Нижне-Садовая, или, по-старому, Глухая, в редких фонарях, спала. У старой церкви Спаса-на-Канавке, под горой, стучала сонно колотушка. Дом учителя был двух-этажный, за гвоздяным забором. Пришлось звониться. Выбежал хозяин с папироской, забормотал несвязно, зажигая спички в ветре: [164]

– Вы? Как я рад, глазам не верю… А у нас скандал такой!…

– Скандал?… – оторопел Бураев.

– Да не беспокойтесь… в переносном смысле, скандал-то… а так-то тихо. Что и делать не знаю, все народ солидный… Проходите вот по дощечкам, я посвечу… чортовы спички делают!… С горки натекает, знаете… Как я рад… главное, народ-то ранний все, укладливый, а тут скандал…

– В чем дело, какой же, собственно, скандал? – спрашивал Бураев, в луже. – Да у вас озера!…

– Глина… натекает. И батюшка покойный все мучился… Сюда, посуше… – торопил Глаголев. – Крушение произошло, как, знаете, нарочно. Ездил встречать на станцию… Выбрались? вот, свечу… Тьфу, вот они розовые-то спички!… Милый капитан, сю-да! – кричал Глаголев, шлепая по луже. – Крушение! В Томках вагоны оторвались, поезд задержан на полтора часа! Неизвестно только, не оторвался ли Гулдобин? Если в передних, так… Если не оторвался, непременно будет… завтра ему рано надо в Нижний, сколько пересадок…

«Очумел он, что ли?» – раздумывал Бураев, – «уж идти ли?…»

– Ради Бога, уж не уходите!… – молил Глаголев, словно угадавши мысли. – Все-таки гостей хоть несколько подбодрит. Собственно, не гостей, а… почтеннейшие люди раскачались, сдвинулись во-имя, так сказать, национального… и Кущерин, библиофил наш, по старинным книгам, у него завод крахмальный, и староста соборный Буторов, лесопромышленник… кряжи [165] все, сколько усилий стоило да еще под воскресенье!… – сообщал Глаголев, ведя Бураева по переходцам.

– Вот и попал к вам, за «приятным»… угощайте! – шутил Бураев, возбужденный.

– Сюда, на галерейку. Вы только у меня в низке были, в книгохранилище… прошу. Нашего мудреца увидите, Илью Акинфыча. Огородник…

– Огородников? Не слыхал такого.

– Оогородник, Валунов. Во все Заречье огороды. С Ключевским переписывался! Помните – «Мрежи рыбак растилал по брегу студенного моря»? Вот такого сорта.

– Да у вас чудесно! Как вышивки… Воображаю, днем!…

На тусклом свете уличного фонаря вся галерея мерцала переливами мельчайших разноцветных стекол.

– Это мой батюшка покойный, по образцам-с. Это вот «новгородское шитье», а там Поморье, и дальше все. Днем залюбуешься, что там европейские розетки! Только начинаем приступать к раскопкам. Сейчас его увидите… Адриан Васильич Кискин, мещанский староста, основатель нашего музея… чего набрал! Это уж наша, коренная интеллигенция, не петербургская. Мало о ней известно-с. Таких-то нам и надо. А это все гравюры, портреты славных. Батюшка так и называл: сыны России. Из лаптя вышел, а вот…

В ворота застучали, донесся оклик:

– Эй, доложи там… лошадь за Адриян Василичем!…

– За Кискиным, – сказал Глаголев, – такая незадача. [166]

Бураев вошел в прихожую. Против двери висела старая гравюра – «Москва XVI века». По стене стояли кованые сундуки. Висели деревянные резные блюда. На полках красовались солоницы, бураки, ковши. По карнизам тянулись вышивки-подзоры.

– А эти… – увидал Бураев лапти, – тоже редкость?

– Память это. Батюшка берег. Так, кажется, у Пяста было. Вот и он, берег. Отсюда вышел. Плотогоном был. А через полвека стал почетным человеком, в городских головах сидел… Прошу покорно. Вот, позвольте познакомить, Степан Александрович Бураев, капитан! – крикнул Глаголев в залу.

– А как же-с, имели удовольствие… – отозвался кто-то.

