Исповедь приговоренного к смерти в вечер ареста

Израиль — земля оливковых рощ, камней, звезд и пастухов, земля, где финики сушат на соломе чердаков, земля, где сердца закаляются в тоскливом ожидании прихода Спасителя, земля апельсинов, лимонов и надежд, Израиль — мой сад, сад, в котором я родился, сад, в котором вскоре должен умереть.

Через несколько часов они придут за мной.

Они уже готовятся.

Солдаты чистят оружие. Гонцы разбежались по темным улицам, чтобы созвать членов суда. Плотник ласково поглаживает крест, на котором завтра мне суждено пролить кровь. Иерусалим полнится слухами, люди знают, что меня вот-вот арестуют.

Они думают захватить меня врасплох… я их жду. Они ищут обвиняемого, а встретят сообщника.

Боже, лиши их сдержанности в расправе надо мной!

Обрати их в глупцов, насильников, скорых исполнителей судебных решений. Избавь меня от необходимости настраивать их против себя! Пусть они убьют меня! Быстро! И умело!

Как все это случилось?

Ведь я мог бы этим вечером пировать в другом месте, сидеть в тесноте на каком-нибудь захудалом постоялом дворе в окружении паломников моей страны, как любой иудей на Пасху. А в воскресенье отправился бы в Назарет, умиротворенный тихой радостью исполненного долга. В доме, которого у меня нет, меня, быть может, ждала бы жена, которой тоже у меня нет, а из-за двери выглядывали бы кудрявые головки смеющихся детей, радующихся возвращению отца. А судьба завела меня в сад, где я в страхе ожидаю смерти.

Как все это началось? Есть ли начало у судьбы?

Я прожил все детство в снах. Каждый вечер в Назарете я взлетал над холмами и долинами. Когда все засыпали, я бесшумно выходил из дому, широко разводил руки, разбегался, и тело мое взмывало ввысь. Я хорошо помню, как опирался локтями о воздух, воздух более вязкий и плотный, чем вода, воздух, пропитанный влажным ароматом жасмина, воздух, который уносил меня туда, куда мне хотелось, воздух, в котором не ощущалось ни малейшего дуновения. Часто из лени я подтаскивал свою подстилку к порогу и летал над серыми просторами, лежа на ней. Ослы задирали головы, и их прекрасные черные девичьи глаза следили за полетом моего корабля среди звезд.

А потом была игра в лазанье наперегонки. И после этой игры ничто уже не повторилось.

Мы вышли из школы, нам хотелось побегать. Нас было четверо неразлучных друзей, Мойша, Рам, Ке-сед и я. В карьере Гзеф мы затеяли игру, кто заберется выше… Я горел невероятным желанием победить и принялся карабкаться на высокую отвесную скалу, цепляясь пальцами за шероховатости камня. Дыхание мое словно прервалось, я лез все выше и выше и вдруг очутился на ровной площадке вершины в тридцати локтях от земли. Мои оставшиеся внизу друзья выглядели карликами: шапка волос и ноги по бокам. Они потеряли меня. И никто из них не подумал поднять глаза к небу.

Я был недосягаем для них и перестал участвовать в игре. Прошло несколько минут, и я громко крикнул, чтобы привлечь их внимание. Они запрокинули головы, заметили меня и захлопали в ладоши:

— Браво, Иешуа! Браво!

Они никогда не думали, что я могу забраться так высоко. Я был счастлив. И наслаждался победой. Потом Кесед крикнул:

— Пошли вместе с нами! Вчетвером веселей!

Я вскочил на ноги, чтобы спуститься, и тут меня охватил страх. Я не знал, как это сделать… Я присел на корточки и ощупал скалу, по склону которой лез: камень был гладким. Я обливался потом. Как быть?

И вдруг решение пришло само собой: лететь! Надо только взлететь. Как ночью.

Я подошел к краю скалы, раскинул руки в стороны… Воздух был совсем иным, не таким, как в воспоминаниях… Я не чувствовал, что он поддерживает меня, напротив, только плечи, одни плечи с трудом удерживали вес разведенных рук… Меня словно отлили из бронзы… Обычно стоило мне лишь чуть-чуть приподнять пятки, чтобы взлететь, но сейчас пятки устроили бунт и не желали отрываться от земли… Я чувствовал, что просто упаду, если приподниму их. Почему я вдруг стал таким тяжелым?

Сомнение охватило меня, и плечи налились свинцом. А летал ли я вообще? Быть может, полеты были сновидением, простым сновидением? В глазах у меня потемнело, земля бросилась мне навстречу.

Я очнулся на спине своего отца, Иосифа, за которым сбегал Мойша. Я потерял сознание. Отец спустил меня вниз, сумев найти едва заметные выступы в скале.

Когда все было позади, он поцеловал меня. Таков был мой отец: любой другой отругал бы, а он поцеловал.

— По крайней мере сегодня ты кое-что узнал.

Я улыбнулся ему. Хотя тогда не понял, что именно я узнал.

Теперь знаю: в тот миг я расстался с детством. Я отделил нити сновидений от нитей реальности, я открыл, что по одну сторону есть сон, в котором я летаю проворнее хищной птицы, а по другую сторону лежит настоящий мир, твердый, как скалы, на которых я едва не разбился.

Я словно заглянул в глаза смерти. Я! Иешуа! Обычно смерть меня не касалась. Да, я видел трупы животных в кухне и на скотном дворе, ну и что? Это были животные! Иногда люди говорили, что чья-то тетушка или чей-то дядюшка умер, ну и что? Они были стариками! Я же стариком не был и никогда им не буду. Нет, я пришел в этот мир, чтобы жить вечно… Я был бессмертным, я не ощущал в себе смерти… У меня не было ничего общего со смертью. Но, взобравшись на скалу, я ощутил влажное дыхание смерти на своем затылке. Прошло несколько месяцев, и я открыл глаза, которые предпочитал держать закрытыми. Нет, я не был всесилен. Нет, я не знал всего. Быть может, я не был бессмертен. Одним словом: я не был Богом.

Ибо полагаю, что, как все дети, вначале решил, что я Бог. До семи лет я не сталкивался с противодействием мира. Я ощущал себя царем, всемогущим, всезнающим и бессмертным… Считать себя Богом — обычный удел детей, которых никогда не наказывали.

Взросление стало развенчанием лжи. Взросление стало падением. Я познал свое состояние взрослеющего человека, пережив раны, насилие, компромиссы и разочарования. Мир утратил свои волшебные свойства. Ибо что такое человек? Просто кто-то, который-не-может… Который-не-может все знать. Который-не-может все сделать. Который-не-может не умереть. Осознание границ существования разбило скорлупу моего детства: прозрение позволило созреть. В семь лет ребенок окончательно перестал быть Богом.

Вечерний сад еще тих и спокоен. Все как всегда, как в любую весеннюю ночь. Цикады трещат о любви. Ученики спят. Страхи, которые обуревают меня, не находят отклика в тихом воздухе.

Быть может, когорта еще не вышла из Иерусалима? Быть может, Иегуда испугался и отказался? Иди, Иегуда, донеси на меня! Скажи им, что я обманщик, что считаю себя Мессией, что хочу отобрать у них власть. Обвини меня. Подтверди самые худшие их подозрения. Поторопись, Иегуда. Пусть они скорее арестуют и казнят меня.

Для них история должна на этом закончиться. А для меня она только начнется.

Как все происходит?

Как я пришел к своей судьбе?

Мою судьбу всегда определяли другие; они умели прочесть пергамент, которым был я, но сам я был не в силах его расшифровать. Диагноз ставили мне всегда другие, словно определяли, чем я болен.

— Чем ты собираешься заниматься, когда вырастешь?

Однажды отец отыскал меня под верстаком среди светлой стружки, где я, нежась в золотом луче, предавался мечтам и пересыпал из ладони в ладонь опилки.

— Чем ты собираешься заниматься, когда вырастешь?

— Не знаю… Буду как ты! Плотником?

— А если тебе стать раввином?

Я смотрел на отца непонимающими глазами. Раввином? Раввин нашей деревни, рабби Исаак, был так стар, так хлипок, у него была такая замшелая борода, она, казалось, была старше его самого… Я не мог представить себя таким. К тому же какая-то смутная мысль подсказывала мне, что раввинами не становятся; ими бывают с самого начала; раввинами рождаются. А я родился с именем Иешуа, был Иешуа из Назарета, то есть существом, едва ли пригодным на что-либо дельное.

— Подумай хорошенько.

И отец вновь взялся за рубанок, чтобы обстругать доску. Я лениво обдумывал его слова, удивленный подобным предложением, ведь ни один день в библейской школе не обходился для меня без столкновений. Мойша, Рам и Кесед никогда не требовали объяснений; они слепо принимали на веру все, чему их учили. А меня прозвали «Иешуа, задающий тысячи вопросов». Все заставляло меня задавать вопросы. Почему нельзя работать в субботу? Почему нельзя есть свинину? Почему Бог наказывает, вместо того чтобы прощать? Ответы редко удовлетворяли меня, и тогда учитель прятался за окончательным приговором «Таков закон». И я снова спрашивал: «А почему закон справедлив? На чем основывается традиция?» Я требовал такого множества разъяснений, что иногда меня лишали слова на целый день. Я всегда хотел докопаться до сути вещей. Меня обуревала слишком сильная жажда знаний.

— Папа, рабби Исаак хорошо думает обо мне?

