Лаэрте решил проводить своего друга студента. На площади дежурили пролетки; извозчики дремали на козлах, лошади били копытами о камни мостовой.

– Лу говорила о тебе, – сказал приятель.

– Ты с ней давно знаком?

– Она из наших.

– Что же она тебе говорила? – Лаэрте с нетерпением ждал ответа, словно от этого многое зависело.

Студент, опираясь на трость, со всей важностью, на какую только был способен, ответил:

– Она сказала всего-навсего: «Лаэрте еще юнец, но может быть использован для несложных поручений».

Не таких слов ожидал Лаэрте.

– А какие это поручения?

– Об этом мы посоветуемся с руководителями.

Они прошли еще несколько шагов.

– Она тоже работает?

– Она? Она из числа апостолов.

– И муж с этим мирится?

– Какой муж?

– Ее, какой же еще?

Студент расхохотался и сказал:

– Держу пари на что угодно, – это одна из шуток, которые она так ловко выкидывает с простачками. Лу не замужем. Всю свою жизнь она посвящает делу аболиционизма. На это она тратит и свою молодость и все свои деньги.

– Она единственная женщина, участвующая в движении?

– Нет. Еще в 1870 году дона Ана Бенвинда, жительница Сантоса, родившаяся во Франции, основала первую женскую аболиционистскую лигу, послужившую образцом для многих других. Члены этой лиги – дамы из общества – прятали у себя в усадьбах беглых рабов.

Молодые люди продолжали свой путь. Шли молча, наслаждаясь свежестью ночи. Неожиданно студент остановился перед зеленым домиком. Ворота были открыты, и на дворе виднелись повозки с поднятыми дышлами. Это был пивной склад. Рядом с ним расположилась и сама пивная. Через жалюзи дверей можно было не только разглядеть, что делается внутри, но и услышать, что там говорится.

– Что это? – с недоумением спросил Лаэрте.

– Это «Корво» – знаменитая пивная. Здесь собирается буквально весь город.

Они толкнули дверь и вошли в зал, освещенный несколькими подвешенными к потолку лампами. Там было восемь черных квадратных столов, вокруг которых стояли табуретки. Посетителей обслуживали два официанта. Старый Шомбург, хозяин заведения, сидел в своей каморке и через окошечко, выходившее в зал, наблюдал за тем, что происходит в пивной.

Студент, видимо, был здесь завсегдатаем; он знал по именам и фамилиям всех находившихся в зале. Друзья уселись в углу, заказали себе пива. Им принесли большие кружки из расписного фаянса с металлическими ручками. Студент рассказывал Лаэрте о постоянных посетителях этого пивного бара, которых в этот час здесь было немало. Из глубины зала послышались резкие голоса. Там вспыхнула очередная политическая дискуссия. Редактор «Газета До Пово» Вейга Кабрал заспорил с судебным чиновником. Оба они были против рабства, оба горячо ратовали за его уничтожение, но по-разному подходили к этому вопросу, и поэтому всякая беседа между ними обычно заканчивалась ссорой. Вейга Кабрал стоял за полную отмену рабства; его оппонент настаивал на освобождении с выкупом. Первый подходил к проблеме диалектически; второй, исполненный христианского милосердия, считал, что негры должны быть освобождены потому, что они уже искупили преступление Каина, которое тяготело над всем родом человеческим. Они были единомышленниками, но спорили яростно, будто враги.

Журналист говорил:

– Отмена рабовладения произойдет не позднее будущего года – это дело решенное. Мы это сделаем не из сентиментальности и не потому, что мы христиане; рабство в Америке – дело рук христиан. Вспомните историю. В 1500 году в Европе было два невольничьих рынка – один в Лиссабоне, другой в Севилье. В Эворе, например, жило больше негров, чем белых. Колумб – первый христианин, ступивший на американский континент, – взял в плен пятьсот индейцев и отправил их на продажу в Севилью. Колонизаторы, прибывшие в Бразилию с Иберийского полуострова, казалось, были одержимы безумием. Кровь и золото, золото и кровь – вот к чему сводились их помыслы. У того, кто знакомится с историей этих носителей европейской цивилизации, навсегда остается отвращение к ним; ведь они всеми способами разрушали древнюю цивилизацию нашего материка, заслуживающую такого же уважения, как и их собственная; они уничтожали население нашего континента.