Бураев узнал колониальщика Рубкова, в золотых очках, с лицом профессора: покупал, бывало, с Люси конфеты. Народу было много. Опять звонили: прислали за Кущериным.

– Дольше не могу, уж извините… – поднялся важный, в сюртуке, старик Кущерин, – в пять встаем. Другой раз уж лошадь присылают. Надо бы как пораньше, что ли-с…

– Крушение! Не смею уж задерживать… – повторял растерянно Глаголев.

Стали подниматься и другие: козлобородый Кискин, Рубков, седой, румяный, староста соборный Буторов. Буторов сказал:

– И рады умных людей послушать, да, видно, горе уж такое наше… всегда с припозданьицем. Скоро и петушкам кричать. Да и к ранней завтра. [167]

А Бураев слышал: «эх, вы… господа интеллигенты, не сваришь с вами каши! такого пустяка не можете!»

Проводив гостей, Глаголев уныло сообщил собранию:

– Мальчишка с вокзала прибежал. Говорит, Гулдобин остался в Томках, по телефону дано знать на станцию. Теперь он прямо проедет в Нижний, завтра у него там собрание, а когда условимся, я предуведомлю. А пока ознакомьтесь, господа, с его брошюрой – «Истинный путь России». Ну, чайку попьем… Наденька, что же ты гостей-то оставляешь? – крикнул Глаголев в комнаты.

Бураев приглядывался с интересом. Длинный, низкий зал напоминал ему старинные палаты, с залавками, с горками и поставцами, с оконцами в глубоких нишах, с печкой в изразцах-узорах, с резным карнизом. Перед старинным Спасом теплилась лампада. Висели виды Москвы и Киева, монастырей, соборов, старых городищ. За столом, накрытым шитой скатертью, сидело человек двенадцать. Наденька, единственная дочь Глаголева, была хозяйкой, чинно разливала чай. «Милая какая», – полюбовался на нее Бураев, – «сарафан наденет – совсем боярышня». Очень ему понравилось, когда она спросила, не подымая глаз:

– Вам как позволите, всладкую… или будете пить вприкуску?

«Вот, целина-то-матушка… словно из XVII века вышла!» – подумал он. – «А глазки, как-будто, строгие».

Он любовался свежестью ее лица, румянцем, гладко причесанной головкой, черной косою в ленте. И [168] думал: «как она несовременна! редко таких смиренниц встретишь».

Он закурил. Наденька вскинула ресницы, чуть взглянула.

– Пепельница там, – сказала она тихо, поведя глазами к двери, – чаю я могу подать туда?…

– Простите, может быть за столом у вас не курят… – спросил Бураев. – Разрешите?

– Как угодно, – сказала она так же тихо.

Он смешался. Ждал обыкновенного – «пожалуйста, курите», а тут – «как угодно». И не стал курить. Она спокойно продолжала разливать. Подсел лесничий Высокосов, знакомый по охоте.

– В чем, собственно, тут дело… цель собрания? – спросил Бураев.

– Россию ищем, – подмигнул лесничий. – Перейдем подальше, а то тут… для некурящих. Наденька не любит, еще, пожалуй, забранится. Правда, Надюк? Я ведь ее такую помню, на руках носил. А, правда?

– Правда, – сказала Наденька.

– Что же «правда», – спросил Бураев, – что Андрей Михайлыч на руках вас нашивал, это неудивительно, конечно… и я бы, пожалуй, мог… или «правда», что вы, пожалуй, забранитесь?

– Последнее, – сказала Наденька, не улыбнувшись. – Это только сегодня исключение, а то я никогда не позволяю.

«Вот так смиренница!» – подумал весело Бураев.

– О, вы строгая.

– При чем тут – строгая? Воздух должен быть чистый в комнатах. [169]

Сказала скромно, не взглянула. Это ему понравилось. В профиль она была еще милее: совсем как монастырка.

– Ну, мы отойдем подальше, чтобы не смущать, – сказал Бураев, ожидая, что она посмотрит. Но она не повела ресничкой. Они уселись на залавке.

– Так вот как… ищите Россию. В чем же дело?