— Очень хорошо. Вчера вечером он сам приходил ко мне побеседовать о тебе.

Это меня удивило еще больше. Терзая рабби Исаака вопросами, я считал, что заставляю его страдать от собственного невежества.

— Святой человек считает, что ты обретешь мир лишь в религиозном порыве.

Его замечание поразило меня больше других высказываний. Мир? Я — в поисках мира?

Однако слово было сказано. И я вновь словно слышал слова отца: «А если тебе стать раввином?»

Вскоре отец умер. Он умер под полуденным солнцем, когда отправился на другой конец деревни, чтобы отнести заказчику сундук. Сердце его остановилось, когда он присел передохнуть на обочине дороги.

Целых три месяца я беспрестанно рыдал. Мои братья и сестры быстро осушили свои слезы, как и мать, поскольку она стремилась уберечь нас от печали. А я никак не мог остановиться и оплакивал ушедшего отца, имевшего сердце более мягкое, чем дерево, с которым он работал, но в основном плакал потому, что не успел сказать ему, как я его любил. Я почти жалел, что он принял такую легкую и быструю смерть, что не испытал долгой агонии: тогда я мог бы говорить ему о своей любви до последнего его вздоха.

В день, когда я перестал рыдать, я уже не был прежним. Я не мог встретить человека, чтобы не признаться ему в своей любви. Первым, кто выслушал мои признания, был мой приятель Мойша. Он побагровел:

— Зачем ты говоришь мне такие глупости?!

— Я не говорю глупости. Я говорю, что люблю тебя.

— Но такие вещи не говорят!

— Почему же?

— Иешуа. Не валяй дурака!

«Идиот, дурак, кретин» — каждый вечер я возвращался домой, обогатившись знанием новых оскорблений. Мать пыталась объяснить мне, что существует неписаный закон, требующий скрывать свои чувства.

— Какой?

— Чистота.

— Но, мама, нельзя терять время, можно не успеть сказать людям о том, что их любят: они ведь могут умереть, не так ли?

Она тихо плакала каждый раз, когда я говорил это, гладила меня по голове, желая успокоить мою растревоженную душу.

— Малыш мой, Иешуа, — говорила она, — нельзя проявлять чрезмерную любовь. Иначе тебе придется сильно страдать.

— Но я не страдаю. Я в бешенстве.

Каждый день приносил мне новые доводы в пользу гнева.

И у гнева моего были женские имена: Юдифь, Рахиль…

Наша соседка, восемнадцатилетняя Юдифь, полюбила сирийца, а когда он попросил ее руки, родители девушки отказали ему: их дочь не выйдет замуж за человека, который не соблюдает еврейский закон. Они заперли Юдифь в доме. Через неделю Юдифь повесилась.

Рахиль силой выдали замуж за богатого скотовода, мужчину намного старше ее, пузатого, волосатого, красномордого здоровяка, нетерпимого ревнивца, который бил ее. Однажды он увидел ее в объятиях юного пастуха. Вся деревня осудила ее за измену. Она умирала два часа под градом камней, которыми ее осыпали селяне. Целых два часа. Сотни камней терзали нежную двадцатилетнюю плоть. Рахиль. Два часа страданий. Вот как закон Израиля защищает противоестественный брак.

У всех этих преступлений было одно имя: Закон.

А у Закона был автор — Бог.

Я решил, что не буду больше любить Бога.

Я винил Бога во всех глупостях и во всех извращениях человека; я стремился к более справедливому и любящему миру; я настраивал Мироздание против Бога, приводя в доказательство его ничтожество или лень. Я выступал против него с утра до вечера.

Мир возмущал меня. Я ждал, что мир будет прекрасным, как страница Священного Писания, гармоничным, как молитвенное песнопение. Я ждал от Бога, что он будет самым лучшим ремесленником, самым обязательным и самым внимательным, который станет уделять столько же внимания деталям, как и целому. Мне был нужен Бог, жаждущий справедливости и любви. Но Бог не держал своих обещаний.

— Ты пугаешь меня, Иешуа. Что же с тобой делать? — Рабби поглаживал бороду.

Что со мной делать? Когда я сталкивался со злом, гнев душил меня. Из всех чувств больше всего в первой половине жизни меня, несомненно, терзал гнев, неприятие несправедливости, нежелание мириться с косным окружением. Я не принимаю вещи такими, какие они есть, я хочу их видеть такими, какими они должны быть. Что делать со мной?

Я вновь открыл мастерскую отца. Я был старшим сыном, мне надо было кормить братьев и сестер. Я строгал и скреплял между собой доски, я мастерил сундуки, двери, стропила, столы; у меня получалось хуже, чем у отца, но у меня не было соперников — я был единственным плотникам в нашей деревне.

Мастерская, по словам матери, стала храмом плача. Обитатели деревни приходили поделиться со мной своими трудностями. Я в полном молчании проводил долгие часы, обратившись в слух, а в конце их монологов говорил несколько слов утешения, которые рождались под воздействием рассказа. Люди уходили, испытывая облегчение. И со снисхождением относились к моим плохо обструганным доскам.

Однако они не знали, что беседы эти приносили пользу не только им, но и мне. Их откровения усмиряли мой гнев. Пытаясь увлечь назаретян в мир покоя и любви, я сам попадал туда. Мой бунт угасал перед необходимостью жить, помогать жить другим. Я решил, что Бога можно сотворить.

В это время римляне проходили через Галилею, и я узнал, что я — еврей. Еврей. Чтобы осознать это, надо было принять свою еврейскую суть как оскорбление. В Назарете римляне остановились, только чтобы напиться, но вели себя нагло, исходя злобной слюной, как ведут себя те, кто считает себя высшими существами, рожденными править другими. До нас доходили слухи из других деревень об их «подвигах»: о множестве убитых селян, об изнасилованных девушках, о разграбленных домах. Наш народ всегда подвергался нашествиям, его покоряли, он находился под чужой пятой, словно нашему народу предначертано вечно испытывать гнет власти чужеземцев. Израиль хорошо помнит о своих несчастиях и бедах, и я, когда выдавались особо грустные вечера, говорил себе, что, не будь у Израиля веры, у него не осталось бы ничего, кроме горестных воспоминаний. Когда римляне огнем и мечом покорили Галилею, я стал истинным евреем. Иными словами, начал ждать. Ждать Спасителя. Римляне унижали нас, римляне унижали нашу веру. И единственным лекарством от стыда, который я испытывал, была надежда на Мессию.

Галилея кишела мессиями. Не проходило и полугода, чтобы не объявился новый. И всегда «спаситель» являлся грязным, истощенным, с животом, приросшим к позвоночнику, с глазами, устремленными в одну точку, и с речами, понятными лишь стрекозам. Их никогда не принимали всерьез, но все же слушали, как говорила моя мать, «на случай, если».

— На случай, если что?

— Если вдруг его слова окажутся правдой.

И неизбежно такой «спаситель» объявлял о конце света и мраке, который переживут лишь праведники, о ночи, которая избавит нас от всех римлян. Надо признать, что при неустанных наших трудах иногда было приятно остановиться и послушать пламенные речи этих озаренных. Они говорили такие безумные вещи, о которых никто никогда бы не додумался, а главное, запугивали нас, но страх длился не дольше их речей. Это был страх без последствий, а потому их речи были нашим любимым развлечением. Некоторые из них умели заставить людей рыдать. Таких любили больше. Но чаще они не пробуждали в нас никаких чувств. Эти люди сочиняли и рассказывали истории, а евреи обожают истории.

Мать глядела на сделанные моими руками вещи с печалью:

— Не очень ты одарен, Иешуа.

— Я стараюсь.

— Даже стараясь, безногий инвалид не перепрыгнет через стену.

Я ненавидел эту ее снисходительную вежливость. Я считал, что судьбой мне предназначено делать то, что делал мой отец. Я оставил надежду стать раввином. Конечно, я проводил долгие послеобеденные часы в молитвах и чтении, но делал это в одиночестве, когда хотел, постоянно споря с самим собой. Многие назаретяне считали меня плохим верующим: я разжигал огонь в субботу, я ухаживал за больным братишкой или больной сестричкой по субботам. Совсем одряхлевший рабби Исаак был обеспокоен моими поступками, но запрещал другим выказывать чрезмерное раздражение.

— Иешуа намного набожнее, чем кажется, дайте ему время понять то, что вы уже поняли.

Но со мной он был более строг:

— Знаешь ли ты, что людей побивали камнями за то, что ты делаешь?

— Я не делаю ничего дурного.

Я все меньше видел себя в роли раввина, поскольку питал стойкое недоверие к людям, которые считают, что обладают знанием, и к законам, которые мешают размышлять. Религия была зажата в строгие иерархические рамки, несла мертвое слово, пожертвовав духом ради буквы. В тишине, предаваясь размышлениям, я пытался отыскать истинное слово Божие.

— Когда же ты женишься, Иешуа? Погляди на Мойшу, Рама и Кеседа: у них у всех уже есть дети. А твои братья уже сделали меня бабушкой. Чего ты ждешь? — спрашивала мать.

Я ничего не ждал и даже не думал о женитьбе.

— Иешуа, поторопись с женитьбой. Пришло время образумиться и стать серьезным человеком.

«Серьезным человеком!» Она тоже верила в мое будущее женатого человека! Как и все остальные в деревне, мать вбила себе в голову, что я был женолюбом!

