«Негры идут! Негры идут!..»

В последние дни эта фраза только и слышалась в Сан-Пауло. Ее испуганно повторяли женщины, стирая белье. Об этом судачили богатые коммерсанты, покуривая сигареты и отпуская насмешливые замечания. Об этом у входа во Дворец правительства политики, которые поднимались по лестнице, предупреждали политиков, которые спускались вниз.

Газеты вопили на разные голоса: одни выступали против рабовладельцев, другие – против аболиционистов. По мере того как отряд приближался к столице, возбуждение росло. Народ собирался у редакций газет, читая по складам последние бюллетени.

Однажды утром Лаэрте, проходя по улице, увидел толпу, собравшуюся возле редакции вечерней газеты Вейги Кабрала. Он подошел, чтобы узнать, в чем дело.

На дверях было прикреплено написанное крупными буквами сообщение:

«Сорокаба, 23-го. Невольники, которые покидают в настоящее время фазенды и массами направляются в Сантос, обходят Сорокабу стороной, ибо там они наверняка были бы рассеяны лейтенантом Вандерлеем, прибывшим в город во главе крупного военного отряда».

Студент улыбнулся: ему отлично были известны факты. Он как раз возвращался с собрания каиаф, на котором договорились о помощи беглым. Улыбаясь, он смотрел на листок, когда какой-то старик в сюртуке и с пенсне на кончике носа начал разглагольствовать по поводу похода:

– Киломбол тысячи!.. Они вооружены серпами, ножами, даже ружьями. Где они проходят, там опустошают все: убивают, грабят, насилуют, поджигают! Что делать, сеньоры?

И он тревожно огляделся, ожидая ответа. В этот момент какой-то негритенок, засунув пальцы в рот, издал оглушительный свист. В толпе послышался смех. Старик, оскорбленный в своих лучших чувствах, нахлобучил шляпу и ушел, бормоча под нос ругательства. Лаэрте обернулся и увидел хохотавшего до упаду Калунгу – это он свистел. Лаэрте дружески подмигнул ему. Мальчишка подошел и сказал:

– У нас новости. Из Кампинаса сбежал целый оркестр, захватив с собой инструменты. На радостях негры заняли вагон в поезде, который шел в Сан-Пауло, и доехали до Жундиаи. Здесь Томазиньо Пик, сын начальника станции, прицепил вагон к первому отходящему поезду. Товарищи прибыли на вокзал Луз. Кое-кого я отвел в «Калдо верде»; другие укроются в особняке Карлоса Гарсия, в доме Бутуиры, на квартирах наших друзей в Бразе.

Поделившись этими радостными новостями, Калунга вбежал в типографию «Газета до Пово», где уже работала печатная машина, издававшая такой грохот, что с четырех часов дня на улице нельзя было даже разговаривать. Он схватил пачку газет и помчался распространять очередную статью Вейги Кабрала, который смелостью и неожиданностью своих выступлений тревожил даже своих единомышленников-аболиционистов.

– Негры идут! Негры идут! – кричал Калунга и быстро распродавал еще сырые, пахнущие типографской краской газеты.

Лаэрте шел по улице и улыбался. Рассказ мальчика о негритянском оркестре доставил ему удовольствие. Он вспомнил о басе. Эта медная труба была своего рода пропуском для беглого негра. Кто бы ни встретил на улице или в поезде негра с басом на шее, у него сразу же начинали возникать мысли о празднике, о приветственной манифестации, но ни в коем случае не о рабе, который собственными руками добивался освобождения. Поэтому каиафы часто использовали бас для того, чтобы провезти беглого. Чуть ли не каждую неделю какой-нибудь негр садился с этим инструментом в поезд, отходивший с вокзала Норте, и совершал путешествие до Кашоэйры. Никто не спрашивал, кто он, откуда и куда едет. В Кашоэйре его встречали местные каиафы и отводили в надежное место. На следующий день другой негр, бежавший из провинции Рио-де-Жанейро, вешал на шею бас и отправлялся в Сан-Пауло, где его тоже встречали юноши с белой камелией в петлице. Со станции они шли в «Калдо верде». Так бас без конца разъезжал по стране.