– Чудаковат немножко Мокей Васильич. Видите стиль-то, – показал лесничий, – с папаши. Старик был, правда, самобытный. И крутой. Внучка в него характером, цельная натура, само-бытка. Сразу ее не разглядите. Вышла из гимназии, хочет учиться дома… – не по ней! Я ее – Надежда-Правительница величаю. Это вот собрание устроить папаша чуть ли не на коленях у ней выпрашивал. Говорит – глупости! Да и верно. Видели, что получилось?

– Однако… – сказал Бураев, смотря на Наденьку. – Сколько ей, шестнадцать?

– Восемнадцать. Если бы не она, Мокей Васильич все бы давно растряс с разными планами своими. То жена-покойница держала, а теперь вот «мать-игуменья». Деньги все у ней, а то бы все на книжечки…

– Ну, а это собрание? Ведь серьезные все люди были. Если знают Глаголева…

Лесничий отмахнулся.

– Наши кряжики-то то-же, сам с усам. По-литики. А вот. Мокей наш давно готовит труд «Русские основы», томов, говорил, на пять. Отыскал в Москве союзника, одного молодого историко-философа, самого этого Гулдобина… говорят, будущее светило, громаднейшей энергии. И вот они решили создавать новую [170] интеллигенцию. Старая обанкротилась, выветрилась национально, назначение свое «выбить национальную искру» выполнила, – в отставку! Вы знаете идею Столыпинской реформы?…

Бураева все это мало интересовало. Но он был взвинчен, радостен, – куда ни шло!

– Немножко знаю, по газетам. Ставка на сильных, кажется…

– Вот, это самое: на крепких мужиков!… Выдел на хутора, развитие собственничества… Ну, так тут ставка на национально сильного интеллигента. Где его найти? В недрах! Кстати, после 905-го, начался пересмотр идеологий в интеллигенции. Вот они и кладут «основу». Гулдобин ездит по городам, делает, так сказать, пробные посевы. Народную интеллигенцию, в самом коренном смысле, с перекрестков и торжищ, собирают, «самобыть», не мелкотравчатую только, а, главное, кряжистую, для основы-то… с национальными заветами, но не с троицей только «самодержавие, православие, народность», как у славянофилов, а с широкими поправками на современность. Основа – черпать из народных недр. Проекты очень грандиозные… Могущественная печать – посильнее «Слова»… с Сытиным уж Гулдобин пробовал, пока не вышло, огромное «национальное издательство»… много всего. А когда кружочки образуются, двинут в дело… тогда уж вдвинутся в политику.

– Да, тут политика в основе!

– Пока нет. Мокей хоть и блаженный, а упря-мый. И нашего «ястребка», губернатора, заполонил, уроки дает его балбесу. Тот – полное содействие. Очевидно, [171] метит в Столыпины. Вот они оба и готовят обширную записку в министерство. Стал Мокей кряжей-то собирать, а они уж пронюхали… и заявились. А то бы разве стронулись! И уплелись, благо крушение случилось, Гулдобин оторвался. Сегодня как раз интимная беседа предполагалась, с «крепкими».

– И мы с вами, выходит, в крепкие попали?

– Ну, какой я крепкий. Меня-то Мокей знает, наши отцы еще дружили. Не возражаю, хуже-то все равно не будет. Интеллигенция в разброде, не мешает и нового сочку подбавить, только они заносятся… «Миссию» опять давай! А вас он, видимо, облюбовал чутьем, считает нужным… Мокей не глуп. Видите, народ! Повыбрал годных, с нервом. Копнуть у нас – всего найдется. У меня лесники есть… и воры, и святые, и анархисты, и Минины. Материал найдется на всяку стройку. А у вас в роте?…

– Есть удивительные молодцы. У меня в учебной команде были… ох, какие! – сказал Бураев.

