Чем ближе подходили негры, тем большее беспокойство охватывало город. Из уст в уста передавались различные нелепые слухи. Сторонники рабовладения, стремясь запугать добросердечных жителей города, не останавливались перед клеветой. Они опубликовали в газетах, что в Иту, Сорокабе и в небольших поселках по пути негры нападали на жилые дома, грабили лавки и склады, убивали и насиловали.
Выступления аболиционистов, которые отрицали это и утверждали, что, наоборот, негры падают от голода и усталости, но не покушаются на чужую собственность, не могли успокоить население.
Власти провинции приняли свои меры: послали отряды под командованием младших лейтенантов Вандерлея и Гаспарино Карнейро Леана с приказом во что бы то ни стало рассеять беглых рабов в окрестностях Сан-Пауло. Младший лейтенант Вандерлей, сочувствовавший аболиционистам, постарался опоздать, поэтому он упустил возможность напасть на колонну оборванцев, что вполне отвечало его желаниям. Посчастливилось и его товарищу Гаспарино Карнейро Леану, не менее благородному офицеру, – он не встретил негров. Получив приказ ждать беглых рабов в окрестностях Котии, поскольку они должны были обойти Сан-Пауло стороной, как делали это, встречая на своем пути другие города, Леан ломал голову над тем, как, повинуясь велению сердца, не нарушить при этом приказа своего начальства. Он разбил со своим отрядом бивак и принялся ждать.
В Сантос имперское правительство направило саперный батальон под командованием майора дона Жоакима Балтазара да Силвейра. В одно ясное жаркое утро какая-то шхуна вошла в порт и стала на якорь неподалеку от здания таможни. Послышались звуки рожков, раздался барабанный бой. Что бы это могло означать? Население Сантоса, в то время небольшого, беспокойного города, всполошилось – новости здесь распространялись с молниеносной быстротой. Не прошло и получаса, как все уже были в курсе замыслов центральных властей. Когда несколько позже отряд высадился и продефилировал к казармам, почти все жители города высыпали на улицу, с любопытством и настороженностью разглядывая бравых солдат.
Аболиционисты Сантоса проводили собрание за собранием. Пансион Брандины был переполнен каиафами; многие прибыли из Сан-Пауло. У всех возникал один вопрос: что же делать? Дон Жоаким Балтазар да Силвейра, как храбрый, честный офицер, считал своим долгом до конца выполнить то, чего хотело правительство. А хотело оно ни много ни мало, как разрушения Жабакуары, ибо само это слово в те времена считалось опаснейшим: оно означало свободу. Что же делать? Что делать? Вот тогда-то Америко Мартине вспомнил, что он учился в офицерской школе вместе с доном Жоакимом Балтазаром. Не могло быть ничего естественнее посещения старого товарища…
К этому сводилась последняя надежда аболиционистов Сантоса.
В тот же день после обеда Мартине явился в казарму и велел доложить о себе. Через несколько мгновений в дверях собственной персоной показался командир саперного батальона. Они обнялись и иод руку направились в комнаты майора, где мало-помалу беседа перешла на щекотливый вопрос. Когда командир рассказал о возложенной на него миссии, Америко Мартине взволнованно спросил:
– И ты все это сделаешь?
– Сделаю, – ответил офицер с такой решимостью, что надежды аболициониста сразу рухнули.
– Не может быть…
– Почему? Не понимаю…
Америко Мартине осмотрелся по сторонам, подошел к двери кабинета, выходившей в коридор, и закрыл ее. Потом, стоя перед старым другом, протянул руки и спросил его с необыкновенной мягкостью, задушевностью, восторженностью, которые не вязались с обликом этого атлетически сложенного человека:
– Но, Кинвиньо, знаешь ли ты в самом деле, что собой представляет Жабакуара?
В эту минуту майор понял все: Америко Мартине – аболиционист и пришел, чтобы склонить его на свою сторону. Офицер обнял Мартинса и рассмеялся, но, вспомнив, что он военный и находится при исполнении служебных обязанностей, нахмурился и ничего не ответил. Америко Мартине пробыл у майора еще несколько минут, беседуя о разных пустяках, потом, почувствовав себя неловко, стал прощаться. Майор не удерживал его и вежливо проводил до двери. В нем появилась какая-то отчужденность. Мартине вышел и поспешно зашагал по узким улицам, насыщенным запахом моря, который ветер доносил с побережья.
