«К батальонному заехать обещал», – вспомнил Бураев встречу и повернул к заставе. Кожинский забор тянулся по концу Московской, ворота выходили к полю. Бураев свернул направо, полевым простором. Старые тополя шуршали в ветре, пахли горьковато-клейко. У каменных ворот, под плесень, с отбитыми шарами, он позвонился. Знакомо раздалось по саду, в глубине, – бом… бом… Залаяли овчарки. Было видно в щели, как из людской выходит кто-то с фонарем и светит к лужам. Кричит овчаркам – цыц, лихие! Как в деревне. Это денщик Василий, садовод, как и у отца, Василий тоже. Бураев вспомнил про отца, и стало грустно. Надо написать. «Сейчас увижу Антонину, милую Юнону… интересно, какая она стала. Больше году не был, и не встречались».
Подумал: «так бы и не собрался, если бы не «свидание». И еще подумал: «вот женщина… скоро таких не будет». И увидал – «виденье». Да, Юнона.
– Кто там?… – сторожко спросил Василий.
Бураев въехал в открытые ворота, в тихий, широкий двор, напомнивший ему родное – «Яблонево» отца, где вырос. Так же выходили с фонарем к воротам, те же тополя, светящиеся окна дома, в высоких елях. Повеяло уютом, родным, исконным, теплым. А в доме, в белом платье – мама… милая Юнона, напоминающая чем-то маму. Он позвонился на парадном и подумал, как хорошо, что он заехал, привела случайность, что-то, тот «компас», который как-то направляет. [145]
Вот, надломилось в жизни, не к кому пойти, и вот – направил. Милая Юнона, как-то встретит?…
В нем заиграла радость и поднялось смущенье, когда послышались шаги за дверью. Отворил сам Кожин, в гимнастерке, костлявый, длинный, с тонкими усами в стрелку, в эспаньолке, как Дон-Кихот. В зале играли на рояле, как тогда. Сердце его забилось радостно-тревожно. Его встречают?…
Он вошел, смущенный. Особенно смутил полковник, крикнул:
– Вот он, блудный сын! вернулся!… Антонина, встречай заблудшего!… Силой притащили, а?… Под дождем прогулки совершает… все освежается. А старые друзья забыты!
– Нет, полковник, не забыты, – в смущении сказал Бураев, – а как-то все не выходило…
Музыка замолкла. Бураев узнал знакомые шаги по залу: шла Юнона.
– Нако-нец-то… – появилась Антонина Александровна в дверях. – Что с вами было, милый капитан… почему так пропадали? И так внезапно… Кажется, больше года?…
Бураев поцеловал смущенно руку. Подумал: что это, насмешка?
– Как-то, Антонина Александровна, жизнь захлеснула… – сказал он искренно. – Страшно жалею… Так все как-то…
– Бывает, – пошутил полковник. – Нечего жалеть о прошлом. Так-то, братец.
Антонина была все та же, молода, свежа, светла, спокойна, как будто пополнела, стала еще прелестней. [146]
«Новое в ней», – следил за нею с восхищением Бураев, – «нежная усталость, томность», – и сладко, и тревожно билось сердце. Полковник скрылся: что-то с инкубатором неладно.
Выйдя в залу, Антонина вдруг остановилась.
– Почему забыли? – спросила она прямо. – Много пережили?…
Этого он не ждал и растерялся. Вспомнил почему-то, как она – давно! – склонилась к нотам, как он слушал. «Совсем другая», – пробежало в мысли. Она смотрела на него с улыбкой, как – всегда?
Он ответил:
– Много вы знаете. Я ценю ваше доброе ко мне…
– Правда? – она как-будто, удивилась. – Вы не изменились. Ну, что-нибудь скажите…
«Нет, она другая… свободней стала», – решил Бураев, любуясь, как она села на качалку. – «Как прелестна!…»
– Что же говорить, вы знаете. Конечно, я не мог себе позволить у вас бывать…
– Вот как! Почему?
«Нет, она совсем другая».
– Вы курите?! – не удержался он воскликнуть.
– Что вас удивило? – спросила она спокойно. – Так, привыкла… Ну, говорите. Не могли бывать… Ну, что еще?
