Татьяне Рудомазиной

“Цорндорфские пески глубоки…”

Ломоносов

С самого утра я не выходила, а ввечеру пришел приказчик и на вопросы мои сказывал, что все слава Богу, только козы сильно похудели и видно, что вымя болит, молока почти не стало. О том, давно ли так, отвечал, что несколько дней как дичатся, и об оном случае намеревался вчера донести, но как у меня голова была больна от сильного ветру, почему я к всенощной не была, то он намерение свое отложил. Я пошла смотреть. Две бабы, которые за козами глядели, принялись гадать, от чего было сему выйти и что они, едва это приметив, чабреца заткнули за притолоку, а я обвиняла их нерадение, как увидели идущего по полю от реки к нам человека, в военном платье, которое на нем изрядно запылилось, пуговицы только блестели. Он издалека начал кланяться, а мы кричали ему, пусть скажет, кто таков. Он отвечал, чтобы мы не беспокоились, он-де человек благородный и вреда нам не сделает, и не доведем ли мы ему, кто в этом месте живет. Я ему отвечала, что живут благородные люди, поместье Басаргиных, Ильи Алексеевича, а проживает его свояченица, Анна Николаевна. Он, близко подошед и подняв ко мне смуглое свое лицо с блестящими глазами, начал говорить, что он-де поручик Андрей Иванович Еворлаков, служивший доселе на линии, а с нынешнего лета кампании ему увольнено за болезнию, и нет ли у нас в доме кого служащего теперь в армии. Обращение его меня успокоило, и я сказала, что Басаргиных сын, а мой племянник, Петр Ильич, ныне в войсках. Он спросил, не в таком-то ли полку, я отвечала, что точно в таком; тогда он с улыбкою говорит, что “мое посещение конечно здесь приятно будет”, для того что с молодым Петром Басаргиным он в близком знакомстве и о нем рассказать может. Не могу сказать, как мое сердце обрадовалось, слыша это. Я повела сего нечаянного встречного в дом, с нетерпением по дороге делая ему бесчисленные вопросы, хорошо ли там с Петрушею, и давно ль они расстались, и что господин поручик делает в сих местах. Он отвечал, что, как из армии его выпустили, добирается своим коштом до дому и вся та дорога ему не рассказать какого труда стоит: ибо до города Познани, которая от Бранденбургской границы не более восьми верст расстояния, почтовых лошадей не учреждено, то принужден был брать обывательских, кои мелки и худы, да и приготовлены не бывают, а надобно на каждой перемене ждать; в Познани ж, отколе начинаются почты, он по не знаю каким причинам ехал опять обывательскими, но тут уж остановки не было, везде для перемены назначены станции. Справедлива пословица: “На стороне обтолкут бока”, сию истину он не однажды познал, пока выбирался из тех мест. Теперь идет он от Карновского яма, в нашем соседстве, с намерением, сыскав ночлега, передохнуть, ибо он на езде от больной руки покоя не знает. Я ввела его в дом, где, услышав, что к нам с вестями о молодом хозяине, все поднялись бегать, погонять не надо было. Собрали ужин с извинениями, что для постного времени не обильное угощение; но он всему благодарил. В Польше, сказывал он, сего лета урожай всеми похваляется, то он надеялся дешевизны. В прошлом году брали из магазинов муку по девять рублев за четверть, а крупу по шестнадцати, так вспоминая московское время, кого досада брала, а кто смеялся: “это-де тебе не к Маменторфу за шампанским бегать”; и в сем году не скажешь, чтоб для нас подешевело. К тому еще все в суетах, ожидая армию по осени, а подле дорог собирают пушки, прошлого году брошенные на ретираде; и благословлял он удачу, когда оттуда насилу выскребся. Весьма хвалил нового главнокомандующего, принявшегося с разумом и усердием, чрезвычайно удовольствовавшими армию, которая его распоряжениями ожидала великих выгод: ибо при нем солдатские насильства и шалости, от которых в Шлезских