«Калдо верде» был небольшой, до чрезвычайности грязный ресторанчик, где подавались всевозможные диковинные блюда. У этого притона, собственно говоря, не было никакого названия: «Калдо верде» его окрестили каиафы. Он помещался в глухом переулке. Таверна, занимавшая нижний этаж дома, имела два выхода. На грифельной доске ежедневно объявлялись блюда, которыми гордилось это заведение. Написанное мелом меню неизменно начиналось: «Калдо верде». Отсюда и название, которое дали каиафы этому ресторану и гостинице при нем. Вход в гостиницу был с другой стороны дома. Широкая, низкая дверь вела на грязную лестницу, которая терялась в темноте второго этажа. На ночь здесь зажигали фонарь.

Не всем, однако, было известно, что над этим разделенным тонкими перегородками помещением второго этажа, где владелец сдавал койки запоздавшим приезжим по мильрейсу за ночь, имелся еще мезонин. Если уж гостиница была третьеразрядная, то легко вообразить, что представляла собой ночлежка в мезонине. На полу, покрытом слоем мусора толщиной в два пальца, были постланы изорванные циновки. Тот, кто лежал на них, мог видеть темную крышу, расчерченную стропилами, и проглядывавшее сквозь широкие щели небо. В плохую погоду в мезонине дождь лил так же, как на улице… Здесь-то каиафы и помещали беглых негров до того, как устроить им лучшее убежище. Киломболы проходили через черный ход по лестнице, о существовании которой знали только хозяин и прислуга.

Но не так давно секрет этого места был раскрыт, и здесь время от времени стали появляться лесные капитаны. Они забирали в полицию большие группы негров, а затем возвращали их на фазенды.

Хозяина «Калдо верде» заподозрили в том, что он, получая с каиаф за предоставление приюта их питомцам, одновременно брал деньги с лесных капитанов за выдачу невольников. Но это оставалось только предположением; прямых доказательств не было.

Размышляя об этом, Лаэрте вышел на площадь Сан-Гонсало. В Церкви богородицы целительницы звонили колокола. Отсюда должна была начать свой путь церковная процессия. Вуали девиц облаком заслонили двери храма. Падре с непокрытой головой суетился, отдавая распоряжения, стараясь построить толпу в ряды. Из выходящих на площадь улиц подходили мужчины и женщины, которые никогда не пропускали таких церемоний. Лаэрте наблюдал за толпой, когда перед ним остановилась коляска и из нее вышли две дамы. Одна из них была дона Лу, другая, как всегда, ее тень – мадемуазель Жувина. Девушка поздоровалась с ним.

– Так-то вы работаете?

– Делаю, что могу…

– Мало, очень мало…

– Я был на собрании.

– Хорошо; теперь вместе посмотрим шествие.

Они остановились у дверей театра Сан-Жозе.

Колокола перестали звонить. Площадь была заполнена верующими. Падре по-прежнему суетился, переходя от монахов к монахиням, от мальчиков, одетых ангелами, к непорочным девам.

Наконец процессия тронулась. Но она не совсем походила на обычное церковное шествие. Первыми шли дети, которых вели за руки родители; в этот час, когда уже начинало смеркаться, они со своими легкими крылышками действительно казались ангелочками, спустившимися с колоколен. За ними чинно двигались непорочные девы, с опущенной головой, держа в руках восковые свечи, обернутые в цветную бумагу; еще дальше с той же медлительностью шествовали монахи. Одни несли толстые дымящиеся свечи, другие выставляли напоказ оковы, тиски, бакальяу, кольца – бесконечное количество орудий, изобретенных рабовладельцами, чтобы мучить невольников. Толпа теснилась вокруг этих орудий пытки, стараясь лучше разглядеть их. Люди возмущались, слышались гневные возгласы. Каиафы собирали группы верующих и произносили речи…

Голова процессии находилась уже очень далеко, когда из церкви вынесли носилки с распятием в блеске золота и огней. Колокола зазвонили веселее, в вечернем небе взрывались ракеты, зазвучали нежнейшие песнопения, подхваченные тысячью голосов. Носилки остановились на площади. И тут дона Лу воскликнула так, чтобы все слышали:

– Вот он! Вот негр Антонио, которого подвесили за шею, он три дня должен был стоять на цыпочках, чтобы не умереть!