– Но духовенство…

– Оно всегда было заодно с колонизаторами, порабощавшими индейцев. В 1534 году капитаны кораблей получили разрешение отвезти в королевство только тридцать девять рабов, а уже в 1540 году рабство было узаконено.

В глубине зала зазвучали аккорды гитары. Кто-то пронзительным голосом запел популярную песенку:

Мне показали как-то в поле Красавицу-метиску с огнем во взоре…

Однако песенка вызвала бурные протесты. Гитара перестала играть, голос певца смолк. Кто он? Никто не знал. Должно быть, один из этих молодых людей с пышной шевелюрой, с плащом через плечо, с безумным блеском в глазах…

Судебный чиновник снова принялся за свое. Он был не из тех, кто так престо признает себя побежденным.

– А сейчас? Вы, стало быть, оспариваете, что церковь, по крайней мере у нас в Сан-Пауло, стоит во главе аболиционистского движения?

– Нет. Не оспариваю. Но это только в самое последнее время. Знаете ли вы, что сказал Жозе Бонифасио в Генеральной конституционной ассамблее? Эту речь я неоднократно цитировал в своих статьях и запомнил ее наизусть. Он сказал следующее: «Наша религия – это система суеверий и преступлений против общества; наше духовенство в большей своей части невежественно и безнравственно; стремясь к обогащению, оно широко использует труд рабов в торговле и земледелии; а из несчастных невольниц иногда даже создает мусульманские гаремы». Не это ли мы наблюдаем и теперь?

– Жозе Бонифасио считали сумасшедшим…

– История полна таких замечательных безумцев, как он. Вы знаете мнение Жоакима Набуко. Он, насколько мне помнится, говорил, что движение за отмену рабства у нас. к несчастью, ничем не обязано церкви, более того: то, что монастыри и все духовенство в течение веков используют труд невольников – мужчин и женщин, – подорвало религиозные чувства рабовладельцев. Невольники видели в падре лишь человека, который может их купить, а священники самонадеянно считали, что рабы никогда не взбунтуются. Наши духовные пастыри изменили святому делу Христа, и это величайший позор, который только можно себе представить. Никто до сих пор не видел, чтобы духовенство встало на сторону рабов против хозяев, использовало религию для облегчения участи невольников. Ни один падре никогда не попытался запретить аукционы рабов, не осудил позорный режим зензал. Католическая церковь, располагающая огромной властью в стране, где она добилась всеобщего фанатического повиновения, до последнего времени никогда не подавала голоса за освобождение рабов. Таковы его слова.

– А сейчас?

– Духовенство ведет себя очень умно, очень ловко: оно старается быть по обе стороны баррикады. Кто бы ни выиграл, в действительности выиграет оно. В настоящее время церковь как будто постепенно принимает на себя руководство освободительным движением негритянской расы. Но это только потому, что победа близка… Беседа становилась все более оживленной Посетители «Корво» собрались вокруг стола спорщиков. В это время открылась дверь и в зал заглянул какой-то странный субъект. Осмотревшись, он робко вошел. Видимо, здесь все его знали: он был встречен приветственными криками, возгласами и смехом. Из глубины зала послышался чей-то резкий голос:

– Входи, Паскасио!

– Паскасио, это верно… так меня бабушка называла… Я малость навеселе, весь вечер прогулял…

Это был грубоватый, здоровенный мужчина с седой бородой; он носил чилийскую шляпу, чесучовый плащ и желтые башмаки; на руке у него висел старый шелковый зонт цвета мальвы.

Под аплодисменты и радостные возгласы молодых людей, приветствовавших появление этого человека в «Корво» в такой поздний час, вновь пришедший направился к центру зала, остановился, оперся на зонтик и почесал бороду.

– Я хочу объяснить… Дело в том, что мой поезд уходит в четыре. В час я выбрался из Сан-Жозе. Поужинал. А теперь идти спать в гостиницу поздно, поезд скоро отправляется…

Очень бледный юноша в очках спросил его:

– Угощаешь компанию?

