Дариньке с первого взгляда пришлось по душе Уютово.

Садившееся солнце тронуло золотом липовую аллею въезда. Розовым мелькнули колонны былых ворот, смотревшие в золотое поле. Зацветали липы. В мягком звоне бубенчиков и колокольца, приглушенном тенистым сводом, выкатилась коляска на широкую луговину перед домом. В шелковом блеске серибристой от лет обшивки, приземистый, с флигелями по краям, со светелкой, окруженной балкончиком, смотрел ютовский дом подслеповато-благодушно, радужными окошками в ушастых ставнях, и как бы ласково говорил: «Вот я какой- простой, обжитой, по вас».

— Приятный какой, старинный… — сказала Даринька, — и светелка…

От дома веяло на нее уютом. Говорила после: «Мне казалось, будто я здесь бывала». Почему-то представилось, что впереди терраса, цветы, река. Оглянула кругом: где же людская, кухня?.. И увидела людскую, кухню, дымок над ними, — будто знакомое.

— Это явление душевной жизни неопределимо… — припоминание когда-то виденного?.. — объяснял Виктор Алексеевич эту особенность Дариньки. — Это присуще людям духовно одаренным, с сильным воображением, большим поэтам, подвижникам и святым. Узнавать никогда не виденное в жизни родственно прозорливости. Даринька как будто жила в разных путях времени. И другая ее особенность- крылатые сны, она часто во сне летала.

Виктор Алексеевич помнил, как, сойдя с коляски, Даринька искала глазами что-то. И, показывая на дом, сказала, как бы припоминая: «Там большие окна…» — и обвела полукруг, как арку. Действительно, окна, выходившие к цветнику, были до земли, арками поверху. Он называл это — «сны прошлого». И приводил стихи А. К. Толстого:

И так же шел жид бородатый, И так же шумела вода. Все это было когда-то, Только не помню — когда.

Убранной цветами тройки не ждали, и такой пышный въезд явился как бы прибытием важных гостей на праздник: были именины Аграфены Матвеевны, домоправительницы поместья.

Только вошли в дом, Даринька узнала широкую веранду, спускавшуюся пологой лестницей в великолепный цветник. Он расстилался тремя уступами, спускаясь к решетке по крутому берегу над Зушей. На средней его террасе было озерко, поросшее кувшинками, с островком, голубым от незабудок и колокольчиков. Над ними клонилась-грезила плакучая низенькая ива.

«Го-споди, красота!.. жасмину сколько!..» — воскликнула Даринька, н они услыхали приветливый голос:

— Здравствуйте, барин, барыня… с приездом вас, дай, Господи, счастливо.

Так началось их знакомство с Аграфеной Матвеевной. Речь ее, певучая, растяжечкой, напомнила им матушку Агнию. Только лицо ее было суровое, закрытое, — озабоченно-деловое: лицо русской старухи, привыкшей править делом. Виктор Алексеевич отмечал ее независимый характер и прямоту. Она тут же и сказала, прямо;

— Навряд ли вы, барин, умеете в хозяйстве, молоденькие совсем. Пообглядитесь. Придусь по нраву — при вас останусь… нет — отойду, есть у меня куда. И к вам по присмотрюсь, какой тоже у вас характер. А так, глядеться, нравитесь вы мне.

Когда-то она была дворовой Варвары Петровны Тургеневой, матери писателя. И вот из-под деспотички, какой была ее барыня, остаться такой, без единой черточки рабы! Что ее сохранило так? Виктор Алексеевич понял потом, что сохранило, как многих в народе нашем. Даринька деловито, как бы в тон Матвеевне, сказала:

— И вы мне нравитесь. Я никогда не жила в имении. Буду рада, если останетесь.

— Ну и хорошо, — сказала Матвеевна, — спешить некуда. А хозяйству обучитесь, дело нехитрое. Хозяйство, понятно, не любит сложа руки. Расходу требует, тогда и с лихвой воротится. Потому мальчики и продали, денег нет. И воли захотелось, крылышки подросли. А я как отговаривала… родимый кров бросать. Что у них теперь… ни сбывища, ни скрывища, ни крова, ни пристанища…

Спросила, что сготовить на ужин. Можно и постного подать, — Петровки. Похлебка со свежими грибами, лещике кашей, пирог клубничный… на именины как раз сгaдали, Аграфены-Купальницы нонче. Они тут же ее поздравили и на минутку прошли в людскую.

