21 декабря
Словно последним из случайных движений мы задели невидимую нить, связывавшую все плоскости этого жилища и придававшую им единство, подобное жизни, все начало тяжелым, глухим движением рушиться за нашими спинами. На окна упали плюшевые ребра астматических гардин; в дверях затянулись древесным хрящом замочные скважины; и я почувствовал, как во всех картинах, развешанных по длинным стенам Эренфельдов, воцарилось безлюдье, будто всех участников их запутанного сюжета кто-то разом дернул за ноги и уволок вниз, в дымный зев курительной. Какая-то сеть опустилась на дом, напечатлев на нем рубцы своих ячей. Парадные залы, оранжереи, комнаты, переходы, лестницы, где мы устраивали пожар, читали на древесной чешуе, обегали гобелены, слушали от вещих шкафов, как мы им невыносимы, остерегались серебряных колокольчиков или делали еще что-то, о чем я забыл, все эти места, еще населенные попечением нашего безрассудства, задвигались подобно театральному механизму, который, будучи поставлен при перевозе богов, шипит и тычется вхолостую, извещая зрителей о себе самом, а не о той справедливости, которая вынуждена пользоваться его скудельною услугой; и во всех этих острых углах, дышащих нашей забавой, понемногу начиналось некое превращение, в силу которого Филипп оставался там, откуда еще не вполне ушел, лишь как соименный другим Филиппам, от которых его отделяла таможенная тщательность определений, — македонским царям на монетах с колесницами, римским консулам, комическим поэтам, соседям Платона, эпиротам, ахейцам, сирийским министрам, начальникам пограничных гарнизонов; в той слоистой тьме, где наш увязнувший таран, сплоченный гвоздями из разнородных пожитков сна и сладострастия, оставался как один из предметов, обладающих общим именем орудия; в той акустической щели, где одни вещи — Филипп, Квинт, Климена, окно, пойдем — говорились вне связи, а другие — как например, «Филипп человек», «Квинт бежит», «это не Климена», говорились в связи; и все мы, пахнущие комнатной рыбой, цитирующие классиков по критическим изданиям, несущие на своем лице страх, неприязнь и осторожные предположения, сделались точками приложения общезначимых предикатов и разошлись по их расчисленным руслам, расчлененные на предшествующее и последующее, на очертания и претерпеваемые свойства, на превращение и перемещение, на то, что сперва мы увидели привидение, а потом испугались, ибо обратный порядок был бы ни с чем не сообразен, как и на то, что живой человек предшествует привидению по природе, — все мы, растрепанные и расчесанные в кровь, как лен, на тех железных порогах, о которых нам невозможно будет вспоминать, уходили, высыхая намертво там, откуда не могли уйти, а во мглистой дебри, что взошла за нашими спинами, стерильной до того, что в ней можно было оперировать аорту, повсюду вставали на страже призраки, созданные без участия света.
Я шел впереди, Филипп сзади. То, что придавило собою этот дом, не хотело или еще не имело силы остановить нас; но оно шло за нами, не отставая: и когда коридор давал небольшую кривизну, я опускал голову, не в силах взглянуть на то, что замыкало нашу процессию. Коридор из полуподвальной части здания, повременно поднимаясь на две-три ступеньки, выводил нас к холлу со звериными головами. Я уже видел впереди его каменные плиты, по которым из полуоткрытой входной двери протянулись, суля избавительную свежесть, желтые и черные полосы дня. Но я также слышал, что шаги Филиппа за моей спиной отстают, глохнут и смолкают. Та язва, что царила здесь и владела нашими мыслями, обогнала его, преградила дорогу и обступила со всех сторон. Бессильный помочь, я шел к двери, думая о том, не заставила ли его, обернувшись, слиться с погружающимся в безумие домом запоздалая догадка, что призрак, у нас на глазах расточившийся по высоким скважинам в тайной комнате, был тем существом, которое мы оба, хотя и по-разному, знали; что место ужаса, откуда мы бежали последние три часа, было для него родным кровом и что кроме этого провеянья, оставляющего вдоль щеки ощущение тонкого холода и наполовину выветрившегося табачного дыма, другой Климены не было.