– Угощаю.

Тогда веселье приняло буйный характер; раздались оглушительные аплодисменты и крики «ура».

Старый Шомбург показался в окошечке и протянул руки, умоляя не шуметь. Его послушались. Вейга Кабрал, смеясь, запротестовал:

– Нет. Я не приму пива, оплаченного этим фазендейро, у которого на поле трудятся десятки рабов, чтобы ему хватало денег на распутную жизнь…

Новый посетитель ответил:

– Это у меня-то рабы? Не будь глупцом! Тех, что у меня были, я уже выгнал. И сказал их старосте: «Убирайтесь и больше не показывайте сюда носа! Если встречу здесь кого-либо из вас, всажу заряд соли в зад…»

Послышались голоса:

– Он же аболиционист! Да здравствует аболиционист!

Фазендейро, прикидывавшийся подвыпившим, положил голову на руки и принялся хохотать…

– Я? Аболиционист? – И он снова безудержно расхохотался.

– Значит ты не аболиционист? Почему же в таком случае ты освободил негров?

– Держать рабов стало невыгодно. И чего ради их держать? Прежде – другое дело: негра некем было заменить. А теперь? Освобожденные негры, кабокло и другая голытьба шляются повсюду, ожидая от нас милостыни в виде ручки мотыги. Они просятся на работу за гроши. И в то же время прибывают большие партии иммигрантов. Подсчитайте, и вы увидите, что для фазендейро, у которого есть голова на плечах, держать рабов – невыгодное дело… Прежде всего, это рискованное вложение капитала: негры болеют, бегут – побегов становится все больше, – нависла угроза освободительного закона, он выйдет не сегодня-завтра… Раб – это товар, который с возрастом падает в цене. Вы, юноши, понимаете, что это значит? К тому же, помимо риска, о котором я говорил, раба нужно одевать, кормить, лечить, сторожить… Когда раб болеет, он только потребляет и ничего не производит. И с каждым годом ценность его падает. Иначе обстоит дело со свободными рабочими. Их можно даже палкой лупить, они с благодарностью принимают все, что им дают. Лишь бы была еда… чтобы жить… чтобы хватало сил работать. И ничего больше! Рабочего нанимают, когда в нем возникает необходимость: он работает день, десять, тридцать дней. Работа кончена, выгоняешь его – и делу конец. Когда он болен, он не работает и, следовательно, ничего не получает. Когда нет работы, то же самое… Когда он состарится или умрет, то никому этим не принесет убытка. Незачем думать ни о его пропитании, ни об одежде. Ни о надсмотрщике, ни о лесном капитане. Ни о зензале, ни о каиафах. Это покой. Спокойствие духа. Среди фазендейро только упрямые ослы отстаивают рабовладение. Единственный, кто может искренне стоять за сохранение рабства, – это раб. Вы еще молоды, друзья, но придет время, и вы увидите на улице освобожденного невольника, который будет тосковать по хозяину и зензале. В странах, где нет рабства, раба заменяет рабочий, а хозяин ничем не рискует, ни за что не отвечает.

Слова фазендейро заставили этих людей, среди которых были аболиционисты всех мастей, призадуматься. Судебный чиновник спросил:

– Тогда почему же вы, фазендейро, сразу не освободите всех рабов?

Старик снова почесал бороду:

– По глупости.

Собравшимся это показалось чрезвычайно забавным.

Старик расплатился и, раскланиваясь направо и налево, добрался до двери. Один из юношей крикнул ему вдогонку:

– Скажите по крайней мере, как вас зовут?

Уже на улице фазендейро обернулся, снова открыл дверь и ответил:

– Шисто Баия.

Снова раздались крики, хохот, тосты. Шисто Баия был известным актером и юмористом и принадлежал к числу аболиционистов. Он одевался, как фазендейро, и подражал им голосом и манерами; и, выступая, выставлял в смешном свете обычные доводы рабовладельцев против аболиционистов. Шисто принимал участие во многих собраниях и благотворительных концертах. Появляясь на сцене театра Сан-Жозе в сюртуке и домашних туфлях, он смешил публику до упаду. Его анекдоты, остроты и афоризмы передавались из уст в уста, повторялись в конторах, учреждениях, школах, салонах.

