Кладбище Покрова, не в пример сельским погостам, содержалось в большом порядке. Оно было окопано канавой с валом, в жимолости и барбарисе. Над замыкавшимися на ночь вратами висели иконы «Успение» и «Покрову». Много было черемухи и рябины, шиповника; трава была чистая, густая. К Зуше было светлей, почищено, осеняли могилы свежие белоствольные березы. От овсяного поля Дариньке показалось, что кладбище совсем на обрыве к Зуше, а тут она увидела, что до реки было еще ржаное поле. У самого поля и была могила рабы божией Ольги. Тут было открыто, вольно, глядела даль. На могиле не было камня, а только крест, голубцом.

— Пожелала так, чтобы был светлый крест, березовый. Ваш Дормидонт следит за красотой могилки… — сказала Надя, — какая чудесная лобеллия, как бирюзовый бисер. Какие георгины будут!.. правда, георгины самые духовные цветы, чистые, бесстрастные?..

— Да. В обителях особенно любят георгины…

— В Оптиной какие!.. до первого утренника только, зябкие они, райские…

В фонарике теплилась голубая лампадка в белых глазках. На кресте было написано по-славянски: «Раба божия Ольга».

— Тут уж ни Ютовых, ни… Папаша говорил проповедь о «могилке без надписания». И все поняли. В церкви был амценский купец, ужасный скаред… собак даже не держит, а сам лает! выйдет ночью и лает, не отличишь. После проповеди вдруг — три рубля — «на помин души барыни Ольги». Память ее была, мы пели с большим воодушевлением… растрогался он, головой все покачивал. И вдруг с нашим мужичком прислал десять фунтов пряников — «на певчих»! Ахнули, скаред такой, Понитков!.. Какое облачко!..

На закрое неба лежало золотое блюдо, светилось розовым, будто стекало с него розовое масло, «миро небесное». Смотрели, пока не излилось оно последней каплей.

— Приходите к нам, — сказала Даринька, — так с вами хорошо.

— Как я вам рада… — сказала Надя взволнованно. — Простите, всегда глупые слезы… как взволнуюсь. Наш докторишка всегда: «Здравствуй, истерика!» Вы его не знаете… ужасный циник. Думает, что спас меня от смерти. А я-то знаю, кто спас. Гнилой дифтерит ходил, даже из крепких мужиков помирали. Мамаша поехала в Оптину, всякую надежду потеряли. Я уж задыхалась, два дня без чувств. А мамаша странный сон видела, огромный горшок каши. Так и думали — к поминкам. В прошлом году на святках. Наши ходили к Егорычу, он провидит, кому умереть скорее…

— Да?! — испугалась Даринька.

— По глазам как-то видит. Мнительные его боятся, а вдруг скажет: «Поговеть бы надо», — так и знают. Пришел он, я ничего не помню, говорили. Поглядел на меня и махнул рукой. «Становьте самовар, — говорит — чайком угостите, люблю яблошное вареньице». А тут доктор Ловцов был. Егорыч ему: «Нечего тебе теперь там делать, садись и ты». Так и поняли, что конец мне. Попил чайку, пошел, а на пороге вдруг: «За нее какой молитвенник!..» Докторишка и сказал ему: «Что, пророк, осекся?» А тот ему: «А вот, годи срок, на тебе уж не осекусь». А там, в Оптиной, в эту минуту… — проверили! — кончилась обедня, батюшка отец Амвросий шел из алтаря и говорит мамаше: «Вот тебе и заздравная», — дал ей просвирку, и улыбается ласково-ласково: «Чего ж ты плачешь, скачет уж она».

— Провидел?!..

— В самую ту минутку. С постели я вскочила и кричу, голос вернулся! — «Каши дайте!» Такого бешеного аппетита не упомню, целый бы котлище съела. Дали мне каши гречневой, дивятся, как я легко ем… а я все: «Еще, побольше масла коровьего!..» Потом заснула. Ловцов даже растерялся, горло хотел глядеть, а ему не дал папаша меня будить. Я тридцать часов спала! Так докторишка и тут смеется: «Признайте, что хоть обоюдными усилиями!» Все пожимал плечами; «При чем тут каша? кишечник уж не работал…» А я ему и сказала: «С каши-то и заработал».

Они перешли канаву и сели у ржаного поля. Пахло васильками, мятой, — полевым настоем. С земли и с неба веяло на них покоем. В одно слово воскликнули: «Благодать какая!..»