землях обыватели несравненную к нам возымели ненависть, всеми силами пресечены, и в краткое время дисциплина приняла некоторый вид; и ежели он так продолжит, как начал, то уповать должно, что не только Франкфурт будет наш, но и винтер-квартиры будут по Одеру, Кольберг и Глогау взяты и неприятелю движения крайне стеснены: ибо в Прусской земле, покинутой на ландмилицкую защиту, немного бы против нас успели. Но трудно за предместником его, графом Апраксиным, исправлять, от которого, затем что прилежал к благочестию и прохладной жизни, выше меры упущений: а много ли набожность ему помогла, когда он не имел смысла, чтобы неприятеля по разбитии преследовать. Ежедневно все слышали, как бьют зорю, и с недоумением спрашивали, когда же генеральный марш. Тут приметив, что мне такие речи неприятны, он их оставил, но только сквозь зубы примолвил, что вольготно кампании делать самому в золотых шатрах, а офицеров раскладывая по овинам: отчего-де тут ему христианская совесть ничего не внушала. Впрочем жаловался Андрей Иванович, как противу желания не наблюдал обрядов, вынуждаемый воинскими обстоятельствами, и еще третьего дня, на пути в чистом поле, сожалел, глядя, как солнце за реку заходило, что он теперь не у всенощной. Когда я сказала, что суббота давеча только была, осьмое число, он верить мне не хотел, дивясь, как сбился в дороге. Я же ему стала жаловаться, как тяжело с крестьянской строптивостью. Как шли мы с ним деревнею, сколько чесночного бота вывалено на улицу, а мало ли о том было говорено. Он равнодушно отвечал, что увещаниями мало поможешь, а впрочем наружность деревни обличает доброе мое смотрение. Тут он тарелки отодвинул, живейшим образом благодаря за ужин, и начал спрашивать, не писал ли нам Петруша об их с ним знакомстве. Услышав же, что нет, он, пожав плечами, сказал, что ему это удивительно: “надобно вам, Анна Николаевна, сказать, что поистине нас за братьев принимали, ибо везде мы являлися вместе и были как один человек, в таком нерасторжимом дружестве. Петр Ильич моих советов всегда слушался, коими я остерегал его неопытность; а когда из сержантов досталось ему в офицеры, он ко мне первому прибежал со своею радостию, показывая золотой темляк, и я его от души поздравлял”. Глянув в окно, где у меня на огороде посажены гвоздички турецкие, кои уже опустившеюся ночью едва были видны, он промолвил, что “у хозяина их были такие же точно, когда они стояли в Бранденбургских землях и где над ними было приключение, которое, он надеется, я не поскучаю выслушать”, и принялся рассказывать.

— Мы стояли на кантонир-квартирах в двух деревнях под Ландсбергом. Полковник наш ожидал распоряжений. Наш хозяин, у которого заняли мы горницу и чулан, вытеснив его в приделок, служивший вместо клети для хранения всякой рухляди, был человек презабавный, важный угрюмец, щекотливый и осторожный; наш товарищ, с коим мы квартировали втроем, его дразнил, явно ухаживая за его дочерью, белесой девкой, которую тот наконец, в отчаянье от такого офицерского учтивства, отправил со случаем в Мезериц, где была у ней тетка. Впрочем, он довольно отплачивался за неудобства, выпрашивая у нас солдат на сенокос или беря чрез нас у маркитентеров ниток и холстины. Однажды ввечеру, стоя у забора, глядел я, как два солдата несли шест с медным котлом, спускаясь к Варте за водою. В скором времени с шумом шли они обратно, таща за собою упиравшегося мужика, волосы мокрые и всклочены, в руке державшего кукан с полудюжиною окуней. Дошед до полковничьей избы, подле которой стража ходила рунтом, они добились у караульных ввести пленника в горницу, на что полковник, морщась, им говорил, куда-де вы его с рыбою, рыбу-то могли в сенях оставить. Ему рапортовали, что нашли на сего человека, когда он по крутым берегам