Когда возбуждение, виновником которого был Шисто Баия, улеглось, посетители «Корво» вернулись к прерванным разговорам.

Судебный чиновник снова стал слушать своего оппонента. Тихим, размеренным голосом Вейга Кабрал продолжал терпеливо объяснять ему:

– …Нужно учитывать образ мыслей негра, который вернулся с войны. А вы думали о затруднениях, созданных «Законом о свободнорожденных»? Ведь, с одной стороны, порвались узы, привязывавшие раба к фазенде, ими являлись его дети, с другой стороны, установились различия в обращении с членами одной и той же семьи. Что же получается? Родители – подневольные труженики, а их дети – свободные бразильские граждане. Родившиеся после этого закона выйдут на улицу вместе с нами добиваться освобождения своих родителей. В Ceapа рабы уже освобождены – правда, их там было немного. У нас в провинции есть муниципальные округа, где не осталось ни одного невольника. Более того, против рабства поднялся Сантос. С 27 февраля 1886 года в этом городе больше нет рабов. Беглый негр, сумевший туда добраться, попадает под покровительство местного населения. Лесных капитанов, которые осмеливаются там появиться, ловят на улицах лассо. По всей Бразилии армия отказывается арестовывать беглых негров. По зензалам из уст в уста передается слух о том, что в приморских краях есть земля, называемая Жабакуарой, где негр – свободный гражданин. Только трудно туда дойти. И вот начинаются массовые побеги, тяжелые изнурительные походы одетых в лохмотья людей. Мы это уже наблюдали и еще будем наблюдать в больших масштабах. Вот и сейчас, когда мы здесь беседуем, на многих фазендах нашей провинции каиафы Антонио Бенто перебираются через окружающие плантации изгороди, проникают в зензалы, чтобы шепнуть товарищу: «Бросай, дружище, невольничью работу! Отправляйся в путь, спускайся с гор к побережью, добирайся до Жабакуары! Там наша свобода!» Каиафе редко удается выбраться с фазенды живым, но посеянные им семена всегда дают ростки. Черная волна поднимается все выше и выше… Еще немного, и она покатится по полям и городам. Эту волну не удастся сдержать, она снесет все на своем пути.

– А что вы скажете по поводу деятельности интеллигенции, самоотверженных энтузиастов? Что мы должны делать?…

– Наша задача разъяснять с трибуны, в газете, в беседе – всеми средствами. Мы лишь дрожжи, и смешно нас переоценивать. Да и чувства, которые нами руководят, трудно назвать высокими. Вы, человек верующий, вступаете в выгодную сделку с вечностью. Я же верую только в счастье на нашей грешной земле и никогда не буду счастлив, пока рядом со мной раб; поэтому, устраняя последнее препятствие, которое мешает мне быть счастливым, я тоже действую из эгоистических побуждений. И не мы одни таковы. Тысячи людей, каждый со своей долей эгоизма, стремятся осуществить ту же грандиозную задачу. Наш эгоизм – просто более утонченный, чем эгоизм рабовладельцев, полицейских инспекторов, лесных капитанов…

Последние слова вызвали шум в зале. Вейгу Кабрала стали прерывать, ему угрожали злобно поднятые руки, сжатые кулаки; идеалистам не хотелось видеть священное дело освобождения рабов в озарении этого слишком резкого света…

Старый Шомбург снова поднялся с кресла, подошел к окошку, выходившему в зал, и с добродушной улыбкой простер руки, призывая к тишине и как бы говоря: «Ну что же это вы, ребята?»

И тишина наступила.

Лаэрте не заинтересовала эта дискуссия; его занимало другое.

– Значит, Лу не замужем? – спросил он.

– Нет. Можешь не сомневаться…

Студент обернулся к нему. Лаэрте дремал перед стопкой тарелочек. Криво улыбаясь в полусне, он с трудом удерживал в равновесии голову, которую подпирал высокий воротничок. При этом он время от времени озабоченно перекладывал из кармана в карман какой-то предмет, не находя для него подходящего места.