Назаретский обольститель… Из-за того, что меня видели часами прогуливающимся с той или другой девушкой, все решили, что у меня множество любовных связей. И должен признать, что я любил бывать в обществе женщин, а они с удовольствием общались со мной. Но мы не прятались в кустах или на чердаках, чтобы теснее прижаться друг к другу, мы разговаривали. Мы не делали ничего предосудительного. Мы разговаривали. Женщины говорят правдивее, искреннее: слетающие с их уст слова идут от сердца.

Мойша всегда усмехался, встречая меня:

— Никогда не поверю, что вы не делаете ничего этакого вместе.

— И все же поверь. Мы говорим о жизни, о наших грехах.

— Да-да… Когда мужчина говорит женщине о своих грехах, то обычно ради того, чтобы добавить к ним еще один.

Мать проявляла все большее беспокойство:

— Когда ты женишься? Не окончишь же ты дни старым холостяком? Ты что, не хочешь иметь детей?

Я действительно не хотел иметь детей, я не считал себя готовым для их зачатия, я по-прежнему ощущал себя сыном, а не отцом. Как я смогу протянуть руку ребенку? И куда его поведу? И что ему скажу?

Но давление со стороны матери, сестер, братьев было постоянным: почему ты не женишься?

И тогда появилась Ревекка.

Воздух кажется прозрачным, а потом видишь, что он непроницаем: улыбка Ревекки разрубила пространство и вонзилась мне в душу, парализовав, залив щеки краской, высушив язык во рту. Она овладела мною за одну секунду. Я стал ее добычей. Чем она держала меня? Своей иссиня-черной косой? Белой кожей, нежной, как внутренняя поверхность лепестка вьюна? Спокойными зелено-желтыми глазами, словно луг, на котором приятно улечься в летний вечер? Походкой, вызывающей зависть любого танцора? Стройным и гибким телом, которое играло со мной в прятки, то проявляясь под туникой, то исчезая за ней? Мне стало очевидно: Ревекка была женщиной из женщин, все они воплотились в ней, но она превосходила их всех, она была единственной, она была Женщиной.

Мне даже не пришлось ухаживать за ней. За меня говорили глаза… Думаю, она полюбила меня с первого взгляда, который я бросил на нее. Мы сразу признали друг друга.

Наши семьи быстро подметили нашу страсть и поощряли нас. Ревекка была не из Назарета. Она жила в Наине, в семье богатых оружейников. Моя мать пролила слезу радости, когда увидела, что я потратил свои сбережения на покупку золотой брошки: наконец у ее сына появились те же желания, что и у всех остальных.

Однажды вечером я решил объясниться Ревекке в любви.

Я повел ее в харчевню на берегу реки. Там на прохладной террасе под липами, освещенной масляными лампами, влюбленных ждали уставленные яствами столы.

Догадываясь о моих намерениях, Ревекка нарядилась ярче обычного. Драгоценности обрамляли ее лицо, словно крохотные лампады, предназначенные освещать ее, и только ее.

— Подайте, пожалуйста!

Старик и ребенок в лохмотьях тянули к нам грязные мозолистые ладони.

— Подайте, пожалуйста!

Я раздраженно вздохнул.

— Придите попозже, — сухо сказала Ревекка.

Старик и ребенок с почтительным поклоном отошли в сторону.

Наш стол начали накрывать. Пища была прекрасной, рыба и мясо, украшенные зеленью, создавали праздничное настроение.

Старик и ребенок сидели на берегу реки и с завистью смотрели, как мы пируем. Старика гнали все присутствующие, но он запомнил слова, сорвавшиеся с уст Ревекки, которая велела подойти позже. Он в нетерпении ждал знака, чтобы приблизиться. Его слезящиеся глаза раздражали меня, и я напрягал шею, чтобы не смотреть в его сторону.

Ревекка пила вино и словно купалась в счастье. Она смеялась каждой моей реплике. А я, вовлеченный в это любовное опьянение, считал, что мы отныне стали центром мира, что еще никогда на земле не было столь юной, столь живой, столь прекрасной пары, как мы двое в этот вечер.

В конце ужина я подарил Ревекке брошь. Очаровала ли ее драгоценность или мой поступок? Из ее глаз потекли слезы.

— Я безмерно счастлива, — с трудом произнесла она.

Расплакался и я. И эти объединяющие нас слезы бросили нас друг к другу, мы обнялись, мечтая о том, чтобы заняться любовью.

— Подайте, пожалуйста.

Голодные старик и ребенок вернулись и снова тянули к нам руки. Ревекка зло вскрикнула и позвала хозяина. Она была возмущена тем, что нельзя спокойно поужинать. Я трусливо поддакивал ей. В это мгновение я мечтал только о Ревекке, о ее прекрасном теле, которое желал сжимать в объятиях.

Хозяин харчевни, вооружившись тряпкой, прогнал старика с ребенком.

Ревекка улыбнулась мне.

Голодные старик и ребенок растаяли в ночи.

Я посмотрел на тарелки, полные недоеденных яств, глянул на золотую брошь, подаренную мной Ревекке, подумал о нашем счастье и лишился дара речи.

Меня вдруг охватил ледяной холод.

— Я провожу тебя.

На следующее утро я разорвал помолвку.

В глазах всех окружающих я был неправ. Но я никому ничего не объяснил, даже не уступил мольбам матери. А тем более мольбам Ревекки.

Истина состояла в том, что в тот вечер на берегу реки в эйфории влюбленности, которая толкала нас друг к другу, заставляя забыть о нищете, я понял, как глубоко эгоистично счастье. Счастье обособляет, загоняет в замкнутое помещение, заставляет закрыть ставни, забыть о других, возводит непреодолимые степи. Счастье заставляет видеть мир не таким, какой он есть, и в этот вечер счастье показалось мне невыносимым.

Счастью я предпочел любовь. Но не ту любовь, которую испытывал к Ревекке, любовь исключительную, которую с яростью ставил превыше всего. Я больше не хотел любви частной, я желал всеобщей любви. Я должен был сохранить любовь к несчастному старику и голодному ребенку. Я должен был сохранить любовь для тех, кто не был столь прекрасен, столь остроумен, столь интересен, чтобы привлекать к себе остальных людей. Я должен был сохранить любовь к тем, кого не любили.

Я не был создан для счастья. А не будучи создан для счастья, не был создан и для женщин. Ревекка невольно преподала мне урок. Через полгода она вышла замуж за красивого земледельца из Наина, став ему верной, любящей женой.

— Бедный мальчик, как можно быть таким умным и делать такие глупости? — повторяла моя мать. — Я совсем не понимаю тебя.

— Мама, я не создан для обычной жизни.

— А для чего ты создан, Боже, для чего? Если бы отец твой был с нами… Чего ты хочешь?

— Не знаю. Ничего серьезного не произошло. Брак не был моей судьбой.

— И какова же твоя судьба, бедный мой мальчик? Какова она? Если бы твой отец был с нами…

Был бы я в этом саду, надеясь на смерть и страшась ее, останься в живых отец? Решился бы я?

Продолжая заниматься плотницким делом, я стал в Назарете своего рода мудрецом, к которому втайне от рабби приходили за советом люди, когда не знали, как поступить. Я помогал сельчанам выбираться из ситуаций, в которые они попадали.

Мойша, мой друг Мойша, с которым я не расставался с детства, потерял старшего сына. В нашей деревне редко видели мужчину, оплакивающего своего ребенка, ибо отцы, зная мимолетность жизни, старались не очень привязываться к своим отпрыскам в первые годы их жизни.

Потрясенный Мойша укрылся в моей мастерской.

— Почему он? Ему было всего семь лет.

Бедный Мойша, зажмуривший глаза в попытке сдержать слезы, мой маленький Мойша, страдавший так, словно волосы на его голове обратились в иглы и пронзили череп. Он не мог смириться с этой смертью, он бунтовал.

— Почему он? Почему такой юный? Он даже не согрешил, он не успел. Это несправедливо.

Несправедливость… Его разум страдал: он хотел понять, но был не в силах осознать произошедшее.

— Почему Бог забрал его? Может ли существовать Бог, который забирает детей?

Я с нежностью успокаивал Мойшу:

— Не пытайся понять непонятное. Чтобы выжить в этом мире, надо отказаться от понимания того, что выше тебя. Нет, смерть не несправедлива, поскольку ты не знаешь, что такое смерть. Тебе известно только то, что она лишила тебя сына. Но где он? Что он чувствует? Не надо возмущаться: успокойся, перестань рассуждать, надейся. Ты не знаешь и никогда не узнаешь, как мыслит Бог. Ты знаешь только то, что Бог любит нас.

— Это — несправедливая любовь.

— А что такое справедливость? Разве она одинакова для всех? Бог наделяет нас всех в равной степени жизнью, а потом смертью. Все остальное зависит от людей и обстоятельств.

Я не смог его убедить. Он больше не хотел верить в Бога. Он слишком остро ощущал боль, чтобы верить.

Перед лицом зла его вера отступала. Он ежедневно возвращался ко мне в мастерскую, плакал, возмущался, иногда раздражался, видя мое спокойствие.

— Но почему же ты ничего не испытываешь? А ведь ты плакал, когда умер твой отец. О чем ты тогда думал?

