Мягко гюгремывая бубенцами, встряхивая на ямах булыжной мостовой, подкидывая видавшими все рессорами, коляска спускалась к Зуше, разделяющей город на две стороны: к чугунке и — главную. Пристанционная сторона походила на слободку. Кузницы, постоялые дворы, домишки с пустырями и огородами, канавы с краев дороги, заросшие крапивой и лопухом, — попалась на глаза Дариньке развесистая береза, так и росла в канаве, — крылечки, в просвирнике и шелковке, заросли бузины, лавчонки с лаптями и кнутьями на растворах, гераньки в окнах, бочонки с селедками у лавок, кули с овсом, усеянные голубями, дремлющие коты на окнах… — все говорило ей: «Привычные мы, простые… хорошо». И, как бы в ответ всему, Даринька сказала, вдыхая запах лилий:

— Как хорошо, Господи… славные все какие.

В этом ласковом «славные» все для нее сливалось: радушные путейцы, любопытные бабьи головы, в повойниках и платочках, глядевшие из окон на разукрашенную тройку; скворешни на березах, пожарная каланча с дремотным дозорным на перильцах; уютные домишки с баньками на курьих ножках; возившаяся в пыли голопузая детвора, жестяной калач-вывеска, сонное зерцало Зуши… — со всего веяло покоем.

— Да, славный народ путейцы наши… — сказал Виктор Алексеевич, впервые за много лет почувствовавший такой покой. — Все от тебя, твое все очарование. Вдуматься… сколько в людях хорошего и как редко оно прорвется. А как прорвется, всем делается легко, будто праздник.

Эти мысли — к размышлениям он всегда был склонен — пошли от приятной встречи и чтения в вагоне «Анны Карениной». Устроятся на новом месте, надо поставить за правило — каждый день хоть час уделять Дариньке, развивать ее, помочь разобраться в смутном, что в ней, побороть ее робость перед жизнью, беспочвенный этот мистицизм. И непременно прочесть и продумать с ней «Анну Каренину»…

Мысли его перебил окрик ямщика:

— А, ты, несчастная!.. чуть было не зашиб!..

Коляску сильно тряхнуло: ямщик осадил лошадей, коренник взвился в воздух. Случилось происшествие, нередкое в русских городках.

Коляска спускалась к плавучему мосту через Зушу, н только лишь припустил ямщик, — прокатить по приятному настилу, как из-под ног лошадей выскочило что-то отрепанное и грязное.

— Киньте ей пятак, барин, — сказал ямщик, — а то, ну-ка, словами застегает… Настенька это, юродная… выйдет нехорошо.

— Кто?.. юродная?!.. — живо спросила Даринька. — Дай ей гривенничек скорей!..

Она выглянула из-за цветов и увидала невысокую худенькую — девушку ли, старушку ли, — трудно было узнать: все лицо было вымазано грязью. Юродивая скакнула к коляске, заглянула в лица проезжих, словно хотела запомнить их, стала креститься и тонким, совсем детским голоском выкрикнула:

— Молодые едут, с цветочками!.. дай, молодая, цветочков Настеньке… Богородице снесу… Младенчику поиграть, Младенчику поиграть!..

В сильном волнении, почти в испуге, Даринька сорвала ленту на букете, отделила половину лилий, оторвала кусок ленты, обмотала цветы, шепча в испуге: «Господи, Господи…» — и сунула юродивой:

— Отнеси, милая, Пречистой… Господь с тобой…

Виктор Алексеевич испугался, как бы дурочка не принялась ругаться, и швырнул ей рублевую бумажку. Юродивая махнула им цветами и крикнула:

— Вот добрые-хорошие… учись! учись!!..

— И хорошо, барин, — сказал ямщик, — теперь она вас признала, будет за вас молиться. Совсем она горевая, незадачная, не выдали ее за хорошего человека, мачеха не желала, разбила ихнюю любовь. А папаша не заступился, тихий очень. И Настенька в него, покорливая. А кого невзлюбит, словами застегает. Не шибко бранные слова, а неприятно слушать, так все: «Изверги, гонители-мучители!..» — заладит.

Коляска прокатилась мостом, на широкой здесь Зуше, и стала шажком подниматься к городку. Дариньке понравился мост на смоленых дощаниках; пахло смолой, парившей к вечеру рекой, медом начавшегося покоса. Она была захвачена этой встречей, показавшейся знаменательной, и расспрашивала ямщика, почему эта девушка стала юродивой. Ямщик говорил охотно и рассудительно:

— У нас над ней не смеются, как в прочих местах, жалеем ее. Есть такие в окружности, в Оптину их возят, к старцам, отчитывать, молятся за таких. Бывает — и снимают порчу. А Настенька тихая, болезная, а кто говорит — будто и во-святая. Года три с ней такое, недоумение-то. Да вы все про нее дознаете, ее Аграфена Матвеевна очень хорошо знает, про ее. А это в именье, ютовских ребят выходила, мудрая, богомольная… очень правильная. Господ Тургеневых дворовая была, в Спасском, а после к Ютовой барыне прижилась. Горюет, поди, барчуки свое гнездо на свободный воздух променяли. Как уж она теперь с ним расстанется?.. Настенька все к ней хаживала.

