В последний раз отец пришел, когда мы только сели за стол. Мама держала полную до краев разливную ложку. Она вздрогнула и вылила суп обратно в кастрюлю.
— Что, не ждали? — засмеялся отец.
— Нет, ждали, ждали! — закричали мы с Олей, вылезая из-за стола.
Отец приподнял Олю. Она, как всегда в таких случаях, зажмурилась — знала, что сейчас полетит под самый потолок.
И вот она уже на полу, держится ручонкой за папин сапог.
Мама поставила тарелку отцу и сказала, будто скомандовала:
— По местам!
Из тарелок идет пар. Оля важничает, дует на ложку, а мне уже не до еды, лишь бы вволю наговориться с отцом.
Что суп! Едим мы его каждый день, а то и два раза в день, а вот отец так редко стал бывать дома. Уже давно мы не сидели все вместе за одним столом.
Казалось, отец только что пришел из бани, выбритый и гладенький. На нем все новое: зеленая гимнастерка и блестящий ремень без морщинок.
В углу, куда отец кидал обычно после бани мокрый веник, теперь лежит новый мешок, тоже зеленого цвета. У самого мешка отец поставил винтовку, прислонив ее к стене.
— Только смотри не подходи и не трогай, — слов но читая мои мысли, сказала мама.
— Я ему сам все покажу. Все приемы штыкового боя, — заманчиво произнес отец, ткнул в меня вилкой и тут же добавил: — Он у нас, Гена, сам как штык!
Тут пришла и моя очередь вступить в разговор:
— Я, папа, взаправдашнего Буденного видел, на машине, он мимо нашего дома проезжал.
— А может быть, обознался?
— Не обознался я, папа. По усам узнать можно, а я не только усы видел, но и звезды маршальские. Другого такого нет на свете. И не в музее видел на картинке, а у самого нашего дома.
— Верно, Гена, Семен Михайлович здесь, — сказал отец и задумался; потом быстро встал, достал из зеленого мешка пребольшой арбуз и в тишине, так что слышно было, как под ножом хрустела корочка, раз резал его пополам.
Оля выковыривала из своего куска черненькие семечки. Раз попался ей арбуз, она его по-своему раскромсает.
Мать стала собирать отца в дорогу. На дворе жара, а она положила в зеленый мешок шерстяные носки…
Отец достал из шкафа пачку фотографий и рассматривал их одну за другой.
— Вот какие мы с тобой девять лет тому назад были. И жили без Генки и Оли. Как мы без них жить могли! — сказал он маме и отобрал самые маленькие фотографии, положил их в партбилет, под блестящую бумажку, которой всегда обвертывал свою драгоценную книжечку.
Он отстегнул от цепочки новые наградные часы с надписью на крышке, а вместо них взял с комода старинные дедушкины, которые мы называли «цилиндр». Потом передал маме какие-то бумаги и напомнил, чтобы она приготовила мешки для капусты и отнесла их на завод. Папа несколько раз прошелся по комнате, подошел к маме и что-то сказал ей совсем тихо.
Оля-долгоешка никак не могла справиться с арбузом. Так с куском арбуза посадила ее мама на диван, сама с папой села рядышком и меня к себе пододвинула.
Отец поднялся первым, поцеловал Олю, и она потянулась к нему, прикоснулась сладкими губами к его щеке и тут же снова принялась за арбуз.
Папа несколько раз провел рукой по моей стриженой голове. Меня тогда постригли под машинку номер нуль в парикмахерской у Тещиной остановки.
— Колючий ты мой новобранец, — сказал отец.
— А как же штыковой бой? — напомнил я ему.
— В следующий раз, — сказал отец, прижал меня к себе и поцеловал.
Он медленно затянул ремешок каски, взял винтовку. Мешок подняла мама.
Я тоже кинулся к дверям. Но мама сказала, чтобы я остался дома с Олей да прибрал арбузные корки
В последнее время всегда так бывало: мама уйдет, а мне смотреть за Олей.
Папа и мама ушли.
И почти на том самом месте, где пронесся мимо меня на автомобиле маршал Буденный, я увидел отца с винтовкой и руку мамы за его спиной.
Скоро уже пятнадцать лет с того дня, но, когда я рассказываю теперь об этом, мне словно и вспоминать не приходится, так все это навсегда запомнилось, до каждой мельчайшей черточки. Будто снова мне восемь лет.
Как хотелось мне тогда догнать отца и тоже обнять его! Но я не мог оставить Олю одну. Она совала в рот своей куклы арбузные семечки.
Про Буденного-то я рассказал, а про то, как видел матросов, забыл. Их ведь не было раньше в нашем городе. Они прошли строем, четко отбивая шаг. На ветру колыхались черные ленточки. Шли молча, без песен, зато мы, мальчишки, старались вовсю, распевая разными голосами:
По морям, по волнам, Нынче здесь- завтра там!
Я еще никогда не видел, как идут матросы, и мне захотелось тогда самому стать матросом и так шагать, чтобы на меня все смотрели.