– Город наш я знаю больше сорока лет, рос с мальчишками… Есть и пропали, а есть – и много! – таких, что и американцев за пояс заткнут. Россию надо знать. Здесь вот, все с отметиной. Отъехавшие… все в своем роде знаменитости, сами в люди вышли, народ серьезный, могут и дело делать, и обмозговать, и жертвовать, коль их зацепит за живое. Надо зацепить уметь. Мокею не зацепить. Ну, а Гулдобин, если по душе придется, может и зацепить. Если психолог, как Мокей поет, да умница, да с огоньком… может наклевать. Да вот, попик молодой, чернявенький, все руками сучит? Это отец Никандр, с Гончарной, так и зовут [172] «мужицкий батя»… За ним и депо, и фабрики. Ведет! К Богу ведет и к родине. Все его прихожане, поговорите… – патриоты! Ни один агитатор теперь и носа не сует. За пять лет увел и в недра православия, и к России! Вдовец – аскет. Ничего не имеет, все отдает. Пробовал архиерей его за «протесты» изымать… – помните, тысячная депутация пришла к собору, требовать архиерея? И подали петицию. А вот того лобастого старика видите… на апостола Петра похож, нос, как у Сократа? Это огородник Валунов… фи-гура! Из такого теста Ломоносовы выходят. Василий Родионыч, папаша-то Мокея, выписал его из своих мест, под Жиздрой. Был подпаском. И вот, от лаптя – чуть ли не миллионер. И, уверяю вас, ровно никого не грабил. Не смотрите, что он в чуйке. Это он чудит, и из гонора. Чуйка его эта стоит дороже сюртука со смокингом, «аглицкого королевского суконца-с». У него в Смоленской свыше двух тысяч десятин какого строяка, сам меня возил проверить, ладно ли ведется дело. Говорит – «все у меня с огурчика!» Зимами «про историю» читает, летом с зари работает, «по огородцу-с». В Думу выборщиком прошел самостоятельно, вне партий. На депутата предлагали баллотироваться – не захотел: «в следующий раз подвигнусь, говорит… вот как прочитаю про финансы!» И читает, уверяю вас. С Каблуковым переписывался, сам к нему ездил за указанием. Ключевский езжал к нему, рыбу ловили вместе. Переписывался с ним… Это вот сила, может Мокея подпереть и за волосы попридержать. Видите, как ему Надежда чай-то подала, ласковая какая! Молится, прямо, на него, на крестного. Он и Мокея выручил, как тот [173] после жены, тому три года, чуть было в трубу не вылетел, с закладной увяз. Старик-то тоже особый был, знал Мокея… двести тысяч положил на эту самую «свою Надежду», до совершеннолетия ни грошика не трогать, в Государственном Банке, в золотой ренте положил, «а ты, говорит, учительствуй, Мокешка, с тебя хватит… а дочка без хлеба не оставит!» Мокей все бы на книжечки ухлопал.

– Богатая невеста!

– Присватайтесь… А вон тот, в пиджачке, синяя фантазия, рябой? Это мастер из депо, Пахомов… тоже особенный. Из «савлов», бывший социалист. Теперь – поговорите с ним… это уж, сам как-то доискался, – «русская основа». Друзья с о. Никандром, не разольешь. Крутят что-то свое, «ведут». И этот может подпереть. А рядом с батей – мещанин Сергеев, лошадник. Этот был «союзник», самый ярый. В 905-м что вытворял!… Теперь в «национальный социализм» какой-то метит, не разберешь.

К ним подсел Глаголев. Блестя очками и тряся кусточками бородки, – за кусточки прозвали его гимназисты – «Мох Васильич», – он начал объяснять «идею».

– Я уж просветил Степана Александровича, – сказал лесничий. – Говорит, это хорошо – искать Россию… только вот не знает, куда она девалась!

– Нет, серьезно… одобряете?

– Что вам мое-то одобрение… ищите! – посмеялся и Бураев. – Наше дело другое… мы, военные, не общественные люди. [174]

– Думаете, что здесь политика? Ровно никакой политики! Наша задача новую интеллигенцию создать, национальную… чисто просветительные цели-с. Определить себя… к России! Что когда-то было достоянием русских исключительных умов… Хомякова, Аксакова, Самарина, Достоевского, Леонтьева… – вон все они!… – показал Глаголев на портреты, – и что теперь почти забыто, сделать это народным достоя-нием-с… представить в уточненной форме, близкой и понятной массам. Это уже будет не «славянофильством… тут звучит некая как бы насмешка… а «русской основой», символом веры как бы… Но не навязывать, как плод интеллигентской мысли, а вывести на всенародную проверку, поднять повыше, – вот, пожалуйте, смотрите и решайте! А то ведь все под спудом. Молодое поколение даже и не подозревает, чем владеет. Многое сознательно скрывалось, уверяю вас! Скажите по совести, ну, знаете вы сами эти сокровища национальной нашей мысли?