В тот же вечер состоялось заседание «Освободительного общества». Было решено, что негры должны покинуть киломбо и снова укрыться у каиаф: в жилых домах, на фермах, в бедных лачугах. Но ни в коем случае не следовало уничтожать Жабакуару.
Над городом нависла удушливая жара; в зале, где собрались аболиционисты, нечем было дышать, и они вынуждены были беседовать у открытых окон, хотя и здесь не чувствовалось прохлады. Шафрановая луна безжизненно висела в неподвижном воздухе. От порта доносился запах гниющих водорослей.
Всех угнетало предчувствие неминуемой беды. Шавиер Пиньейро вышел на балкон и стал вглядываться в тускло освещенный луной город. В домах были раскрыты окна и двери. Жители вынесли матрацы на улицу и спали там, обливаясь липким потом, который увлажнял простыни. В мертвенном свете фонарей прошел отряд полиции. Сержант вызывающе и злобно крикнул:
– Мы идем в горы, подождем там негров. Ручаюсь, им не сносить головы!
Полицейские расхохотались.
Аболиционисты встревожились. Полиция Сантоса пользовалась дурной славой, поэтому-то ее и послали в горы, к перевалам, чтобы дать бой колонне. Зная великодушные чувства армии, губернатор провинции никогда не доверил бы ей такой миссии. Отряды пехоты, кавалерии и саперных войск, должно быть, расположатся лагерем у подножья и примут участие в разгроме невольников, только когда над этим как следует потрудятся лесные капитаны и полиция…
В городе снова воцарилась тишина. Аболиционисты стали выходить группами. Тиан, который иногда выполнял обязанности привратника, остался потушить лампы и запереть двери на засов. Последними около трех часов ночи вышли Шавьер Пиньейро, Америко Мартине и Жулио Маурисио. В это время на углу появилось несколько молодых журналистов, закончивших работу по выпуску очередного номера «Диарио де Сантос». Один из них, Гастон Буке, тут же объявил:
– Батальон майора Жоакима Балтазара неожиданно выступил по направлению к Каскейро!
Никто из аболиционистов этого не ожидал. Батальон вышел ночью, очевидно, чтобы не двигаться в жару, но ведь войска обычно перевозились специальными поездами. Хотя для оптимизма и не было особых причин, все же аболиционисты разошлись не очень встревоженные. Небо со стороны моря начало бледнеть. Чтобы не наступать на спящих, которые расположились на тротуаре, они зашагали по мостовой.
Саперный батальон действительно получил приказ перехватить беглых негров у подножья гор. Так как перебросить отряд специальным поездом не удалось, командир решил преодолеть эти две с лишним лиги походным порядком.
Это была приятная прогулка. Батальон выступил через несколько часов после выхода отряда полиции. На восходе солнца саперы подходили к мосту у Каскейро. В воздухе со стороны мангровых зарослей уже веяло горячим дыханием норд-веста. Корни деревьев были обнажены, и по ним ползали крабики. Как всегда после отлива, слышалось потрескивание высыхающей почвы. Большие ярко-желтые цветы тянулись к солнцу.
Вскоре поднялся ветер. Телеграфные провода пели, как арфы. Из расположенных вдоль шоссе таверн выходили кайсары в широкополых шляпах и настороженно наблюдали за прохождением батальона. Некоторые предпочли спрятаться за изгородями, опасаясь, как бы их не забрали в солдаты.
Когда батальон по крытому с перилами мосту перешел реку, жара стала просто невыносимой. Командир приказал сделать привал, чтобы солдаты могли утолить жажду. Две негритянки предложили им кувшины с водой и латунные кружки. Коровы, пасшиеся поблизости, подняли головы и недоверчиво посмотрели на солдат, потом снова уткнулись мордами в траву. На изгороди выгона сидела стая ану, птицы издавали пронзительные крики. После короткого отдыха солдаты двинулись дальше. Они пересекли топь, где во время дождей стада быков целыми часами не могли выбраться из трясины, бывало, что приходилось даже оставлять здесь увязшее животное. В таких случаях погонщики тут же прирезали его, внутренности бросали собакам, а мясо отдавали кому придется. Окрестное население всегда дожидалось этих подачек, и, когда дорогу размывало дождями и по ней должен был пройти скот, многие мечтали о том, чтобы быки попали в беду.
