Бураев ожидал другого. Он вдруг поверил, что случилось чудо, что эта телеграмма все изменит. Даже не-понял сразу, кто это М. Перечитал – и понял: Машенька приедет, и ничего не изменилось. Он скомкал телеграмму и бросил в лужу. Вся «грязь», чем-то уже прикрытая, опять открылась. Для чего приедет? вакансия освободилась?…

– Все-то они…! – выругался он. Извозчик обернулся и весело заскреб под шляпой. – Пошел! Нет, слезу.

Пошел по тупичку садами, так легче.

– Валясик, есть чего-нибудь, скорей! Я сейчас…

С позеленевшей поймы ползли на город дождевые облака, тянули скуку. Темные с дождя сады сквозили, унылы, пусты. Вишни отцвели, еле заметно зеленели; яблони еще не распускались. Не разбирая, Бураев шагал по лужам.

«Это для чего же она приедет? Своего добиться? тогда не вышло, а теперь вакансия освободилась? Все-то они на одну колодку…!»

С Антоньева монастыря, под горкой, лился перезвон. Перезвон напомнил: «это еще «свиданье»… надо!» В восемь, как стемнеет. Не пойти нельзя. Он помнил выражения письма, мольбу, угрозу: «Вы должны придти… иначе меня не будет в жизни, клянусь вам!» Что-то тревожило его, в «свиданьи». Казалось – призрачным? И почему-то – за старым Кладбищем. Кладбище, свиданье, – что за фантазия! В романах только… [116]

После кошмарной ночи и волнений дня, чувствовал он себя изнеможенным, и все теперь казалось призрачным, как-будто. Свиданье… Кто-то угрожает, молит: «вы должны придти, вы все узнаете!» Сады темнели, что-то в них таилось, в пустоте. Бураев осмотрелся. Призрачные сады, как тот, обманный, со следками в луже. Сады кружились, наступали…

Такое с ним случалось после боев, в Манчьжурии. Кружились сопки, стены гаоляна наступали, – призрак?

«Если бы все было… только призрак!» – подумал он.

Боль прикрылась, а эта телеграмма опять раскрыла.

«И пускай приедет», – старался унять боль Бураев, – «эта без фасонов, напрямки: хочу – и баста!»

Он вспомнил Машеньку: ее ласкающую нежность, податливость, бойкие глаза бабенки с головкой египтянки, вольность платья, пушок над губкой, толкавшую коленку… В нем загорелось нетерпенье.

«Съездим в монастырь, чудесно! Все они такие… а, плевать!…»

Он задрожал от страсти, от желаний. Такое с ним бывало после больших волнений, – разряжалось в страсти. Он встряхнулся, глубоко вздохнул.

– Весна! Какой чудесный воздух! Эх, махнем в луга!… Держись, Степашка… жизнь, брат, о кулаке, а не под юбкой!… – крикнул себе Бураев. – Стреляться, что ли, как эта славная девчушка?!…

Он вернулся к себе, спокойный.

– Без вас господин приходил, ваше высокоблагородие, – доложил Валясик, – шибко добивался. [117]

– Говори толком. Чего добивался?… – взволнованно спросил Бураев, связав с своим. – Какой он из себя?…

– Сказки барину, сказали… будет им приятно!

– Приятно?! Да ты что… пьян, что ли? Что – приятно?!…

– Не могу знать, ваше высокоблагородие! Хоть бы в одиннадцать часов зашли, а будет, говорит, приятно! Да он, ваше высокоблагородие, вроде как не в себе, не стоит на месте… за бородку все хватался, тормошился… чернявенький такой.

– Да чорт ты этакий!… – вскричал Бураев. – Что – приятно?!…

– Не сказали. Приходить велели. Они, говорит, меня знают! Говорит, книжки у них брали…

– Так бы и сказал.

Бураев понял, что это был Глаголев, Мокий Васильевич, или «Мох», как его звали гимназисты, учитель. Почему – приятно? В нем, было, вспыхнула надежда – и погасла.