– Что это у тебя? – спросил приятель.

– Ключ…

– А… Скажи, что с тобой?

– Меня чертовски развезло…

Он и в самом деле опьянел. Хотел подняться, но не смог. Привыкшие к таким сценам молодые люди не обращали на него внимания. Лишь когда он, расплачиваясь, вступил в спор с официантом, один из сидевших за соседним столиком спросил студента:

– Кто этот желторотый? – И тут же заговорил о другом.

Между тем Лаэрте погрузился в пьяную дремоту. Вспомнил фазенду, в его памяти возникли образы родителей, им овладела тоска; он начал всхлипывать и затем горько зарыдал. Он подумал о Салустио, и ему захотелось освободить его. Завтра же он напишет отцу и добьется своего. Но тут же вспомнил, что отец послал Салустио работать в поле вместе с другими неграми, и в душе его поднялся гнев против отца. Лаэрте ударил кулаком по столу и воскликнул:

– Я должен его освободить, но вместе с остальными рабами, не так ли, Лу?

Послышался голос того, кто раньше назвал Лаэрте желторотым:

– Ого, уже пять часов, светает.

– Ну как, пойдем? – обратился к Лаэрте огорченный приятель-студент.

– Не пойду.

– А мне пора.

– Иди, а я останусь здесь с компанией…

– Ну, так я ухожу.

Студент распрощался с друзьями и ушел. В этой среде не было принято провожать до дома подвыпивших приятелей.

Лаэрте попросил себе еще кружку пива, но никто его не услышал. Он потребовал вторично, но результат был тот же… Недовольный, он нахлобучил шляпу, повертел тростью и, ворча, вышел из пивной. Его проводили насмешливыми улыбками. Только Вейга Кабрал встревожился:

– Как же так? Он уходит один? Доберется ли до дому?

– Пусть идет. Не заблудится, – успокоил его судебный чиновник.

– Нет. Так не годится.

– Кто же его отведет домой?

– Мой секретарь.

Кабрал подошел к двери, несколько раз продолжительно свистнул и снова уселся.

Не прошло и двух минут, как дверь открылась, – в своем длиннополом пиджаке и шапочке из газетного листа появился Калунга. Обведя взглядом собравшихся и увидев Вейгу Кабрала, Калунга направился к нему.

– Я здесь.

– Ты встретил на улице подвыпившего малого?

– Даже не одного, а четверых!

– Я говорю о парне, который вышел отсюда последним.

– А… знаю. Он живет на улице Табатингуэра.

– Этот самый. Проводи его. Помоги открыть дверь и, если начнут расспрашивать, придумай объяснение получше.

– Будет исполнено.

И Калунга помчался вдогонку. Вскоре он увидел Лаэрте: тот стоял, прислонившись к стене какого-то дома, пот лил с него ручьем. Он, видимо, потерял всякое представление о том, кто он и где он. Калунга взял его за руку и повел, как ребенка; юноша не сопротивлялся. Подойдя к дому Нунеса, они остановились перед дверью. Поиски ключа были мучительно долгими. С большим трудом Калунга нашел его у Лаэрте в кармане жилета, открыл дверь, заставил студента войти и стал всовывать ключ в замочную скважину с внутренней стороны, чтобы Лаэрте мог потом запереть дверь, когда к ним подошел кто-то в домашних туфлях.

– Кто там?

– Это я.

– Кто я?

– Калунга.

У застекленной двери появился старик в халате и с подсвечником в руке.

– Я привел молодого человека.

– Хорошо. Спасибо, парень.

Калунга исчез в мелком, моросящем дожде. Хозяин запер дверь на ключ. И уже при утреннем свете, проникавшем сквозь окна, произошел короткий диалог между дядей и племянником. Сеньор Алвес растерянно мигал:

– Что же это с тобой, мальчик?

И Лаэрте со шляпой на затылке, с галстуком, вылезшим из жилета, опираясь на трость, ответил:

– Ничего, дядюшка. Я нашел свою дорогу. Я еще совершу в жизни великие дела. Вот увидите…