Бешеный гон на тройке остался в памяти Дариньки безоглядным мчанием куда-то в прорву, и в прорве этой не было ничего ужасного: захватывающий восторг - и только. Так и остался бешено-дробный говор:

Из налетевшего мутного пятна выклюнулся фонарь, прыгнула на свету серебряная дуга с задранной конской мордой, подскочили молодчики в поддевках, бережно подхватили под руки, бережно раздевали, провожали в нагретые покои с остро-икорным духом в букете вин,- в светлую залу с зеркалами, со спущенными шторами в подборах, с кубастыми свечами в хрустальных люстрах, многолюдно-нарядную, с белоснежными столиками в огнях, с эстрадой в елках, заляпанных небывалыми цветами, с «боярским хором» в кокошниках, с Васей Орловым - запевалой:

Как по той ли по метели

Тройкой саночки летели…

Степенный и обходительный хозяин радушно приветствовал: «Давненько, ваше сиятельство, не навещали», мигнул белому строю половых, действуя больше пальцем,- «особенно заняться», и усадил сам «спокойненько и поближе к песням, у камелька». Стол был парадный, под образом в золотом окладе с теплившейся лампадой. С метельной ночи приятно было попасть в уют, слушать с детства знакомое -

Мимо темного бору,

К Акулинину двору…

В глазах Вагаева не было прежней настойчивой и пытливой ласки, так волновавшей Дариньку: он казался рассеянным. Она подумала, отчего с ним такая перемена… мысленно повторила удивленный вопрос его: «Как вы могли узнать?!» - вспомнила рассказ его о чудесном спасении в метели. «Вы необыкновенная…- сказал неожиданно Вагаев, как бы продолжая тот разговор, под святыми воротами, в метели, будто о нем думал,- провидица вы… и знаете?..- мне теперь стыдно многого, что во мне, что вы можете как-то знать…» - сказал он просто, без привычного щегольства словцами. Она недоверчиво взглянула и поняла, что он говорит искренно. И ей стало легко, приятно, не страшно с ним. «Какая провидица, недостойная я… просто знаю немного о святых и…» - «И можете т а к влиять! ваши у р о к и я запомню,- сказал Вагаев, всматриваясь в нее,- особенная вы…» - «Да, она может влиять…» - мимоходом сказал Виктор Алексеевич. Разговор как-то не клеился. Даринька этого не замечала, глаза ее дремали под улыбкой, как у детей.

- С Димой, кажется, не случалось этого… подобной… как это… ну, вдумчивой, что ли, серьезности с женщинами,- вспоминал Виктор Алексеевич,- и его озабоченность, необычная для него «раздумчивость» в разговоре с Даринькой у «Яра» меня смутила. Не ревность была во мне. а… почувствовал я тогда впервые, что в нем рождается какая-то близость т ней, что он слышит особенное в ней, чарующую «тайну», что выше всех женских прелестей, что покоряет мужчину, держит, влечет и не отпускает, пока эта «тайна» не раскрыта. У редких женшин бывает это… «тайна» Обыкновенно тает, как только женщина «раскрывается» телесно. Но если э т о - душевное, тогда она поведет за собой до конца.

В Викторе Алексеевиче была не ревность,- он был крепко уверен в Дариньке, а «тревожащее томление», неопределенно пояснял он, «или, если хотите, ревность, но ревность знатока, которому досадно, что есть |другой, постигающий прелесть «вещи», ценность которой только ему, знатоку, «понятна».

Конечно, надо начать шампанским: это подвинчивает, и Дарье Ивановне необходимо, она прозябла. Разнеженная теплом и мыслями, Дариинька выпила шампанского. Все было вкусно, как никогда: и свежая икра с теплым калачиком, и крепкий бульон с гренками, и стерлядка на вертеле, и особенно рябчики, сочно-румяные, пахнувшие смолистой горечью; и страстно и грустно вопрошавший «долюшку» запевала-тенор, бледный и испитой красавец, с печальными глазами, в боярском платье, в мягких сафьяновых сапожках:

Али в поле, при долине, Диким розаном цветешь? Аль кукушкою кукуешь, Аль соловушкой поешь? За окнами шла метель, чувствовалось ее движение. «А вы устали…» - «Да, немножко… столько - ив один вечер!» На столе звякало, менялось, чокались звонкие бокалы, похлопывали пробки. «Княжеский кабинет оставлен-с, барон Рихлингер еще зараньше-с прислали лихача с запиской-с!» - «Дядюшка просто трогателен. Дарья Ивановна, позволите?.. но это же совсем немного, и сразу освежитесь?..» - «Это зачем ведут?..» Половые вежливо выводили какого-то во фраке, сучившего кулаками на красивую даму в красном, с полными голыми руками. Так, скандальчик, «арфисточку» обидел пьяный. Даринька не понимала: «Арфи-сточ-ку?..» - «Прелестницу»,- пояснил Виктор Алексеевич. Даринька смутилась. Вагаев предлагал перейти в «княжеский», там покойнее. Запевала опять выносил, тоскливо-страстно: Ах, очи, очи голубые, Вы иссушили молодца!.. Ах, люди. люди… люди злы-е!.. Цыганки? А вон они, по столикам, в ярких шалях. Все тут знакомые, Нет, эти совсем другие, не бродяжки, а чистенькие, с хорошими голосами, все одеты по-модному, только в глазастых шалях, и камни на них самые настоящие. А вот, в позументовых кафтанах, с забросом на спину,- это певцы-чавалы. Зачем разрознили сердца?!.. Это бедный Вася Орлов, в чахотке. Ему выходило в оперу, князь Долгоруков полюбил и обещал устроить, да вышел такой роман… влюбилась в него одна великосветская барыня, каждый вечер сюда катала… ну, он - ответил взаимностью, а через двадцать четыре часа нашли беднягу в глухом переулке, на Башиловке, с отбитой грудью. Теперь допевает «очи». Даринька встретила взгляд Вагаева и смутилась. Боярский хор уступил цыганам. Боярышни разошлись по столикам. Цыганки сели степенно, на стульях, полукругом, туже стянули шали и стали неподвижны, как изваяния. Чавалы стали за ними. Вышел пожилой жилистый цыган с гитарой, блеснул зубами, ожег глазами, поднял над головой гитару… и вдруг - тряхнул, будто швырнул об землю: Семиструнная гитара В сердце стонет и звенит. Славный хор поет у «Яра», Он Любашей знаменит! Гортанные голоса рванулись в бешеный перебор гитары: Гей, вы, кони удалые, В бубенцах и гремь, и звон! Гей, цыганки молодые, Выходите на поклон! Цыганки, смуглые и сухие, с темным огнем в глазах, поднялись и истово поклонились залу. В зале стали кричать: «Зацелуй меня до смерти!» «Снова я слышу голос твой»! - и кто-то, пьяный, требовал настоятельно: «Чем тебя я огор-чи-л-ла!..» Худенькая, в зеленой шали, тряхнула изумрудными серьгами, взяла гитару. Это была Любаша. Уронив шаль с плеча, черным огнем блеснув, истомно изогнувшись, она щипанула струны замирающим рокотом, еще щипанула и защемила в стоне…- и повела непонятно - низко, глухим рыданием: Скаж-жи… зачэм тэбя я встрэ-тил, За-чем… тэбя я полюбыл?.. Зачэм твой взоор… улыбкой мне ответил?.. Подчиняясь зовущей силе, Даринька подняла ресницы -и встретила взгляд Вагаева. Взгляд вопрошал, как песня: «Скажи, зачем тебя я встретил?» Она не ответила улыбкой: опять смутилась. Вагаев налил себе вина. И сэрдцу… му-ку… пода-рыл?!.. Цыгане еще пели, когда подошел барон. Он запоздал, после мазурки надо было проводить несравненную. Перешли в кабинет, позвали цыган, и началось светопреставление. Барон всех поразил приступом небывалой щедрости, за «чарочку» наградил по-царски, затребовал две дюжины шампанского, за песню давал но сотне, требуя «самых жгучих». Склонялся к Дариньке, просил ручку, смотрел в глаза, называл «ангел - жемчужина», напевал «зацелуй меня до смерти». Было смешно и глупо. Приметив, как хрупает Даринька жареный миндалик и фисташки с солью, затребовал «целый короб». Объяснил грубую картину- «Леда», не очень-то пристойно, и даже спел из какой-то оперетки: «Вот, например, моя мамаша, как стал к ней лебедь подплывать… тат лебедь был моим папаша…» Вагаев взял его под руку и под каким-то предлогом отвел от Дариньки. Виктор Алексеевич сдерживался.

- Во мне еще оставалось почтение к барону от детских лет, да и безвредно было, к Дариньке ничего не прилипало,- вспоминал он.- Тревожило меня не это, а… что вот Даринька разошлась с шампанского, глаза у нее играли, она даже смеялась истерично… и я боялся, как бы не кончилось слезами, что бывало.