— Когда ушел папа, я сказал себе, что нельзя терять ни единого часа, чтобы любить тех, кого я люблю. Я не мог отложить это чувство на завтра. Нет, Мойша, я страдаю перед лицом зла, но страдание не может быть поводом для ненависти, оно — повод для любви.

Он поднял на меня глаза. Похоже, он наконец услышал меня. И я продолжил:

— Твой старший сын умер? Полюби его еще больше. Полюби всех остальных, тех, кто у тебя остался, скажи им о своей любви. И поспеши. Единственное, чему нас учит смерть: спешите любить.

С этого дня Мойша перестал плакать. Конечно, он не перестал сожалеть о покойном, но обратил свою боль в привязанность. Ничто не может устранить печали. Но истинное сердце обращает печаль в благотворное чувство.

Прошло несколько лет. Мне казалось, что я наконец обрел свое место в жизни. Мои столы, стулья и рамы не стали лучше, но советы мои стали мудрее. Я нес мир в души односельчан.

В это время под тяжестью лет угас старый рабби Исаак, и Иерусалимский Храм прислал нам нового раввина, Наума, большого знатока Священного Писания. Через несколько недель он понял, что в деревне слушают не только его. Он потребовал, чтобы ему передали мои слова, и, разъяренный, ворвался в мою мастерскую:

— Кто ты такой, чтобы считать себя вправе говорить о Священном Писании! Кто ты такой, чтобы давать советы другим? Ты учился в школе раввинов? Соблюдал ли ты Священное Писание, как соблюдаем его мы?

— Но советы даю не я, а свет из глубины моих молитв.

— Как ты осмеливаешься богохульствовать? Ты умеешь только стругать доски, а собираешься стать поводырем для других. Ты не можешь говорить от имени Священного Писания, а тем более от имени Бога! Храм осуждает нечестивцев вроде тебя. В Иерусалиме тебя бы уже давно забили камнями!

Наум напугал меня.

Два дня я держал мастерскую закрытой, а сам отправлялся в дальние, одинокие прогулки.

Наум, несомненно, был прав: незаметно, не отдавая себе отчета, я стал духовным наставником жителей деревни, провозглашая мораль, примиряя, гася справедливый гнев, вещая от имени Бога… Я воздействовал на души людей так естественно, что даже не задумывался об исключительной сложности подобного труда, и молодой рабби справедливо упрекнул меня в том, что я по неведению впал в грех ослепления и гордыни!

Быть побитым камнями! Наум был прав. Моя странность, мое противостояние Храму могли закончиться смертью под градом камней. Он угрожал мне. И я испугался.

Ни он, ни я еще не знали двух вещей: того, что я возжелаю этой смерти, и того, что римляне принесут в Иерусалим новую пытку — пытку распятием. И завтра мне предстоит умирать на скрещенных досках.

— Тебе известно, что все только и говорят о твоем родственнике Иоханане?

Глаза матери блестели.

— О котором?

— О сыне Елизаветы, моей двоюродной сестры, ты же знаешь… Говорят, он наделен пророческим даром.

Ее слова меня не интересовали. Я истощил все свое любопытство по отношению к лжепророкам и лжемессиям. Я пытался найти в жизни свое собственное место. И молодой рабби вновь поставил передо мной вопрос выбора.

Но мать не отступала. Было ли это из интереса к религии или по причине семейной гордости? Она тоже только и говорила об этом родственнике.

— Иоханан обосновался на берегу Иордана и смывает грехи людей, которые приходят к нему, окуная их с головой в воду. Поэтому его еще называют Иохананом Омывающим.

Я вновь открыл мастерскую. Однако никто не осмеливался теперь приходить ко мне даже за досками. Наум запугал всех.

Но мало-помалу люди стали встречаться со мной тайно. Они хотели, как и прежде, говорить со мной. Мы собирались в конце дня далеко от деревни, около озера. Там у меня возникало ощущение, что мир принимает нас в свои объятия, что я улавливаю в лиловых водах сумерек умиротворяющее молчание Бога, которое таится в глубине молитвы, когда ты вздымаешь две сомкнутые руки к усыпанному звездами небу.

Наум узнал об этом и вновь с яростью обрушился на меня.

Он был прав.

Разве не стал я воплощением тщеславия? Разве правильно было утверждать, что истина во мне, а не в Священном Писании? Можно ли доверять только себе? Я нуждался в очищении, я нуждался в помощи, в поводыре, даже в учителе. Мне надо было встретиться с Иохананом, чтобы очиститься от грехов.

Я отправился в путь вдоль извилистого русла Иордана.

Иоханан Омывающий обосновался в Вифании. Чем ближе была цель, тем больше дорога заполнялась паломниками, поток людей тек быстрее, чем река. Они шли отовсюду, из Дамаска, из Вавилона, из Иерусалима и из Идумеи.

В ущельях нижнего течения Иордана стихийно возник лагерь: там стояли шатры, горели костры, там размещались целыми семьями, жили сотни мужчин и женщин.

Иоханан Омывающий стоял по колени в воде, расставив ноги. Его силуэт вырисовывался на фоне скал, зажимавших реку.

Длинные очереди паломников спокойно и безмолвно тянулись вдоль берега. Над водами раздавались лишь хриплые крики каких-то птиц.

Иоханан напоминал карикатуру на пророка: слишком худой, слишком бородатый, со слишком взъерошенными волосами, в грязной одежде из верблюжьего волоса. Вокруг него с жужжанием роились полчища мух, привлеченных ужасным зловонием. Его невероятно большие глаза смущали своей неподвижностью. Его грубость казалась такой вызывающей, что отдавала бахвальством. Я почувствовал себя униженным, я видел пародию на все то, к чему стремился, жалкое подобие моих самых высоких устремлений.

Я внимательно оглядел толпу паломников, пришедших очиститься, пока не наступил вечер. Удивительно, но там были не только иудеи, но и римляне, сирийские наемники, иными словами, люди, никогда не читавшие Тору, ничего не знавшие о нашем Священном Писании. Что они искали здесь? Что мог им пообещать Омывающий из того, чего им не давала собственная религия?

Я приблизился к двум паломникам, которые ожидали на берегу своей очереди.

— Я пошел, — сказал толстяк.

— А я не пойду, — ответил худой. — И вообще не понимаю, почему должен очищаться от грехов, я во всем соблюдаю наш закон.

— Несчастные! Колодези самомнения и грязи!

До нас донесся громоподобный голос Иоханана Омывающего. У него, должно быть, был очень тонкий слух, ибо, несомненно, он расслышал их спор, несмотря на шум речной воды.

Иоханан вопил, обращаясь к худому:

— Гадючье отродье! Грязная свинья! Считаешь себя чистым, потому что придерживаешься пустых формулировок Закона. Недостаточно мыть руки перед каждой едой и соблюдать субботу, чтобы охранить себя от греха. Только покаявшись сердцем, ты можешь добиться прощения своего греха.

Эти речи укололи меня, словно жало слепня. Разве не так мыслил и я долгие годы, оставаясь в полном одиночестве?

Иоханан Омывающий продолжал кричать, и его длинное худое тело сотрясалось от ярости. Чувствовалось, что он обладает неистощимыми запасами гнева, и гнев усиливался от ощущения греховности окружающих. Мне сразу стало ясно, что пророком Иоханан не был, но человеком прямодушным, несомненно, был.

Худой паломник не ожидал такого потока ядовитой ругани и смущенно глядел на толстяка, не зная, как поступить.

— Подойди! — прокричал Иоханан.

Человек вступил в воду и сделал несколько шагов.

— Голым! Голым, как ты вышел из чрева своей матери!

Худой, сам не зная почему, подчинился, сбросил одежды и подошел к Иоханану голым, как новорожденный.

Иоханан возложил громадную ладонь ему на голову. Он впился в глаза худого, словно взглядом забивал в него гвоздь.

— Покайся в грехах! Возжелай добра. Возжелай прощения. Иначе…

Что лишило воли мужчину — страх, покорность, искренность? Но показалось, что он сердечно покаялся, и Иоханан через несколько секунд решительно окунул его в воду. Он продержал его голову под водой достаточно долго, ибо на поверхности появились пузыри, потом вытащил задыхающегося человека на воздух.

— Иди. Ты прощен.

Едва не утонувший человек, покачиваясь, выбрался на берег. Оказавшись на суше, он рухнул на землю, уронил голову на колени и зарыдал.

Толстяк бросился утешать его, но худой поднял голову и прошептал:

— Спасибо, Господи, спасибо… Спасибо за отпущение моих грехов. Я действительно был нечист.

Сумеречное небо стало фиолетовым. Иоханан Омывающий удалился в свою пещеру, где проводил ночи. Позже в лагере, когда мы сидели вокруг костра, мне сказали, что он пил только воду и ничего не ел. Я восхищался силой его духа, ибо ощущал, что не могу обойтись без мяса, хлеба и вина.

— Почему такой святой человек, как он, облачен в одежду из верблюжьего волоса? — воскликнул один паломник. — Верблюд — животное нечистое, как свинья или кролик! Это противоречит Закону!

Я видел, что даже самые ярые его поклонники, казалось, не понимали главного послания Иоханана: соблюдение не буквы Закона, а его духа делает сердце чистым. Тогда же я познакомился с Андреем и Симоном, его юными учениками. Мы долго говорили об Иоханане, о его учении, которое порывало с Храмом, что ставило Иоханана в трудное положение. Мы сравнивали его с кумранскими отшельниками, с ессеями, которые тоже очищали от грехов.

