Досточтимому Хильдеберту, епископу Ле-Манскому, Р., смиренный священник ***ский, – спасения в Творце спасения

На вторую ночь, едва сон спустился на меня, снова я увидел тех двух жен, мою душу и Фортуну, на том же берегу, сошедшимися ради беседы; и вот что, сколько я помню, было между ними сказано.

Ф. Ты говоришь о своем изгнании; поведай, прошу тебя, что ты под ним понимаешь, и не скупись на слова, чтобы для меня ничто не осталось темным.

Д. Воистину, изгнание, и тягчайшее. У изгоняемых отбирают имущество – у меня же отняли половину меня самой: что мне дом, отнятый у Туллия при его изгнании, если разум мой исторгнут из своего обиталища и кров его пуст? Изгнание связано с бесчестием – мое же таково, что его не отменить постановлением сената и благосклонностью народа, ибо оно находится внутри меня и всечасно перед моими очами. У изгнанников горе их и заботы исцеляются временем, смягчающим память, и отрадами, отвлекающими душу, – я же ни на миг не могу отвлечься от себя самой. Ты, видевшая все невзгоды людские, коих ты была великою частью, – скажи, есть ли где беда, подобная моей, и позор, равный моему?

Дальше никто не бывал сослан из отчих краев.

Ф. Нелегко это обсуждать. Я знаю, что изгнанников обычно призывают не предаваться безудержной скорби и не оплакивать свою участь, но внять доводам и понуждениям разума, подчинившись ему, как милосердному властителю, и в нем искать утешение; однако пред тобою, оплакивающей разлучение с разумом как крайнее бедствие, неуместными и даже глумливыми показались бы такие речи. Кроме того, советуют изгнанникам смириться с жестоким безрассудством Фортуны, осыпая ее всяческими попреками и ворохом примеров, где она проявляет свое бесстыдство; я, однако, этого делать не стану, ибо никто по доброй воле не будет свидетельствовать против себя. Но все-таки вспомни, сколь многие мудрецы, хотя и не по приговору суда, а по своему выбору, проводили жизнь на чужбине: Аристотель, Зенон и многие иные, покинув родной город, никогда в него не возвращались, чужую сторону прославив лучом своих дарований.

В час, как злое взвилось в высях тарпейских пламя, сам из себя в горьком изгнанье, там был Рим, где жила доблесть Камилла, град меонийский себе пристанью выбрав. И великий Марцелл, хоть разразилась над главою его ярость державца, тем же остался, каков под латеранским кровом он был, и, во хлев сослан позорный, средь ревущих волов пастырем прежним был любезным овнам стада избранна. Так возвышенный дух, сринув оковы всех печалей плотских, взоры подъемлет к тверди расчисленной, где свет и отчизна, в звездном теченье следя волю Владыки.

А то, что ты называешь своим изгнанием, есть неведение о себе, которое ставит тебя среди детей мрака; но если ты хочешь вернуться в отчизну, есть путь надежный, не телесными шагами, но влечениями сердечными, и проходит он по городам, давно и хорошо известным.

Д. Вижу, ты вновь намереваешься вести речь о дарах, еще у меня не отнятых, и о достоянии, способном мне помочь, проще говоря – о свободных искусствах. Достойные человека благородного, они, однако, сами по себе – не добродетель, но лишь помогают ее воспринять. Их города я знаю настолько, чтобы усомниться в их помощи: хочешь, за тебя скажу все похвалы, которые у тебя наготове?

Ф. Хочу, приступай.

Д. Ты скажешь: «Вот грамматика, первый город на твоем пути из изгнания: тремя воротами в него входят, на восемь частей он разделен, каковое число и человеческую речь объемлет, и блаженства душ; здесь Донат и Присциан в своих школах учат странников новому языку и наставляют твердым правилам тех, кто возвращается в отчизну. Близлежащие селенья, сему городу подвластные, суть книги поэтов: там Лукан, о бранях поющий, там Теренций, венчающий суматохи свадьбой, там Персий с заносчивою укоризной, там и Гораций, с хвалою богам и владыкам». Что же мне на ее стогнах? что во власти ее ферулы? Говоришь, воспитанные ею превзойдут других людей разумною речью, как люди превосходят зверей, – уповать ли на это мне, у которой разум вместе с солнцем отнимается? Она, говоришь, придав вещам имена, осчастливила смертных даром общения – радоваться ли этому мне, которая никому о себе поведать не может? Она, говоришь, наименовала вещи и сами по себе, и в сочетании, и как общие понятия, ведомые разуму, и как единичные свойства, доступные ощущениям, – мне ли выгадывать на этом, которая от вечерней зари до утренней уж не зовется «я», но и подлежащим, и местоимением быть перестает? Чем она мне поможет? Разве что даст воспеть крушение моих стен, как Нерону – гибель Пергама.

Ф. Что же риторика, так пылко тобою любимая?