Вместе с другими ребятишками нашей улицы я выбежал на набережную, к тому месту, где причалило морское судно. Мы не сводили глаз с матроса на вышке. Он ловко размахивал двумя флажками: то правый опустит вниз, то левый выкинет в сторону.
После этого мы все обзавелись флажками и начали тренироваться кто как умел.
Оле очень нравилось, как я размахивал флажками. А у нее самой ничего не получалось, флажки то и дело наскакивали друг на друга.
Много можно было увидеть и услышать на наших улицах: с полигона доносилась учебная стрельба, по мостовым грохотали учебные танкетки…
На Тракторный приезжали фронтовики за танками. Они обкатывали танки; остановятся, вылезут из верхнего люка и начнут выслушивать машину. Тан-
кисты нас никогда не отгоняли и жили с нами в большой дружбе.
Мы, мальчишки, часто наблюдали, как маршировали ополченцы. Всем строем разом, по команде, они поворачивались кругом, и мы всегда смеялись, если кто-нибудь из них поворачивался не в ту сторону или путал ногу.
… Мама ушла провожать папу, а я сидел рядом с Олей на полу, складывал кубики с картинками диких зверей, а сам думал о том, сколько обещаний не успел выполнить отец.
Отец обещал подарить мне кубики из нержавеющей стали, обещал взять на рыбалку, а к зиме купить черепаху или маленького разноцветного попугайчика, который летает и каркает, а главное, живет сто лет.
В зоологическом саду мы были? Были. Я еще у него на плечах сидел. А вот на пароходе вниз по реке до самой Астрахани не прокатились. Не получил я в подарок и давно обещанного, настоящего барабана. А самое главное — не взял меня отец к себе на мартен, хотя сколько раз говорил: «Сведу обязательно!»
После того как папа записался в народное ополчение, редко мы стали бывать и на Волге, только раз на пляж ездили.
Мой папа разных волгарей знал — и капитанов-старичков и рыболовов. По гудкам узнавал названия пароходов.
Любил папа мне про Волгу рассказывать: как мальчиком с крутой горы он в нее камешки бросал, как вязал плоты, как и где в разлив плавал, как паром на воду спускал и про то, как весной на отмелях сазанов руками ловил.
Папа научил меня плавать. Только окунется разок, и не узнать его; озорничает, брызгается, меня за пятки хватает.
На лодке обязательно под самый пароход подъедет, чтобы лучше на волнах качало.
Если мама ездила с нами, она всегда надевала платье попроще, так как знала, что и ей достанется.
Помню, как папа однажды ее с ног до головы окатил. Мама рассердилась, а папа как ни в чем не бывало изображал, как навигация начинается: то гудел, как буксир, то — как теплоход скорой линии.
…Оле быстро надоели кубики. Она все требовала, чтобы я сложил из них обезьяну, ту самую, которая так понравилась ей в зоологическом саду. Она протянула тогда обезьянке сливу. Та вначале понюхала, а потом съела, а косточку выбросила.
Чтобы Оля не плакала, я стал рисовать ей маленьких человечков. Оля фыркала, когда я, рисуя, приговаривал: «Точка, точка, запятая, минус, рожица кривая». А потом я начал рисовать человечков с огромными животами, с кружочком посередине. Эти кружочки — арбузы. Маленькие человечки, а какие обжоры!.
Мама долго не возвращалась. Я закрыл ставни и опустил черные бумажные шторы. Мы тогда строго выполняли правила светомаскировки.
На Волге были потушены огни, и только в окнах проносившихся трамваев мелькал синий свет.
Когда мама вернулась домой, Оля давно спала. Себе под подушку я положил бинокль. Я, дуралей, тогда брал его с собой в кровать, чтобы сны лучше видеть. «А вдруг приснится мне Буденный не на машине, а в степи, на коне, впереди всей кавалерии, — думал я, — тогда я его как следует рассмотрю».
Еще думал я о том, какой мой папа счастливый: он совсем близко видел на «Красном Октябре» у своей печи и Ворошилова, и Михаила Ивановича Калинина, и с наркомом Серго Орджоникидзе несколько раз беседовал и даже однажды получил от него за свои успехи поздравительную телеграмму. Она висела у нас под стеклом, рядом с почетной грамотой…
Мама пришла, раздела Олю и мокрым полотенцем стерла с ее личика арбузные следы, поцеловала меня и сказала:
— Вот и наш отец защищает Родину!
Я ничего не ответил и закрыл глаза, будто засыпаю, а сам все время следил за каждым движением мамы. Вот она выдвинула ящики комода и начала раскладывать белье.
Я все ждал, когда же мама ляжет спать. В такой поздний час она раньше никогда не занималась уборкой. Должно быть, опять что-то искала, чтобы эвакуированным детям отдать.
Началась война, и много их в Сталинград приехало с Украины, из Ленинграда.
Как-то я напомнил маме про штаны, из которых вырос, а она рассердилась и сказала: «Вырос, а из новых рубашек не вырос. У тебя их три. Вот рубашку и отдадим».