К майору подскакал ординарец, который передал ему бумаги и сообщил, что в ту же ночь из Сан-Пауло вышел отряд кавалерии под командованием Густаво Борбы и пехотная часть под начальством Константино Шавиер э Безерра. Оба эти отряда разбили биваки у подножья горного хребта. Командиры получили строгий приказ не пропускать в Сантос отряд беглых рабов, «даже если для этого понадобится применить оружие».
Дон Жоаким Балтазар да Силвейра, видя, что приморская дорога надежно защищена, решил направиться по дороге Серра-Велья, которая сворачивала влево. Миновав какие-то лачуги, из которых выглядывали испуганные кайсары, он со своим отрядом достиг предгорья, где текла речка с ржавой водой. Солдаты прошли мимо большого дома, за которым начинались густые бамбуковые заросли. Норд-вест подул с особенной силой; под его обжигающими порывами бамбуковая роща вся сгибалась и трещала, словно дрова в печке. В воздухе пахло мятой листвой. Перед солдатами расстилался темно-голубой горный хребет с зияющей кровавой раной – оголенным глинистым склоном. Здесь соскальзывали в пропасть быки, и на следующий день местные жители отправлялись запасаться мясом, уже попахивающим и, возможно, зараженным столбняком. Горный хребет вырастал прямо на глазах. На расстоянии лес, росший по его склонам, казался синим бархатом. Когда невидимая рука ветра начинала шевелить листья, цвет склонов менялся…
На опушке бамбуковой рощи высилась сложенная из камня ограда, окаймлявшая старый приземистый дом. Вдали, у подножья хребта виднелся темный лес. Напротив дома, над почерневшей крышей которого вился дымок, находилось энженьо, построенное еще в 1842 году. Сложенное из камня, это здание напоминало крепость; черная четырехскатная крыша покрывала его, как панцирь черепаху. Сквозь дыры виднелись концы балок, стропил и обрешетка. В широкие двери энженьо свободно могла въехать тележка с сахарным тростником. Прямо против входа стоял жернов, куда в прежние времена весь день подавался тростник в пучках; выдавленный из него сох стекал в чаны. В глубине здания находилось водяное колесо. Между домом и энженьо виднелась хижина погонщиков скота.
Гуртовщики, встречавшиеся на пути, вовсю нахлестывали быков, освобождая отряду дорогу. Отовсюду сбегались люди, чтобы посмотреть на солдат. В окнах дома показались хозяева – сеньор Энрикиньо, кайсара со светлой бородой, его жена и взрослая дочь; сынишка вылез на порог и остался там стоять с вытаращенными глазами. Мать испуганно закричала:
– Ньоньо, не выходи из дому… Слышишь?
Отряд продвигался по заброшенной, размытой дождями дороге с острыми камнями и колючками, по ней теперь даже не гоняли скот. Несколько инженеров осматривали дорогу, делая заметки в блокнотах: производились изыскания по отводу воды для Сантоса. Предполагалось использовать и водопадик, приводивший в движение жернов энженьо; впоследствии поместье пришло в упадок, владельцы его разорились.
Появление отряда несколько встревожило обитателей поместья, однако вскоре жизнь потекла своим чередом.
Для кайсар война с Парагваем еще не закончилась, поэтому, завидев людей в военной форме, они решили, что начинается очередной набор рекрутов…
Вечером четыре командира, прогуливаясь, подошли к энженьо. Сеньор Энрикиньо появился на пороге.
– Это первый дом, который встречается на пути беглых негров после перевала, – сказал он.
– И как вы к ним относитесь, сеньор?
– Я их угощаю фейжаном и кофе. Это их первая трапеза на земле свободы.
