Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться

Если бы какому-нибудь из смертных явилась сама Природа, в том величественном и милостивом виде, который ей присущ, и, ставши ему вождем, возвела его на небо, где бы он созерцал здание мира и красоту звезд, или в далекую пещеру низвела, «огромную, с зевом пространным», где бы явились ему таинства, от людских умов скрытые, и течение времен, – думаешь, изумило бы его и очаровало несравненное это зрелище, если бы он не имел, с кем поделиться увиденным? Обделила его Природа, если, допустив в свои скрытые чертоги, не дала собеседника и причастника его опытам.

Скажешь: «Цицерон внушил тебе эту картину: он в книге о дружбе говорит об этом, ссылаясь, если не ошибаюсь, на Архита Тарентского». И самый суровый противник древности, я думаю, не отвергнет свидетельство Цицерона, когда оно согласно с истиной; но если хочешь, вспомню и твои слова, боголюбезный муж: «Дружба, которая может прекратиться, никогда не была истинной». Это чувство, кажется мне, сперва природа напечатлела в человеческих умах, потом опыт его расширил, наконец власть закона утвердила. Ведь Бог, высшее могущество и высшее благо, Сам Себе довлеет, ибо благо Его, радость Его, слава Его, блаженство Его есть Он Сам, и нет ничего, в чем бы Он нуждался, – ни человек, ни ангел, ни небо, ни земля, ничего, что в них. И однако не только для Себя Он достаточен, но и всех вещей Он есть достаточность, подавая одним бытие, другим ощущение, иным же и разумение, Сам – всего сущего причина, всего ощущающего жизнь, всего разумеющего мудрость. Сам высшею природой все природы установил, все на своих местах урядил, все на свое время распределил, все Свои создания сочетав общностью и всему сущему уделив печать Своего единства. Небеса поют благоволение Божие, и силу Его возвещает твердь; если же великий закон, унявший стихии и взявший с них вечную клятву в верности, не всем виден – у всех ведь разные глаза – то вот трагическая сцена выводит любимое свое чадо, историю Ореста и Пилада, паче всего ценивших дружество: взгляни на них, когда оба, одной любовью одушевленные, за одну смерть состязаются! Так сковало их благочестие, так соединило благоволение, что, словно драгоценную награду, оспаривают они друг у друга имя Атрида, хотя предлежат его обладателю не почести и богатство, не слава и народная приязнь, но приговор от царя, мучения и кончина позорная. Взгляни на них взором владыки, в коем гнев мешается с изумлением: кого из них признать виновным в том, что он говорит правду, а кого – в том, что в нем говорит любовь; кого казнить, кого отпустить, и не казнить ли обоих ради их дерзости, что смеется над царским судом, – или, скорее, обоих помиловать ради того божества, что так властно в них действует? Взгляни и взором зрителя, рукоплещущего поэтическому вымыслу: подлинно, одно имя им подобает, если душа в них одна: ведь друзьями называем лишь тех, кому наше сердце доверить не боимся. Не диво, что царь различить их не может, если сами они, как в зеркало, смотрятся один в другого, объединенные согласием в делах божеских и человеческих? Но согласием, основанным на честности, – ибо сколь многих мы знаем, которые имеют несравненное согласие в пороках; которые связь дружбы, вечную, как законы естества, и любезную больше всех мирских услад, бесчестным опытам подвергают, словно аркадскую незакатную звезду погружая в авернских струях!

Я сравнил истинного друга с зеркалом: есть ли сравнение лучше? Кто хочет, по слову поэта, в себя спуститься, тому поможет друг, лучшее его отражение; справедливо названный стражем духа, он должное похвалит, недолжное укорит. Дружба проливает добрую надежду на будущее, слабого духом подъемлет, твердому в намерениях не дает заноситься; в ней слава, в ней красота, в ней покой душевный и непостыдное увеселение, все, что человек тщетно ищет в других местах; ничего не осталось бы в мире, если убрать из него благоволение, но пустыней все стало и дикою дебрью.