Утром я устроился у самой воды на камне, откуда мог наблюдать за Иохананом, оставаясь невидимым для него.

Вначале он потребовал, чтобы от грехов очистились чужеземцы.

— Подходите, римляне. А вы, иудеи, слушайте и постарайтесь извлечь урок. Быть иудеем вовсе не означает, что вы обязательно будете спасены. Не ограничивайтесь повторением «я — сын Авраамов», ибо Бог может родить сыновей Авраамовых в любой стране и даже из камней.

Пятеро римских солдат приблизились к нему:

— Что мы должны делать?

— Не грабьте и не вымогайте. Довольствуйтесь своим жалованьем.

Потом он принял мытарей:

— Не требуйте больше того, что вам положено.

Потом сказал богатым горожанам:

— Тот, у кого две рубашки, пусть поделится с тем, у кого нет ни одной. У кого есть пища, пусть поступает так же.

Когда солнце стояло в зените, появились люди из Иерусалима. Храм послал жрецов и левитов, чтобы разузнать об Иоханане.

— Кто ты?

— Меня называют Иоханан Омывающий.

— Говорят, что ты воскресший пророк Илия.

— Говорят. Но я никогда этого не утверждал.

— Некоторые говорят, что ты — Мессия, провозглашенный Священным Писанием.

— Я — не Мессия, а тот, кто возвещает о нем. Я голос, вещающий в пустыне: «Проложите путь к Господу, прямыми сделайте Его тропы».

— Значит, ты не утверждаешь, что ты Мессия?

— Я недостоин даже сандалии его нести. Когда он явится, справедливость восторжествует и отмщение свершится. Он провеет зерно на току: пшеницу соберет в закрома, а мякину сожжет в огне неугасимом.

— Но если ты не Мессия и не Илия, почему ты погружаешь людей в воду? Кто дал тебе право смывать наши грехи?

— Я — предтеча Христа. Он грядет. Среди вас находится тот, кто грядет и перед кем я отступлю сегодня вечером.

Люди на берегу переглянулись: каждый спросил себя, следовало ли истолковать слова Иоханана как пророчество, ведь они означали, что Мессия уже находится на берегу Иордана.

— Я только разведчик, которому поручено расчистить дорогу Царю, открыв путь к покаянию. Но он грядет, он вскоре будет здесь, он, сын Бога, возвещенный пророком Даниилом.

На берегу никто не шелохнулся и не двинулся вперед, и все решили, что это просто красивые речи. А я ощутил легкое недомогание: мне на мгновение показалось, что, несмотря на расстояние, Иоханан Омывающий устремил свой пронзительный взгляд на меня.

Успокоенные его словами посланцы Храма ушли в Иерусалим: этот Иоханан был просто очередным безопасным провидцем. Пока он будет стоять в своем болоте и погружать паломников в воду, он не станет оспаривать власть у сильных мира сего. Не стоило обращать внимание на пророков, будь то омывающие или кумранские отшельники.

На небе появилось облако, и я решительно вступил в воду, чтобы Иоханан очистил меня от грехов. Видя, что я иду к нему, Иоханан нахмурил брови:

— Я тебя знаю.

— Я — твой родственник, сын Мириам, родственницы твоей матери Елизаветы. Я пришел из Назарета.

Он еще сильнее нахмурился, словно не понимал меня. Я медленно повторил:

— Ты узнаешь меня, потому что я твой родственник.

— Я узнаю тебя как избранника Бога.

Его удивили собственные слова. Он глядел на меня, явно испытывая смущение. И вдруг закричал, чтобы каждый мог расслышать:

— Вот — Агнец Божий, который искупит грехи всего мира.

Он прокричал эти слова с такой убежденностью, что я онемел. Я чувствовал, что толпа на берегу застыла в неподвижности, наблюдая за этой сценой. Взгляды людей впились в меня. Я не знал, что сказать и что сделать. И быстро прошептал:

— Омой меня быстрее, и покончим с этим.

Но Иоханан возмущенно воскликнул:

— Это я нуждаюсь в том, чтобы ты омыл меня! Я призывал тебя всей душой, и ты явился ко мне! Я люблю тебя.

Это было слишком. Ноги мои подкосились, я оступился, и Иоханан на руках вынес меня на берег. Там мною занялись Андрей и Симон, пытаясь отогнать толпу, которая хотела у знать, кто я такой. Женщины говорили, что в момент, когда я потерял сознание, с неба спустился голубь и сел на мое чело.

Я этого не видел.

И, сказать по правде, здесь все и началось…

Прекрасная и глупая синяя ночь. Невероятное безмолвие.

Ожидание опустошает меня. Я предпочел бы говорить, сражаться, действовать… А вместо этого поворачиваю голову, вслушиваясь в малейший шум, надеясь уловить бряцание оружия. Нет, я не спешу умирать, но хочу, чтобы окончилось ожидание. Лучше смерть, чем агония. Почему солдаты не спешат? Так ли долго идти от Храма до Масличной горы…

У лис есть норы, у птиц — гнезда, а мне негде преклонить голову.

Когда я очнулся, Андрей и Симон засыпали меня вопросами. Кто я? Что делаю здесь? Почему Иоханан объявил меня Избранным? Почему я притворялся простым паломником? Могут ли они последовать за мной? Посвятить мне свою жизнь?

— Я — никто. Я не понимаю, что сказал Иоханан. Я всего лишь плохой плотник и плохой верующий, который пришел из Назарета.

— Ты родился в Назарете?

— Нет. На самом деле я родился в Вифлееме, но это долгая история…

— Так было записано, Михей возвестил: «Владыка Израиля явится из Вифлеема».

— Вы ошибаетесь.

— Ты — потомок Давида?

— Нет.

— Ты уверен в этом?

— Не знаю… Есть старая легенда в семье… что… Но нет, будем серьезными! Знаете ли вы хоть одну семью в Палестине, которая бы не утверждала, что прямо происходит от Давида?

— Итак, это ты: Избранник — из колена Давидова.

— Вы все перепутали!

— Чему ты нас будешь учить?

— Ничему. Совершенно ничему.

— Ты считаешь, что мы недостойны тебя?

— Я этого не говорил.

Оставалось сделать одно: уйти.

Я должен был бежать пустой болтовни, я не желал подвергаться какому-либо давлению. Тридцать лет все, кроме меня, имели свое собственное мнение о моей судьбе. Погребенный под грузом советов, заблудившийся среди сотни дорог, очень набожный для одних и безбожник для других, признанный, отвергнутый, загнанный, арестованный, задержанный, обожаемый, оскорбленный, оболганный, почитаемый, выслушиваемый, презираемый, я перестал быть человеком, а превратился в пустую харчевню на перекрестке множества дорог, куда каждый являлся со своим характером, своим багажом и своими убеждениями. Я стал эхом чужих голосов.

И я бежал.

Я скрылся среди невозделанных земель, где не было людей, где природная растительность дика и бедна, где редки источники воды. Я ушел туда, где не рисковал с кем-либо встретиться.

В пустыне я желал встречи лишь с самим собой. Я надеялся понять себя среди абсолютного безлюдия. Если я кто-то или что-то, я должен был это узнать.

Вначале я ничего в себе не находил. Я испытывал раздражение, усталость, голод, страх перед завтрашним днем… Но уже через несколько дней грязь, накопившаяся за последние недели, растрескалась и осыпалась, привычная воздержанность вернулась, я вновь превратился в ребенка из Назарета, окунулся в чистое ожидание жизни, обрел любовь к каждому мгновению, восхищение перед всем сущим. Я почувствовал себя лучше, но был разочарован. Человек, существует ли он в действительности? Неужели, срывая лохмотья взрослого человека, обращаешься в ребенка? Неужели годы добавляют лишь волосы, бороду, заботы, ссоры, искушения, шрамы, усталость, похоть и ничего больше?

И тогда состоялось мое падение.

Падение, опрокинувшее всю мою жизнь.

Я падал, не двигаясь с места.

Я сидел на вершине высокого лысого холма. И мог видеть вокруг себя лишь пространство. Единственным событием, которое я ощущал, было течение времени. Я погрузился в умиротворяющую скуку. Я положил ладони на колени и вдруг, даже не шелохнувшись, начал падать…

Я падал…

Я падал…

Я падал…

Я обрушился внутрь самого себя. Разве мог я предполагать, что существуют такие крутые обрывы, головокружительные пропасти, глубины внутри человеческого тела? Я летел в пустоту.

И чем быстрее я падал, тем громче кричал. Но скорость гасила мой крик.

Потом я ощутил, что полет замедлился. Я становился невесомым, сливаясь с воздухом. И сам становился воздухом.

Ускорение тормозило меня. Падение делало легче.

И я воспарил.

Преображение медленно завершилось. Это был я, и это был не я. У меня было тело, и у меня его не было. Я продолжал мыслить, но я перестал говорить «я».

Я окунулся в океан света. Тут было тепло. Тут я понимал все. Тут я ощущал абсолютную веру. Я спустился в кузницу жизни, в центр, в очаг, туда, где все соединяется, образуя единое целое. Внутри себя я нашел не себя, а нечто большее, чем я, более значимое, чем я, море кипящей лавы, бесконечную и постоянно меняющуюся первопричину, в которой не различал ни слова, ни голоса, ни речей, а был охвачен новым ощущением, ужасающим, необъятным, единым и неистощимым. В меня вселилось чувство всеобщей справедливости.