И она показала на подобие человека, который, едва не падая, стоял на коленях у носилок. Ее возглас привлек всеобщее внимание. Все взоры обратились к этому негру, народ заинтересовался несчастным. Несколько монахов попытались поднять Антонио, но бедняга с трудом держался на ногах. Он испуганно озирался по сторонам и, по-обезьяньи кривляясь, стал протирать кулаками глаза и скалить зубы. Он боялся всего: и людей и вещей. Страдание свело его с ума, и он перестал быть человеком.

Толпа теснилась вокруг мученика:

– Три дня быть подвешенным за шею, все время стоя на цыпочках, чтобы не задохнуться!

Послышались возгласы ужаса. Женщины вытирали слезы концом шали. Процессия, озаряемая лучами заходящего солнца, тронулась в путь. Ветер колебал пламя свечей, нередко гася их. Снова наступила глубокая тишина, словно эти люди провожали мертвеца. Только вдалеке непрерывно звонил колокол. На Соборной площади в окнах домов толпились целые семьи. Отовсюду слышался один и тот же вопрос:

– Где он?

Все хотели видеть невольника Антонио. Недоверчивые пробирались сквозь толпу и, подойдя к негру, воздевали руки, взывая к божественному милосердию. Многие рабовладельцы, даже самые жестокие, увидев негра-мученика, испытывали чувство стыда и раскаяния и переходили на сторону аболиционистов.

Человек в сюртуке и с пенсне на кончике носа, которого Лаэрте видел несколько часов тому назад у редакции газеты, и здесь выступил с речью: очевидно, это была его слабость. Он говорил:

– Перочинным ножом вырезали кресты на его ладонях! Оставили несчастного без еды и питья! Он умер бы под пыткой, если бы сострадательные граждане города не выступили в его защиту! Вот что такое рабство!

Калунга, который поспевал повсюду, сунул прямо в лицо оратору свежий номер газеты «Реденсан» и закричал:

– Негры! Негры идут!

Старичок не рассердился, хотя несколько часов тому назад он наверняка бы отругал прервавшего его мальчишку. Он пристально взглянул на негритенка и воскликнул:

– Пусть приходят! Я выйду на дорогу обнять их!

И он удалился, воинственно размахивая газетой над подавленной толпой.

Процессия в тишине следовала по центральным улицам и площадям города. Жители окраин устремились к центру, чтобы полюбоваться этим зрелищем. Перед такой толпой полиция не решалась принять меры против каиаф Антонио Бенто. Шествие длилось почти два часа.

Один из репортеров того времени писал, что при виде негра-мученика многие плакали. И смеялся только один человек – сам несчастный негр, ибо пытки лишили его разума.

Лаэрте был счастлив – ему удалось сопровождать дону Лу и долго идти с ней рядом, время от времени выслушивая недовольное брюзжание мадемуазель Жувины… На углу улицы Табатингуэра к ним подошел негритенок и, улыбаясь, остановился перед девушкой.

– Что тебе нужно, Калунга?

– О, только то, о чем я вас просил…

– А! С удовольствием. Получай!..

Он просил придумать какой-нибудь лозунг, чтобы написать его на стене. Только сейчас Лаэрте узнал, что автором надписей на стене против окна его мезонина был продавец газет – Калунга; именно он стал мучителем злополучного домовладельца. Время от времени хозяин приказывал заново побелить стену, но на следующее утро на ней снова появлялись крамольные слова и повторялась та же, однажды виденная Лаэрте трагикомическая сцена. Эти слова были намалеваны краской из типографии газеты «Реденсан».

Получив от доны Лу записку с текстом нового короткого красноречивого лозунга, который так и просился на стену, газетчик повернулся и исчез за углом. Он жил, не зная ни минуты отдыха, сочетая борьбу за кусок хлеба с борьбой за аболиционистское дело. Молодая изящная паулистка, обитательница улицы самых элегантных особняков, относилась к продавцу газет, к извозчику и беглому негру, как сестра к братьям; ее роднило с ними одно и то же горячее стремление к свободе.

