…сочный голос отмерил барственно:
— Браво, Шурик. Сегодня вы совершенно несравненны. Народу у трактира!..
Вошли двое: путейский и плотный высокий барин, лет за сорок, смугловатый, с безразличным взглядом чуть свысока. Одет приятно-просто: синий сюртук в талию, жилет-пике, брюки в клетку, верховые сапоги с отворотами, белейшие манжеты, стек. Кивнул знакомо-рассеянно: депешу подали в Липовом, на охоте… «Но лучше поздно, чем…»
— Ах, Павел Кирилыч, на сей раз не «лучше»! — сказал Караваев. — Пропустили неповторимое.
— А-а… — оглянул Кузюмов, — что же?..
— Это и непередаваемо.
— Досадно… — и развел руками.
Касьяныч хлопотал, опрастывая место для прибора. Кузюмов отказался: перекусил уже, да и жарынь. Вот коньяку — можно, и замороженного «Кремля». Его представили. Он отчетливо поклонился Дариньке, и ей запомнился его удивленный взгляд. Она была в голубой сарпинке, как на Иванов день в церкви, в серебристо-голубой повязке, синие бокальчики глоксиний в бутоньерке. Посадили рядом с Даринькой, были предупредительны-сдержанны. На дороге он был персона, — его леса требовали тысячи вагонов, путейцы охотились в его угодьях.
— Скоро едете?.. — спросил кто-то.
— Пока охочусь… — неопределенно сказал Кузюмов, — с манифеста дожидаюсь, торопятся не очень. Я уже имел удовольствие видеть вас… — обратился он к Дариньке, — при встрече на станции, в одном поезде ехал с вами. И тогда же пришло мне… Вы человек свежий и вызвали такую у всех симпатию… это редкость в нашем городишке. Здешние легендарно злоречивы… да и плуты, Тургенев еще отметил. Когда на кого зуб, высказывают пожелание: «Амчанина те во двор!..»
— Не знаю… — сказала смущенно Даринька, — все приветливы, столько церквей… мне нравится здесь.
— Когда мы сами хороши, все сияет, — английская, кажется, поговорка. Желал бы знать ваше мнение…
Не находит ли она, что надо что-то… Проходят воинские составы… с лазаретами пока преждевременно, но… встретить на станции, наделить теплыми вещами… комитет тотчас же разрешат.
— Я совсем неопытная в этом… что же надо?..
— В вас с избытком, что надо!..
Даринька не поняла. Кто-то воскликнул: «Дарья Ивановна может горами двигать!..»
Она взглянула на Виктора Алексеевича. Кузюмов уловил ее взгляд и откачнулся на стуле, как в удивлении.
— Очень верно! — сказал он, не отмеривая слова. — И сама жизнь это раскрывает… проявля-ет. Сейчас один мне внушал: «проявление», барин!..
— Это про юродивую вы?.. — сказал Виктор Алексеевич. — Мы тоже слышали, но как-то не… Это о себе я… Дарья Ивановна верит, что чудеса возможны.
— Да, про дурочку, считали ее «юродной»… благодать на ней! Выкрикивала невнятицу, мазалась грязью… — опять мерил слова Кузюмов, и можно было понимать надвое. — Теперь она будто бы… Вы, Дарья Ивановна, ее видали… мне рассказывали, она вам попалась у моста, как раз в день вашего приезда, и вы пожаловали ей белые лилии. Она побежала с ними в церковь, видели там и вас, с такими же цветами… и все это связывают с «проявлением». Весь городишко знает, что вы молились за Настеньку… и до моей Кузюмовки докатилось: «Настенька наша воздвиглась в разуме!» Что она, по-видимому, «воздвиглась», я сам свидетель. Сейчас с Георгием Владимирычем видели ее чисто одетой и будто здравой… — развел он руки, — она плакала, и взгляд у ней был ясный, никакой сумасшедшинки…
— Я тут не… — в сильном смущении отозвалась Даринька, — я только испугалась за нее, она чуть не попала под лошадей… попросила цветочков, и я дала. Если она исцелилась милостию Божией, надо радоваться и благодарить Господа!.. — сказала она покойно, без смущения, и Виктор Алексеевич понял, что она овладела собой, чувствует себя в своем воздухе, свободной.
— Разумеется… — сказал, пожав плечами, Кузюмов, — если случилось… чу-до… — и чуть уловимо улыбнулся.
Эту неясную улыбку, с оттенком усмешливости в тоне, Даринька поняла и взволновалась.
— Вы говорите усмешливо… — сказала она, бледнея, — зачем же говорить о таком, если не веруешь?..
Это так было неожиданно, что Кузюмов как будто растерялся. Поднял руки и сказал уже другим тоном:
— Боже упаси, я могу сомневаться, но никак не думал шутить таким.
— Ну, положим!.. — выкрикнул кто-то с концп стола. — Тон делает музыку… и Дарья Ивановна чувствует, что «усмешливо»!.. За здоровье Дарьи Ивановны!.. ура-а!..