Сухой шорох бегущей ящерицы вернул меня на землю. В одно мгновение я всплыл после бесконечного падения и был вырван из сердца Земли. Сколько времени промчалось? Мирная ночь окружала меня, даруя отдых выжженному песку, жаждущим травам, словно вознаграждая их за дневное пекло.

Мне было хорошо. Я уже не ощущал ни жажды, ни голода. Напряженность перестала терзать меня. Я ощущал, что насытился духовно.

Я не нашел себя в глубине пустыни. Нет. Я нашел Бога.

И с того часа я ежедневно совершал это путешествие внутрь самого себя. Я карабкался наверх и нырял в глубины своего существа. Мне надо было разгадать тайну.

И каждый раз я попадал в океан нестерпимого света, бросался в его объятия и проводил в этих объятиях бесчисленное количество часов.

Я вспоминал, что когда-то бегло улавливал этот свет, когда молился ребенком, или подмечал его в чьем-то взгляде, а теперь я знал, что свет этот держит и объединяет мир, но никогда не думал, что он достижим. Во мне было больше, чем просто я, нечто целое, которое не было мною, но не было мне чуждо. Во мне скрывалось нечто большее, что составляло мою суть, нечто неведомое, от которого исходят все знания, нечто непонятное, которое дает возможность понять все, некая целостность, от которой я происхожу. Во мне был Отец, чьим Сыном я являюсь.

На тридцать девятый день пребывания в пустыне я решил вернуться к людям. Я обрел больше, чем надеялся обрести. Но когда подходил к прохладной, укрытой тенью реке Иордан, увидел на земле мертвую змею. Пасть ее была открыта, змея уже разлагалась, привлекая к себе полчища муравьев, но ее желтые мертвые глаза словно лучились ядовитой усмешкой.

Меня вдруг поразила страшная мысль: а если меня искушал дьявол? А если я все тридцать девять дней витал среди иллюзий, порожденных сатаной? А если переполнявшая меня сила была силой Зла?

Мне следовало провести в пустыне сороковую ночь.

И это была ночь, когда опрокинулись все мои воззрения. То, что казалось мне ясным, вдруг затягивалось туманом. Там, где я видел добро, я подмечал зло. Когда мне казалось, что я ощущаю свой долг, в мою душу закрадывалось подозрение в собственном тщеславии, высокомерии, гибельной гордыне! Как я мог поверить, что был связан с Богом? Не была ли эта вера безумием? Откуда во мне могло возникнуть чувство понимания того, что праведно, и того, что неправедно? Не было ли новое знание иллюзией? Как я мог присвоить себе право говорить от имени Бога? Не было ли это притязанием на верховную власть? Не встану ли я, выйдя из пустыни, на путь обмана, увлекая за собой других в пучину постоянной лжи?

Я не получил ответа на свои вопросы. Но утром сорокового дня я наконец пришел к согласию с самим собой.

Суть соглашения была в том, что я поверил: мои погружения, тяжкие размышления вели меня к Богу, а не к сатане. Суть была в том, что я поверил: мне предстоит совершить что-то хорошее. Суть была в том, что я поверил в себя.

Я тогда не знал, что последующие события заставят меня пойти на безумную сделку, сделку, которая этой ночью и в этом саду принудит меня ждать и даже желать собственной смерти.

Поначалу у меня не возникло никаких предчувствий. Я присоединился к паломникам на берегу Иордана, ощущая законное право говорить с той мудростью, которую я обрел в своих молитвах. В лагере меня ждали Андрей и Симон. Когда я появился перед ними, Симон улыбнулся и воскликнул, словно проверяя меня:

— Кто ты?

— А как ты думаешь?

— Ты посланец Бога?

— Ты сказал.

Нам было достаточно этих слов. Мы обнялись, потом Иоханан Омывающий еще раз нарек меня моим именем. Он попросил Андрея и Симона, своих любимых учеников, расстаться с ним и последовать за мной, ибо он верил в меня. Я знал, что ступаю на неведомый путь, и я ступил на него без малейших колебаний.

Те времена были самыми счастливыми и волнующими в моей жизни. Меня опьяняли тайны, которые Бог доверил мне в часы размышлений, и я старался ежедневно передавать их другим. Я радовался, что сумел их познать, но еще не подозревал о последствиях.

Мы с Андреем и Симоном шли по зеленой, свежей, плодородной Галилее. Мы жили, не заботясь о завтрашнем дне, спали под открытым небом, питались тем, что срывали наши руки с деревьев, или тем, что протягивали нам руки людей. Бог помог нам обрести беззаботность.

Когда возникали трудности, я удалялся, укрывался за скалой или за фиговым деревом и погружался в обретенный мною колодезь откровения. И всегда возвращался если не с готовым ответом, то с ощущением, что ответ будет мне подсказан.

Я поменял игральные карты мира. И увидел игру изнутри. Люди играли плохо: надеясь на выигрыш, они использовали крапленые карты. Силу. Власть. Деньги. Я любил лишь исключенных из их глупой игры, неприспособленных, тех, кого игра выбрасывала прочь и кто не решался вернуться: бедняков, добрых людей, увечных, женщин, изгоев.

Моим идеалом стала бедность, а бедняки — моими братьями. Они не пытались оправдать свои беды нуждой, желая спрятаться от жизни. Нет, они любили жизнь, они доверяли ей, вручали ей себя. Ибо знали: всегда найдется прохожий, который даст монету или кусок хлеба. Этой вере мы поклонялись. Андрей, Симон и я стали бродягами-бедняками, которые получали милостыню, а лишнее тут же раздавали нуждающимся. Ибо считали, что нам принадлежит только то, что удовлетворяет наши нужды. Остальное было излишеством; мы не имели на него никакого права.

В нашем преображении было столько радости, что мы привлекали на свою сторону новых молодых людей, и наша группа росла. Некоторые из них возмущались тем, что я обращаюсь к женщинам напрямую и желаю, чтобы они сопровождали нас. Ибо, спускаясь в колодезь любви, я обнаружил, что добродетели, которыми наделил меня Бог, наставляя на путь истинный, были добродетелями женскими. Отец говорил со мной, как мать. Он указывал мне на безымянных героинь, на тех, в ком он воплощался, на всех дарительниц жизни, дарительниц любви, на тех, кто омывает плоть ребенка, успокаивает его, наполняет голодные рты, на вечных тружениц, создающих уют, чистоту, на чаровниц, рождающих удовольствие, на скромниц из скромниц, на воительниц быта, на нежных и заботливых красавиц, которые врачуют наши раны и помогают забыть об огорчениях. Мужчины охраняют врата общества, которое порождает смерть и множит ненависть. Женщины охраняют врата природы, которая творит жизнь и требует любви. Но мои ученики, истинные самцы земли Израилевой, с трудом соглашались с тем, что женщины без принуждения и раздумий делают то, что требует от мужчин тяжких трудов. Они терпели мои встречи с женщинами и толпами тех, кто нас сопровождал, но не доверяли им. Несомненно, недоверие их происходило от их желания.

Я наблюдал за теми, кто вливался в нашу группу и кто отказывался присоединяться к нам. Наблюдая за теми, кто был наделен могуществом и кто ценил людей по корыстным соображениям, я обнаружил, что они обладают способностью, которой я был лишен: способностью бить человека по лицу. Когда мытарь терзал семью должников, его собственный интерес позволял ему унижать и топтать других. Я лишен такой способности. Стоя лицом к лицу с человеком, я вижу в нем только человека; я не могу смотреть на него, не ощущая всех тягот его жизни, его высказанных или невысказанных страданий, его надежд, всего, что образует, оживляет и обновляет его черты. Часто, глядя на человека, я вижу больше, чем человека. Я вижу ребенка, каким он когда-то был, и старика, каким он скоро станет, всю его изменчивую и хрупкую жизнь.

Ничто не может сравниться с невинной радостью первых месяцев скитаний. Мы расчищаем путь. Мы изобретаем новый образ жизни. Мы уничтожаем недоверие. Мы можем только давать или принимать. Мы свободны. Мы отправляемся в плавание в открытое море.

В глазах всесильных мы слабые люди. Они оставляют нас в покое, ибо с нами не нужно считаться. Они ошибаются: в одиночку мы можем лишь прятаться от мира; объединившись, мы сможем его преобразить.

Мы продолжали скитаться по дорогам в поисках сокровищ, которые нельзя купить за деньги, и наши скитания привели нас в Назарет.

Я с радостью встретился с матерью, но отказался останавливаться в родном доме. Я продолжал жить под открытым небом среди друзей, получая пищу по доброй воле назаретян и беседуя с каждым..

Мать и братья призвали меня в дом. Младший брат был в ярости.

— Иешуа, ты позоришь нас! Ты покинул отцовскую мастерскую, не предупредив никого, чтобы стать странствующим проповедником. Но ты спишь под открытым небом, ты побираешься в собственной деревне, где все тебя знают, где живем мы, где мы работаем. Что подумают о нас? Образумься!

— Я не буду менять свою жизнь.

— Если ты больше не можешь работать, то по крайней мере можешь есть и спать дома, не так ли?

— А мои друзья?

— Вот-вот, поговорим о твоих друзьях. Сборище бродяг, никчемных, бесполезных людей и падших женщин! Таких здесь никогда не было. Лучше будет, если они уйдут.