Продолжая свой путь, они прошли мимо знаменитой стены, на которой писал свои лозунги Калунга. Ее только что покрасили. Сеньор Тейшейра, домовладелец, с палкой за спиной, расхаживал взад и вперед, тщетно стараясь схватить таинственную руку, которая с потрясающей регулярностью малевала аболиционистские лозунги на белой стене. Все обитатели Табатингуэры с усмешкой наблюдали, как сеньор Тейшейра борется с призраком.

Говорят, что на стенах домов, как в зеркале, отражается душа города. Обычно на них красуются рекламные объявления или какие-нибудь детские каракули; нередко здесь появляются надписи, отражающие мрачные настроения отдельных индивидуумов. Чаще всего это фразы, нацарапанные острием ножа, беспомощные рисунки, которые не в силах смыть дождь. Но, когда на стене появляются политические надписи, это означает, что в городе назревают серьезные события. Стена – газета народа. Сан-Пауло в те дни был охвачен одним помыслом – освободить рабов. И стена на улице Табатингуэра отражала чаяния народа. Намалеванные на ней лозунги становились общим достоянием: студенты несли их в аудитории, рабочие – на фабрики, рабы – в зензалы и на плантации. А разъяренный сеньор Тейшейра каждые две недели оплачивал новую побелку и проклинал свою жизнь.

Проходя мимо домовладельца, который по-прежнему мерил шагами мостовую, дона Лу многозначительно улыбнулась Лаэрте. Тот так этому обрадовался, что незаметно сжал ей кончики затянутых в перчатки пальцев. Но тут же быстро отпустил их, так как шествовавшая сзади мадемуазель Жувина в нужный момент легким покашливанием напомнила о своем присутствии.

Так они подошли к месту, где дону Лу и ее тетушку уже несколько часов ожидал экипаж. Лаэрте помог мадемуазель Жувине взобраться на подножку и хотел поддержать дону Лу, но та вдруг быстро вскочила в коляску, с неожиданной энергией втащила туда юношу и заставила его сесть рядом с собой. Он с восторгом подчинился, не обращая внимания на сверкающие гневом взгляды мадемуазель Жувины. Экипаж тронулся. Был светлый, прозрачный, душистый вечер.

– Хотите выйти за меня замуж? – неожиданно прошептал Лаэрте.

– Да.

– Но когда?

– Через месяц после отмены рабства… – и она улыбнулась.

– Слово?

– Слово.

Лаэрте согревал в своих ладонях озябшую ручку доны Лу. Мимо них с обеих сторон проносились богатые особняки с длинными каменными стенами, покрытыми вьющимися растениями – эрой и жимолостью, с широкими воротами, украшенными алебастровыми львами. В глубине располагались резиденции паулистской знати. Встречая на своем пути коляску доны Лу, не один всадник осаживал лошадь и широким жестом снимал шляпу, приветствуя проезжавшую мимо него Ее Высочество – Любовь…

Поздно вечером, когда Лаэрте возвращался от доны Лу, он обратил внимание на необычайное оживление на улице близ особняка Карлоса Гарсия, где обычно аболиционисты укрывали преследуемых негров. Первый же встреченный им каиафа рассказал, что бежавший из Кампинаса оркестр перебирается с площади Луз в особняк Гарсия. Но это не так просто: лесные капитаны разъярены и, как говорят, готовятся к бою. Извозчики – эти гонцы аболиционистов, – нахлестывая лошадей, носились по городу, передавая сообщения. Как раз только что, объяснил каиафа, знаменитый Касапава поехал в университет, чтобы призвать на помощь студентов.

– Касапава? – переспросил Лаэрте, вспоминая свой приезд в Сан-Пауло.

– Да, Касапава. Он один из самых активных каиаф. У него особая ненависть к фазендейро.

– …И к их сыновьям, могу вас заверить, – добавил Лаэрте.

Молодые люди направились к вокзалу Луз, чтобы в случае необходимости помочь неграм. У вокзала Норте орали мальчишки, продавая вечерние газеты. Слабо светили фонари. К юношам подошел какой-то извозчик и произнес:

– Жабакуара?

