В утро Богоявления Даринька почувствовала себя освобожденной от соблазна, как бы

о т п у щ е н н о й. «Крестный сон» предвещал - это она приняла смиренно - великие страдания, но это не только не страшило, а укрепляло надеждой на милость Господа.

«Смиловался Господь и указал мне Пути Небесные. И я воззвала сердцем: «Ныне отпущаеши, Владыка». Я слышала неизъяснимый голос: «Се причастилась Господу». И воспела песнь Богоявленного Дня того: «Господь просвещение мое и Спаситель мой, кого убоюся?»

Все то утро светилась душа ее, и она помнила тот небесный голос. Но пришел день - и забылся голос. Старалась его вспомнить - и не могла. До конца дней не вспомнила.

После ранней обедни Даринька просила Марфу Никитишну поехать сегодня с ней к Троице-Сергию, и опять добрая просвирня отказалась: с крестом, со святой водой ходить по приходу надо, а завтра Собор Крестителя… раньше понедельника никак. Был четверг, и Даринька решила ехать одна с Анютой. Собрала для дороги саквояжик, увидела портсигар Вагаева и вспомнила, что хотела сделать. Она собрала забытые им вещи: золотой портсигар, алый шарфик, которым укутывал он ее в метели, оренбургский платок Любаши и серебряный карандашик, которым он рисовал на книге. Что еще?.. Вспомнилось голубое… шарфик! Но, обманывая себя, только подумала - и перестала думать. Все уложила старательно в коробку, перевязала ленточкой и, наказала Карпу, смотря в глаза,- раньше она боялась глядеть на Карпа, в сумрачные глаза его, следившие из-под суровых бровей за ней,- передать непременно офицеру, «если он вздумает заехать». Сердце ей говорило, что он заедет.

Просветленная, она твердо решила главное - в с е з а б ы т ь. Не стыдясь нетвердого почерка и ошибок,- Виктор Алексеевич называл его детским, и она стыдилась писать письма,- она написала Вагаеву записку: «Простите меня, я должна уехать и все забыть…» Не знала, как надо подписаться, и она подписалась «Королева». Но вспомнилось неприятное, как бывший ее хозяин Канителев все смеялся, звал ее за ее фамилию «королевой», и она разорвала записку. Переписала и подписалась одной только буквой Д. Когда подписывалась, растеклись чернила на бумаге. Она утерла слезы и написала снова. Когда отдавала записку Карпу, подумала, что Вагаев будет ждать ее у переулка, как эти дни, и она обещала ему вчера. Заколотилось и сжалось сердце, но она стала тереть под грудью, где болело, помня глубокое слово великого аскета из Фиваид: «Томлю томящего мя»,- и укрепилась духом.

«Непременно скажи,- наказывала она Карпу,- что я далеко уехала и долго не приеду… только не говори, пожалуйста, что я поехала к Троице-Сергию… пожалуйста!» Карп ласково заверил: «Никак нет, будьте спокойны, Дарья Ивановна, все исполню, как говорите». Она справилась у Прасковеюшки, когда обещалась прийти Анюта, узнала, что только завтра утром, и попросила сейчас же сходить в Дорогомилово и сказать, чтобы пришла непременно сегодня, потому что завтра рано утром возьмет ее с собой к Троице.

К поздней обедне Даринька не пошла,- боялась, как бы не встретил ее Вагаев в переулке, и помолилась в «детской». Было уже к одиннадцати, самый срок. Стараясь унять сердце, Даринька стала убирать комнаты - и нашла то письмо без марки, про которое вчера говорила ей Анюта, когда она торопилась на свидание. Письмо было незнакомое, в жестком конверте с вензелями, и Даринька почему-то боялась его прочесть. И потому, что письмо пугало ее, она стала его читать, с трудом разбирая почерк. Письмо было «ужасное»,- от барона Ритлингера.