перебирался, ища, откуда будет ладнее удить, ибо река от жары снищала, и, остановя, вопрошали, кто таков; а он о себе не сказывал, токмо просил прилежно его оставить, отдавая им рыбу всю, из кармана яблоки и вина в бутылочке было на пять копеек. По обыске на нем паспорта печатного, ниже письменного, как и иных бумаг, не оказалось. Он признался лишь, что Костромского уезда, господский человек, а для чего здесь, в том не открывался: потому его полковник, подозревая, что попался проведчик прусский, велел запереть покуда в погребе, а солдатам выговорил, что они за такой пустошью не к своему ротному начальству, но его потревожили, и, возясь с этим мужиком, ротный котел бросили в рогозе, за которым их обратно отрядил. Тем все кончилось. Назавтра, около обеденного времени, мнимый соглядатай, сидя в холодном погребе один, при котором караульный стоял с переменою при дверях с лица, зачал сильно шуметь и кричать, пусть ведут к полковнику, чтобы ему донести об интересном деле государеве. О том слыша, полковник велел дать ему есть. На то пленник, не успокоясь, просил караульного представить полковнику, сидевшему в ту пору за обедом, что “там-де у тебя стоит хрустальный штоф, которому цена восемьдесят копеек, а там то и то”; и так ему явно показал, какая посуда у него при какой руке стоит и который прибор хозяйский, а который он, полковник, с собою привез. Полковник удивился и велел его привести, а когда мужик, связанный назад руки, просил его освободить и оставить его с полковником тайно: все то полковник, уповая на свою силу и Божию помощь, ему дозволил. Оставшись одни, мужик, падши пред ним на колени, сказывал, что он здесь не для воровства, ниже какого-либо урона войску, но чтобы оказать помощь войне, для того что он, именем Яков Евстратов, обладает такой властию, чтоб на прусского короля наслать крепкую армию бесов, для чего найдет на него, короля, невидимая тоска, а войско его отовсюду гибнуть станет, яко древле на царя Сеннахирима от ангел учинено было. А что его о таковой возможности слова не пустые, он, полковник имел свидетельство, и ежели еще надобно будет, он ему и еще представит. Слыша такие речи, полковник позадумался. Первая его мысль была препроводить пленника в Ландсберг, отдав коменданту, чью должность отправлял генерал-поручик Муромцов, коротко ему знакомый, и с сим отделаться от странного гостя. Сказав себе, что с этим успеется, полковник подумал о другом. Склоняясь по летам к покою, он все более любил его среди тревог военных. Запоздавший переучиваться, он, в турецкой войне под начальством Миниха привыкнув к построению батальон каре, с печалью примечал, как в Пруссии, с ее лесами, дифилеями и болотными водами, сей порядок приводил всечасную опасность от вражеского нападения, а начавшееся Фермором распоряжение полков по новому образцу отягощало его должность непривычными попечениями. Соблазняясь предложением пленника, он, предпочитавший славиться скорее благоразумием, нежели отважностию, и неодобрительно отзывавшийся о великих полководцах, кончивших жизнь в сражениях, думал, что в случае неуспеха сможет так сделать, чтобы слух ни о чем из полку не вышел. Собрав ввечеру доверенных офицеров, он предложил им обстоятельства и спросил их мнения. С замешательством они слушали его рассказ; наконец один отвечал, что прежде рассуждений, можно ли соглашаться на предприятие, предлагаемое сим колдуном, Яковом Евстратовым, должно дознаться, каким манером он сюда попал, чрез столько стран и подле самого фронта оказавшись, а буде станет в том запираться, то в ребрах у него пощупать, ибо дело это подозрительное. Другой заметил, что если верить мужику, что он удобен короля в таковые невиданные беды ввергнуть, то любопытствовать, как он из Костромы сюда оказался, бездельно кажется. Заметили