Курчонок попрежнему лежал на блюде. Не садясь, не сняв фуражки, Бураев стал глотать кусками. Выпил водки, не замечая – сколько. Свиданье это!…

– Приготовъ сюртук! – крикнул он денщику. «Дело совсем не в том, не в этих бабах… все это только так, придаток. А главно…»

Сколько раз, при неудачах, старался успокаивать себя, что «это совсем не главное, а главное еще придет. И никогда не мог определить, да в чем же главное? Это помогало. Выпил еще, и стало проясняться. [118]

Вспомнилась девочка с косами, Лиза Королькова, кареглазка, фарфоровое личико, всегда в окошке.

«За что погибла! Застрелилась… Славная девчушка. Не думал, что я ей нравлюсь… Завтра свалят в яму… Жить – вот оно, главное! Каждая минута жизни – вот главное!»

Вспомнил, как Машенька писала: «кажется мне, что ты вот и есть «по настоящему».

– Валясик!… – крикнул Бураев бодро. – Слушай. Эти тряпки на дверях – ткнул он в портьеры, – снять! И шкуру выкинь… отдай старьевщику! И всю эту дрянь со стен – долой! Вернусь – чисто чтобы было, как у нас раньше, когда в Солдатской жили! Понял?

– Так точно, ваше высокоблагородие! Продать прикажете?

– И зеркало это, к чорту! Там мы должны что-то мебельщику… отдашь. Стой! Он налил водки. – На, выпей за мое здоровье.

Чего-то душа искала. Не было никого, один Валясик. Такое всегда случалось, как «заскучает» барин, – знал Валясик. Было и на войне, в Манчьжурии, когда захватили батарею, и бураевские стрелки били прикладами японцев, и «башки у них лопались, как яйца». Валясик помнил, как капитан, тогда поручик, сидели на зарядном ящике и терли рукавом коленку, замазанную, словно, тестом; тер и стучал зубами, «даже страшно». Подошли кухни, и Валясик принес консервов и бутылку с чаем. Поручик отшвырнул консервы и поглядел так страшно, «словно убить хотели». И «чужие» были глаза у барина, «словно они не тут». Потом затихли. Сказали только: «не надо мяса». «Выпили из японской [119] фляжки и мне велели: «выпей за мое здоровье!» Так и теперь вот. Валясик понял, что по барыне скучают. Вежливо взял стаканчик.

– Быть здоровым, ваше высокоблагородие.

– Постой… – остановил Бураев, думая о чем-то.

Он поглядел на денщика и понял, что тот его жалеет. По глазам заметил? Может быть, вспомнил что-то? Оба видали страшное, видали гибель. Через войну связало.

В эту тяжелую минуту Бураеву мелькнуло, что этот подслеповатый и всегда заспанный, – единственный, ему здесь близкий. В нем мелькнуло это, когда Валясик сказал особенно, душевно: – «быть здоровым!» Немного запьяневший, Бураев чувствовал потребность братства.

– Как, Валясик, по-твоему… – смущенно сказал он, с усмешкой: – все, брат, не важно… это?…

Никому бы так не сказал Бураев.

Валясик думал, не зная, как ответить. Такое не раз бывало; и он, по привычке, понял, что это себя спрашивает барин. Понятно – совсем не важно.

– Не важно, а? – Бураев еще выпил. – Ну, дела эти… ну, как там у вас, ну… с бабами? – выговорил, смутясь, Бураев.

Валясик постеснялся, ухмыльнулся.

– Никак, ваше высокоблагородие! – четко ответил он. – Тут и делов нет, а… как назначено.

– То есть, как назначено? Не по-дурацки ты отвечай, а…

– Как так я не отвечаю, ваше высокоблагородие! Ежели бы женаты, а то баловство, по-нашему. Будто [120] на закуску. Ну, сходил в баню, помылся, – все и смылось.

– Так-так… – подбодрял Бураев. – Помылся?…

– Да ей-богу, ваше высокоблагородие! Не подошла нарезка, другую гаечку подобрал – жи-вет. Как назначено… Ходи веселей, любись – не жалей!

– Не та нарезка?… – захохотал Бураев.

– Да что… понятно, не пуля в глаз! Мы с вами, ваше высокоблагородие, не то видали.

– Верно. Не пуля в глаз. Ты, брат, му-дрец, мошенник!… Ну, пей за свое здоровье.

Вестовой привел «Рябчика».