– Очень мало знаю… пожалуй, и совсем не знаю, – сказал Бураев.

– Видите?… Наша задача, между прочим, не только это «вскрытие»… а и обновление, и пополнение. Надо раздразнить национальный нерв и дать ему питание. Наш национальный нерв дремлет… или возбужден искусственно, как-бы сивухой отравлен, да-с! Вот вам… – шопотом заговорил Глаголев, – хотя бы эти «союзы русского народа», «гражданины», «богдановичи»… много всего там, в Питере!… Через это чистые национальные порывы забрасываются грязью и извращаются. Носитель национальных идеалов клеймится [175] «передовой» интеллигенцией как черносотенец, а этого клейма боятся. Наша задача – научить смело мыслить, по-русски мыслить и по-русски чувствовать и не бояться исповедовать святое, наше. С этим вы согласны?

– Превосходно. Я всегда так думал и, когда надо, действовал, – сказал Бураев.

– Надо, чтобы идея охватила массы, чтобы все были как бы в круговой поруке, как бы в приказе у России… чтобы все были, как верные ее солдаты!

Слово «солдаты» приятно тронуло Бураева. Так всегда он думал: все – для России, все – верные ее солдаты.

– Наша цель в том, – продолжал с горячьностью Глаголев, – чтобы найти национальные основы, наши цели… иначе мы не нация, которая живет и развивается, а пыль, случайность, которая… может и пропасть в случайном!… Случай – для слепых. Пора быть зрячими. А мы? Соберите десяток любых интеллигентов и спросите… какая цель России? Никто не скажет или каждый по-своему ответит… Полный разброд, как на распутьи… топчемся! Нет национальной, вещей цели. Мозг страны – в разброде. – Чего же спрашивать с народа!…

– Позвольте… – вмешался батюшка, – дополнить. Цели не желают видеть, а она ясна, как солнце. Была и есть, только о ней забыли. По наблюдению, которое имею, самые честные и культурнейшие люди… был я недавно в Петербурге и слушал беседу в религиозно-философском обществе… лучшие люди растерялись и в большой тревоге… честнейшие и чуткие… но хоть и ощупью, а ищут. Найдут ли? Далеко ищут, [176] а оно близко, но… не в Петербурге! По-бо-жьи! – вот что. Вот она, цель России, вещая… И она – в народе. Божье зернышко упало на Россию с неба! У меня в приходе почти пять тысяч… и даже самый последний, самый блудник и грешник, знает… что? А вот что: надо жить по-божьи! Вот «основа». Положите во главу угла. Устроить нашу жизнь по-божьи – раз, и прочие народы научить сему – два. У других народов вы не услышите «по-божьи». В богатейших и славнейших странах… что? Там другое! Не по-божьи, а… «как мне приятно» и «как мне полезно»! Мне!… А как это приятное и полезное заполучить? А… «как возможно легче и практичней»! Правда, когда еще сказал Шеллинг, что христианство есть откровение Божества в истории! Божество-то открывалось, и не раз, и будет открываться… в истории, а его не могут и не желают видеть. Теперь сугубо не желают. Слишком теперь по-Протагоровски: человек есть мера всех вещей! И меряет. Помните Манфреда – «и кто всех больше знает, тем горше должен плакать, убедившись, что древо знания – не древо жизни»! Хоть и тоже давний, а господин Штирнер пронизал-таки всю жизнь, и теперь уже и у нас, в массы даже проходит принцип – «каждый свой собственный бог, и все против друг друга, и все со всех сторон против Бога»! А душа народа нашего свое несет. Она за, за государством видит… цель-то! У нашего народа государство в душе-то никогда и не было настоящей целью, а только средством к высочайшей цели, к Богу! Потому и негосударственен, он вождей высоких ищет… И дайте ему – вы-со-ких! Идите из его – «по-божьи»! А политикой его не взять, [177] если политика во-имя только государства. Его пути на… запределье! Или к Богу, или уж, если поведут в другое запределье… так к дьяволу! Надо выбирать… Наши интеллигенты хотят его пострич, притишить, пиджачок ему приобрести, в «культуру» его ввести, чтобы он тоже – «как мне приятно» и «как мне полезно»… А он ломаться долго будет. Может и обломают, только, ведь радости тут мало. Ему… зернышко Христово пало с неба… вот и надо, как я понимаю «основы» ваши, набирать духовных воинов, в нем самом… можно и из интеллигенции найти, просеять… и вот на этой-то закваске и ставить тесто. Добрый будет хлеб!… Это-то и значит, как я разумею… искать Россию!…

