Досточтимому Хильдеберту, епископу Ле-Манскому, Р., смиренный священник ***ский, – спасения в Творце спасения

На следующую ночь я снова увидел, как две собеседницы сходятся на берегу, приветствуя друг друга, как давние знакомые; начала говорить Фортуна и вот что промолвила.

Ф. Ты жалуешься на свою участь и, сравнивая себя с примерами знаменитых несчастий, находишь некое удовольствие в том, чтобы оказаться всех злополучнее. Помнится мне, один из ваших философов сказал, что как Фидий умел ваять не только из слоновой кости, но и из мрамора, и из камня дешевле, так и мудрец из любой доли, какая бы ему ни выпала, сумеет сделать нечто достойное внимания и подражания. Почему бы тебе не оставить свои сетования и не последовать этому совету, если он и тебе, как мне, кажется благоразумным? Ведь ты, я вижу, справедливо судишь о природе добродетели и хвалишь ее не для того, чтобы добиться хвалы от людей, но по искреннему убеждению.

Д. «В этом полезный совет ты даешь, однако же общий»; я же стою перед особым препятствием. Таково, как ты говоришь, искусство мудреца: нет спору; однако если и не самою мудростью, то непременным ее условием является познание самого себя, так что человек, забывший, что он есть, превратно судит о своих бедствиях и, словно пьяный, никак не может вернуться домой. Для меня же эта задача, сама по себе нелегкая, тем несравненно отягощается, что я не могу сложить себя воедино: днем я одно, ночью другое, и не вижу себе помощником божества, которому было бы позволено «через оба порога ступать».

Ф. Неужели сама трудность тебя не раззадоривает? Или месяц сейчас такой, что рано начинать охоту? Так ведь и охота твоя небывалая, ни с чем прежним не сравнимая: ну же, отбрось праздность, выйди из дому, начни искать, где же ты сама! Не медли с этим: отчитайся мне теперь же, пока мы не разошлись, где ты днем, где ты ночью, в каких делах и помышлениях пребываешь. Меня ни бояться, ни стыдиться не должно: от всего постыдного, что ни найдешь в себе, ты можешь отречься, обвинив в нем мои козни: «так скипетр ты мой обновляешь».

Д. Нетрудно сказать: днем я молюсь, совершаю службу, хожу меж людей, а когда удаляюсь от них – читаю и пишу; к Богу взываю, с людьми говорю, избранным писателям стараюсь подражать в слоге; иных, кажется, нет у меня занятий. Что до ночи, то со страхом приближаюсь я к ней каждый вечер, со страхом и говорю о ней, желая, чтобы этот разговор быстрее закончился.

Ф. Что за строптивое нерадение? что за удивительное нежелание «спуститься к себе самому», как учит тебя один из сатирической мастерской? Ведь заповедь «познай самого себя» дана вам небесами, и не ради вашей погибели, ты же отшатываешься от нее, словно из тенарских пазух она к тебе воздымается, дыша серными испарениями. Это ведь страх, не мужам, но детям присущий и женщинам, – бояться всего, хотя над тобою уже совершилось что-то одно. Чего ты боишься?

Д. Да разве ты не видишь? Что ни день, обступают меня дела минувшей ночи. Некий римлянин по имени Сабин захотел, говорят, худой памяти пособить богатством и, купив новых рабов, одного заставил выучить Гомера, другого – что-то еще, так что на каждого пришлась своя доля греческой древности, и, окружив себя их нанятою памятью, обращался к ней всякий раз, когда хотел при гостях прочесть какие-то стихи, не столько образованием блистая, сколько деньгами гремя. У меня же – как расскажу об этом? – куда ни пойди, встретится такая память на дороге, знающая обо мне что-то, чего моя собственная не хранит, и готовая во всеуслышание исповедать; сколько людей в этом доме, столько для меня опасностей, сколько встреч на пути, столько ожиданий неотвратимого позора.

Ф. Так тебя, приступающую к самой прекрасной и похвальной задаче из всех, предлежащих человеку, людское мнение смущает и заставляет медлить с божественным делом? Тогда ты много дальше от самой себя, чем мне казалось.

Д. Нет, неверно ты обо мне судишь; ведь страх, который нам подобает, не всегда находится на одном месте, но иногда остается внутри, иногда же наружу выходит. Внутри он пребывает, когда мы в потаенном чертоге сердца пред лицем Божиим трепещем от нашей совести, а выходит наружу, когда ради Бога мы склоняемся к послушанию даже и пред людьми. Таким образом, боясь Бога ради Него Самого, людей же ради Бога, мы заставляем наш страх то в дому пребывать, то выходить из дверей.

Ф. Значит, не в добрый час твой страх вышел за ворота, если он ищет народной славы: тебе ли не знать, что истинное благо едино и не складывается из частей, а народная приязнь – мнение многих, по природе своей непостоянное и потому никак не являющееся благом. Или ты толпу, это многоглавое существо, само с собою несогласное, думаешь улестить и приручить своими заискиваниями? Сдается мне, ты благовидными сравнениями прикрываешь свое честолюбие. Впрочем, не мне порицать тебя за пристрастия, благодаря которым ты выходишь из своей ограды искать внешней отрады и попадаешь прямо ко мне в руки. Однако начинай, прошу тебя, и поведай, что ты видишь и претерпеваешь, когда пытаешься спуститься к себе, как говорит поэт.

