Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться

Пришел к нам гость из монастыря, тот самый, кто некогда одним словом совершил чудо над нашим домом, сказав: «Господин ваш жив и скоро к вам будет». Между иными делами он рассказал мне, в каком великом почтении бывают у аббата мои письма (я ведь часто пишу ему, и по необходимости, и ради нашей давней приязни) и с каким торжеством он принимает их у себя в обители, словно самого Цицерона по пути из изгнания: едва объявят ему, что принесены вести из замка, он уже выбирает удобный час, чтобы насладиться ими: «столь великие дары», по слову поэта, «сулит богатое посланье», что ему не терпится вступить в обладание ими. Когда же время найдено, он созывает немногих монахов, с коими объединяет его приверженность литературным занятиям, и читает им все, мною написанное, как бы некую трапезу им предлагая. И вот теперь этот человек, которому я обязан любовью и послушанием, советует мне – а вернее, просит и всячески настаивает – чтобы я все мои письма, разбросанные в разные времена и по разным лицам, собрал вместе и, приведя их в порядок, выпустил в свет, на пользу и удовольствие многим. Он же просит меня, как о большом одолжении, без отлагательства посетить его монастырь, чтобы там ему одолеть мое упорство и добиться от меня желаемого. Что ты думаешь? «Хочу, – говорит, – и всем сердцем желаю всегда с тобою быть вместе, и не дано мне; хотя бы часто, и то не позволено. Упорствует Фортуна, в несчастном для меня деле вопреки своему нраву щеголяя постоянством. Но я верю, что сокрушится эта тягостная неизменность и я, не способный утолить моего о тебе голода, по малой мере на краткое время сладостною и любезною беседой твоей утешусь: подлинно сладостною, воистину любезною. Ведь если таков твой стиль, каков твой дух? Если таково твое письмо, каков твой язык? Ведь ты не как некоторые, с говорливым стилем, но бессловесными устами – или, напротив, обильные в вещанье, безмолвные в писанье. Если позволено малое сравнить с большим, не только своему Туллию ты, туллианец, прилежно следуя, препровождаешь слова от сердца на язык с легчайшею легкостью, но – что много достойнее – Апостолу подражаешь апостольски. Он ведь обещает: „Каковы мы в отсутствии, таковы и в присутствии“, ибо были в нем и живой дух на письме, и животворящая речь на языке. Их и тебе придала природа, приправив неким изяществом, чтобы ничем достойным не обделить твоего дарования: у тебя ведь и Саллюстиева краткость, и простота Фронтона, и цветистый Плиниев слог; каплет из твоего письма сладость и сердцу моему с каждым словом вливает млеко и мед, по слову Давидову: сколь сладки гортани моей речи твои»; и много иного в том же роде. Ты скажешь, я тщеславлюсь, – я же отвечу, что более всего мне отрадно быть ношею для благородных рук, чтением для благородных глаз. Как бы, однако, он ни упорствовал, не уничтожит моей боязни: ему ведь божество дружбы велит быть снисходительным, я же, его послушавшись, покину любезное уединение и выйду на глаза тем, кто обо мне не слышал, – людям придирчивым, заносчивым, которые в чужом сочинении ни одного закоулка не упустят, но все обойдут с фонарем. Кто скажет, что от одной любви и послушания я вышел к ним на глаза? Нет, сочтут мой поступок бесстыдством, назовут дерзостью молодости. Тем же, кому мил лишь Сатурнов век, я не понравлюсь лишь потому, что не умер вместе с Эннием, но продолжаю жить и дышать. Иные, найдя где-нибудь у меня мысль или оборот речи, заимствованный у древних авторов, скажут: «Вот, похитил он себе жену из тех, что были в хороводе» и посмеются надо мной, и словом – не будут пахнуть мои горшки тем, чем я их наполнил, но в глазах людей превратятся в сосуды беззакония; я же сто раз прокляну свою опрометчивость и тщетно буду пенять на взыскательность дружбы.