Этот случай, как и происшествие с лилиями, разгласился по городку и оставил след. Аграфена Матвеевна приняла посещение и подарочек — коробку мармелада — так же просто, как только что спрашивала про ужин.

В просторной, чистой людской сидели гости: ямщик Арефа, попадья с дочкой Надей, бывший бурмистр из Спасского и ребята Ютовы. Познакомились, откушали пирога. Падали сумерки, надо было устраиваться. У Дариньки осталось от этого посещения праздничное чувство. Не помешало этому и нечто курьезное, — старший Ютов.

Этот парень, лет двадцати, крепкий, с бородкой а-ля мужик, сидел за столом оперным бандитом: в широкополой шляпе (Матвеевна сказала ему: «Шапку-то бы снял, Костенька, образа-а…»), в красной рубахе, с дубинкой. Знакомясь с Даринькой, буркнул: «Ютов, медик…» — и усмехнулся. Виктор Алексеевич и раньше его видел, и все таким же: так, под народника, мода такая, несколько запоздавшая; но Даринька удивилась: студент, а такой странный. На обычное Виктора Алексеевича «Очень рад» грубовато отозвался: «Ужли рады?.. а остатние две тыщонки привезли?» — «Как же, сейчас получите», — сказал Виктор Алексеевич, а Даринька смутилась. Матвеевна одернула: «Костя, ты бы повежливей…» Гости не дивились на медика, а Матвеевна головой только покачала, молвив: «Да не такой ведь ты, настоящий-то, а так, напущаешь на себя», — «Ну, не серчай, амененннца, — сказал добродушно Ютов. — Айда, господа noмещики… введу вас во владение».

Даринька не знала, что и думать. Виктор Алексеевич вышутил: «Под Базарова запущаете или под Марка Волохова?» Ютов смущенно рассмеялся: «Да ни под кого: а просто… не люблю условностей». Его брат, лет восемнадцати, нежный лицом и светловолосый, молчал смущенно.

Уже в сумерках ходили они по комнатам. Дом был куда больше, чем показалось Виктору Алексеевичу в первый его приезд. В неотвязчивой мысли скорей купить, как бы не передумали, он ничего не смотрел, не обошел и усадьбы. Мебель была старинная, много от прошлого века, — столики, секретеры, разные трюмо и зеркала, люстры, в хрустальных шариках… — такая роскошь! Виктор Алексеевич чувствовал себя смущенным: не обманул ли юных наследников, купив все за двенадцать тысяч? — хотя и знал, что никто не давал наличными больше восьми. А когда поднялись в светелку, где угловые комнатки, на цветник и Зушу, со шторами от солнца, Даринька воскликнула: «Господи, красота какая!..» Ютов усмехнулся:

— Красота понятие относительное. Для меня красота… когда я режу трупы.

Даринька вздрогнула и, к изумлению Виктора Алексеевича, сказала возмущенно:

— Ужас, что вы говорите!.. равнять такое!.. Все… — показала она на цветник, на Зушу, на даль, где мигал золотыми точками громыхавший поезд, — чудесно-живое, дышит… все — красота Господня!..

— Как кому… — видимо, дразнил Ютов, любуясь ею. — Когда я рассматриваю под микроскопом клеточку…

— И вы ничего не чувствуете!.. — воскликнула Даринька.

— Почему ни-че-ro?.. чувствую кое-что… хотя бы желание немножко вас рассердить.

В белом платье, в откинутой назад шляпке с васильками, с горячими глазами, досиня потемневшими, она была прелестна. И — отметил Виктор Алексеевич — она была свободна, заспорила, чего не бывало прежде.

— Вы… духовно слепы!.. — воскликнула она и отвернулась. — В вас нет чувства, вкуса… к красоте Господней!..

— Ну, по-ло-жим… вкус-то у меня е-эсть!.- не унимался Ютов, — к красивым женщинам… и… к отбивным котлетам. Даринька вспыхнула — и не ответила.

— В самом деле вы такой циник… или «напущаете на себя»? — шутливо сказал Виктор Алексеевич. — Дешевенький нигилизм, оказывается, еще в моде… провинция-матушка.

Ютова, видимо, задело. Он пробовал пройтись насчет «духовно слепы», но Даринька не отвечала. Виктор Алексеевич вручил ему две тысячи. Ютов сказал, что завтра он покинет родное пепелище чем свет, — «дорожная сумка готова, давно мечтал пешком обойти весь Крым…».

— Теперь есть на что… похлопал он по карману.