Все добродушно рассмеялись. Продолжая беседовать, офицеры вошли в дом. На веранде был накрыт стол для кофе. Хозяин дома представил им свою семью: «Моя жена, моя дочь, мой сынишка…»
За столом разговор шел о чем угодно, только не о рабах. Подавала кофе дочь, девушка двадцати лет, с тонкой талией, уже невеста. Она была одета в платье из дамасского шелка цвета бордо, волосы у нее были светлые и по тогдашней моде зачесаны назад. Когда она расхаживала по утрамбованному земляному полу веранды, под оборками платья мелькали ее миниатюрные ножки, обутые в изящные туфельки.
Уже смеркалось, когда офицеры покинули дом.
Ветер стал утихать, но его порывы еще раскачивали бамбук, извлекая из него нежнейшую музыку. На плантации сахарного тростника прозвучал рог. Из лесной чащи послышался звенящий крик арапонги, перелетающей с дерева на дерево…
* * *
Мне довелось быть свидетелем упадка и гибели этого энженьо. Когда остановилось водяное колесо, работа на фазенде замерла, а когда наступило разорение, рассеялась и семья; вторгшиеся сюда чужаки захватили земли фазенды. Вот уже много лет, как наша семья влачит жалкое существование; умирает старшее поколение, переживая за тех, кто остается. И все это происходит потому, что однажды утром некий инженер в пробковом шлеме в сопровождении большой группы людей появился возле энженьо и, пройдя перед домом, направился к горному хребту. Сеньор Энрикиньо, высунувшись из окна, спросил его:
– Могу я узнать, куда вы направляетесь?
– К вашему водопаду.
И ушел.
В то время я еще не появился на свет, но много лет спустя, в 1929 году, опубликовал свои впечатления о последних уцелевших камнях нашего энженьо:
«Совсем недавно решение суда положило конец тяжбе между одной английской компанией в Сантосе и Энрике Жералдо Мунизом де Гусман Рункен, начавшейся еще в 1881 году. Этот старый сантист, или, вернее, висентинец, доводился мне дедом. Его почтенное длинное имя было укорочено соседями, называвшими его просто «сеньор Энрикиньо».
Он умер в бедности, восьмидесятилетним стариком, в доме еще более старом, чем он сам, у энженьо, которое и послужило поводом для чуть ли не пятидесятилетней тяжбы. Я хорошо запомнил мое посещение фазенды в 1909 году. Дед стоял в дверях, скручивая длинную сигарету из кукурузного листа. Старик был одет в полосатую куртку и брюки из дешевой полосатой материи; брюки у него были закатаны выше колен, так удобнее пробираться по глухим лесным тропам. Он носил серебристую длинную бороду на манер последнего императора, это, видимо, льстило его тщеславию.
Дом показался мне не только старым, но и маленьким… Негр Марселино, игравший на санфоне, подбежал отворить ворота, чтобы коляска въехала во двор.
Перед моими глазами снова возникли знакомые картины детства. Вокруг расстилались волнистые луга; на островках в тени развесистых, старых деревьев укрывались 6ыки; они помахивали хвостами, отгоняя слепней; вдали виднелись высокие и темные бамбуковые заросли, где стволы гнутся и раскачиваются, словно в агонии, а тонкими, длинными листьями постоянно играет ветер; за ними среди молодого леса поднимались крыши далеких ранчо, покрытые золотистой травой сапе, над которыми медленно таяли султанчики дыма; и, наконец, совсем далеко вставали высокие горы. В знойные дневные часы к нам доносилось влажное дыхание леса, пахнущее цветочной пыльцой и древесной смолой, и солнце, склоняясь к закату, бросало на крутой синеватый склон горной цепи причудливые пятна теней, которые все удлинялись и удлинялись.
Напротив, на пастбище, где в былые времена ночевали погонщики и подкармливался уставший от длинного пути скот, виднелась роща многолетних пайнейр, широкие кроны которых казались красными, так много было на них цветов; из самых глубоких тайников листвы, как гимн лету, как торжественная месса, доносилось пение цикад.
