного пахаря», и весь широкий сад г-д ***, заполненный невнятными вещами, и темный провал печной трубы на их крыше, и еле-еле белеющий чепец старухи, опустившей голову, чтобы посмотреть, не выкатилось ли ненароком яблоко у нее из ведра в крапиву.

Можно заметить, что это отчасти подобно забавам старого К., того самого, что обедал в своей столовой под звездным небом и прогнал из-за него свою горничную, когда ее изобретательность столкнулась с его представлениями о приличиях, наблюдаемых в присутствии гостей. В первой молодости — в ту пору, когда Вторая империя перед глазами удивленных зрителей входила в вечность, пробуя ее ногой, как робкий купальщик, а Италия с объяснимым воодушевлением готовилась отмечать годовщину смерти Данте — этот К. по каким-то делам, имеющим отношение лишь к нему одному, был занесен в тот италийский уголок, которому гений флорентийского изгнанника и репутация, созданная Фламиниевой дороге путеводителями, подарили особое бессмертие, привлекающее туристов и сочинения на вольную тему, именно в сельские окрестности Римини, где К. пережил одно из самых памятных любовных приключений в своей жизни. Говорят, что счастье подобно человеческой душе у Гомера, поскольку о его присутствии узнаешь, только когда оно удаляется; в общем виде этот тезис едва ли оспорим, однако у старого К., вполне чуждого рефлексии, которая позволила бы ему не столько осознать свое счастье, сколько его ослабить, взамен этого качества было нечто гораздо более уместное — привычка слушаться своих страстей, как бы сильно они ни стремились выразиться и сколь бы ни угрожали они при этом его обстоятельствам, финансам и здоровью. Это послушание, подобное религиозному, благодаря которому привязанность к случайной знакомке захватила в существе К. все, что могло притязать на известную свободу, дало наконец ему понять, как далеко он зашел, и он откликнулся со свойственной ему решимостью, выказав намерение связать себя с девушкой теми непреложными обещаниями, которые принято произносить перед алтарем. Родные К. узнали об этом деле раньше, чем он довел его до конца, и чрезвычайно успешно выдали свои внушения за внушения благоразумия и еще нескольких добродетелей, к которым К. прислушался с любезностью, преувеличенной вследствие смущения, что он так редко их у себя принимает. Ему настоятельно предлагали удачный брак на родине, и он его принял. В Римини он больше не бывал. Старый К. относился с беспечностью к своей репутации, когда ее надо было создавать, и с прилежанием — когда надо было поддерживать; бла годаря этому он растратил и деньги, и физическое равновесие с быстротой, не позволившей ему вполне насладиться ни тем, ни другим, в результате чего в том возрасте, когда доступные удовольствия особенно выигрывают от медленности, с какою их приходится вкушать, для К. в этом смысле оставалась вполне открытой лишь область воспоминаний, где он мог бы «гулять на покое, наслаждаясь былой добродетельностью», как выражается Сенека, если бы не помнил, что богатством и притягательностью своих воспоминаний обязан именно тому, что добродетель замешивалась в них чрезвычайно нечасто. Однако К. все чаще приходилось замечать, что его избранные воспоминания, сложенные в своего рода кипарисовую шкатулку памяти, отравлены тем неустранимым соображением, что в то время как все в них говорило о похождениях его тела, комических или драматических, его нынешнее тело в наименьшей степени было способно повторить самую незначительную из прежних его проделок. На каждом шагу сталкиваясь с самим собой, словно удачливым соперником, и теряя терпение при виде того, как темнеющая и сужающаяся область его жизни отходит во владение кому-то другому, К. замечал, что из впечатлений, наименее способных вызывать вкус желчи на губах, самым частым его прибежищем сделалось то звездное небо прошлого века, что было свидетелем его дерзости, его упоения и его упорной, бесстыдной нежности. Полагавший, что если память, подобно беотийской реке, течет по обугленным камням, то следует пробить ей новое русло, К. изыскал средства украсить столовую звездчатым узором в том самом виде, как он рассеянно наблюдал его со своего лиственного ложа июньской ночью где-то в риминийских окрестностях; он нашел случай нанять в услужение девушку из тех краев, с радостью узнавая в ее чертах родовые черты той, чьего лица почти не помнил, и заставил эту девушку подавать ему кукурузную кашу; и когда он за своим вечно торжественным столом, прямой, как палка, отовсюду омкнутый пылающей бездной, поперек которой пролег Млечный путь — то ли длинный кесарев шрам между небесными полусферами, то ли собрание душ, среди которых гневливый гений, наклонясь, пристально следил за проведением своего юбилея, — принимал из смуглых рук оловянную посуду с кукурузной кашей, этот дымящийся плод его памяти был похож на те, кои покойный г-н *** подносил к губам, полузакрыв глаза, дабы ничто не мешало ему насладиться острой мякотью, отведать которой не решился бы самый голодный из яблочных червей, заблудившийся в его саду.