еще, что если ему и верить, то должно ли такою затеею Бога гневить: как бы не пришлось благодарить потом, если пустыми только заботами кончится. Полковник говорил, чтоб решали не медля, ибо слышно было, что цесарский фельдмаршал Даун короля Фридриха при Ольмюце в отчаянное о самой его жизни положение привел, то самое было б время, чтобы кампанию окончить, тем более что король, весьма хитрый и во всех предприятиях скорый и расторопный, подлинно надобны паче естества силы, чтобы войну победою довершить, которая второй год точится. А из Ландсберга мало вероятия, что пойдут на Кистрин, откуда королевскую казну три недели как вывезли, крепость сильная и магазин хотя велик, но беднее берлинского, еще и вся Донауская армия между Кистрином и Франкфуртом, подкрепленная деташированным от принца Генриха корпусом, чего ради прямое марширование на Кистрин ни к чему другому, как к генеральной баталии, привесть не может; а всего верней, что определено будет идти на Глогау, где есть знатный арсенал и великие магазины, почему о ее взятии много думают, но в оной крепости гарнизону более тысячи человек, к сему изобильная артиллерия и провиант, и нельзя думать, что ее осада к скорой нашего оружия славе склонится, но скорее, что претерпеть нам немалый урон. Потому не лучше ли допустить того азарду, нежели далее во всякие непредвиденные случаи ввергаться. У себя в полку мы, слава Богу, за всем уследить можем, а если не успеем, то по крайности от нас наружу не выйдет. Иные с полковником соглашались. Тот офицер, что советовал с колдуном поступить по всей строгости законов, упорствовал в своем мнении и, разгорячась, принялся за табакерку. Она у него была большой цены, золотая с его финифтяным портретом, писан в Петербурге, у лучшего тамошнего табакерошника, так он щеголял ею и так дорожил, что на минуту расстаться не хотел: но тут хлопает по себе и ничего не находит. В сию минуту является в горницу часовой и с крайним замешательством сказывает, что от пленника настоятельное прошение передать два слова господам офицерам, пока они ни на что не решились. Первое, Ивану Алексеевичу (обращаясь к тому офицеру): что-де вы ищете, давеча за карточной игрою ее вынув, на столе оставили, где по сию пору стоит; а второе, ко всем господам, не иметь сомнений, но “по истинне клянусь вам небом и землею, победа в руках наших; требуется одно начатие, а о благополучном окончании сомневаться нечего”. Тут уже все, слыша это, согласились. Полковник послал к нему спросить, что для его предположений надобно; тот отвечал, что только б на одну ночь дали ему вольность, дабы он дело то как следует совершил, а в ту ночь никому из дому не показываться, затем что никакому человеку, кроме него, тогда на улице обретаться безвредно не будет.

К полудню созвали жителей на площадь. От имени полковника им объявлено было, что нынче ночью полк на тайных экзерцициях, коих не должно никому постороннему видеть, для чего всем должно с вечера, как будет знак, запереться и до зари ни под каким видом не выходить и следить за другими, чтоб не выходили. К сему прибавлено, что прежде они могли страшиться, что мы, взирая на чинимые их государем особливо в Саксонских землях ужасные разорения, учиним достойное за то возмездие в Пруссии, но, достаточно с нами соседствуя, могли убедиться, что мы другим примерам следуем и что обыватели надежны быть могут никаких беспорядков и вынуждений не увидеть, однако же за малейшую упорность поступлено будет со всею строгостию военного права без малейшего упущения, так пусть они, то слыша, разумеют. Все эти увещания выслушаны были в безмолвии, и жители начали расходиться, головы повеся. Все невесть чего ждали; я между прочими слышал разговор, что нам круто приходится и что король отсюда в двух переходах.