- Письмо было совершенно исключительное по бесстыдству,- рассказывал Виктор Алексеевич,- клинический образчик эротизма. Барон писал на рассвете, как раз после маскарада, «с бокалом шампанского в руке». «Вы плещетесь в шампанском, и я пью вас!» - писал барон. Этот старый развратник называл Дариньку «святой девочкой». «И это влечет меня к вам, до преступления!» - писал он. Называл почему-то «малюткой-грешницей» и умолял усладить бренные дни его «самым невинным поцелуем», оставляя ей полную свободу «тельцем» любить кого угодно». Димка ему якобы признался, что «уже вкусил от плода», говорил о готовом контракте у нотариуса - «из рук в руки!» - о готовом на все попе, «который сегодня же обвенчает нас, и мы полетим в Италию, где благоухают лавры и млеют розы»,- невообразимо бесстыдное и идиотское. Приводил баснословные суммы в банке, перечислял имения и дома, фамильные драгоценности, какими он ее всю засыплет, «от розовых пальчиков на ножках до…» - и весь этот грязный бред пересыпался картинами «медового месяца блаженства». Даринька читала «как бы в безумном сне», Мало того: рисовал ей страшный «финал» той жизни, какую она выбрала, начав «скачком из монастыря - и прямо в грошовые любовницы»! Писал, что она, несомненно, сделает блестящую карьеру первосортной кокотки, «до красных ливрей с орлами», и кончит все грязной ямой. В заключение угрожал «покончить расчеты с жизнью», если она не сдастся,- «и на вашей душе будет незамолимый грех».

Даринька была совершенно оглушена бесстыдством, выронила письмо…- и тут позвонили на парадном. Ей мелькнуло, что это за ней, Вагаев. Она схватилась за голову, зажала уши, словно страшилась грома, и убежала в «детскую», укрыться. Слушала, затаясь. Ей казалось, что слышит крики и Вагаев сейчас войдет. Но никто не входил, и она услыхала Карпа: «Дарья Ивановна?..» Она выглянула из «детской», и Карп сказал: «Да ничего, не бойтесь».

Приезжал не Вагаев, а та, «ужасная». На весь переулок скандалила, чтобы ее впустили, ругалась неподобными словами. «Такое безобразие… я ее даже толканул, наглая какая оказалась. Говорила про вас такое… да кто ей, такой, поверит!.. будто дорогие вещи получили, большие тыщи… самое неподобное». Не помня себя, Даринька торопила Карпа: «Говори, что сказала… что, что?!..» - «Сполна, говорит, все получили от хозяина, а не расплатились, как честные барышни… ну, самое безобразие! Я, говорит, ее судом притяну». Ну, тут я ее и повернул, больше не явится, не беспокойтесь. Виктора Алексеевича нет, он бы ее…»

Даринька рыдала, и Карп успокаивал ее. Она ему выплакала всю боль, как вчера Марфе Никитишне. Карп все понял и укрепил ее. Она завернула ожерелье и брошь с жемчужиной, приложила серебряный флакончик с ужасной «пошкой» и попросила Карпа сейчас же все отнести на Старую Басманную, отдать самому барону в руки и получить от него расписку. Карп посоветовал погодить; сперва он развяжется с господином офицером,- всякое случиться может,- а как вернется старушка, сходит и на Басманную,- и не будет никакого беспокойства.

Даринька лежала в «детской» и плакала. Тогда-то и забыла г о л о с,- затерялся он в шумах дня. Оставались слова: «Се причастилась Господу», но самый г о л о с, полный благоволения и света, неизъяснимый, не помнился и не укреплял. «Крестный сон» казался теперь грозящим, безблагостным и безутешным. Обливаясь слезами, Даринька горько вопрошала - за что!.. за что?!.. И, как бы в ответ на это, рванул звонок.

- С тех дней она не могла выносить звонков, бледнела и зажимала уши,- рассказывал Виктор Алексеевич.- В звонке слышалась ей беда, угроза, что-то нечистое, издевательски-злое, облекшееся в металл. Известно влияние звука на душу… Колокола возьмите: благовестят, поют, взывают, славословят, плачут,- играют нашим сердцем. Плоть их - света духовного. В нашем звонке было для Дариньки грозящее, злое, темное. Вернувшись от Троицы, она сняла колокольчик и разбила.

Это был Вагаев. Он хотел видеть Дариньку. Карп выглянул из ворот, передал ему сверток и записку и сказал, как наказала Даринька. Вагаев побледнел и отшатнулся, и у него задрожали губы, когда он вскрикнул: «Неправда, не может быть!» По словам Карпа, он вовсе растерялся, допрашивал, называл голубчиком, совал деньги. «Вы меня, Дарья Ивановна, извините, а я им так и сказал, чтобы уж к одному концу: в Петербург, говорю, уехали… не сказывались, а думается так, что соскучились и уехали в Петербург. Так они и встрепенулись! В котором часу уехали, когда? А, думаю, Господь не взыщет… рано, говорю, уехали. Поглядели на окошко, повернулись на каблучках и побежали. Хороший офицер, вежливый, самый князь. И получил я от них за мое вранье хорошую бумажку… мой грех, на церкву надо подать».