— С ними уйду и я.

— Ты хочешь окончательно нас унизить?

Брат мой дал мне пощечину. Он сам поразился своей гневной вспышке, и вдруг на лице разъяренного взрослого человека я увидел волнение ребенка, который набедокурил, а теперь спрашивает себя, какого наказания ждать от старшего.

Я подошел ближе и сказал:

— Ударь и по левой щеке.

Его ноздри затрепетали от ярости. Я бросил ему вызов, и он готовился нанести удар, когда я подставил ему левую щеку, показывая, что готов стерпеть его гнев.

Он издал яростный вопль, сжал кулаки и выбежал из комнаты. Остальные братья и сестры принялись поносить меня, словно, подставив вторую щеку, я нанес оскорбление брату, ударившему меня.

А я просто применил на деле знание, почерпнутое в путешествиях в бездонный колодезь: возлюби другого до такой степени, чтобы принять даже его глупость. Ответить насилием на насилие, использовать правило: око за око, зуб за зуб — значит лишь умножить зло, хуже того, возвести зло в закон. Ответить любовью на насилие — значит погасить насилие, ибо в противном случае перед носом насильника возникает зеркало, в котором отражается его ненавидящее, перекошенное, уродливое лицо. Брат же увидел лицо любви и бежал.

— Замолчите все и оставьте меня наедине с Иешуа.

Они подчинились и оставили меня с матерью. Она бросилась мне на шею и долго плакала. Я нежно обнимал ее, зная, что слезы зачастую предшествуют словам откровения.

— Иешуа, мой Иешуа, я ходила слушать тебя, и меня охватило беспокойство. Я перестала понимать тебя. Ты постоянно говоришь о своем отце, повторяешь его слова, но ты ведь так мало знал его.

— Мама, отец, о котором я говорю, есть Бог. Я спрашиваю его совета, когда уединяюсь для размышлений.

— Но почему ты говоришь «мой отец»?

— Потому что он мой отец, как и твой, как отец всех нас.

— Ты говоришь общими словами. Ты даешь общие советы. Ты говоришь, что надо любить всех, но ты хоть любишь свою мать?

— Совсем нетрудно любить тех, кто любит тебя.

— Ответь. Без общих слов! Ответь.

— Да. Я люблю тебя, мама. И сестер, и братьев. Но еще больше надо любить тех, кто нас не любит. Даже врагов.

— Тогда наберись сил, поскольку врагов у тебя будет множество! Ты понимаешь, куда идешь? Какую жизнь уготовил себе?

— Моя жизнь меня не интересует. Меня интересует жизнь вообще. Как с ней быть. Я не хочу жить ради себя и умирать ради себя.

— Как! У тебя нет своей личной мечты?

— Никакой. Я только свидетельствую. Я сообщаю другим то, что нахожу в своих размышлениях.

— Другие! Другие! Подумай вначале о себе! Ты приводишь в отчаяние свою мать. Я хочу, чтобы тебе удалась собственная жизнь!

— Мама, в глубине себя я нахожу не себя.

Она снова заплакала. Но это были уже другие слезы; в них было больше согласия со мной.

— Ты сходишь с ума, Иешуа.

— Сегодня у меня есть выбор между путем хорошего безумца и путем плохого плотника. Я предпочитаю быть хорошим безумцем.

Она рассмеялась сквозь рыдания. Слезы матери делали меня уязвимым. И я поспешил покинуть Назарет.

Неприятности начались с моими первыми чудесными исцелениями.

Я не знал, какие из дел моей жизни сохранит будущее, но не хотел, чтобы распространился слух, который уже мешает мне, которым опутаны мои ноги: мне не нужна репутация чудотворца.

Вначале я совершал чудеса, даже не отдавая себе отчета. Взгляд, слово могут лечить. Об этом известно всем, и я не первый целитель на земле Палестины. Я в детстве наблюдал за ритуалом, когда Нафанаил, деревенский целитель, являлся к больным. Надо потратить время, собрать всю энергию и целиком посвятить себя страждущему. Иногда даже впитать в себя его боль. Любой может исцелять, и мне тоже пришлось исцелять. Да, я касался ран, да, я выдерживал наполненный болью взгляд. Да, я проводил ночи у ложа умирающих. Я садился рядом с увечными и пытался руками передать им часть силы, которая кипит внутри меня; я разговаривал с ними, я пытался отыскать выход их страданиям и приглашал их молиться, искать колодезь любви в себе самом. Те, кому это удавалось, чувствовали себя лучше. У других не получалось. Конечно, я видел вставших паралитиков, прозревших слепцов, пошедших обезноженных и хромых, переставших гнить прокаженных, излечившихся от кровотечений женщин, заговоривших немых, очистившихся от демонов безумцев. Именно они остались в памяти. Но были забыты те, кто остался прикованным к ложу, ибо ни я, ни они не сумели добиться результата. У меня нет никакой силы, кроме той, которая обычно помогает распахнуть дверь, ведущую к Богу, в душе каждого человека. И даже эту дверь я не в силах распахнуть в одиночку, мне требуется помощь.

Я был вынужден спрашивать каждого больного:

— У тебя есть вера? Спасает только вера.

Вскоре все перестали обращать внимания на мой вопрос. В нем видели лишь формальность. Ко мне бросались, как коровы на водопой, ничего вокруг не видя.

— Вы лечите кожные болезни?

— А болезненные кровотечения?

Мне задавали вопросы, словно торговцу лекарствами: а у вас есть такой-то товар? Я отвечал:

— У тебя есть вера? Спасает только вера.

Тщетно. Меня превращали в кудесника. Мне не удавалось им объяснить, что чудеса не возникали из ничего, что в них был заложен духовный смысл, что они требовали двойной веры, веры больного и веры целителя. Мне посылали бездельников, неверующих, но, даже при неудаче с девятью пациентами, десятый раздувал мою славу до невиданных размеров.

Я не хотел заниматься целительством. Я запретил ученикам приводить ко мне больных. Но как устоять перед истинным страданием? Когда хилый ребенок или бесплодная женщина лили передо мной слезы, я все же пытался что-то сделать.

Недоразумения множились. Я ни с чем не мог справиться. Мне приписывали чудеса, не имевшие ничего общего с моими исцелениями. Кто-то видел, как я умножал хлеба в порожних корзинах, наполнял вином пустые кувшины, загонял рыб в сети. Все эти вещи случились, я сам наблюдал их, но они должны были иметь естественное объяснение. Не раз я подозревал в обмане даже своих учеников… Ослепленные страстью, они способны, как любой нормальный еврей, преувеличивать в рассказах; но они преувеличивали даже в делах. Не они ли заговорили первыми обо всех этих чудесах? Не сами ли наполнили кувшины вином? Не приписали ли мне с множеством преувеличений счастливое появление косяка рыб в Тивериадском озере? Я не могу доказать, но подозреваю их. Но в чем их упрекать? Они — обычные люди, люди земли, они восхищены мною, они обожают меня и должны защищаться от наших противников, оправдываться перед своими семьями. Они читают нашу историю глазами своей страсти. Они хотят убеждать, а когда кто-то хочет убеждать, истинная вера и обман идут рука об руку. К некоторым истинам в моих речах они добавляют мелкую ложь: почему бы не воспользоваться дурными аргументами, когда не действуют добрые? Разве важно, что это чудо состоялось, а это — нет! Виноваты верующие, те, кто хочет быть обманутым.

Наша жизнь изменилась. Когда нас не преследовали несчастные и поисках чуда, нас донимали фарисеи, священники и учители Закона, считавшие, что отныне меня слышит множество ушей. Священники не воспринимали моей манеры говорить, моего способа уходить в глубины души, чтобы встретиться там с моим Отцом и вернуться с запасом неистощимой любви. Они верили лишь в писаные законы и подмечали все, что меня заставляла говорить вера, восставая против формального соблюдения обычаев. Несколько раз я исцелял в субботу, я ел в субботу, я работал в субботу. Экая важность! Суббота для человека, а не человек для субботы. Я оправдывал себя и оправдывал своих близких, но результат был один: я говорил только о любви, а плодил тысячи врагов.

— Как ты осмеливаешься говорить от имени Бога?

Новая мысль всегда проходит через мысль ложную. Фарисеи отказывались понимать меня. Они обвиняли меня в тщеславии.

— Как ты осмеливаешься говорить от имени Бога?

— Бог внутри меня.

— Богохульство! Бог — отдельно от нас, Бог един и недостижим. Тебя от Бога отделяют пропасти.

— Уверяю вас, нет. Достаточно углубиться в себя самого, как в колодезь, и…

— Богохульство!

Они следили за мной, терзали меня. Их свора неслась по следу моих сандалий. Они хулили меня, они хотели вернуть меня к слову Писания. Я не хотел раздражать их, бросать им вызов, но не был способен замалчивать истину.

После паломничества в Иерусалим на Пасху они больше не оставляли меня в покое. Они ежедневно устраивали мне новые ловушки. Большую их часть я обходил, пользуясь своим знанием текстов. Но однажды утром они загнали меня в тупик.

— Шлюха! Потаскуха! Блудница!

Они приволокли ко мне женщину, изменившую в браке. Они тащили ее, полуголую, за руки, не обращая внимания на ее страх и стыд, даже не замечая ее слез. Они тащили ее для ярмарочного развлечения, чтобы узнать, смогу ли я выйти из затруднительного положения.