Д. «Риторика, – скажешь ты, – второй город; три дороги в нем, то есть показательный, совещательный и судебный род; в одной его части святыми предстоятелями декреты составляются, в другой – царями и судьями эдикты оглашаются. В этом городе Туллий обучает странствующих истинному витийству и четырьмя добродетелями устрояет нравы. Вокруг этого города – истории, баснословия, книги ораторские и этические; не под силу ни одному человеку, ни многим воздать достойную хвалу этому месту». Вот что ты скажешь о нем, я же могу прибавить: сколь обширна эта наука в своих сведениях! в замыслах сколь основательна, сколь дерзостна в начинаниях, в успехах сколь благотворна! Людей, живших без закона, смесясь с диким зверьем, она приводит к гражданству и общему праву, стеснив их буйность могущественными внушениями благоразумия; в гражданах поддерживает согласие, в тиранах обуздывает порывы гнева и сладострастия, всюду водворяет порядок и меру. Своих питомцев премного отличает пред прочими: посмотри на Туллия, коим одолен Цезарь, никем не одоленный, – посмотри на человека, Марку Марцеллу вернувшего сан, от Квинта Лигария отклонившего смертную секиру, Дейотара избавившего от всевластной немилости: отступал лавр пред этим языком, стихал шум оружия пред звоном красноречия. Что же мне в ее блеске и пышности? Пойду ли с показательным витийством на Марсово поле, поднимусь ли на Капитолий с совещательной речью, вступлю ли с судебною на бурливый Форум? Каким утешением, каким убеждением меня подарит эта наставница человечности, если я не знаю, в каких пределах я еще человек и долго ли в них останусь? Разве что своей сладостью обведет края моей горькой чаши, чтобы мнимой утехой повеселить того, кто лишен истинных.

Ф. Удивительно, с каким искусством и настойчивостью нападаешь ты на эту почтенную науку, действуя оружием, которое она тебе опрометчиво вручила и научила с ним обращаться. Но продолжай и скажи, не поможет ли чем тебе диалектика.

Д. В самом деле, что скажем об этом городе с пятью вратами, чья цитадель – субстанция, а девять башен – акциденции, где Аристотель своих бойцов научает доводам и выводит сражаться на широкое поле силлогизмов? Скажу ли, что погибли во мне род и вид, сокрушились различие и свойство? Нахождение и суждение, подчиненные этой науке, нимало мне не помогают, ибо ни найти себя не могу, ни судить о себе. Разве что счесть удачей, что при мне всегда есть сотоварищ для рассуждения, ибо я теперь, почитай, не один человек, а двое, однако и в этом пользы мало – ведь один из моих сидит в своем углу за книгами, другой снует ночами по замку, и встретятся они не скорее, чем Аверн с небесами. Что мне в диалектике? Блаженны, кому новые стены возводятся ее рачением, мои же уничтожились в одночасье, как стены иерихонские, и мало надежды, что восстанут вновь.

Ф. Я вижу, спрашивать тебя о городе Боэция, где ритмимахия четные и нечетные числа призывает на брань и где научают странника, что Бог все расположил мерою, числом и весом, а тем более о прочих городах, значит лишь распалять в тебе ожесточение и поселять недоумение в тех, кто решил бы судить об этих городах по твоему рассказу.

Д. У тебя, верно, есть веские возражения, способные устыдить меня и опрокинуть мои мнения.

Ф. Скажу тебе, что сказала бы всякому, кто «длить не желает жизнь, когда сокрушилася Троя, и изгнанье сносить». Благослови Бога, отнявшего у тебя обычные заботы и от забав любопытства обратившего тебя к стезе покаяния. Если нужда у тебя исторгла то, чего не добилось смирение, не злословь Фортуну – ибо заповедь тебе велит не злословить глухого – но обратись и посмотри, сколь сладостен Бог, даровавший тебе эти досуги. Прилежи чтению божественного писания: оно ведь – кифара Давидова, которою умеряется безумие Саула; если ожесточается сердце на слезы и небо над тобою делается медным, так что роса духовная не сходит, пошлет Господь слово Свое и все растопит; дунет дух Его, и потекут воды. Не оставляй молитвы: ею некий друг, пришедший в полночь к дверям затворенным, три хлеба стяжал; она облака проницает и не отступает от лица Всевышнего. Будь праздною от мирских попечений, и не раскаешься в этом.

Д. Скажи, в чьей маске ты выступаешь на сцену? Мне кажется, ты скорее говоришь от лица воздержности или терпения, чем от своего: это ведь им свойственно – утех мира не вожделеть, бедствий его не страшиться, мирскую славу попирать, в мирской тяготе ликовать; у них счастлив труд и блаженна твердость.

Ф. Я говорю от лица того, что еще при тебе остается и что ты не успела безрассудно отбросить, как вещи, не приносящие скорой отрады. Вот, я для тебя – как вестник из области, где мне никогда не бывать, из твоей же собственной глубины, и если я знаю о ней больше твоего, сколько же знаешь ты? Осмотри свои природные силы, чтобы укрепиться в них, а не в мысли об их бесполезности. Помни, что без терпения слаба всякая добродетель, и отбрось мысль, что тебе нет утешения, – лишь безумцы могут радовать себя невозможностью отрады, а ты не из них.

Д. Сделаю, как говоришь.