Но особенно яркие воспоминания о прожитых здесь днях вызвала у меня картина, открывавшаяся по другую сторону дома. Там по-прежнему стояло старое энженьо с толстыми, уже потрескавшимися каменными стенами, с четырехскатной крышей. Уже во времена моего детства оно было мертво. Оно бездействовало много лет, с тех пор как его лишили воды и обрекли на неподвижность водяное колесо. На колесе прорастала трава, некогда крепкие лопасти сгнили, и теперь птицы стали вить там гнезда; куски гнилого дерева, постепенно разрушаясь от времени, падали вниз, в зеленую стоячую воду, покрытую плоскими листьями кувшинок и темной шевелюрой водорослей. Под ослепительным полуденным солнцем там попискивали ящерицы с мягкими, скользкими спинами, а по вечерам выводили свои рулады лягушки.
…Дед сбил траву своей тяжелой палкой, вырезанной из молодого дерева, когда в древесине еще не разводятся вредители. Мы вошли в энженьо. Меня окутал мрак, я ощутил на руках и лице леденящее прикосновение многолетней ночи. Воздух здесь был пропитан запахом плесени, земли, разлученной с солнцем. Глаза, привыкшие к яркому свету, отказывались различать детали машин. Там, где стоял пресс, на котором некогда давили измельченную маниоку, я увидел только спираль из коричневого дерева, все остальное растворялось в полумраке.
На крыше под натиском частых бурь стали прогибаться балки и стропила, черепицы налезали одна на другую, открывая дорогу свету. И солнечные стрелы, подобно золотым стилетам, прорезали полумрак и освещали дальние уголки, заваленные пыльным старым железом, где теперь, наверное, спали змеи жараракусу. Эти золотистые лучи выхватывали из темноты какие-то странные орудия былых времен, возможно, кольца для пыток невольников, инструменты, брошенные сюда наспех в тот памятный день, когда остановилось большое колесо и навсегда умолкли крупорушки.
В проломах стены происходила ожесточенная битва: оранжевый свет заката вливался, подобно воде, которая победоносно прорывает укрепления плотины, когда река выходит из берегов. Да, именно победоносно, ибо в открытом просвете стены шириной в метр виднелось какое-то приросшее к камню и вытянувшееся к небу красноватое болотное растение, оно походило скорее на окровавленное знамя, которое развевается на ветру.
– Что это за повозка, дедушка?
– Это дилижанс твоего прадеда. На нем разъезжали между Сантосом и Сан-Пауло еще до постройки железной дороги.
От древнего экипажа остались только колеса, верх да единственное дышло, поднятое, как крест.
Мы стояли перед жерновом, который приводился в движение водяным колесом, расположенным по ту сторону стены. Сахарный тростник подавался в пучках – так его привозили с поля, – и сок стекал струйками по желобу, сколоченному из трех досок, в чаны, находившиеся в другом помещении.
Там отстоявшийся после процеживания и брожения сок переливался в медные перегонные кубы. На выжимки сахарного тростника, падавшие позади цилиндров, устремлялись мухи и пчелы. Эти выжимки вывозились в больших телегах на фазенду: ими удобряли тощие земли и кормили коров, свиней и мулов.
Между жерновом и колесом внизу помещались в один ряд пять крупорушек для риса. Планки, отходившие от оси, словно разбросанные во все стороны лучи, захватывали рычаги, на которых были укреплены пестики ступок; пестики поднимались на одну брасу, а потом падали в ступки, наполненные зерном; ступки были сделаны из особо прочного дерева, крепче железа, и бросали вызов времени. Для спуска в это отделение в былые времена имелась лестница, от которой теперь остались только первые ступени.
Здесь я вспомнил о Марселино, негре с санфоной. Никогда я не встречал человека, который рассказывал бы столько всяких небылиц. Как-то, зайдя со мной в энженьо, он остановился у этого места и разыграл целую комедию.
– Вы уже здесь? – спросил он угрожающим тоном, глядя в угол, где никого не было. И, так как ответа не последовало, бросил в темноту какую-то планку. Послышался таинственный шорох: это разбегались крысы.
– Это что, соседские мальчишки?
– Какое там! Это дети старых негритянок, которые уже сто лет живут в безделье.