– Вам все понятно.
– Почему мне… все понятно? – сказала она вверх, следя за дымом.
– Потому что вы… другая! – сказал он смело. [147]
– Я не понимаю, что это значит… другая? Какой вы странный…
– Перед вами я не могу таиться, как перед… святой! – сказал он неожиданно и тут же и подумал – «зачем я это?»
– Вот как! – она чуть усмехнулась и качнулась. Светло-сиреневое ее платье помело паркет. – О, какой вы льстец… кто вас учил?
– Я не льстец, – сказал Бураев, – вы это знаете.
– Комплиментщик, знаю! – звучно засмеялась Антонина, новым смехом. – Помните, в саду?…
Бураев грустно усмехнулся.
– Помню. Что же… вы все такая, как тогда! – сказал он прямо, в очаровании «виденья». – Видите… потому-то я не мог бывать у вас, тогда. И сегодня я не посмел бы, если бы не… полковник.
– Знаю, знаю… Ну, говорите.
– Я был обязан перестать бывать… может быть еще раньше, до «истории».
– Почему – раньше?
Бураев не ответил.
– А теперь… нисколько не обязаны… перестать бывать?
Он любовался, как она качалась, откинувшись на спинку кресла. Это оживленье, смех, играющие руки, каштановые косы, завернутые пышно, – все было новым, таинственно-прелестным новым. Он, в очаровании, ответил:
– Боюсь, что да… обязан.
Она взглянула на него издалека. Взгляд этот что-то и сказал, и нет. [148]
– Снимите «обязательство» с себя, не стоит… – сказала она шуткой. – Впрочем, послезавтра уйдете в лагери. Но… я вам разрешаю изредка бывать и летом. Андрей Максимович приезжает каждую субботу, для садов и для хозяйства. Значит, – сказала она обычным тоном, – с вашей «историей» покончено? Вы не обижайтесь. Все знают…
– Обижаться, на вас! – восторженно сказал Бураев. – Теперь, – он усмехнулся, я уже «мальчик без истории». Как я счастлив, что могу бывать… вы для меня, как… милосердие! Уверяю вас. Если бы вы знали, как я одинок. И… всегда был одинок, – прибавил он с тоскою.
– Очень рада. Что же вы не спросите про Нету? Она теперь бо-льшая.
– Я не забыл. Не встречал давно. Большая, да…
– Ушла на панихиду по Лизе Корольковой. Вы знаете? Самоубийство…
– Знаю. Ужасно. Я ее помню… фарфоровое личико, мимо проходил в казармы, часто видал в окошке. Обыски идут у нас…
– Кажется, что-то грязное. Начальница гимназии хотела запретить, чтобы устраивали панихиду, но все восстали. Вот, Неточка пошла. Кстати, который час? Без четверти десять… Надо послать пролетку. Вы с этой Корольковой не были знакомы?…
– Никогда… Почему вы меня спросили?
– Просто так. А вы… почему так спрашиваете?
Бураев не успел ответить: вернулся батальонный, нес цыплят в лукошке. [149]
– Надо Семена послать за Нетой, к Лисанским. Там она будет ждать.
– Куда послать? – не понял Кожин. – То есть, как за Нетой?…
– Как за Нетой! – сказала Антонина раздраженно, чему Бураев удивился. – Нета же ушла на панихиду и будет ждать! Надо послать к Лисанским…
– Вот тебе раз! – сказал полковник, потирая темя. – Давно пое-хал! Как же это ты так… волнуешься. Поужинал и поехал. Вот, полубуйся, капитан, какие у меня штуки… вот эти пли-муты! Знаешь, милая… не попробовать ли, под музыку? Эффектно будет, чорт возми!…
– Как, что… под музыку? – спросила, в испуге, Антонина.
– Что-что… Выпущу, а ты сыграешь. Посмотреть влияние… слышат или нет? Где-то я читал, что рыб на музыку манят… все и выплывают! Вот, приучить-то!… Капитан, не смейтесь: знаете мою слабость. Скоро тридцать пять лет, все с солдатиками играл, а вот пора и отдохнуть, с цы-плят-ками-с…
Антонина вышла. Кожин любовно вынимал цыплят, пускал на коврик.