Ямщика охотно слушал и Виктор Алексеевич: тургеневское Спасское- в семи верстах! Соседи, может быть, и знаменитого писателя увидят, познакомятся.

— Правда, хорошо, что Уютово купили? — спросил он Дариньку. Она сжала его руку без слов.

— Она была счастлива, — вспоминал Виктор Алексеевич первый их мценский вечер. — Тихий городок, приволье, луга, рощи, темная полоса боров по горизонту — было близко ее душе. Случай с юродивой вызвал во мне мысли порядка бытового, как картинка захолустной жизни, а Даринька приняла это трепетно-чутко и была права: последствия этой встречи оказались немаловажными в нашей жизни. Случай с цветами разгласился и произвел некое сотрясение в умах, дал толчок чувствам, для меня неожиданным. И бессвязный выкрик «учись, учись!..» — оказался полным значения. Больная, конечно, не сознавала, почему она выкрикнула, а народ-то «амманский» по-своему воспринял это ее «учись», наполнил своим смыслом.

От городка лился дремотный перезвон.

— К Великому Славословию, — сказала Даринька. Она крестилась на блиставшие за домами кресты церквей, позлащенные вечерним солнцем. — До чего же хорошо, Господи… — сказала она, — тишина… так я ждала ее.

— У нас хорошо, барыня, тихо… — сказал ямщик, обернувшись к ним и улыбаясь, и Дариньке понравилось его круглое лицо в русой бородке н светлые, мягкие глаза. — Понятно, скушно зимой, снега глубокие, лесная сторона близко, калужская, с нее и метет на нас. А летнюю пору самая дача для господ, и из Орла даже приезжают, в имения. А уж Ютово — чистый рай. Цветы всякие, оранжиреи, фрукты-ягоды… чего только душа желает. Покойная барыня до страсти цветы любила, а хозяйством не интересовалась. И барчуки в нее, не любят хозяйствовать. Аграфена Матвеевна скажет ей: гречки бы посеять, а то все в городе берем, смеются, — от своей земли да за крупой в лавочку! Барыня еще до птицы была охоча, какая даже без пользы, а пропитания требует деликатного… у них и по сию пиру кормушки в парках, для вольной птицы… на зиму даже, снегирям, синичкам…

— Да?!.. — обрадовалась Даринька.

— Всем полное удовольствие: конопляно семя, яички мурашкины, всего. А какие не наши — рису закупали. Три павлины было, им изюм брали, с чем чай-то в пост пьют… а изюм-то кусается, а она ящиками забирала. Серчает, бывало, Аграфена-то Матвеевна, — чего с вашей павлины, крик один. Ну, мы перышки на шляпы себе набираем.

Было приятно слушать неторопливую, покоящую беседу ямщика. Коляска ползла-укачивал а на ухабистой мостовой подъема. Домики пошли нарядней, с разными наличниками, с рисунчатыми занавесками, хитрого здешнего вязанья на коклюшках. Сады за гвоздяными заборами просторней, палисадники с подсолнухами, с жасмином; медные дощечки на парадных, староверческие кресты над входом. Ото всего веяло уютом, неторопливостью, крепким, покоящим укладом. В раскрытые окошечки трактиров было видно, как истово, в раздумье, потягивают с блюдечек кипяток распотевшие мужики в рубахах, подперев блюдечко тройчаткой, розаны на пузатых чайниках.

— Сколько мечтала так вот пожить, в тишине, уютно… — сказала Даринька, — как вот молятся в церкви… — «благоденственное и мирное житие…». Ходили с тетей на богомолье, всегда мечталось — в таком бы вот городке остаться, жить тихо-мирно, хоть в бедности, приданое бы вышивала на богатых, на двадцать копеек в день прожила бы, в церковь ходила бы… А в Москве суета, не жизнь. Ведь жизнь… это когда душа покойна, в Господе. Христос всегда говорил — «мир вам…», и в церкви о мире молятся… — «мира мирови Твоему даруй…».

— Верно, барыня… слушать приятно правильные слова, от божественного… — обернулся ямщик и ласково оглянул их.