Слух о затеянном волшебстве, хотя удерживаемый, растекся однако ж по полку и сильно всех разгорячил. Солнце клонилось. В седьмом часу полковник велел приказать о свободе колдуна из погреба из-под караула, и тот, вышед, говорил полковнику, видя его печаль, чтоб не изволил сомневаться, никакого зла от него не будет, а пусть возложится на небо и на его усердие. Высыпав все из домов, мы смотрели, как двое солдат препровождали мужика к реке, откуда намеревался он начать. Скоро показались их головы, поднимающиеся от реки, крича, что колдун велел не мешкать, запираться всем. Вечерний туман, еще прозрачный, начинался от Варты, делаясь все плотнее. Суета поднялась; дети заплакали, матери принялись их унимать; хлопали ставни, скот мычал, наскоро загоняемый в стойла. Через улицу от нас держали пчел, и я любопытен был видеть, как с ними будут управляться, то задержался долее других, покамест два товарища мои с горячими попреками загнали меня с опустелой улицы в дом. Все приготовлено было. Благословясь, заложили дверь и очутились в потемках; на дворе еще сумерки не сошли, а мы, ругаясь друг с другом, искали, где у нас сохранялся купленный у маркитентеров фунт восковых свечей. Печь стояла нетоплена, заслонки нельзя было отворить. Хозяин, которого из предусмотрительности усадили мы на ночь с собою, бормотал сквозь зубы; третий наш товарищ, говоривший по-немецки, потому что воспитан был в кадетском корпусе, спрашивал его, чего он тревожится, тот отвечал, что ежели хотя за одну заборню тронутся или по огородам пойдут, он тогда и не знает, что сделает; насилу его успокоили. Закрылись в горнице. Свечи я нашел и запалил одну. Бутылку вина вынули и поставили на стол. Товарищ наш, оглянувшись, исподтишка перекрестил устье печное. Сели все подле стола. Что было делать? давай ждать. Друг перед другом мы неловко держались и посмеивались, будто в игру играем. Каждый звук слушали, так что и чего не было слышали, а по чести сказать, кроме ветру, кажется, ничего не слышалось. Наконец показалось нам скучно. Решились играть в карты. Как-то игра у нас не ладилась. Нашему товарищу послышалось, что с улицы зовут его по имени; показался ему поручика Конашевича голос, он привстал было отвечать ему, но опамятовался и сел обратно к картам, выговорив, что смерть дорогу найдет, а других не к месту звать, на троих карты розданы, и вернулся с великим равнодушием к игре. По времени судя, была уже самая черная ночь. Петр Ильич вдруг поднялся выйти в сени, опомнившись, что у него лимончик там целый остался на блюдце, он очень их любит, везде покупал, где находились; мы, шутки в сторону, повскакивав, ухватились за него, уговаривая, чтоб с этим-то потерпел до утра; он, пожав плечами, сказал, что, если так, то спать будет, и улегся в своем темном углу на постели, а когда задремал, видно, мечталось ему, что коней выводят, так он сквозь сон приказывал, чтоб запрягали. Мы вдвоем остались за вином и картами. Хозяин дрожал за печкою. Скоро мы этим соскучили, а как ничего не приключалось, то разошлись по постелям и легли, не оставляя оружия, и переговаривались тихо, чтоб Петра не пробудить, о всяких делах, из некоего суеверия усердно избегая касаться до нынешних обстоятельств.

Очнулись мы от громкого стука. Свеча давно истекла. Ясный день сквозь окон пробивался. Стук в двери, нас пробудивший, не переставал. Насилу мы, с тяжелою головою, опомнились. Наш товарищ, кинувшийся в сени отпереть, вдруг отступил спиною внутрь перед неким важным человеком, который, наклоня голову у притолоки, входил в сумерки затворенной нашей горницы, озираясь с приметным негодованием. В смущенье мы стали перед ним, не зная, что начать. По грозном молчании он наконец вопросил, для чего мы запершись сидим и никакие распоряжения дивизионного командира не выполнены. Петруша было вымолвил, что у нас никаких приказов не получалось, но приезжий с криком напустился на