Д. Будь по-твоему: опишу я тебе свои скитания, предпринятые, чтобы вернуться к себе, и по многократным извивам могущие соперничать со струями самого Меандра. При истоке моих скитаний стоит беспамятство, словно я, не знаю как, пригубила воды из мглистого болота Леты – той воды, которая заставляет ум забыть не только о прежних несчастьях, но и о величии его божественности, отчего он в новые невзгоды опрометью кидается. После этого словно бы одним глазом взираю я на все, ни полного, ни разумного видения не имея, но движимая гордостью и происходящими от нее печалями, ввергаюсь в многочисленные круговращения случайностей и твоим данником делаюсь. Тогда, всему чуждая и во все втянутая, то ли забыв о самой себе, то ли плохо выучив прежние уроки, я сдаюсь влечениям плоти и влекусь противоборствующими ветрами, потеряв кормило и в разнообразные опасности ежеминутно вдаваясь; того гляди, что весь мир мой со мною погибнет. Таким образом, то возносясь от льстящих мне удач, то низвергаясь от невзгод, то внимая мирским соблазнам, то затворяя от них слух, этим круговращением всецело занятая, почти теряю я свой пренебреженный разум и облекаюсь звериным неразумием – не по природному превращению, но по нравственному, которое тем тяжелее, чем душа достойнее тела.

Ф. Немногого недостает, чтобы ты сравнила твердыню эту, в которой обитаешь, с островом посреди пучины: до того чаша поэтических вымыслов тебя опьянила.

Д. В таком сравнении союзником мне был бы сам Туллий, в шестой книге «Государства» сказавший: «Вся земля, нами населяемая, есть как бы некий малый остров». Но оставь, прошу тебя, тот скипетр, которым ты сбиваешь с пути суда в пучине, и дай мне безопасно добраться до цели моего рассказа: там я, отдохнув на берегу, воспою твоему милосердию благодарственную песнь, если хочешь.

Ф. Пусть красноречие, купеческое божество, наполнит твои паруса и поможет добраться до мудрости, если оно на это способно; я же наперед не стану тебя перебивать.

Д. Так вот, не до конца приняла я образ звериной ярости или сварливости, столько же благодаря внушениям разума, сколько по счастливому случаю, как тебе, знающей все, ведомо. Но, избегнув этого, я, можно сказать, спускаюсь в преисподнюю. Этот спуск, как известно, бывает четырех видов: по природе, по добродетели, по пороку, по искусству. По природе – это рождение человека, благодаря которому душа начинает существовать в нашей долине слез, отходя от своей божественности и соглашаясь с плотскими усладами; это нисхождение всем общее. Спуск по пороку бывает, когда человек приходит к временным вещам, в них полагает все свое желание и всем своим разумом им служит; это нисхождение безвозвратно. Спуск по искусству присущ некроманту, который благодаря некоему жертвоприношению добивается собеседования с демонами, их чашу пьет и вопрошает о будущей жизни. Я же предпринимаю спуск по добродетели, нисходя к мирским вещам через их рассмотрение, не чтобы полагать в них свое желание, но чтобы познать причины своего состояния и их, если удастся, исцелить. Не обвиняй, прошу, меня в заносчивости, если я себя сравниваю с прославленным Орфеем или Геркулесом: сходство не в важности предпринятого, но лишь в дерзости замысла. Коротко сказать, такие труды я понесла, столь же бесславные, сколь и бесплодные, ради себя самой, – и что я увижу, если по какой-то случайности подступлю к себе поближе? Ничего кроткого и божественного, но лишь образ какого-то чудовища, не хуже сикулийского, с множеством тел и голов, друг против друга ярящихся, со смешением чуждого, с рассечением сходного, с яростной необузданностью низшего, где ужасно все, что открывается взору, но еще ужаснее таящееся под волнами.

Сверху – облик людской и с прекрасными персями дева вплоть до чресл; а там – непомерной рыбины тело, чей дельфиний хвост сочетается с волчьей утробой.

Ведь кроме обычного гомона страстей, беспрерывно оглашающего человеческие недра, во мне водворилась еще некая болезнь, отгородив себе словно тайные покои, о происходящем в которых ничего не ведает разум, призванный ведать всем. Ты же хочешь, чтоб я заглянула туда, где, возможно, совершаются таинства, опасные для непосвященных: богам все доступно, ты и в преисподнюю сходишь без трепета, я же иной породы, и страх придан стражем моему благополучию.

Ф. Я замечаю, что мы, описав круг, пришли к тому, с чего начали, – к твоему страху, только теперь он не наружу выходит, как ты говоришь, а в своем доме запертых дверей страшится. Хорошо, давай же поговорим о твоем недуге, сколь он силен и откуда возник.