– Вот, батальон-то настоящий! Смейтесь, а – жизнь. Лучше, братец, чем все трофеи мира. Что ж, я и не скрываюсь. Скоро выхожу в отставку. Богат, а скоро буду и миллионером, да-с. Эта усадьба только между прочим. Куплю, так… десятин тысченки три, ну, понятно, пенсия. Конец войне! Скоро все армии насмарку. Тюк-тюк-тюк… – тыкал он в пол перед [150] цыплятами. – Армии разоряют государства! да-с!… Но… служишь – и не философствуй.
Бураев, из такта, промолчал: часто чудил полковник! Кожин унес цыпляток. Вернулась Антонина.
– Да, – это самоубийство очень взволновало город, – сказал Бураев.
– А вас?
– Но это так естественно. И меня, конечно.
– Нета говорила, – скользнула взглядом Антонина, – что в дневнике несчастной что-то есть о вас?… Вы ничего не слышали?…
– Странно. Я ее совсем не знал…
Он вспомнил о письмеце, о «К.».
– И не знали, – спросила Антонина медленно, – что вы ей очень нравились?…
– Первый раз слышу! – искренно сказал Бураев. – Теперь я стал какой-то притчей…
– Ну, простите… – взяв его руку, сказала Антонина, – я вас встревожила?…
Это ее движение и мягкость, как она сказала, его растрогали. Он не посмел сказать ей, как он счастлив, что снова ее видит. Но его взгляд сказал ей это.
– Встревожили?… чем?!… – удивился он. – День у меня сегодня беспокойный был… а так, какие у меня тревоги!
– Да, вид у вас усталый.
Антонина отошла к окну, открыла. В окно смотрела белая сирень, в дожде.
– Хотите?… – сломила она веточку. – У нас тут солнце… уже распустилась. [151]
Он поблагодарил и нежно поцеловал, – приник к сирени.
– Помните, – сказал он нежно, – когда-то вы меня гадать учили?
– На сирени? – бросила она небрежно.
– Нет. Это было давно, но я все помню… фуксии! – сказал Бураев, стараясь уловить ее глаза.
– Фу-ксии?… когда?… Не помню. Разве на фуксиях гадают? В первый раз слышу. Почему у вас сегодня тревожный день?…
Она пошла к роялю, но играть не села. Открыла, задумалась… закрыла.
– Я теперь даю уроки, уже больше года.
– Да, я слышал, что вы довольны. Полковник говорил… нашли цель жизни.
– Цель? – усмехнулась Антонина. – Вот как, смеяться научились!… Я шучу, конечно. Теперь уж не такая домоседка стала… Бегаю с утра до вечера.
– Странно, ни разу вас не встретил! – сказал Бураев. – Впрочем, у меня одна дорожка – дом, казармы…
– Да? А я вас иногда встречала… Вы, кажется, в каком-то тупичке живете… неподалеку Антоньев монастырь?
– Да! – радостно сказал Бураев. – Вы знаете?… Но почему же я никогда…
– Случайно вышло… как-то я ехала и видела, вышли из тупичка, пошли в казармы. Какой же у нас с вами скучный разговор! [152]
– Что-то ты, капитан, начал мне говорить, что-то у тебя произошло сейчас… про какой-то рапорт?… – сказал вошедший батальонный.
Бураев рассказал, что вышло.
