Досточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться
Не славных и благородных мужей, но род худой и презренный, не любовь мира, но язву его избрал Бог, чтобы посрамить и рассыпать мои упования. Снова пришли гистрионы в наш дом, привлеченные слухами о счастливом возвращении нашего господина с большою добычей, в ожидании, что тот, кто недавно гремел перунами мужества, прольется ливнем щедрот. Не обманулись их надежды. По случайности проходил я мимо них, занятых своей беседой, и расслышал, как один из них восхваляет нашего господина (этой похвале можно верить, ведь она ему выгод не сулила, вдали от господских ушей сказанная) и такими словами заключает свою речь: «Это не то, что в Дарньи, где так натерпелись мы с вами, товарищи, от скаредности хозяина и суровости его людей, которые, хоть и крещеные души, а были для нас хуже сарацин». Тут я, приостанавливаясь: «Погоди-ка, – говорю, – вы бывали в Дарньи? Скажи, как поживает тамошний владелец?» «Поздорову, – говорит, – а был бы еще лучше, если бы дорожил своим именем больше, чем деньгами». Тогда я спрашиваю: «Не думаете ли пойти туда снова? Может, судьба переменится и откроет для вас затворенные сундуки: одна песня не полюбилась – полюбится другая». А тот, глядя на меня исподлобья: «В тот час, отец, сможешь сказать, что скитания меж людьми ничему нас не научили, когда увидишь, как мы по доброй воле лезем в это логово: ведь мессир Жан – как копна крапивы: с какого боку ни мостись – отдохнуть не пристроишься». Одним лишь словом он остановил мою затею (я ведь уже представлял, какое письмо сочиню для повелителя Дарньи, какие доводы приберу и фигуры, чтобы он взялся помочь нашему господину и быть его поборником пред графом Ги): «Почему, – говорю, – ты зовешь его Жаном? Я знаю, тамошнего владельца зовут Гильомом». Тогда он: «Долго же до вас идут вести! Не сетовали бы мы нынче на то, как нас потчевали в тех краях, будь мессир Гильом еще жив. Но он, из-за моря воротившись счастливо, такую кончину нашел дома, что никому не пожелаешь». Тут уже стал я его просить рассказать мне, что случилось с этим человеком; тогда он, видя мое нетерпение и тревогу, приосанился – видно, что не впервые ему рассказывать эту историю, и может, он уже в стихи ее переложил, – и начал:
«Бывает так, что случай ведет человека к гибели, а бывает, что и сам человек на нее напрашивается, а что из этого хуже, нелегко сказать; мы же расскажем вам, как это вышло с мессиром Гильмом, благородным владетелем Дарньи. С той поры, как мессир Гильом воротился домой от греков, в чьих краях совершил много славных подвигов, он зажил, как прежде, принимая у себя гостей и сам навещая многих, выказывая христианскую ревность и часто бывая в монастыре, коему сделал много богатых дарений; но против былых своих обычаев он никогда не ездил на охоту и не обнаруживал такого намерения. Его люди думали, что он устал на море и желает покоя для своего тела; но когда увидели, что время идет, а мессир Гильом не хочет и вспоминать о своем прекрасном лесе, с его чащобами, речками и несметными зверями, приуныли и стали толковать между собою, отчего это с ним вышло, что он охладел к тому, к чему прежде стремился сильней всего, и как это можно поправить. Молву невозможно удержать, и если она в одном углу дома, то вечером будет и в другом; и когда мессир Гильом проведал, что люди о нем говорят, то собрал их перед собою и клятвенно обещал, что первый, кто перед ним проговорится об охоте, горько об этом пожалеет, и велел убрать с глаз все, что о ней напоминало. Все было сделано, как он велел, и люди накрепко заперли своим вздохи у себя в сердце, боясь не только словом, но и самым видом показать ему, о чем они думают. И вот однажды мессиру Гильому пришло на ум посмотреть на его любимого сокола; и когда он подошел, то сокол, сидевший на жерди, начал метаться туда и сюда в великом беспокойстве, а мессир Гильом, стоя перед ним, напоминал, сколько раз они с ним ездили на охоту, и укорял его, говоря, что даже женщины его не забывали так быстро; наконец он оставил сокола и ушел, велев слугам следить за ним прилежно. А через неделю он вышел на замковый двор, где дети играли, изображая охоту; и мессир Гильом сперва смотрел на них, как они кружат и налетают друг на друга, а потом возвысил голос и обратился к тому мальчику, который был