Помню, что, по словам Марселино, один такой негритенок, которого впоследствии раздавило пестиком, однажды наклонился над ступкой и пестик опустился на него. Мальчишка болтал в воздухе черными ножонками и кричал:
– Я уронил свой берет! Я уронил свой берет!
Марселино якобы поднял пестик, и негритенок, освободившись, поскреб на дне ступки, вытащил свой красный берет, напялил его до ушей и убежал, подпрыгивая по пыльному полу.
У лестницы стоял большой деревянный ящик, отполированный от долгого употребления. В нем находился вентилятор с большими латунными крыльями, изъеденными ржавчиной; от сит остались одни обода. Этот аппарат приводился в движение руками. Я был им в детстве просто зачарован. Мне нравилось смотреть, как с глухим шумом, похожим на завывание ветра, в этом таинственном ящике вращаются лопасти.
Через широкое овальное отверстие в стене проходила ось, которая соединяла водяное колесо с жерновом. Этот вал вращался на деревянных подшипниках, когда-то скользких от тавота и еще сейчас, спустя столько лет, блестевших, словно лакированные.
В отверстие видно было колесо, покрытое высокой травой, и на заднем плане – обрыв, поросший жуазейро, в листве которых мелькали золотые шарики.
Мы вошли в другую часть энженьо – обширное темное помещение. Долгое время взгляд едва различал узкие щели в толстых стенах, сквозь которые вливался, подобно растекающимся чернилам, красный свет заката.
Вспугнутые летучие мыши беспорядочно заметались, едва не задевая крыльями за стены, чуть не касаясь нас своими холодными перепонками.
Мой дед, шедший впереди, остановился у входа и посоветовал мне соблюдать осторожность, потом проскользнул внутрь и исчез.
Когда мои глаза понемногу привыкли к полумраку, я понял, что нахожусь на краю пропасти. Бури окончательно разрушили эту часть здания. В полу на своих местах остались лишь вырубленные топором просмоленные балки – доски провалились. Старик скользнул по тонкой перекладине и исчез где-то в глубине.
Во мраке послышалось чирканье спичками. Наконец одна зажглась и вслед за этим появился огонек керосиновой лампы. Он освещал небольшой круг, центром которого была рука деда, державшего лампу высоко над головой. Обломки черепицы и куски штукатурки с бульканьем падали вниз, в зеленую воду.
Я испуганно ступил на балку, покрытую осыпавшейся землей, и увидел разложенные в углу, где разрушений было меньше, рваные джутовые и рогожные мешки; там дед устроил себе жилье. Иногда он подолгу оставался в энженьо, здесь же хранил всякую всячину: ларь с пожелтевшими от времени бумагами и жестяные коробки со склянками гомеопатических лекарств.
При красноватом призрачном свете лампы я увидел двенадцать чанов, стоящих в ряд на крепких балках. Каждый из них был выдолблен из целого ствола. Эти чаны казались лодками без кормы и носа. Они, как объяснил старик, сохранились еще со времен иезуитов.
На балках стоял и огромный, чуть не с комнату, ящик на четырех квадратных подпорках. Он был плотно сбит из узких досок, между которыми еще виднелись черные полосы конопатки. Это был куб, где в свое время всегда хранилось для торговцев из-за перевала двадцать бочонков прозрачной водки.
Внизу, в подвале, лампа чуть осветила стоячую воду, в которой плавали какие-то обломки. В углах, где мрак казался еще гуще, скользили привлеченные светом ящерицы. У задней стены вода постепенно высыхала – там виднелся выросший на скользкой почве анемичный цветок. Из сумрака выступали остовы котлов, на них выстроились четыре перегонных медных куба, поверхность которых уже покрылась слоем окиси. Из колпаков в форме перевернутых курительных трубок выходили, перекручиваясь во мраке, металлические змеевики, похожие на каких-то допотопных животных.\
Недавно я как-то проезжал на автомобиле по приморскому шоссе и снова посетил это развалившееся здание. Теперь я обнаружил только кусок стены среди цветущих жакатиранов. Я сорвал один из ростков самамбайи, которые больше походят на зеленых морских улиток, чем на растения. В конце концов после полувековой тяжбы, закончившейся во всех инстанциях победой нашей семьи, должно же было мне что-нибудь остаться!.,»