М. Туллию, римскому консулу, Р., жрец высшего Бога, – спасения в Том, Кем цари царствуют

Те, кто превозносит героев древности несравненно выше нынешних, особым домом для своих пристрастий и крепостью для своих мнений избрали нрав и деяния Александра, царя македонян, так что каждый, кто, будучи движим любовью к справедливости, хотел бы защитить нынешнюю доблесть от пренебрежения, должен сперва стать перед этой твердыней, дабы с ее высотой и мощностью соразмерить свои силы и намерения. Хотел бы я, чтобы ты, многие тяжбы ведший искусно и завершивший счастливо, ныне взял на себя попечение о покорителе Азии, – ведь ему, коего из-за телесной быстроты, проницательности и славолюбия иные считали сыном не человека, но демона, подобает поборник, оказавший в красноречии дарования едва не выше человеческих. Итак, о краса и слава лацийской речи, возьмись за дело, представь доблести Александра одну за другой, чтобы нам «узреть их пред собой и приметить обличье идущих», судя обо всех по заслугам.

«С чего начинать речь о воине, как не с отваги? Само за себя, думаю, говорит пеллейское мужество, выказавшееся в битве с Дарием, где Александр вел себя скорее как подобает простому воину, нежели полководцу, горя прославиться убийством царя, издалека видного на его высокой колеснице, и был ранен мечом в бедро; или же при осаде Газы, когда он, пораженный глубоко засевшею в плече стрелою, долго оставался впереди знамен, скрывая боль или одолевая ее, покамест ближние воины не подхватили его, почти лишившегося чувств, и не вынесли прочь из сражения; или же при взятии города судраков, храбрейшего в Индии народа, когда Александр оказал себя словно неким божеством или, во всяком случае, могущественного божества любимцем, – он ведь, не вняв предостережениям предсказателя, велел придвинуть лестницы к стенам и первым поднялся на стену, где был у тех и этих пред глазами, словно на сцене, с тем отличием, что смерть ему грозила неподдельная, и, одними обстреливаемый, от других не получающий помощи, наконец спрыгнул – не к своим, но к врагам, где, прислонившись спиною к дереву, стесненный кипящей толпой, оборонялся, целому войску ужасный, до того времени, когда, уже изнуренной рукою держась за ветви, чтобы умереть стоя, получил наконец подмогу и спасение от своих, пробившихся к нему из другой части города. Сравни это, если хочешь, с кабаном или нумидийским медведем, что разметывает молоссов, себе на горе его настигших, или припомни калидонского Тидея, в одиночку сражавшегося с пятьюдесятью, – я же скорее скажу о льве или, если по справедливости судить, о самом Ахилле: ведь сам Александр о нем вспомнил, когда, высадившись на фригийском берегу, пред гробницею героя воскурил благовония и, восхвалив его дела, напоследок пожелал и себе снискать поэта, подобного Гомеру. В самом деле, тот, кто в гомеровских песнях видел Ахилла, каков он был, когда, „жестокий, искал Агамемнона сталью неправой“, когда мчал вокруг Трои ее погибшую надежду и когда с несчастным Приамом заключал договор, внушенный богами, обрел себе лучшего наставника в доблести и вернейший образец, чему царь должен подражать, а от чего уклоняться. Если же кто-нибудь возразит, что в бою воин черпает отвагу в надежде на свое счастье, ибо смерть на бранном поле за всеми не успевает, то выведем другую картину: лекарь Филипп, читающий письмо с обвинениями против него, и Александр, пьющий приготовленную Филиппом чашу. Тут-то никак нельзя было бы не бояться гибели, если б Александр хотел ее бояться: но он, уверенный в друге, достоин был его невинности и своим великодушием наделял тех, кто был с ним связан».