беспечность, в коей зажились мы на покое, и прибавлял: “я-де вижу, что у вас тут дерзость за добродетель почитают”, сверкая глазами на Петра Ильича, имевшего несчастие его рассердить. Тут вбежал и с маху остановился полковник наш, известясь о важном посещении. Приезжий обратился теперь на него, для чего не выполнено повеление с поспешностию выступать, которое должны были у нас получить вчера к вечеру; он же, командующий обсервационным корпусом генерал-аншеф Броун, проходил сими местами, думая застать всех при сборе, а здесь мало что не бьют генерального марша, так и вовсе ни о чем не пекутся, и он о таковых неисправностях вынужден будет донести фельдмаршалу Фермору; что было ему, полковнику, приказано выступать со всею армиею на Грос-Камин, откуда чаятельно последует марш на Кистрин, по отряжении графа Румянцева к Кольбергу и в надзор над Штеттином, а его, Броуна, корпус занимает Дризен, Шверин, Фридеберг и все к тому приготовляется, чтобы Кистрин осадить, и только у нас ни о чем горя нет. Полковник, слыша над собою такую грозу, стоял, комкая в пальцах занавеску, и не знал, что ему отвечать. Мы, перемигнувшись, тихонько вышли от них в сени. Войсковой шум долетал с улицы. Лимончик лежал на синем блюдце весь высосанный. На улице солнце светило. Лица солдат и офицеров нашего полку, растревоженные и сонные, показывались из дверей. Первые дымы поднимались по деревне от печей. Всюду было роенье новопришедших частей; фурьерские знамена веяли одаль за домами. От соседней избы окликнул знакомый офицер Третьего Мушкетерского полку, спрашивая, каково тут живется. Гвоздики в огороде были иные потоптаны, иные поломлены. Жестяные понтоны, крашенные суриком, громоздились на телегах среди улицы. На стайню вели генеральских лошадей, блиставших вензловыми именами. Артиллерийский парк чернел на приречных лугах между стогами. “Вот догадала нелегкая”, — сказал наш товарищ, отдуваясь, точно после жаркой бани. Двух часов не прошло, как полк наш, поднявшись, выступал наспех, догоняя обсервационный корпус.

После сего на третий день Андрея Ивановича и выпустили из армии, в уважение жестоких его ранений, от которых рука была с болью и нимало владеть не могла, ибо он в такой огонь себя отваживал, где около него не быть убиту казалось чудом. Терпел, пока мог, и под конец так разнемогся, что предлагал ему штаб-лекарь в генеральный госпиталь в Москве, а он от сего отпрашивался, прося, чтобы отпустили домой до излечения, и ему дозволено было. В Тильзите он замедлил, ища майора Егерсдорфа, которого два брата служили в Вологодском полку; Андрей Иванович от них имел письмо брату, где просили оказать послугу, чтоб ему, Андрею Ивановичу, оттуда скорейше выехать на Мемель и Либау. Явясь к Егерсдорфу на дом, он самого его не нашел, а служня его отвечала, что он-де в полях прошлогодней картечи ищет. Думая, что над ним этак шутят, он закипел и был намерен этого малого, как кошку, оттаскать, но удержался и поступил с ним нельзя глаже, надеясь от его хозяина помощи. На счастие, прохожие офицеры сказали, чтоб из городу вышел и искал на лугах при реке, так он побрел туда Егерсдорфа смотреть, где он, и вскоре увидел толпу, ходящую по лугам, а подошед, расслышал, как одни спорили, где было зарыто, а один человек ходил от куста к кусту с лозою, и несколько офицеров за ним внимательно наблюдали. Он спрашивал, нет ли здесь майора Егерсдорфа, ему указали на одного господина, который, наклонясь над глубокою ямою, в которой три мужика стояли с лопатами, командовал, чтоб подымали осторожней; а оттуда тянули лошадью черную пушку, в глине и слизняках, так он ее, охлопывая по бокам, кричал, “какую, с Божией помощью, дебелую выпростали”. То видя, Андрей Иванович сразу сказал себе, что от этого человека я немного добьюсь, и так и вышло, что хотя письмо он ему передал и долго беседовали, но ничего ему Егерсдорф не помог, самому пришлось оттуда выбираться.