Оказалось, крикнул юный путейский, собиравшийся закусывать живым раком. В первые минуты после своего «опыта» он был подавлен, считал себя «недостойным сидеть в присутствии…» — но его уговорили, Даринька сама подошла к нему и успокоила, даже сказала, что «смутила его», и он чуть не до слез растрогался. Теперь он был снова в раже и «восторгался». Хотя и осторожничали с Кузюмовым, но «раж» сообщился всем, и «ура» дружно поддержали. Все поднялись и, в гомоне, протягивали бокалы к Дариньке. Но что особенно примечательно, встал Кузюмов, с сияющим видом, и, поклонившись, выпил за ее здоровье. Но мало этого: сказал, неожиданно для всех:
— Перед вами, Дарья Ивановна, я могу быть только искренним. Вы правы, и я каюсь: в моем тоне было немножко и… усмешки. Ради моей искренности, вы, может быть, простите меня?..
Оглушительное «ура» было ответом на «искренность»: всем стало на редкость весело. Но Даринька чувствовала себя совсем смущенной, наклонила голову и нервно собирала крошки на скатерти. Все же ответила Кузюмову:
— Я не хотела обидное… мне показалось… усмешливо. И вы сами…
— Помилуйте, разве я могу быть в обиде!.. — воскликнул Кузюмов, — напротив, я должен благодарить вас, что вы так чутко подошли… и сказали так прямо, так достойно. Поверьте, я уважаю верующих людей и сам искренно хотел бы верить…
— Я знаю… — неожиданно для Виктора Алексеевича, сказала Даринька; неожиданно и для Кузюмова.
Он посмотрел удивленно, недоуменно даже.
— Вы знаете?!.. — спросил он. — Или, может быть, я не так понял ваши слова?.. Вы изволили сказать, что знаете, что… я уважаю верующих людей… Но вы же меня не знаете!..
Даринька смотрела растерянно, не понимая, почему она так сказала. Что-то спросив в себе, она ответила совсем спокойно и утвердительно:
— Думаю, что я могу сказать это: это хорошее, а о хорошем можно и нужно говорить. Я вас не знаю, но я слышала от других, и я не могу не верить, что это правда, так чувствую… — Виктор Алексеевич слушал, изумленный. — Вы защитили одну девушку, в Москве, очень религиозную… над ней посмеялся, над ее религиозным… один студент. Правда?..
Это «правда?» она сказала наивно-просто, совсем по-детски.
— Вы знаете это?!.. — сказал в удивлении Кузюмов. — Да, что-то в этом роде было… Но это… я, кажется, и тогда «сшутил». А тут, в случае с юродивой, проявление, то есть чудо, нельзя абсолютно отрицать, налицо факт, и вы… как-то участвовали в этом, по общему утверждению: глас народа — глас божий.
— Я только дала цветы, такая малость…
Она была в замешательстве, не знала, как кончить разговор. Но Кузюмов, видимо, вовсе не хотел кончать.
— Не смею спорить, но и через малое… Где-то сказано о «большом» через «малое»… «если имеешь зерно горушное…» — запутался Кузюмов, может быть, и небессознательно.
Даринька взглянула на Виктора Алексеевича, прося избавить ее… и он понимал, как мучительно ей все это, пытался переводить на другое, но Кузюмов очень умело возвращался все к тому же:
— Поверьте, Дария Ивановна, этот случай меня очень захватил!.. Узнав, что говорят в городке, я послал за ямщиком Арефой. Право, отличный малый? И он мне все передал, со всеми подробностями. И по его тоже мнению, а он душевно умен… это началось с цветов. Он удивительно обстоятельный и верующий, в Оптину собирается…
— Да?!.. — воскликнула Даринька. — У него в лице такая чистота, доброта… духовная даже мудрость…
— Вот видите… и я ему поверил больше, чем всему городишке. Как он рассказывает, с каким воодушевлением… Говорил — весь сиял!.. Больная вдруг перестала бегать по городу и сидеть на Зуше, в грязи. А вчера видели ее в церкви, впервые за два года, во всем чистом. А сейчас я ее сам видел тихой, будто совсем здоровой.
— Да?!.. — воскликнула Даринька, взглянув на Кузюмова «осветляющими глазами». — Пречистая просветила потемнение в ней…
— Вы мне верите?.. — сказал Кузюмов, как бы прося, чтобы она верила ему. — Вам… я могу говорить лишь правду. Все сейчас говорили там… — махнул Кузюмов к городу, — что она в первый раз за эти годы заплакала! Вот сейчас, как мы проходили сюда в толпе. Народ тут, говорят, с самого утра толпится, чего-то ждет. Когда наш чудесный русский Мазини, Александр Иванович… Вы, дорогой, несравненней итальянца! ка-ак вы спели «Лучинушку»!.. ваше здоровье!.. — Он чокнулся с Артабековым. — И как раз она проходила с отцом и остановилась послушать… и — заплакала!.. Все говорили: «Гляньте, Настенька наша плачет!..» Она будто бы не могла плакать, была как закостенелая. Это на моих глазах было. И ее отец, лавочник, тоже заплакал и стал креститься. Она показалась мне очень привлекательной! Как-то показывали мне ее, еще до «помраченья»… ну, мещаночка-красавка… чиновнички называли «дуська». А сегодня… никакой мещаночки, а, просто… девочка… дева… как вот пишут чистых… — Кузюмов чуть отклонился на стуле и посмотрел на Дариньку, — светильник, лилии… Словом, преображение, или, по-здешнему, проявление. Мне пьяненький почему-то пальцем грозился и кричал: «Проявле-ние, барин… про-я-вле-ние!..»