Идя в спальню, Бураев задержался у портрета. Остро воняло шкурой, – всегда попадалась под ноги. Он отбросил ее ногой, зажег против воли спичку и посмотрел. Милое, ненавистное лицо показалось ему другим: что-то в нем было новое, чужое, – враждебное. Догоревшая спичка напомнила о себе ожогом. Он не зажег другую, споткнулся опять на шкуру и наподдал. В темноте что-то зазвенело и разбилось.

– Вон этот весь б…! – крикнул Бураев, в бешенстве. – Валясик, все к чортовой матери, сейчас же!…

В спальне было совсем темно. Он зажег розовую лампу. Розовый свет ее – сладкий, фальшивый свет «гнусной притонной комнатки, взятой на полчаса», остро ему напомнил вчерашний вечер. Он резко сорвал колпак, поглядел с отвращением к постели. Атласное голубое одеяло не свисало, все было чинно и прибрано. Увидал «Клеопатру» над постелью, голых «рабов мидийских», купленных на толчке. Это когда-то [121] нравилось. Пахло её духами, самыми подлыми на свете… Он распахнул окошко. Сумерки уже загустели, чернело ночью. Дождик шуршал по листьям, чвокали соловьи в обрыве, пахло по банному березой, душно. Сирень начинала распускаться, веяло тонкой горечью, сладких надежд и счастья.

Бураев почувствовал усталось, лег на кушетку и забылся. Перезвон от монастыря вырвал его из сна. Он взглянул на часы, – вот, странно: две минуты всего и спал, а будто в монастыре он был? Множество маргариток видел, больших, как астры. Что-то… монах, как-будто?… Вспомнилась утренняя церковь и возглас – «знамение»: «не греши больше… случится хуже!» «Вот, навязалась глупость!» – подумал он, – «чем это я грешу?… Пошлая мистика, остатки…» И начал поспешно одеваться. «А на «свиданье»-то опоздал. Дождется».

Одеваясь перед окном, Бураев увидел зарево. «Должно быть, пожар в Олехове». Темное небо раздавалось, клубилось дымом. Дождь превратился в ливень. «Хорошее «свиданье», – подума он. Вспыхнуло голубым над поймой, погромыхало глухо. Зарево расплывалось ярче. Ливень внезапно кончился, рваная туча убегала, зарево подымалось выше, мерцало в лужах. «Пожар здоровый, не фабрики ли горят?…» – высунулся в окно Бураев. – «Чудесно… какая свежесть! Кстати и освежусь, проедусь».

– Приказ не приносили? – спросил он вестового. – Поручик Шелеметов в роте? подчистились? [122]

– Так точно, их благородие только-что пришли. Выкладку проверяют, ваше высокоблагородие. Так что, у нас тревога…

– Что такое?… – спросил Бураев.

– Войсков губернатор затребовал. В Олехове, писарь говорил, фабричные бунтуют, 9-ю роту посылают, для усмирения… видал, вестовой за их благородием штабс-капитаном Артемовым погнал, срочно!

«Эх, мою бы!…» – подумал досадливо Бураев. – «Артемку посылают… трясти брюхом!»

– Должно, так и есть, ваше высокоблагородие!… – сказал Валясик. – Пожар-то в Олехове, самое это место… Горит шибко, верстов шесть, не больше.

В отсвете дальнего пожара слабо мерцала пойма; рваные тучи светились розовым.

– Нефть не подожгли ли, больно ясно?…

– Нагайку! Можешь идти, – сказал Бураев ждавшему приказаний Селезневу.

Радостно фыркал «Рябчик». Бураев ласково потрепал, тихо подул на ноздри. Подул и «Рябчик», всегда ласкался.

Бураев сел.

– Приеду, должно быть, поздно. В случае, после десяти найдешь меня у Глаголева, учителя… запомни: Мало-Садовая, 15. Если из полка что важное. Слушай: ту постель вынесешь из спальни, поставь походную, складную.

– Так точно, хинтер! – весело подтвердил Валясик.

– И всю муру. Портрет на подставке… в печку! Понял? [123]

– Так точно, понял. Счастливо ехать, ваше высокоблагородие! Полыхает-то… прямо, светло ехать.

Бураев оглянулся: пожалуй, что нефтяные баки. И пустил «Рябчика» галопом.