кабаном, советуя ему, как следует отбиваться, и волею Божией и советами мессира Гильома этот кабан разметал всех собак, наседавших на него, и ушел в камыши, а мессир Гильом при виде этого воскликнул: „Прекрасно, клянусь моим спасением“ и был весел до самого вечера. Такими вот забавами пробавлялись у них в замке, и мы вам неложно скажем, что многим хотелось, чтобы все было иначе. А еще через неделю вышло так, что двое поселян сказали друг другу: „Что этому лесу стоять, как вдова, покамест мессир Гильом сидит безвылазно за своими стенами; пойдем-ка мы туда и, Бог даст, вернемся с какой-никакой добычей“; и они сделали, как сказано, и уж не знаю как, но выследили доброго оленя и подстрелили его. И пока они стояли над ним, изумляясь своему подвигу, на них самих налетели лесничие и потащили в замок, где им предстояло быть наказанными самым горьким образом; и оленя, конечно, они не бросили там, но доставили его на замковый двор, думая, что порадуют мессира Гильома, если ему будет хорошее жаркое. А он вышел поглядеть, что за шум, и когда увидел этого оленя, лежащего посреди двора, то воскликнул: „Будь я проклят навеки, если стану подбирать за этими мужиками“. Сказав это, он велел трубить в рог и собираться немедля, хотя дело шло уже к вечеру. Несказанной радостью наполнились сердца людей, думавших, что они до самой смерти этого уже не услышат: никто никогда не поднимался с места так споро, как они. И вот мессир Гильом выехал со двора, подобный прекрасному Мелеагру, когда тот скакал в Калидонский лес, а те, кто остался, говорили друг другу: „Благодарение Богу, теперь все пойдет по-прежнему“. А когда они среди своего веселья заслышали стук в ворота, то весьма удивились, пред воротами же были люди, ушедшие с мессиром Гильомом, в великой тревоге и беспорядке; впущенные, они ничего не могли рассказать, но только плакали и стонали, как женщины, а собаки попрятались, где было можно. И поскольку никто не мог унять это волнение, но каждый делал, что приходило ему на ум, то одни потом утверждали, будто им послышалось, что на закате солнца где-то вдали затворилась огромная дверь, а другие отрицали, что было что-то подобное. И эти люди, впущенные в ворота, занесли с собой в замок такой страх, что никто из бывших там не вызвался идти искать мессира Гильома, хотя священник стыдил их, и чем рассудительнее были люди, тем большую строптивость они выказывали перед увещаньями. А когда Аврора поднялась, чтобы подать им новое мужество, все в замке, сколько там ни было крепких людей, встали и пошли в лес. Вступив в его гущу с опаской, они перебрели через ручей и довольно скоро нашли на поляне мессира Гильома, хотя предпочли бы век не видеть его, чем видеть таким: ибо он был мертв, и на теле его не было невредимого места, а лицо было такое, словно Господь только что осудил его на Страшном суде. И тот ловчий, что один из всех остался при нем, стоял подле большого дуба, прислонившись к нему спиною, и отмахивался от чего-то, хотя перед ним ничего не было: к нему подошли, заговорили с ним ласково, называя по имени, и мало-помалу смогли утихомирить и увести домой, но он умер, не прошло и недели, и не смог даже исповедаться, как положено. Священник же в ожидании их прихода молился в капелле, призывая милость Божью на всех, кто был в том лесу, а когда люди вернулись, вышел к ним и увидел, что мессира Гильома нет с ними, ни живого, ни мертвого; и люди рассказали священнику все, что видели, и сказали, что погребли мессира Гильома там же, в лесу, потому что не могли смотреть на его лицо, и что пусть он наложит на них любое покаяние, какое ему угодно, но они сделали, что сделали, и уже не сделают иначе. Когда же дело разгласилось, в замок приехал мессир Жан, брат его отца, и взял все под свою руку. От его скупого и строгого нрава многие с печалью вспоминают, как был щедр и милостив мессир Гильом, однако он до сих пор лежит там, в лесу, потому что никто не осмелится пойти забрать его тело».
Так закончил он свой рассказ, я же просил его не рассказывать об этом нашему господину. Не знаю, надо ли было денег ему дать или грозить священною властью, врученной моему сану, ибо мне казалось, что неохотно дает он мне обещание молчать, волнуемый скорее тщеславием, нежели иными побуждениями, – ведь эту историю он рассказал хорошо, а другой мог сделать это хуже.