Был седьмой час. Солнце висело в мути, как в пожар. Было душно, порой полыхало, как из печи. Малиной пахло гуще. Звонкий всегда мороженщик кричал устало. Сняв шляпы, люди отирали пот, лошади плелись, мальчишки обливались у бассейна, где-то кричали бутошника, но он не шевелился, пил квас у грушника.
Виктор Алексеевич чувствовал смущенье. Теперь, когда все стало ясным, он представил себе острей, чем раньше, что получил Дариньку преступно. Восторг его мутился, он страшился уловить в ее глазах… «Ваше сиятельство»… — да, условность, но это не девочка-золотошвейка, не кинутое всем «безродное», а… присвоенное не по праву, насилием. И тогда, в первые дни их жизни, когда она была оглушена, открыла ему все, что знала, он почти знал, что теперь объявилось так бесспорно.
— Что с тобой? — спросила она заботливо и посмотрела светло, как утром, когда он подавал ей шоколад. Он молчал.
— Ты не рад?..
— Я не найду слов, как счастлив… за тебя… — сказал он с просящим взглядом, не смея
омрачить в ней… — Свет какой в тебе!..
— Ты это осветил во мне… — вымолвила она, взяла его руку и утерла слезы. — Боже мой… Виктор!.. — вырвалось у нее вдруг. — Так она?!..
— О ком ты?.. кто- она?..
— Там, в Уютове… се…стра?!.. в р о д н о м мы?!.. Го-споди… о н а… — и без сил откинулась к подушке.
Видя, как помертвели у ней губы, Виктор Алексеевич крикнул: «Гони!.. барыне дурно!..» Коляска бешено помчалась. Да и было время.
Вдруг стемнело. В небе нависло черным, в огнистой пене. Накатывало гулом, мелькнули стаи голубей, кто-то зловеще крикнул: «Небеса горят!..» На Лубянской площади рвануло вихрем, пылью. Поднимать верх нечего и думать. Виктор Алексеевич сорвал дождевой фартук, старался укрыть Дариньку собой… Шляпу его сорвало, секло в лицо песком, душило. Катились зонтики и шляпы; пригнувшись, разносчики с лотками спасались в подворотни, гремели вывески, звенели стекла, выли голоса… и в удушавшем пекле все еще стлался вязкий дух малины.
Перед Владимирскими воротами чуть не опрокинуло коляску телегой с прыгавшими стопами прессованного сена. На Никольской грохнуло перед коляской вывеску, лошади понесли, кучер орал неистово: «а-ста-а-ай!..» У самого «Славянского Базара» бутошник повис на дышле, кони осели и задрали морды… Выбежали швейцары…
Дариньку внесли на лестницу, нащупывая во тьме ступени. Ламповщики засвечали лампы, зажигали газ в несрочном мраке: был седьмой час в исходе. Вдруг ослепило-грохнуло, задребезжали-зазвенели стекла, застучало градом. Гуляло-завывало ветром, мотались шторы, звонили колокольчики, с грохотом падала посуда, откуда-то вопили: «Доктора!..»
Дариньку положили в комнату, выходившую во внутренний цветник с фонтаном. Здесь было тихо. Окна были раскрыты, веяло свежестью. Невиданный град, «с яйцо», перебив все окна, сменился ливнем.
То был памятный ураган, отмеченный летописцами, срезавший сотню десятин векового бора в Погонно-Лосином Острове, натворивший немало бед.
Виктор Алексеевич почувствовал в этом урагане н е ч т о. Как в Уютове он научался слышать «симфонию великого оркестра», так в Москве ему как будто приоткрылось, что этот стройный оркестр «срывается» и в этом «срыве» слышится возмущение, угроза… словом, какой-то непорядок, разлад. Впервые почувствовалась ему «природа» как живое нечто… — мистическое, конечно, ощущение! — подверженное, как все, недугу… После он называл — г р е х у. Это «живое нечто» зависело от какой-то непреложной… Воли?.. Этому чувству он нашел утверждение у вдохновенного поэта: «Не то, что мните вы, природа…» Это «живое нечто», прекрасное и порой страшное, его «духовная» связанность с человеком, было ведомо Дариньке, и с этого урагана стала ему особенно понятна тонкость ее душевных восприятий, чувствование ею с т и х и й н о с т и: великих снегопадов, ливней, наводнений, гроз… — того, что завлекает душу вне-земным, уносит — «з а». Он отмечал, что с этого урагана «мир для него расширился и углубился».
Доктора не могли дозваться. Даринька скоро пришла в себя.
— Хорошо как, свежестью… — сказала она, вдыхая полной грудью, — это дождь шумит?..
Попросила пить. Он дал ей коньяку со льдом, стал на колени, где она лежала. Она сказала:
— Сколько тебе со мной заботы… поцелуй меня… — и поглядела так открыто, светло, что он не вынес переполненного сердца, отошел к окну, ткнулся лицом в портьеру и стиснул зубы…
— Куда же ты ушел?..
— Я с тобой… — сказал он от окна и подошел к ней.
— Почему ты плачешь?..
— От… незаслуженного счастья… — сказал он, овладев волненьем. — Жизнь… какое чудо!..