Мама тогда все собирала — и вещи для эвакуированных и посуду для госпиталей. Меня отпускала вместе с пионерами по дворам и квартирам тряпки искать для заводов — рабочим станки вытирать.
Мама долго копалась, потом сняла скатерть со стола, кружевную дорожку с комода и вышла из комнаты, прихватив с собой разбитое блюдце из-под горшка с цветами да зазубренный осколок зенитного снаряда, который я недавно подобрал на дворе.
Я хотел сказать маме, чтобы она его оставила, а потом подумал — другой найду!
Мама вернулась с ведром и вымыла пол. Все снова расстелила, а когда со всем управилась, посмотрела на себя в зеркало.
Засыпая, я видел, как мама достала те же фотографии, которые сегодня разглядывал папа, медленно стала перебирать их, потом, подперев голову руками, долго, долго смотрела на одну из них.
Хорошая, хорошая моя мама! Я старался угадать, о чем она так думает.
Мама стала в последние дни особенно бледной и задумчивой, и все из-за фашистов, которые уже несколько раз сбрасывали на наш город воющие бомбы.
Мамы не было дома, она копала за городом противотанковый ров. В это время один самолет неожиданно появился со стороны солнца и с ревом прошел совсем низко над нашим домом.
По земле промелькнула тень чужого самолета.
Я увидел на его крыльях черные кресты, обведенные белым.
Маме же издали показалось, что сброшенные фашистские бомбы упали именно на нашей улице, и она прибежала, чтобы скорей узнать, все ли благополучно дома.
Вечером, когда мама укладывала Олю спать, она крепко прижала ее к себе, так крепко, что мне даже завидно стало.
Оля попросила, чтобы мама нагнулась; она хотела потрогать своими пальчиками ее глаза.
— У, бандиты, куда забрались, — сказала мама очень громко.
Мне хотелось выложить маме все свои познания, и я сказал:
— Это был двухмоторный бомбардировщик «Юнкерс-88».
Я тогда уже кое-что понимал в этом. Истребители «Мессершмитты» я называл «мессерами» и знал, что корпус самолета называется фюзеляжем и у воздушных кораблей не только «хвост», но и «хвостовое оперение», а пикирующие бомбардировщики падают камнем вниз.
Я даже и Оле как-то показал, как все это происходит.
Моя кровать была покрыта сиреневым пикейным одеялом. Я скомкал его и с криком «пике» кинул вниз. То же самое я потом проделывал с подушкой.
— Везу-у, везу-у, везу-у (летят фашисты), — сказал я с завыванием. Потом произнес быстро-быстро: — Кому, кому, кому? (Бьют наши зенитки.) — Затем очень сердито и громко: — Вам! Вам! Вам! (Рвутся бомбы.) — А под конец с удовольствием громко «щелкнул» языком — сбит хищник с черным крестом!
Я прислушивался к рокоту моторов в воздухе и хорошо отличал нудный вой фашистов от мягких и чистых переливов наших быстрокрылых самолетов.
Как нравились мне их короткие и бодрые названия: «Миги», «Яки» и «Лаги»!
А мама во всем этом плохо разбиралась. Она стала настороженной, вздрагивала, когда хлопали дверью, и тревожилась, как только начинали бить наши зенитки.
… Когда я проснулся, мамы уже не было. Окна были раскрыты. В эти душные ночи мама раскрывала их, как только тушили свет.
Мы спим еще, а она уже бежит в магазин за хлебом, чтобы получить его до воздушной тревоги.
Я вышел на улицу. Наш дворник тетя Анюта поливала мостовую. Увидев меня, она прицелилась шлангом, и струя ударила мне в лицо. Вот и умываться не пришлось! Я подпрыгнул на одной ноге и вбежал в комнату. Чуть Олю не разбудил, хлопнув дверью.
Оля перевернулась, легла на животик, руками уперлась в подушку, будто хотела нырнуть в нее, и в такой позе продолжала сладко спать.
В комнате было светло и празднично. Ничего нигде не валялось. Через спинку кровати было перекинуто выглаженное мамой Олино любимое платьице с карманчиком.
Бывало, только мама возьмет шитье в руки, Оля уже просит, чтобы ей платье с карманчиком сшили, как будто ей нужно было не платье, а только карманчик.
Мама положила на комод новую дорожку, вышитую еще до войны, а на комоде в рамке поставила карточку отца.
Мы гордились этой карточкой. Папу снимал не простой фотограф, а фотокорреспондент после того, как он дал скоростную плавку.
Папа смотрел на меня двумя парами глаз; одни, большие, темные, налезли на лоб — это очки-стекла сталевара, — а под ними папины веселые глаза; он не то журил ими, не то подшучивал, будто видел, как меня окатили водой…
А через несколько часов ничего этого не стало — ни прибранной комнаты, ни цветов на подоконнике, ни хлеба, принесенного мамой, ни рамки с фотографией отца…