Прекрасно говоришь ты и о его отваге, и о великодушии. Что же о справедливости, блюстительнице человеческих союзов и общей пользы? «Думаю, не будешь отрицать, что Александр и этою добродетелью блистал, как иными: он ведь и с пленною семьею Дария обращался, словно со своею, не оскорбляя женщин ни заносчивостью, ни сластолюбием, и в отношении самого персидского владыки не продлил вражду за грань смерти, но почтил его подобающими похоронами и сам нес его тело вместе с другими, так что персы проливали слезы не столько из-за кончины Дария, сколько из-за благочестия Александра, – убийцам же царя, то ли пойманным, то ли по доброй воле пришедшим за наградами, он воздал смертью, достойной их предательства. Это то, что касается строгости, а вот что в отношении щедрости и благородства: одолев Пора, он взял о нем попечение, словно о своем соратнике, а когда тот выздоровел, Александр, познав его величие духа, не сокрушенное силою Фортуны, принял его в число своих друзей и одарил царством, более пространным, нежели прежнее. Что ты на это скажешь?» Скажу: хорошо, что ты упомянул благочестие; давай поглядим на него, давай поищем его там, где ему самое место. Где оно было, когда Александр одного из своих друзей отдал льву на снедение, а другого себе, причем выжил из двоих тот, кому посчастливилось достаться на долю льва? Стояло ли оно перед львиным рвом, где боролся за себя Лисимах, или с дружелюбием вместе гуляло перед клеткою Телесфора? А когда Пармениона, уже старика, столь много потрудившегося для царской славы, он наскоро убил, отяготив его память несправедливым обвинением, где тогда была его благодарность и та, что одна равняет нас с богами, – всем любезная кротость? Но оставим приязнь, какую он оказывал друзьям (воистину, нельзя смотреть на нее без трепета), и посмотрим на почтение его к богам. Когда он путешествует к египетскому оракулу, нестерпимый зной пустыни одолевая пылкостью желания быть в родстве с небожителями, кому он почесть воздает, чужому богу или своему честолюбию? Когда он, желая не называться, но быть сыном Юпитера, велит людям падать перед ним ниц, а того, кто не боится сохранять благоразумие, лишает своей милости и убивает пытками, – приносит ли он жертву своему божеству, от какой и сами вышние отвернулись бы, или свое неистовство тешит? А когда Фортуну, виноватую во всех его пороках, в коих был неповинен возраст, почитает больше всех богов и на нее одну возлагает надежды, – разум ли это зрелого мужа или прихоть ребенка, любящего тех, кто дает ему сладкое?

«Ты, я вижу, собираешься обвинить его в неблагоразумии. Но не он ли прославился зрелостью и взвешенностью своих замыслов, позволивших ему половину мира подчинить? Вспомни, например, об осаде Тира, когда он решил возвести насыпь до города, смирив отчаяние и негодование солдат, валивших камни и дерева в ненасытимую бездну, а потом осаждал и взял город с помощью флота, несравненным тяготам этого предприятия противопоставив неизменную стойкость, предусмотрительность и надежду на счастливый исход». Ты вспомнил один город, а я вспомню другой – столицу персидских царей, сожженную после пьяного пира, по предложению женщины из числа тех, с коими никто не утруждается быть учтивым. Горе той славе, которая подобных советников, обстоятельств и решений не чуждается! Сколь лучше бы было, если предусмотрительность и осторожность, выказанные при осаде Тира, он утруждал бы, обороняя собственную душу от тех, что ее осаждали ежечасно, – от алчности, сладострастия и позорного пьянства.

Вот мы достигли рубежа, которого, думаю, и ты не спасешь. Где его воздержность – это, по твоему слову, владычество разума над вожделением и иными неправедными стремлениями духа? Не найдешь, чем его защитить, когда все писавшие о нем свидетельствуют единогласно, что все свои добрые свойства, коими превосходил он других царей, в опасности стойкость, в замысле и исполнении быстроту, милость к пленным, умеренность в дозволенных наслаждениях, – все испроверг и погубил он неодолимой тягой к вину. Друга он убивает копьем на пиру, раздраженный его вольными речами, и после этого дерзает участвовать в священнодействиях, фимиам воскурять и чтить святые алтари. А что скажешь о его славолюбии – неужели и оно показывает его человеком воздержным или хотя бы умеющим насытиться? Когда провозглашает свою славу выше законов возраста и шире пределов мира; или когда остерегается от войн с безвестными народами, чтобы не оказать им чрезмерной чести, или когда от коринфян брезгует принять в дар их город, пока послы не скажут, что никому не делали такого подарка, кроме него и Геркулеса, – скажи, он с Геркулесом в предпринятых трудах хочет соревноваться или без усилий одолеть его в тщеславии? Вспомни еще, как он своему спутнику, возвещавшему, что, по мнению Демокрита, бесконечно число миров: «Увы, – говорит, – мне, жалкому, я ведь еще и одним не овладел!» Подлинно, жалок и достоин жалости тот, чьи доблести поглотила неутолимая жажда славы. Осуждают его скифские послы, сказавшие, что он желает больше, чем может захватить; осуждают и трагедии древних человека, которому тесно владение, для всех богов служившее домом. Вспомни также, как он в индийских землях, во всем соперничая с богами, кроме благости, устроил триумф по Вакхову образцу: дороги, по которым шествовала его рать, были выстланы венками, повозки, везшие солдат, белыми покровами убраны, сам на колеснице, полной золотыми кубками, кругом крик пирующих и гуд свирелей, всюду хмель, нигде стыдливости; в том, однако, не угнался Александр за гражданином разоренных им Фив, что каспийских тигров не было у него под ярмом, плененный Ганг не тек вином и вкруг копий лоза не завивалась. А покамест он так тешился, свободный от всякого внушения воздержности, в нем самом Отец Либер справлял триумф не хуже индийского, воцарившись в его душе нераздельно и день ото дня возращая и пристрастие его к вину, и кипучую ярость.