Барон не унимался, схватил гитару и запел «гусарскую… ее мой Димка всем своим женщинам всегда пел, а… теперь почему-то не поет!» Вагаев только плечами вскинул. Сюсюкая и гримасничая, подгулявший барон тщился изобразить «невинный лепет»:

Холос делевянный гусальчик! Гусальчика, ма-ма, купи-и!.. Не хочешь ли, душечка, ла-льчик? Гу-саль-чика… ма-а:а-а-ма-а… купи-ии!.. «Нравится жемчужине?» - спросил он Дариньку. Она не ответила и отодвинулась. Он не унялся и стал пояснять, что это не про гусарчика - он нравится-то, а про «невинный лепет». Пожилая цыганка спросила князя: «Что ты, князинька, золото мое, такой что-то невеселый?» Барон крикнул: «Не в ладах с любовью у Димочки!» - и завертелся волчком, все даже ахнули - до чего живой. Он был круглый и низенький, совсем лысый, только осталось на височках колечками, будто седые рожки,- «как у силена»,- так говорил Вагаев. Барон вдруг вспомнил: а где же Глашенька? В Киеве, вышла за богача, выкупил из табора за сто тысяч. Барон сказал: «Дешево за такую птичку, я дал бы двести». Пожилой цыган засверкал зубами, тряхнул гитарой и приказал Любаше: «Любимую!» Любаша встала перед бароном, совсем склонилась смуглым лицом к нему и, изогнувшись в неге, дразня его, пропела: Па-дари мне, молодец, Красные сапожки! Раз-зорю тебя вконец На одни сэр-режкн!.. Получив сотенный, она небрежно сунула его за корсаж, подошла к Дариньке, заглянула в глаза и сказала раздумчиво, любуясь: «Ах, красавица… где родилась такая! давай, светленькая, выпьем слезы цыганской!» Красный кабинет с пылающим камином, атласные диваны, картины веселого соблазна…- ходило и качалось. Разгорячившиеся цыгане гейкали, гортанно гремели «крамбамбули». Вагаев поманил Любашу, сунул ей за корсаж бумажку и попросил спеть еще «Скажи, зачем…». Она мотнула сережками: «И что тебе, радость-князинька, сердце томить…» - взяла гитару и спела не так, как всем, а как,бывало тому певала, «кого любила, да в сердце схоронила»: Скажи, зачэм тэбя я встрэ…тыл? «Не пора ли, четвертый час?» - спросил Виктор Алексеевич Дариньку. Она томно-устало улыбнулась и поднялась. Барон заполошился: «Нет, в «Молдавию», там знаменитая гадалка Мироновна, князь Долгоруков ездил!» Ну, в «Молдавию», по дороге. Когда проходили залой, повеселевший «боярский хор» пустил разгонную - «Сарафанчик». Певица, в сбившемся набекрень кокошнике, показывала разорванный сарафан и притворно-растерянно тянула: Я играла, как дитя, И в светлицу, до рассвета, Возвращалась, только где-то… Разорвала… не шутя… Сара-фанчик… расстеган-чик… Метель не утихала, снег продолжал валить. В Грузинах еще светился цыганский трактир «Молдавия». Пахло мясными щами, всем захотелось есть. Выпили водки, послали за гадалкой, Вагаев ходил - насвистывал. Спросил Виктора Алексеевича: «Сегодня, курьерским.., так?» Пришла Мироновна, старая безобразная цыганка, раскинула затрепанные карты, особенные, гадальные: за туза был толстый зеленый дьявол, с лиловым язычищем, прыгали чертенята, и бесовки, и всякие странные фигурки. Барону выгадалась «тяжелая дорога», Виктору Алексеевичу - «путаные заботы, тяжелая болезнь…». Вагаев сказал Дариньке, в сторонке: «Бледная вы какая, утомились…» Она вздохнула. «Во мне так и останется, навсегда…- продолжал он взволнованно,- как вы т о г д а, у монастыря, сказали «Дима»… случайно вышло, но… как ласково вы сказали!» Она повторила без выражения, устало: «Случайно вышло». Теперь гусару Вагаеву нагадалась «далекая дорога, а назад… и дороги нет». Даринька гадать не стала, как ни просил барон. Старуха все-таки стала раскладывать. Даринька крикнула: «Не хочу!» Вагаев смахнул карты, бросил цыганке деньги, и пошли,- «чушь какая!». Прощаться еще рано, на Старую Басманную, кофе пить! Барон упрашивал, даже умолял, просил Дариньку: «Все зависит от вашей воли!» Пришлось исполнить его каприз, заехать «на четверть часика». Темный дом осветился, забегали лакеи. Барон преобразился, светски-предупредительно водил Дариньку по залам и гостиным с мраморами в углах, показал «венецианские зеркала, в которых женщины еще больше хорошеют», картинную галерею, библиотеку и привел в зимний сад, под высокие стекла - «на песочек». Даринька двигалась как во сне. Подали в сад коньяк и кофе. Посещение это оставило след тяжелый.