«Ну, кажется, с меня довольно», – решил Бураев и хотел подняться. Но тут вмешался огородник. Это был высокий, очень сильный человек, с пышными седыми волосами, крепкоскулый, похожий на апостола Петра. В синей, щеголевато сшитой чуйке, он чувствовал себя свободно: ходил размашисто и подбоченясь, пристукивая каблучками. Бураев на него залюбовался: «вот такие бывали атаманы».

– Крестница вот моя, Надюша… – кивнул он к Наденьке, которая сидела за столом и мыла чашки, – сейчас мне говорит: «Кресенький, что як ты не скажешь?» Хозяйку надо слушать, особливо разумную хозяйку… Чашечки перемывает, а ничего не забывает! И вот я сказжу. Правильно, батя. Хоть мне и давно пора, в четыре подымаюсь, но скажу словцо. Будем из истории. Покуда в народе дух живет, он живет. Как дух его пропал – долой со счета. Зернышко Христово [178] в нас есть, да плохо прорастает. Мало, чтобы только по-божьи. Моя старуха живет по-божьи, а и ей этого мало. Ей обязательно подавай – царство небесное! Она вон в вечную жизнь нацеливается! И дорожку туда ведет. Другое. Вон у меня ребята даже поют: «Наша Матушка-Расея всему свету голова!» А мы будто тому не верим, а? А кака махина-то! Будто и без причины? Без причины и чирей не садится. Для чего удостоены такого поля? По такому полю и дорога не малая, а прямо тебе большак на самый что ни есть край света! А где поводыри? Идем слепыми, где поводыри? Римская Империя тоже была махина, но свое сделала. Это глупые люди писали раньше – па-де-ние Римской Империи! Не падение, а победа! Из такой нивы вырос такой колос, наш Поводырь-Христос! И сказал: Империя Моя во весь свет! И оборотился ко всем народам. И было много званных, мало же избранных. И пришел в конце концов к самым распоследним, к лесным-полевым-водяным, от моря до моря сущим… потому что не пошли на Его зов душевно прочие, а занялись своими делами. А вот к нам, бездельникам, все стучится. Ибо есть куда: велики мы, и широки, и глубоки. Но мы все не отворяем. Вот, последнее место осталось Ему на земле. Или отзовемся, и сами в Царствие внидем, и других приведем, или… велит вострубить Архангелу, и Суд начнется. И пойдет новая история, из отсева и остатков. Вот во что надо ударять России. Но только сие не с Питера пойдет, и не от суетных интеллигентов, а от смиренных и верных установленному от века гласу – «во Имя Мое»! Россия-то нужна, но надо, чтобы и дух в ней был, чтобы знала, зачем она. А то [179] – так размотается без пути, как прочие. Ну, поехал, и будьте здоровы.

Прощаясь он подошел к Бураеву.

– Извините, господин офицер, спрошу вас… вы будете не капитан Бураев,…го полка, по 3-ей роте? Полк-то я вижу…

– Да, я Бураев. Что вам угодно?

– Позвольте-с пожать вам руку. У меня внук у вас в роте, Конон Козлов.

– Да. Исправный унтер-офицер, хороший взводный. Что вам угодно?

– Да ничего-с, господин капитан! – весело сказал старик, блеснув зубами. – О-чень вас хвалил…

Бураев засмеялся.

– Очень рад.

– И мне вы очень пондравились… осанка-то у вас такая!