– Жабакуара! – г ответили они.

Тогда он открылся им и рассказал, что негры-музыканты пустились в путь, но лесные капитаны с оружием и собаками устроили на них засаду. Как быть?

– Пойдем туда! – в один голос ответили каиафы.

Извозчик свистнул. К нему подошли несколько человек. Перекинувшись парой слов, все они миновали площадь с возвышавшимся на ней зданием цирка, где представление было в самом разгаре, и вышли на боковую улицу, которая только застраивалась и где еще не было табличек. Домишки здесь отстояли друг от друга на добрых сто метров, а пространство между ними занимали огороды. По обеим сторонам были прорыты глубокие канавы, наполненные зеленоватой дождевой водой. От домов к проезжей части улицы были проложены деревянные мостки. Через несколько домов освещения уже не было, да и вообще оно, казалось, служило лишь затем, чтобы сделать улицу еще темнее.

В темноте шли осторожно. Время от времени приближалась какая-нибудь тень и спрашивала:

– Жабакуара?

Они отвечали «Жабакуара!» и шли дальше. Вскоре их встретил Антонио Бикудо, аболиционистский руководитель из Браза, и пожаловался:

– Мы здесь уже несколько часов. Негры вышли с площади Луз еще в сумерки, но от них до сих пор нет известий. Если их вовремя не предупредить о засаде, они попадут прямехонько в лапы этих подлецов лесных капитанов…

Не успел он произнести эти слова, как вдалеке появилась наконец группа негров. Встретив первых каиаф, негры остановились, переговорили и уже вместе с ними осторожно двинулись дальше. Толпа росла – подходили все новые каиафы. Однако не успели негры дойти до первого фонаря, как послышался лай и огромные псы, специально обученные для охоты за рабами, бросились на них. Негры в ужасе прыгали в канавы, расплескивая дурно пахнущую, грязную воду. Сразу же вслед за собаками появились лесные капитаны в сапогах и широкополых шляпах и кинулись на негров, нанося им удары дубинками. Однако каиафы – извозчики, печатники, студенты и мелкие торговцы – взялись за оружие. Началась стрельба.

Касапава, который уже не раз оказывался в таких переделках, посоветовал неграм не сворачивать с пути и, пока каиафы сдерживали лесных капитанов, быстро вывел их с поля боя. Когда негры добежали до здания цирка, он собрал их и спросил;

– Все здесь?

Проверили, не отстал ли кто.

– Все.

Как было заранее договорено, Касапава провел беглых музыкантов в цирк, и, пока шло представление, он и другие извозчики постепенно вывели их, одного за другим, и проводили в убежища.

Это происшествие весь вечер оживленно комментировалось в кафе и тавернах города. Рассказывали, что в схватке было ранено несколько лесных капитанов.

Во время стычки Лаэрте потерял своего спутника и решил вернуться домой. Он был по колено в глине. Этот вечер запомнился ему на всю жизнь не только потому, что он впервые участвовал в схватке с лесными капитанами, но и потому, что впервые объяснился в любви и узнал, что ему отвечают взаимностью. Он был вне себя от радости, время от времени останавливался, улыбался усеянному звездами небу и повторял слова Лу, которые пели у него в душе.

После долгого пути он вышел к театру Сан-Жозе, где еще продолжалось собрание аболиционистов. Студенты, охранявшие входы в театр, узнав Лаэрте, окликнули его.

Он рассказал им о происшедшей стычке, и это известие быстро распространилось среди аболиционистов, заполнивших театр. Лаэрте вошел внутрь и поднялся на галерку. Ораторы говорили о том, что невольники, направляющиеся в Жабакуару, приближаются к городу. Необходимо помочь им. Вопреки распространяемым слухам они не напали ни на одно поместье, хоть и испытывали жестокие муки голода. К Сан-Пауло подходит больше тысячи голодных людей, они падают от истощения на дорогах.