– И превосходно, что отпорол. Вот кого бы отодрать-то… подлеца Скворца да мецената нашего Катылку! В Сибирь!… – закричал полковник, словно на плацу. – Эти тебя продерут в «Голосе», в отделе «подтирушки», или у них «Постирушки»? Ну, да ты им головы отвертишь, я тебя, капиташа, зна-ю!…
Антонина передернула плечами и ушла. Бураев с удивлением подумал – «что такое с полковником сегодня? и Антонина как-то странно?…»
– Надо Антонину благодарить. Заметили, нарочно вышла. Что говорить, святая женщина, молюсь на нее, как на икону. Стала она давать уроки музыки… вы уж, понятно, ходить к нам перестали… стали «мальчиком с историей», как мать-командирша пропечатала. «Один Бог без греха, а мы лю-ди гре-ешные!» – неожиданно запел подполковник. А Антонина как раз тут и решила давать уроки музыки. Так сказать, наполнить зияющую пустоту. Однако, три четвертных выигрывает! – подмигнул Кожин, – скоро выкупим у банка лятифундию, с ее подмогой. Урок был у подлеца Катылина, собственника поганца «Голоса»… И приехал этот адвокатишка Скворец, редактор. Ну, за чаем кру-пный разговор… как раз у тебя, капиташа, «вынос» твой случился…
– Какой вынос? – спросил Бураев, которому стало неприятно слушать. [153]
– Не вынос, а «вылет» правителя Краколя. Вышиб ты его? Это уж факт исторический. Вот они тут и закипели, общественники наши, ангелы-то хранители! Вот когда распотрошим-то… и губернию, и армию! Понимаешь, что говорили?… Падение нравов!… А у этого Катылина в Москве содержанка, в монастыре послушница, и уважаемая супруга, кровь с молоком!… Вот и прикуем к позорному столбу, на радость общественности и либералов-кадюков. Антонина, понятно, от чистоты души, им и говорит: неудобно в частную жизнь мешаться… публичного преступления нет! здесь дело вза-имное… ушла жена от мужа – и, между нами, известного прохвоста! – и муж мог требовать удовлетворения, и вообще!… Зачем будить нездоровое любопытство, надо подымать читателей… Они ей – «мы на страже общества, и пригвоздим!» А она… Вы ее всю не знаете… ох, с темпераментом!… – разошелся Кожин, – а перед офице-ром… – ткнул себя в грудь Кожин, – благоговеет, казачка чистокровная, атаманова дочка… на пистолетах может! а, бывало, джигитовала… засу-шит!… Вы не глядите, что – «тихий глаз»… и консерваторию кончила на виртуозку!…
– Господа, пить чай! – позвала Антонина Александровна устало.
– Сейчас, анекдот Буравку доскажу… Она им, братец, ультиматум: ни слова в ваших «подтиронах»! Завтра намараете, – смысл-то! – а к вечеру Бураев вас обоих прро-бу-рравит!… – сделал полковник пистолет из пальца и присел, прищурясь. – Как воробьев! – «Я – какова полковница? – этот характер [154] очень знаю!» Ну, те и… дай бумажки! Она-то, правда, тут же, как говорится, «спокойно удалилась» – она уме-ет! – и урок к чертям, а «подтирон»-то порции не получил. Этого, заметьте, ни-кто не знает. Аминь! – полковник погрозил к столовой. – Слово взяла с меня – ни-ни! Но тебе-то… не могу же не сказать! Я тебя, чорт те знает, «люблю любовью странно-иностранной». Глядишь – ну, прямо, офицер-девица, из монастыря вот только… А можешь и в ад сейчас же. Мо-жешь! Хмуришься? На батальонного не полагается сердиться! – погрозился Кожин. – Идем к хозяйке и виду… ни-ни-ни!
«Сегодня он какой-то чумовой», – подумал опять Бураев. Но это было мимолетно. Антонина, милая Юнона, сияла в мыслях. Новая, – такой он никогда ее не видел. «Тихий глаз», – верно сказал полковник. «Вы ее всю не знаете! ох, с темпераментом… казацкой крови…» «Но как же это объяснить?» – спрашивал себя Бураев. – «Возмутилась, бросила урок, когда узнала, что я?…» Было непонятно, даже неприятно почему-то.
Вошли в столовую. Она стояла у буфета и смотрела к двери. Он встретил ее взгляд и прочитал: да, я такая! Конечно, она слышала.
– Вам, как всегда, покрепче?
– Пожалуйста. Особенно сегодня.
– Почему «особенно сегодня»?
– Очень, Антонина Александровна, устал. И еще необходимо в одно место. Уже одиннадцатый… а очень нужно.
– Очень? Деловой вы стали. [155]
Она взглянула из-за самовара. Так она раньше не смотрела. Решительно, она другая. Тревожней стала? Он не мог решить. Свободней?…
– Не деловой, а… очень нужно! – повторил Бураев, а сам подумал: «вот заладил!»
