Солнце только что поднялось над садом, когда приезд сыновей встряхнул полковника. Он ждал их к ночи, и вот – прощаться. В походной форме, новенькие ремни, бинокли…
– Да-да… на три часа, только?… – несвязно говорил он, щурясь, – догоните полк?… Валяйте, валяйте… так-с… Да, Европа… придется повозиться… Я еще к вам подъеду!…
– Тебя еще не хватало!… – сказал капитан. – Покурим лучше.
И когда полковник брал вертлявую папироску, у обоих подрагивали руки.
– Ну… пока самовар, в сады пройдемте. Он обнял капитана и потянул с терасы.
– Идем, Пашуха… – захватил он и младшего. – Яблонька-то твоя «Поручиково – любимое»… помнишь?… – и у него пересекло голос.
Молча обнял его поручик. Насвистывал через зубы марш, поглядывал по верхушкам сада.
– Почему это – «не хватало»? – нарушил молчание полковник. – Я еще молодцом! Когда Суворову было… [187]
– Чего – Суворову… «Пульки» свои сыграл, с одной и сейчас гуляешь… сады свои насадил, вот и посыпай песочком!
И высокий, плечистый капитан – в отца, черноусый только, – прихватил старика за плечи и покачал. Поручик шел и насвистывал.
– Да ты обо мне что же?… – вскричал полковник, и не успел капитан опомниться, как полковник свалил его.
– Под Карсом, в редуте так… то-же капитана, «песочком»!…
Навалился на них поручик. И солнце играло с ними, на новых ремнях и голенищах, на розоватом полковничьем затылке…
Побывка была до поезда. Когда заложили тарантас, и слышалось от сарая ржанье, полковник опять повел сыновей в сады.
Было жарко до духоты. Давно прогуляли поезд. На припеках трещали кузнечики, кололо глаза от блеска. От пыльных елок закраины томило смолистым жаром.
– Антошка-то разделывает! – показывал полковник. – А вот – «Поручиково-то – любимое»… помнишь, Паша?.
Не узнал яблоньку поручик. Шутя посадил, а вот… какая! Сажал – загадывал: когда будет поручиком – станет она, как эти. Он стал поручиком…
Они прикусывали деревянные еще яблоки и пускали через верхушки, в блеске. Зеленая кислота вызывала в них вольность детства. Они шутили, но в глазах их была забота: другое – ждало за садом. [188]
Поручик, белокурый, и тонкий станом, – в покойную мать-казачку, – сказал, мечтая:
– А знаешь, папа… а я ведь в отпуск хотел к Успенью, на твои яблочки! Сюрприз бы тебе привез…
– Сюрприз?! – оживленно спросил полковник, – по-детски вышло, – и отвернулся, щурясь. – Невесту, что ли?…
– Сюрприз. Эх, па-пка!…
Капитан подшиб кузнечика фуражкой, поймал за ножки и крикнул – «смирна-а!» Кузнечик вытянулся и замер. Они смотрели.
– Ну… – остановился полковник у старой яблони, словно сюда и вел. – Сады сажал – о вас думал. Но это не то… Теперь… один у нас сад… Россия! – сказал он поникшим голосом, и яблони затянуло паутинкой. – Ну, понятно. В поход… и надо, вообще… У тебя, как, Степа… есть кто-нибудь? Вашего я не знаю…
– Серьезного ничего… – сказал капитан в усы.
– Если что, пусть ко мне адресуется. Понятно, если ребенок. Помер?!… Эх, вы… Надо было… след по себе оставить! А ты, Паша?…
– Ну, что ты, папа, с глупостями! – смущенно сказал поручик.
– Мальчик, не глупости! – потянул его за ремни полковник. – Самая жизнь и есть. Но… теперь отрублено. Там – другое. Невеста у тебя, в Калуге? не связан? На войну идешь – подберись, завязки чтобы не путали. Мы – солдаты! [189]
Сильней, чем раньше, почувствовал полковник кровную связь с ними, с мальчиками-солдатами, которые не оставляют ему следа.
– Нет, папа… – тихо сказал поручик, – не связан. Мечтали только…
Они вернулись плечо к плечу. У крыльца поджидал Аким в тарантасе, покуривал.
– Шесть сорок, товаро-пассажирский… – сказал полковник. – Всегда запаздывает. Успеете…
– Поспе-ем, не на свадьбу… – отозвался с ленцой Аким.
– Неводком бы теперь, Аким! – заглянул под рукав поручик. – Нет, не поспеть!…
– Лещей бы захватили! – сказал Аким. – Денек бы хоть погуляли?
– Догонять эшелон надо…
– Так точно, нельзя! – по-солдатски сказал Аким: был он ефрейтор, в годах, и сам ожидал «срока».
Оставалось самое трудное, они знали. Знал и полковник – и все оттягивал. Затем и приезжали. И вот подошло оно.
– Пройдемте… – сказал полковник.
Он привел их со света в спальню, с неоткрытыми ставнями, с неприбранною постелью. Теплилась синяя лампадка.
Они тихо вошли, в томленьи, подчиняясь всему покорно: время всему приходит. Полковник, строгий, перекрестил молча и надел каждому образок Николая Чудотворца.
– Тебе, Степан… дедовский, Севастопольский… – тихо сказал полковник, благословляя капитана. – [190] Тебе, Павел, мой… Кавказский. Да сохранит вас… А этот – мне… – показал он на темный, в серебреце, на затертом малиновом шнурочке, – давний наш, Бородинский, прадедов. Помните… вы – солдаты!…
Они знали темные образки, священную их историю. Смущенно поцеловали их и стали спешно вправлять за шею.
– А это, дети… – показал на Казанскую полковник, – покойная мать вас благословляет. Будьте… крепки!
Они перекрестились и поцеловались молча. Он ткнулся к жестким воротникам, тер и колол щетиной и с нежностью мял за плечи.
– Ну… все.
Вышли опять на солнце. Полковник обнял обоих, объединяя собой, радуясь молодости и силе и пригнанной ловко походной форме.
– Матери нет… поглядела бы хоть, какие стали! Нет, лучше не… Помни, ребятки: солдата береги, назад не смотри, зря голову не подставляй!… Ну, ладно.
Уже садиться, – поручик вынул из внутреннего кармашка и показал полковнику:
– Вот… хороша?!
– Хороша… – сказал полковник, не разглядев.
Он проводил их за край садов. Шагал, держась за крыло тарантаса, толкуя о мелочах, наказывая Акиму забрать отрубей у Куманькова… На речке помахали фуражками: не хотел в вагон провожать полковник. [191]
Возвращаясь садами, остановился у шалаша и сел. Услыхал поезд, свисток от полустанка… – Опаздывает… без четверти семь…
Пустыми показались ему сады. Вспомнил кузнечика… Пошел к дому. Стоял на терасе, зяблика слушал, думал.
Садилось солнце – огромным кровавым шаром.
[192]