Зал зашумел. На сцену вышел Шисто Баия. Лаэрте вспомнил, что он уже видел этого прославленного комика в «Корво». Его выступления особенно ценились молодежью. Актер был в сюртуке и домашних туфлях. Изображая заядлого фазендейро, он принялся вовсю ругать аболиционизм и аболиционистов. Каждая его фраза сопровождалась взрывами хохота присутствующих. Иронически комментируя события – якобы с точки зрения рабовладельца, – он преподносил аудитории острые политические анекдоты, которые на следующий день повторял весь город.

Лаэрте покинул театр и, перебросившись несколькими словами со студентами, стоявшими на углу, направился домой. Улица Табатингуэра выглядела пустынной. Злополучная стена снова была покрашена и при свете луны казалась серебристой. Лаэрте захотелось написать на ней что-нибудь, он поискал в карманах карандаш, но не нашел. Так, в приподнятом настроении он дошел до дома сеньора Нунеса, открыл дверь и, повесив на вешалку шляпу, поднялся по лестнице к себе.

В комнате на столе он нашел письмо от отца. Дома все здоровы, свое обычное недомогание он приписывает старости. Несколькими строками ниже сеньор Алвим сообщал о побеге невольников, они ушли все поголовно. Даже Женовева, которая выросла на фазенде, даже Салустио, с которым обращались, как с сыном!.. Отец называл их неблагодарными. Теперь, добавлял он, ему приходится нанимать беглых рабов с других фазенд.

Лаэрте на минуту прервал чтение и задумался: «Значит, Салустио среди тех, кто направляется сюда… Завтра, не позднее, я его встречу среди беглецов…» – и затем продолжал читать дальше. Отец жаловался на все ухудшающееся финансовое положение семьи. Он советовал сыну усердно учиться и быстрее закончить университет, ибо иначе ему придется вызвать его на фазенду. Письмо завершалось следующими словами: «Вот результат аболиционизма, твоего и других безумцев, сбивать с толку негров и обрекать фазенды на запустение!»

Лаэрте почувствовал горечь от этих слов и, улегшись в постель, предался размышлениям о доме. Мать теперь уже не расхаживает по кухне среди негритянок. Отец, сидя по вечерам в столовой с развернутой «Провинсия», уже не слушает доклады надсмотрщика; конечно, Симона – эту чуму – выгнали с плантации. И мысли о стариках родителях навеяли на Лаэрте глубокую печаль. Наконец он заснул, и в глубине его сердца возникла песенка, которой мать убаюкивала его в детстве…

Вылезай из-под крыши, Злой маленький бука…

Ему снилось пастбище ночью. От лунного света под деревьями вытягиваются темные тени. Трава покрыта жемчужинами росы. Зензала не подает никаких признаков жизни, и, словно биение сердца, в тишине отчетливее, чем всегда, слышится шум жернова… Ах, какое бесконечное спокойствие!..

Неожиданно Лаэрте проснулся и сел на постели. В ночной тишине на улице раздались два выстрела, один за другим. Кто-то хрипло закричал:

– Вот тебе, получай, мошенник!

Затем послышались крики ужаса и стоны.

Лаэрте подбежал к окну и распахнул его. Легкий туман окутывал улицу. В предрассветном сумраке он увидел трагическую сцену: сеньор Тейшейра, домовладелец, с ружьем в руке, взволнованный, расхаживал из стороны в сторону. У стены ничком лежало худое, черное тельце в лохмотьях, с бумажной шапкой на голове. В руке у негритенка еще была зажата кисть, рядом на мостовой лежала перевернутая банка с краской.

– Калунгу убили!

На побеленной стене явственно было видно первое слово недописанной фразы:

СВОБОДА…

В соседних домах тоже открылись окна. По улице бежали люди. Кто-то вскрикнул:

– Держите убийцу!

Только тогда сеньор Тейшейра, видимо, понял, что он наделал, и бросился бежать, стуча толстыми подошвами по камням мостовой. Несколько человек кинулись ему наперерез. В нежно-опаловом предутреннем тумане удалялись тревожные, бередящие душу крики:

– Держите убийцу!

Сеньор Нунес и дона Синьяра вбежали к Лаэрте и оттащили его от окна. Затем плотно закрыли створки.

Так трагически погиб самый маленький, самый скромный революционер.

Смерть Калунги прошла незамеченной; город бурлил – колонна беглых рабов приближалась.