Когда он кончил рассказывать, я, примечая его усталость, предложила ему спать, извиняясь, что в горнице для гостей половицы позавалились, то придется ночевать ему в летней кухне. Он с улыбкой отвечал, что всякому ночлегу будет рад, что не в сарае и не в чистом поле. Ему постелили, и я на ночь подле него двоим слугам велела остаться, на случай, если что понадобится. Поутру, только я проснулась, ключница моя явилась с известием, что господин поручик пробудились еще до свету и, позавтракав, чем было предложено, собрались и ушли, чтоб пройти до самой жары. На мой выговор, для чего не разбудили, она отвечала, что Андрей Иванович заказал меня не тревожить, а только, как пробужусь, нижайше мне благодарить за хлеб за соль, прибавивши, что таковое радушие ему редко выпадало. Я весьма сожалела, что не проводила его до ворот; ему, по крайности, успели собрать в дорогу, что оставалось от ужина, и то хорошо. Я вышла поглядеть на дорогу, но, конечно, давно уже никого не было. Тут-то мне припомнилось, что генерала Броуна, Юрья Юрьевича, о коем он сказывал, я знавала: ибо он раньше бывал к Илье Алексеевичу, соседствуя ему по тихменевским землям, то мне и случилось с ним видаться. Он был маленький, сухонький старичок, отменно учтивый и медленный; или, скорее, мне тогда казалось, что старик, я молода была, а ему не более пятидесяти. Петруше десятый год шел, и он носился на лошади, не разбирая дороги, сыздетства любил лошадей; сестра и все домашние без памяти были, что расшибется, ничьих увещаний не слушал, а Юрий Юрьевич, напротив, его похвалял, говоря, что из детского удальства бывает прямое мужество, когда прибавится благоразумия: видя его из окна, говаривал: “Вот доброй гусар” и шутил с Ильей Алексеевичем, отчего сына записал в пехотный полк.

Однажды я его застала одного в комнате, задумчива; видя, что я не знаю, что делать, он стал рассказывать с удивительною горячностию, сколько бедствий он в жизни терпит, выключая неизбежные неприятности военной службы; прежде я от него никогда таких откровенностей не слыхала, только от домашних мельком, которые при мне о том прекращали. У него была сводная сестра девица, на его опеке, наклонная к уединению и скрытности, и, никем не препятствуема, в продолжение лет пользовалась невозбранно всеми случаями, чтоб быть одной, покамест при людях не начала делать вещи, обличавшие ее в повреждении ума. Казалось ей, что она влюблена в одного человека; сей несчастный, когда-то на минуту перед ней появлявшийся, был женат и с детьми и о том нимало не ведал, какое преимущественное место занимал в ее помышлении; он был копиист межевой канцелярии, то мимо их дома хаживал, так она, приметив, в котором часу он проходит, наденет кирпичного шелку платье с зеленым снуром и станет у окна, или с куском розовой фланели в руках; или спохватится, что возлюбленный ее не ровен час к ним будет в дом, а его подарить нечем, завернет котенка скатертью и сидит в ожиданье, когда тот явится. Котенок выскребется и убежит, а она того не заметя, все сидит со скатертью. От ее безумия Юрий Юрьевич иной раз грешил роптаньем, почему он Бога прогневил, что отягчен от него таким позором, а сверх того, ведь не угадать, чем она может себе и домашним повредить. Тут зачал он меня спрашивать, как, по моему опыту, поступается с помешанными. Я сказывала, как в наших местах пользуют копорскою травою или корнем кровавницы, а успешно ли, не знаю; а ежели кто его в таком отчаянии будет увещевать, чтоб прибегнуть к ворожбе, то надобно оному злу всячески предупредить, то дорога старая и брошенная, а наша вера одна нескверную помощь дает. По мне, всего бы лучше жить ей в деревне, ибо непрестанному в сельских работах занятию всякая печаль уступает; и что приятней, как жить на воле. Если же все способы испытать, то пусть не оставят съездить в наш монастырь, куда женщины от супружеской суровости прибегают за помощью, и юноши часто с сердечною печалью бывают; а на монастырской земле если б ей пожить, могла бы опамятоваться. И пусть не оставляют ее одну; тем, которые влюблены, уединенные места кажутся всего лучше, но на людях им безопасней. Видя мое непритворное участие, лицо его прояснилось, хотя поначалу он, видно, сожалел, что мне так открылся. Более мы о том не имели случая говорить, а вскоре он государынею отправлен цесарскому войску на помощь против французов, а с ним Иван Салтыков, коему тогда досталось в генерал-майоры; и как он с войском был в немецких землях, то мы более не видались. Припомнив это, я позвала ключницу сказать, чтоб начинали в доме прибираться, ради того, что уже Успенье в субботу, так чтобы в чистом доме праздновать.