Что же дальше, скажи? Как оба этих скитальца, Геркулес и Вакх, – или, скорее, как комета, в недобрый час явившаяся на небе, – хочет он над всем миром протечь и принести пагубу всем народам, пока наконец раздраженная Природа, тщетно выставлявшая против него Сирты и бездонную мглу с чудовищами, и Тартар, напуганный, что македонскому копью самый хаос покорится и пойдут в триумфе плененные маны, не заключают союза против одного человека и общим усилием не опрокидывают его в преисподнюю. Не победителем он туда входит, но смиренным должником, свергнув последнюю ризу души и смешавшись с нищей толпою. От ревности, однако, он так и не отрешился, сумев свою власть унести с собою и оставив наследникам оспоривать друг у друга разделенное царство. Вот его доблести – во всем мире остались их следы; вот и слава его – самый Тартар ею наполнен.

Теперь же посмотри на тех, которых я дерзаю защищать, хотя сама за себя говорит их доблесть; на тех, кто оставил наследие свое на земле, чтобы поискать иного; кто ради Божией правды кипящую пучину пересек и в неприязненную землю пришел; кто не с Дарием воевал, всюду таскающим с собою жен, евнухов и пурпур, но с врагом жестоким и терпеливым, ревностно служащим своему нечестию; кто не здешнего венца желал, но такого, что не увянет в Царстве небесном; кто, не на счастье уповая, но на попечение Божие, в своем уповании не обманулся; кто победил и мир, и свое славолюбие, следуя истинному Божьему Сыну, не собственной славы ищущему, но только славы Отца. Вот что такое быть учеником Божиим, вот что – воином Того, Кто триумфатором входит в Тартар, врата медные раздробляя, засовы железные сокрушая, дабы освободить всех, кто от века заключен в его утробе; входит не просителем, но судьею, не моля, но требуя, не в рубище виновного, но в белоснежном сиянии, не боящийся адского порога, но смело его попирающий, не данник Орка, но дани собиратель, не пленник, но пленных освободитель, не узник, но уз растерзатель, не вечного плача причастник, но новой радости вина: входит – и сникают кары, ликует племя умерших, спадает в серных потоках кипение; входит – и тех, кого создал по образу Своему, избавляет от горькой тьмы и возвращает в сладость рая.

Для ваших многообразных подвигов и многолетних трудов какие найду цветы, какие увязения сплету, какими венцами их увенчаю? Поминаю ваши дела и удивляюсь, вспоминаю и ужасаюсь, великое малым мерить боюсь: о ваше благое богатство! о моей немоты нищета! Во чреве китовом остались вы живы; вся земля вменила вас среди мертвых, но лишь для того, чтобы укротилась буря мирская и Ниневия спаслась вашими деяниями. Вы, просиявшие совершенным терпением, на Божью трапезу призваны: о, каков хлеб, хлеб его! о каковы отрады его, столь любезные царям! На брак Агнца входите, за вечный пир садитесь, ангельским хлебом и отрадами вечными питаетесь, от потока сладости Его упиваетесь и все еще Его отрад алчете; блаженны вы, коих никакой враг не покорит, никакой волк из становищ небесных не восхитит, никакие тенета не заманят, никакая скорбь не одолеет, никакое терзание не сломит.