Он нашел церковь Николы-Мокрого, нашел и сторожа, строгого старика. На настойчивость барина, с ясными пуговицами и бляхой на груди, сторож, хоть и неохотно, отозвался: «Франца Иваныч з д е с ь».

— З д е с ь?!.. — почти крикнул Виктор Алексеевич.

— В нижней каморке проживают. Но только они никого не допускают, строгий от них наказ. Приуготовляются на покой, к Николе-на-Угреши.

Виктора Алексеевича толкнуло в грудь: опять Никола!.. Не понял: «Никола… на!..

У г р е ш и?..» Спросил: «Куда?..»

— К Николе-на-Угреши!.. — повторил сторож. — Старый монастырь, «Угре-ши». Значит, «угреешь»! От нашего батюшки знаю, и во писании читал, Франца Иваныч знают, не раз бывали, верст отсюда двадцать, к Поклонной горе. Да это всем известно.

Говорил даже с недовольством: чего тут спрашивать?..

Виктор Алексеевич долго настаивал доложить о нем, совал трешник. «Пойми же, голубчик, важное дело у меня к нему, душевное!.. сын, мол, старинного приятеля покойного, по очень важному делу, душевному!..» Сторож подумал, помял бумажку.

— Ох, барин… уж и не знаю. Им спокой теперь требуется… Ну, возьму уж грех на душу, приму на маслице Угоднику-батюшке… — сказал, воздыхая, сторож и положил бумажку под образа, где теплилась лампадка.

Пошел в закутку, гремел будто железной дверью, куда-то вниз. Виктор Алексеевич ждал, «в непостижимом волнении». Смотрел на пунцовую лампадку, на образа, в веночках. Узнал Угодника, в митре, темный, суровый лик. Дня три тому и не думалось об этом «поэте-ювелире», «с пунктиком»… и вот как-то скрестилось, никакой логикой не объяснимое: «Голландец, кальвинист, чудак, певец самоцветов… — и этот, очевидно, солдат когда-то, лохматобровый, упористый, каменно-верующий… самоцветы, воры, Угодник… п р и к р ы л… и все это как-то с б л и ж е н о, ч е м-т о скреплено!..»

Смотрел на строгий лик, недоумевая…

— И, представьте… я уже з н а л, что увижу этого «отрешившагося», что он велит допустить к нему, что недаром же все так переплелось, и во всем, он, Никола?!.. — о котором я три дня тому совсем не думал, годы не думал, о нем ничего не знаю… Вот тогда, перед этим суровым ликом, много мыслей и ощущений прошло во мне, тревожа, подымая вопросы. Помню, думал: «Вот какое скрещение жизненных п у т е й… о чем и не помышлял… зачем это мне, в с е э т о?.. почему я хочу добиться?.. ведь я же, логически, должен себе ответить — „Вздор, ни для чего, ничего не найду, о н уже „отрешился“, давно не берет заказов, его давно забыли…“ — а я вот вспомнил, сверхлогикой в е д у с ь?.. Но я же здрав, все в моей жизни светло, со мною Даринька… и я, наперекор рассудку, вижу непостижимое „скрещение путей жизни“ и верю, жду!!! Мне так врезались эти слова, что тут же и записал в книжечке: „Скрещение путей жизни“, — боясь, что могу забыть».

Он слышал где-то в н и з у… — «почему внизу?» — глухие голоса. Загремело железо, заслышались тяжелые шаги по камню. Сторож вышел из закутка, явно удивленный: «Франц Иваныч дозволили допустить». Зажег восковую свечку и дал Виктору Алексеевичу, сказав, что надо считать десять ступеней и потянуть за скобу дверь внизу, в подвальчик. Виктор Алексеевич испытал ощущение странное, заманное, как бы во сне, повторяя навязавшееся: «Скрещение путей жизни».

Он спустился по десяти ступеням, светя себе, потянул загромыхавшую железом тяжелую дверь и оказался в сводчатой каменной каморке с крошечным зарешеченным оконцем вровень с двором: лезли лопухи в оконце. На лежанке горела в серебряном свещнике толстая церковная свеча. Высокий, сутулый, худой старик, с белой бородкой клином, «дьячковской», в вытертом кафтане, похожем на подрясник, в скуфейке монастырского служки, встретил приветливым возгласом:

— Да благостен будет ваш приход!

Виктор Алексеевич не нашел слов ответить, лишь поклонился почтительно: никакого голландца, а… о т р е ш и в ш и й с я ч е л о в е к. Было такое чувство, будто переступил грань мира сего и слышит невнятный шепот т о г о, за этой гранью.