Антонина задумчиво мешала в чашке. Полковник шумно дул на блюдце. Разговор пресекся.
– Выкупим у банка, решено! – сказал полковник. – Займусь червями, по системе… этого… ну, как его… такая звучная фамилия… – крутил он в пальцах, – ну, еще корпусной-то был?… Антониночка, не помнишь?…
– Не помню, – сказала Антонина в чашку.
– Ну, чорт с ним. Буду воспитывать на скорцонере, коконы получаются тончайшей консистенции и…
Антонина опять взглянула, и снова их взгляды встретились. Сердце Бураева остановилось. Взгляд был мгновенный, – и тоска, и радость.
– Партийку сыграем? – нежданно предложил полковник, обрывая хозяйственные планы.
Бураев колебался. Остаться? Антонина, склонившись, медленно переливала с ложечки. О, милая! – сказал он взглядом. Сердце было полно таким безмерным, что он не мог остаться. Скорей на воздух, скакать, все вспомнить, привести в порядок. Он задыхался от волненья, зная, что сейчас случится, должно случиться. Он взглянул опять. Она переливала с ложечки. Он видел милую ее головку, завернутые косы.
– Сегодня не могу, полковник. Если разрешите, завтра?… Дал слово быть. Приехал из Москвы профессор, надо быть, неловко… – путался в словах Бураев. [156] – Доклад какой-то… важный… об «основах жизни».
– Ну, Бог с вами, до-кладчики. Ну, завтра. Перед лагерями отпразднуем. Покажу, какие я реформы провожу…
– Уходите… – сказала Антонина утомленно, бросая ложечку. – Что так скоро?
Как всегда, она была спокойна, замкнута. Глаза сияли ровным светом. Провожая, она сказала:
– Яблони зацветают…
Бураев вспомнил «перламутр» и «маму» – первое знакомство.
– Да, я помню ваш перламутр…
– Что за перламутр? – спросил полковник.
– Яблони когда у вас цветут… все, как перламутр. – восторженно сказал Бураев. – Помню, когда я в первый раз увидел… – он остановился, – как перламутр, так я живо помню…
– И «маму»? – усмехнулась Антонина.
Засмеялись все. Громче всех полковник.
– Конечно!… – сказал Бураев, – сколько мне за «маму» попадало, как не помнить! Да, чудесно теперь будет. А в лагерях одни березки да осинки. У вас укрытей. А в нашем тупичке открыто к пойме… чуть только начинает розоветь.
– Ну, значит, завтра… кстати сады посмотрим, – напомнил Кожин.
«Машенька приедет завтра», – вспомнил досадливо Бураев.
– Завтра… постараюсь, господин полковник.
– Визи-тер! Сидит, как на иголках, на часы все… Уж по правде, свиданье, что ли?… [157]
– Никак нет. Полное одиночество. Как на походе, можете взглянуть. А сплю, как полагается, на гитаре… – он вспомнил, что приказал Валясику. – Голо, как в келье. Портрет, в веночке, да иконка.
– А чей портрет-то? – подмигнул полковник.
– Мамин, господин полковник.
– Отцы пустынники… и жены непорочны! – вздохнул полковник. – Так вот поглядишь… изящный капитан, пачками влюбляются… ну-ну! Ну, а когда порол нагайкой, а… зверем? Знаю твой слабый темперамент, слыхали, как на войне-то! Кажется, тоже, казацкой крови… что-то ты говорил?
– Есть немножко. По маме, запорожской. Только мама кроткая была. Да и я, господин полковник, не из зверей, – не уходил Бураев, мялся. – Горяч я, правда. А солдата ни разу не коснулся, в этом чист.
– Этим не гордись. Бывает – стоит. Да уж либералы, что говорить!
Стояли под лестницей, в большой передней, слабо освещенной. Антонина – у косяка, задумалась о чем-то.
– Где же Нета? – вскрикнул неожиданно полковник. – Нельзя так поздно!
– Как ты испугал… Сам же сказал – Семен поехал.
– Верно, Семен поехал.
Прощаясь, Антонина задержала руку. Бураев уловил в глазах и боль, и радость. [158]