Старик повел плечами и размахнулся – хлопнул по руке Бураева, сдавил клещами. Оба взглянули друг на друга и засмеялись.

– Если что, жучьте его что ни есть строжей, ваше благородие!

– Не за что пока, – сказал, смеясь, Бураев, – а придется, за этим не постоим. А позвольте, – пошутил Бураев, – как же это он здесь в полку остался? Здешних больше в Варшавский округ направляют…

– О, какой вы то-нкий, ваше благородие… – весело мигнул старик. – Верно, что было бы не по закону… дескать исхлопотал, мошенник! Только я-то Балунов, а он Козлов, внук от дочки… а она в Харькове, своя торговля скобяная. Оттоле и прислали, как [180] угадали, мне на счастье, а вам на выучку. А что, ваше благородие… хорошие у нас солдаты?

– Хорошие, – ответил в тон ему Бураев.

– Так что, если нас когда били или будут бить… солдат не виноват, ваше благородие?

– Ну, конечно.

– Так-то, ваше благородие, и народ не виноват, я полагаю, что разные там непорядки?

– Ну, конечно! – все так же весело сказал Бураев.

– Всегда так думал-с. Теперь вы Балунова Илью знаете. И вот-с, как Нижне-Садовую минули, за речкой дом на горке… Милости прошу ко мне, ежели не побрезгуете, попить чайку с медком. Очень вы мне пондравились!

Даже отступил и пригляделся. Бураев засмеялся.

– Очень приятно. Вы мне тоже.

И опять пожали руки.

«Вот чудак, прилип!» – подумал весело Бураев и пошел к Наденьке проститься:

– Не очень сердитесь?

– На что? – окинула она глазами.

– Да очень накурили!

Она чуть усмехнулась:

– Памятливый вы. Нет, на вас тем более.

– Почему же ко мне такая снисходительность?

– А… крестному понравились… – и она по-детски засмеялась.

– Вот почему… Он для вас большой авторитет?

– Очень. Он никогда не ошибется в человеке. Значит, вы хороший.

– А как вы сами думаете? [181]

– Так же, – сказала она серьезно.

– Ох, не сглазьте! У вас глаза не черные?

– Нет. У меня серые глаза, – взглянула она доверчиво.

– Правда, у вас… смелые глаза.

И засмеялись оба.

Дождь кончился. Сияли звезды. Бураев шел счастливый, смотрел на звезды. Свежий воздух был напоен сиренью. Бураев слышал только этот запах, белый. Видел окно и Антонину с веткой. Сирень уже завяла. Он поцеловал ее и спрятал. Любит!… – говорил он звездам. Звезды говорили – любит.

Сонный Валясик доложил, что все исполнил. Бураев не узнал квартиры. В пустынной спальне стоял бывалый гинтер. Застонал, когда Бураев повалился. Заснул он сразу.

… Крапал дождик, сумерки сгущались. В открытое окно светлело небо. Кто-то поглядел оттуда. И пропал. Слышались шаги у дома. Осторожно постучали в спальню. – «Кто там?» – спросил Бураев, зная, что это женщина. Он был голый и поспешил закрыться. Увидал, что это старая его шинель, с войны. Дверь стала тихо отворяться. Женщина вошла неслышно. – «Что вам нужно?» – спросил Бураев. Женщина молчала, шла к нему, неслышно. Он понял, что это Лиза Королькова, только другая, совсем старуха. Молча посмотрела и села рядом, очень близко. Стало ужасно неприятно, страшно. Он чувствовал ее коленку, льнущую к нему. И понял, что она хочет лечь с ним рядом. И они легли… [182]

Он проснулся от ужаса и отвращения. Как наяву, – он слышал вздохи, поцелуи. Он вскочил. Пахло сырой землей, болотом. В окне серел рассвет. До боли колотилось сердце. Ужас и отвращение не проходили. Долго он сидел на гинтере, смотрел, как рассветало… Засыпая, слышал нежный, монастырский перезвон.

Разбудил Валясик:

– Ваше высокоблагородие… их благородие ротмистр Удальцов приехали!

– Что такое?… Попроси… сейчас. Ах, новый день!

Как по тревоге, начал одеваться.

Ив. Шмелев.

(Продолжение следует).

[183]