До темноты лежала Даринька в «детской», и никто больше не звонился. Пришли Прасковеюшка с Анютой. Карп сходил на Басманную, барона не застал, постоял у Никиты Мученика за всенощной, опять зашел, как сказали ему лакеи, в восьмом часу и застал барона. Барон выслал лакея взять «важную вещь» от посланного. Но Карп не отдал лакею, а затребовал самого барона. Барон, наконец, вышел, но Карп и ему не выдал, а потребовал наперед расписочку, сказал: «Вот, можете поглядеть, какие веши, только дозвольте вперед расписочку». Сказал, на крики барона, что никакого недоверия у нас нет, а женщина от них приходила - скандалила сегодня на улице, судом грозилась хорошему человеку, а некому защитить, сам инженер уехал. «Вот, значит, и дозвольте расписочку, а то перешлем через полицию». Барон обругал ослом, хлопнул дверью, а все-таки выслал расписочку с лакеем, и Карп тогда выдал вещи. Рассказывая об этой «менке», он прибавлял, что вытолкать его никак не посмели, хоть и много лакеев набежало: вид у него такой… «Поопасались, в случае чего… разговору бы не вышло».

Тот день Богоявления был в жизни Дариньки знаменательным. Морозный, яркий, остался он в ее сердце светлым: зло, в последнем порыве, расточилось, утратило власть над ней. Вечер Богоявления сошел на нее покоем, в душу ее вошел простыми словами Карпа; «Теперь будьте, Дарья Ивановна, спокойны… все вот и р а з в я з а л о с ь». И Даринька чувствовала, как у нее на душе покойно, все развязалось - «ушло с в е щ а м и». Весь вечер занимались они с Анютой сборами в путь, на целую неделю едут, говеть будут. Даринька избегала думать, что будет дальше: как батюшка Варнава скажет. Об одном думала: откроет ему душу, и он решит. И будет - как он решит.

В ту ночь она хорошо молилась.

Еще и не светало, когда -это был день Собора Иоанна Крестителя - вышла Даринька во святой путь. Было морозно, звездно. Даринька надела старую ватную шубейку, свою, какую носила еще у Канителева, в златошвейках. надела валенки, варежки, повязалась теплым платком и стала похожа на девушку-мещанку. Анюта все на нее дивилась: «Да барыня… да какие же вы стали, совсем другие!» Даринька сказала, чтобы не звала ее барыней. А как же? «Зови Дашей… тетя Даша». Но Анюта боялась звать. Карп сказал ласково, утешно: «Ну, час вам добрый».

Они зашли к Иверской и отслужили напутственный молебен. Так было хорошо в тихой ночной часовне, неярко освещенной, так уютно, что Даринька светло плакала. Всю дорогу по городу шли пеши, похрустывали снежком. Купили горячего калачика, весело поели на морозе,- два дня не ела ничего Даринька. В девятом часу подошли к Ярославскому вокзалу, в самый-то раз, стоял поезд на Сергиево. Вошли в свободный совсем вагон, жарко натопленный, веселый: низкое солнце червонно золотилось в морозных окнах. И только успели разложиться, радуясь одиночеству, как вошел пожилой купец с ковровым саквояжем, сказал с одышкой: «Вот и хорошо, слободно»,- и сел против них на лавку. Даринька чуть не вскрикнула: узнала т о г о с а м о г о, в лисьей шубе, которого видела на бегах и к которому случайно зашла в Рядах, когда покупала игрушку Вите. Ее испугала эта встреча: с купцом связывалось у нее страшное в этих днях. Подумалось, что и эта встреча не случайна.

Купец не узнал ее. Ласково оглядел, спросил, не к преподобному ли, и похвалил, какие богомольные. Про себя сказал, что занимается «игрушкой», праздниками расторговались, теперь к Пасхе надо готовиться, вот за товаром едет, у Троицы самое игрушечное место. Стал рассказывать про батюшку Варнаву и посоветовал обязательно побывать и благословиться. «Попомните мое слово,- говорил купец, и Даринька насторожилась, припомнила, какой «каркал»,- худого вам не скажет, а наставит, великий провидец батюшка Варнава… а вы девочка молодая, пристраиваться вам надо, на всю жизнь, как говорится, определяться… обязательно побывайте…»

Купец уже не пугал ее, не «каркал», и ей показалось знаменательным, как он хорошо сказал ей, о самом важном: н а в с ю ж и з н ь н а д о o n р е д е л я т ь с я. Ехали хорошо, легко. В ковровых санях, парой, доехали до Лавры, розовато-золотой на солнце, чудесно-снежной.