- Произошло не «явление дьявола», конечно,- рассказывал Виктор Алексеевич,- а некая «аберрация». Гадалкины карты с этими… Даринька говорила, что она вся дрожала у гадалки. Когда мы пили кофе под пальмами - надо сказать, что сквозь листья светила лампа,- Даринька странно вскрикнула, выбросила перед собой руки, словно оборонялась, и вдруг упала. Случился глубокий обморок. Все растерялись. Дома она успокоилась, перестала дрожать, помолилась у себя и рассказала мне, что видела страшное: барон предстал перед ней в виде зеленого дьявола, как на гадалкиных картах, скалился, показывал фиолетовый язык и смотрел на нее такими ужасными глазами, что у нее не хватило сил. Она была твердо уверена, что сам дьявол явился ей, «угрожал». Во всяком случае, это было «знамение». Случившееся с бароном после косвенно это подтвердило.

Даринька спала долго, крепко. Виктор Алексеевич все приготовил для отъезда. Метель не переставала. Снегу навалило столько, что когда воротились они перед рассветом, Карп не скоро мог откопать калитку, а крылечко было завалено сугробом до карниза.

Шел шестой час, и Виктор Алексеевич решился разбудить Дариньку: поезд отходил в половине девятого, Она проснулась разбитая, ужаснулась, что он сейчас уедет, и заявила, что непременно поедет провожать.

Послали за лихачом к Страстному, Карп вернулся с знакомцем Прохором, но тут куда-то за сунулась важная бумага. Все перерыли и, наконец, отыскали в какой-то книге, которую накануне читал Виктор Алексеевич. На Мясницкой часы на телеграфе показали, что до отхода поезда оставалось десять минут всего,- по такому тяжелому снегу опоздаешь. Часы Виктора Алексеевича вчера остановились, он поставил на «приблизительно» - и забыл. Прохор пустил вовсю, рысак утопал и засекался. На Николаевском вокзале стрелка на светлом круге показывала 28 минут 9-го, когда они подлетели в вихре. «Третий звонок сейчас, не поспеет барин», - сказал носильщик. Виктор Алексеевич наспех поцеловал Дариньку, велел - домой, бросил носильщику чемодан и побежал, крича на ходу: «Не надо билет, бегом!» Перед его фуражкой распахнули стеклянные двери на платформу, и как раз ударил третий звонок. Обер-кондуктор готовился пустить веселую трель свистком, когда Виктор Алексеевич вскочил на подножку вагона: носильщик за ним сунул чемоданчик. Добежавшая Даринька увидела, как стукнулись вагоны, густо засыпанные снегом, как побежали скорее, замелькали, как засветился и потонул в метели красный огонь хвоста.

В переполохе она потеряла голову, не знала, куда идти. Начальник станции услужливо проводил ее. В пустом вокзале она почувствовала себя покинутой. Вспомнила, что ее ждет Прохор: Виктор Алексеевич распорядился отвезти барыню домой. Она перекрестилась и пошла к выходу. На фонарях подъезда косо мело метелью, дальше мутно темнели лошади. Она остановилась на ступеньках, высматривая, где Прохор, хотела позвать носильщика, но в это время послышался мягкий знакомый звон, и знакомый голос - голос Вагаева, сзади нее, сказал растерянно: «Опоздал…» Ее пронзило искрой, как вчера вечером, в театре, когда в ложу вошел Вагаев. Теперь он стоял перед ней, в снегу, почему-то тряся фуражкой, растерянный и бледный, как никогда, смотрел на нее восхищенным и робким взглядом и нерешительно повторял: «Опоздал… простите…» Она смутилась и не находила слова. Он понял ее смущение и, как всегда, когда видел ее такой, сказал легким, непринужденным тоном: «Так случилось, придется завтра… позволите, я провожу вас домой?..» Она нерешительно сказала: «Нет… со мной наш Прохор… найдите его, пожалуйста». Но Прохор из темноты приметил и подкатил: «А вот он, Прохор!» Вагаев помог ей сесть, бережно застегнул полость, отступил на шаг и козырнул почтительно, стараясь уловить взгляд. Она кивнула, не посмотрев, досадуя на себя, что так смутилась. Уже из темноты, в метели, обернувшись, увидела она, что он все еще па ступеньках, чего-то ждет. И ей стало легко и радостно.