Виктор Алексеевич дивился, как Даринька разговорилась. Такого еще не было с ней за эти два года жизни: таила в себе, стыдилась неграмотной простоты своей.

— Правда, — согласился он, — ты знаешь это сердцем. Знаменитый мудрец Лев Толстой сказал, в сущности, то же, только пришел к этому после долгих размышлений. Так и высказывайся, это и мне полезно.

Он говорил от души: давно не испытывал такой умиротворенности и легкости. Здесь можно работать, думать. Вздор, будто провинциальная глушь засасывает. Вся Россия живет в глуши итворит. Только тут и можно уйти в себя, понять жизнь. Жить от земли, с народом, его правдой… да, Толстой прав.

Перед выездом на базарную площадь они увидели слева приземистую церковь с круглой колокольней; приятна была белая колоколенка в березах.

— Одну минутку… — попросила Даринька остановиться, — свечку поставлю и приложусь.

Она вбежала на проросшую травкой папертку. Виктор Алексеевич закурил. Не хотел вылезать, не хотелось и смущать молитвенный порыв Дариньки, да она и не позвала. Покуривал и раздумывал. Много нового откроется для нее в усадьбе. Теперь жизнь потечет без взрывов, без потрясений, как где-то сказано — «жизнь жительствует». Много надо прочесть, вырешить главное. В Ясной Поляне побывать. «Самого важного и не разрешил, — подумал он о жизни и, вскользь, о Боге, — заняться Даринькой… что я ей дал?.. брал только чувственно, и она стала меня чуждаться, в нем хотела найти, чего ей не дал я…» — подумал он о Вагаеве.

— Видать, богомольная у вас супруга, — сказал ямщик, — всегда с молитвы на новом месте надо. Дядя мой в Оптину в монахи ушел…

Виктор Алексеевич спросил, как его звать и где стоит: нравился ему ямщик степенной речью и повадкой.

— Донцовы мы, нас все знают. А я, стало-ть, Арефа Костинкиныч Донцов. А жительствуем мы на Московской, сразу наш дом увидите, в два яруса, голубой, лошадка железная на крыше… Гляди ты, Настенька барыни цветочки в церковь понесла! правильно сказала давеча: «Богородице снесу!» С цветочков и недоумение в ней пошло, стала из чайника на себя поливать. Значит, платьице на ней было в цветочках, ситчик цветной… это как жених смотреть ее приезжал, фабриканта сын, Иван Петрович Клушкин. А ей не желалось за него…

Виктор Алексеевич предложил Арефе папироску, но тот сказал, что бросил баловство, «книжку прочитал внушающую». Тут вышла из церкви Даринька, лучезарная, совсем такая, как увидел ее Виктор Алексеевич в келье матушки Агнии, с осветляющими глазами, юницу, в белом, до земли, одеянии. И теперь она была в белом, пике.

— Не долго, не сердишься на богомолку?..

— А цветы?.. — спросил он. — Только две лилии… Она блеснула глазами к церкви.

— И та… Настенька… тоже пришла, принесла цветы… и начала ставить перед «Всех Скорбящих»… будто свечки. Какие не втыкались, падали… ей стали помогать. И молилась, совсем разумная. И на меня все так… поскорей вышла, Должно быть, дивились… у ней лилии и у меня. Это редкие цветы, душистые лилии?.. Как хорошо, что ей не запрещали ставить…

— Воспрещать нельзя, дело благоугодное… — сказал ямщик. — Теперь я вас за двадцать минут доставлю, шесть верст, дорога гладкая. Эй, ма-лень-ки-е!..

Свернули на мягкую дорогу, Зушей, увалами, раздольными хлебными полями. Колоколец визжал и ерзал в уносе тройки. Дух захватывало от скачки, от теплого полевого меда зревших уже хлебов.

— Вон оно, Ютово, на гривке!.. — крикнул ямщик, — весело стоит!..

В «Записке» Дарья Ивановна записала о возложении цветов.

«…Осияла Пречистая душу мою, при недостоинстве моем, даровала умиление. Так мне пришлась по сердцу эта церковка: старинная, с узкими оконцами, со сводами корытцем. Народу было мало, больше девицы и женщины. Уже кончили прикладываться к иконе Праздника на налое. Хорошо и легко молилось. Склонилась перед Крестителем, пошептала тропарик и в ликовании сердца возложила чистые лилии, знаменование Благовестия. Не было у Праздника цветочков. Тогда в нашем городке не убирали цветами иконы на налое, только Животворящий Крест и св. Плащаницу, а мечтные иконы украшали венцами рукодельными, розанами из цветной бумаги. И вот — да не возомню, Господи! — приметила я: стали и на налое полагать живые цветы, чистое творение Господне».