Эта неделя в Лавре и у Черниговской, где Даринька говела, исповедовалась у батюшки Варнавы, осталась в ее жизни светом немеркнущим. Здесь она получила п о с л у ш а н и е на всю жизнь.

Три дня собиралась Даринька подойти к батюшке Варнаве, которого называли с т а р ц е м, хотя в ту пору было ему только к пятидесяти, и не решалась, не чувствовала себя готовой. Все дни молилась она у преподобного, а к вечерне ходила с Анютой к Черниговской, и когда возвращались в гостиницу, по крепкому морозу, лесом, яркие звезды мерцали им: «благословляли, крестиками сияли, лучиками играли, крещенские, святые звезды». Шла по снежку, молилась горящим сердцем и плакала, отходила у нее душа. И через эти светлые слезы на ресницах, запушившихся инеем, лучились сверкающие звезды. Ночные пути эти - «святые пути, небесные», называла их Даринька,- уводили ее из этой жизни.

Э т о произошло во вторник, 11 января, за всенощной под великомученицу Татьяну.

Еще утром стояла Даринька во дворике перед кельей отца Варнавы, в толпе народа, хотела подойти и благословиться, но вышел на крыльцо батюшка в скуфейке, невысокий, чуть с проседью, быстрым взглядом - «пронзительным», показалось Дариньке,- взглянул на нее…- «и будто отвернулся». Ей стало страшно, и она не решилась подойти. И вот после всенощной случилось.

После акафиста и отпуска, когда подземный храм опустел и совсем померкло, Даринька поднялась, чтобы идти с Анютой в Лавру, за четыре версты, обычной ночной дорогой. И вдруг услыхала за собой отчетливо-звонкий оклик: «Ты что же, п у г а н а я, днем-то не подошла ко мне… чего б о я л а сь?» Это так потрясло ее, что она, не видя лица окликнувшего ее, упала на колени и стала плакать в чугунный пол. И услыхала ласковый голос, утешающий: «К Царице Небесной пришла, радоваться надо, а ты плачешь… вставай-ка, пойдем к Ней, поблагодарим з а р а д о с т ь». Обливаясь слезами, Даринька поднялась и пошла к Богоматери Черниговской, за батюшкой. И исповедалась ему во всем.

Он о т п у с т и л ее, раздумчиво осенил крестом голову се под епитрахилью и сказал скорбно-ласково: «Вот приобщишься завтра, а после зайди ко мне, побеседуем с тобой, дочка… и все р а с п у т а е м».

Поздней ночью вернулись они в Лавру.

День великомученицы Татьяны - помнила Даринька - был страшно морозный, яркий, трудно было дышать дорогой. Кололо глаза со снегу. После причастия Даринька подошла к батюшкиной келье, и служка провел ее в покойчнк. Висел образ Богоматери Иверской. И не успели Даринька перекреститься на образ, как услыхала знакомый голос: «Ну, здравствуй, хорошая моя». Вышел батюшка и благословил. Потом долго смотрел на образ. Сказал: «Помолимся». И они помолились вместе, yмной молитвой. Батюшка удалился во внутренний нокойчик, и, мало погодя, вернулся, неся просвирку и кипарисовый крестик.

«Хорошая какая, а сколько же у тебя напутано! - сказал он ласково и жалея. - Дарья… вот и не робей, п о б е д и ш ь». Даринька поняла батюшкино слово: Дарья означает - побеждающая, говорили в монастыре. «Всю жизнь распутывать, а ты не робей. Ишь, быстроглазая, во монашки хочешь… а кто возок-то твой повезет? Что он без тебя-то,

п о б е д и т е л ь-т о твой?»

После только узнала Даринька, что Виктор означает - победитель.

«Потомись, погомись… вези возок. Без вины виновата, а неси, в ы н е с е ш ь. Говорят про тебя… а про меня не говорят? Без ряски, а монашка. И пускай нас с тобой бранят… сколько ни черни нас, черней ряски не будем. Вот и п о с л у ш а н и е тебе».

И благословил крестиком:

«Прими и радуйся, и з а б у д ь в с е. Я твою боль в карман себе положил. А просвирку е м у дай, н а до ему, голодный он. Поедете куда, ко мне заезжайте, погляжу на вас,

п о б е д и т е л е й».

Просветленной приехала Даринька домой. И только приехала, подали телеграмму из Петербурга, от Виктора Алексеевича. Он сообщал, что выезжает завтра. Лежало еще на столе письмо, в голубом конверте, и Дарннька чувствовала, что это письмо Вагаева. Подумала - и не стала его читать, до Виктора Алексеевича. Помнила слово батюшки: «Забудь все».