Я попал в западню. Закон Израиля категоричен: невест, повинных в прелюбодеянии, надо побивать камнями, тем более это касается жен, уличенных в измене. Фарисеи и учители Закона схватили ее на месте преступления, позволив самцу удрать, а теперь собирались забить ее камнями на моих глазах. Они знали, что я не потерплю насилия. Им было важнее уличить меня в богохульстве, чем ее в измене, на которую им было наплевать.

Дрожащая, трогательная жертва, красавица в разодранных одеждах и с растрепанными волосами, стояла, помертвев от страха, между нами — мной, кто хотел ее спасти, и ими, кто хотел меня посрамить.

Чтобы сбить их с толку, я присел на корточки и принялся рисовать на песке. Мое странное поведение обескуражило их, а мне дало несколько мгновений на размышления. Затем свора вновь завопила:

— Убьем ее! Побьем ее камнями! Слышишь, назаретянин! Мы прикончим ее на твоих глазах!

Странная сцена: они угрожали мне, а не ей. Они угрожали мне ее смертью.

Я продолжал рисовать. Я дал им выблевать свою ненависть, разрядиться; я расчищал поле битвы. Но когда они решили, что я не собираюсь вмешиваться, я выпрямился и спокойно сказал:

— Пусть тот из вас, кто сам без греха, первым бросит в нее камень.

Мы стояли около Храма.

Я в упор смотрел на каждого по очереди, во взгляде моем не было любви, мои глаза горели яростью, которая обеспокоила их. Я задавал безмолвный вопрос: «Ты, ты никогда не грешил? Я видел тебя на той неделе в харчевне! А ты, как ты смеешь притворяться безгрешным, когда я видел, как ты хватал за грудь водоноску! А ты, ты считаешь, что я не знаю, какой проступок ты совершил позавчера?»

Старики отступились первыми. Они бросили камни на землю и отвернулись.

Но молодые, жаждавшие крови, не желали обращаться к своей совести.

И я с иронией посмотрел на них. Моя улыбка угрожала им наветом. Глаза мои говорили: «Я знаю всех блудниц Иудеи и Галилеи: вы не можете разыгрывать праведников передо мной. У меня все имена. Я знаю все. И могу вас изобличить».

Молодые, в свою очередь, опустили глаза. И отступили.

Но один сражался со мной. Он упрямо противостоял моему взгляду. Он был самым юным, ему должно было быть не более восемнадцати лет. Неужели в запале он считал, что ни разу не согрешил? Или он недавно женился и еще не изменял и даже не помышлял об измене? Он стоял, вытянувшись в струнку, уверенный в себе в том, что уполномочен законом убить эту женщину.

Я изменил свой взгляд. Я не бросал ему вызов, я не угрожал ему. Я тихо спросил его:

— Ты уверен, что ни разу не согрешил? Я люблю тебя, даже если ты согрешил.

Он вздрогнул. Зажмурился. Он ожидал всего, но нe любви.

Друзья потянули его за рукав. Они шептали: «Не смеши людей! Ты, именно ты, не станешь утверждать что ни разу не согрешил!» Он был сломлен и позволил себя увести.

Я остался наедине с дрожащей женщиной.

Она по-прежнему испытывала страх, но это был иной страх. Ужас смерти сменился страхом, что она чего-то не поняла.

Я улыбкой успокоил ее:

— Где твои обвинители? Никто тебя больше не обвиняет?

— Никто.

— И я не осуждаю тебя. Иди. И больше не греши.

Хитрость снова оказалась для меня спасительной Но я устал от этих ловушек. Ученики радовались моим успехам. Я отвечал им, что успех есть не что иное, как недоразумение, а количество наших врагов множилось быстрее количества друзей. Мы решили укрыться в Галилее.

Изнеможение пожирало меня: я устал говорить вещи, которые никто не хотел слышать, я устал говорить с глухими, я устал от того, что речи мои плодили глухих.

Именно тогда все более важную роль в моей жизни стал играть Иегуда Искариот.

В отличие от прочих учеников Иегуда происходил из Иудеи, а не из Галилеи. Он был образованнее других, умел читать и считать. Вскоре он стал нашим казначеем и раздавал излишки милостыни беднякам, которые встречались нам в пути. Он выделялся среди бывших рыбаков Тивериады своими манерами и городским выговором. Он, будучи жителем Иерусалима, дополнил нашу группу, внеся в нее своеобразие. Я любил беседовать с ним, и вскоре он стал моим любимым учеником.

Думаю, я ни одного человека не любил больше, чем Иегуду. С ним, и только с ним, я говорил о своем общении с Богом.

— Он всегда так близок. Так близок.

— Но он здесь только ради тебя и в тебе. А мы, мы его не находим.

— Найдете. Надо только не оставлять попыток, Иегуда.

— Я пытаюсь. Я пытаюсь каждый день. Но не обнаруживаю в себе бездонного колодезя. И не нуждаюсь в этом, поскольку живу рядом с тобой.

Он убеждал меня в том, что я поддерживаю с Богом иные отношения, чем прочие люди. Я не был раввином, ибо не находил света в священных текстах. Я не был пророком, ибо только свидетельствовал, но ничего не предвещал. Я лишь использовал свои погружения в колодезь света, чтобы судить о мире, который хотел обновить.

— Не прикрывай лица, Иешуа. Ты прекрасно знаешь, что все это значит. Иоханан Омывающий сказал тебе при всем народе: «Ты — Тот, о котором он объявил. Сын Бога».

— Я запрещаю тебе, Иегуда, повторять подобные глупости. Я — сын человека, а не Бога.

— А почему ты говоришь «мой Отец»?

— Хватит шуток.

— Почему ты говоришь, что находишь его в глубине себя?

— Не играй словами. Будь я Мессией, я знал бы об этом.

— Но ты знаешь. У тебя есть знания, и ты отмечен пророческими знаками, но отказываешься видеть их.

— Замолчи! Замолчи раз и навсегда.

Не думаю, что он был виновен в том, что слух так быстро распространялся. Не сомневаюсь, что слух разрастался сам собой, поскольку евреи, как всякий народ, судят о всех вещах в зависимости от своих желаний и ожиданий. Слух полнился, множился, приобретал невероятные размеры, проносился над крышами Галилеи быстрее, чем весенний град: Иешуа из Назарета был Мессией, о котором возвещали священные тексты.

Я уже не мог появиться перед народом, чтобы меня не спросили:

— Ты Сын Бога?

— Кто тебе это сказал?

— Ответь. Ты действительно Мессия?

— Ты сказал.

У меня не было иного ответа. Я никогда не утверждал обратного. Я ни разу не осмелился сказать, что я и есть Христос. Я мог говорить о Боге, о его свете, о собственном свете, ибо он горел в моей душе. Но не более. А остальные бессовестно обрывали мои речи. Они преувеличивали. Те, кто меня любил, — ради восхваления. Те, кто меня ненавидел, — чтобы приблизить мою гибель.

— Иегуда, умоляю тебя: постарайся остановить этот дурацкий слух. Во мне нет ничего необычного, кроме того, чем меня наделил Господь.

— Именно в этом и заключается истина, Иешуа. Говорят о том, чем наделил тебя Бог. Он избрал тебя. Он отличил тебя.

И Иегуда целыми ночами черпал поддержку в пророчествах. Он отыскивал в деталях моей жизни воплощение предсказаний пророков Иеремии, Иезекииля или Илии. Я протестовал:

— Смешно! Убого! Играя на сходстве, ты можешь отыскать подобие между любым человеком и Мессией!

Он очень хорошо знал Писание. Иногда ему удавалось поколебать меня. Но я по-прежнему сопротивлялся. И все с большим недоверием относился к исцелениям, к которым меня принуждали. Ученики, и первым среди них Иегуда, видели в них второе после пророчеств доказательство, что я и есть Мессия.

Ярость больше не покидала меня. Начало истории было радостным и полным воодушевления после моего возвращения из пустыни, а продолжение ее вышло из-под моего контроля. Прекрасное начало осталось в далеком прошлом. Друзья и враги приписывали мне больше, чем я говорил; они наделяли меня большей силой, чем я обладал.

Именно тогда меня вызвал к себе Ирод, правитель Галилеи. Он принял меня в своем дворце, показал все свои богатства, представил придворным, а потом уединился со мной, чтобы поговорить без свидетелей.

— Иоханан Омывающий говорит, что ты Мессия.

— Так говорит он.

— Я считаю Иоханана истинным пророком. И склонен ему верить.

— Верь в то, во что тебе хочется верить.

Ирод ликовал. Он слышал в моих ответах лишь подтверждение слухов.

— Ирод, я не Мессия, я не имею права претендовать на такой титул. Я люблю быть среди людей, я вижу в этом свою пользу, но мне придется отказаться от такой жизни, продолжив ее отшельником.

— Несчастный! Не уходи от мира, подобно анахорету или философу. Что ты выиграешь? Половина Палестины уже готова следовать за тобой. Надо подхватывать идеи народа, если хочешь им управлять. Человечество обрабатывают с помощью его собственных иллюзий. Цезарь прекрасно знал, что он не сын Венеры, но, заставив остальных поверить в это, он стал Цезарем.

— Твои рассуждения отвратительны. Ирод. Я не хочу становиться ни Цезарем, ни царем Израиля и никем другим. Я не занимаюсь политикой.

— Не важно, Иешуа. Позволь нам это делать за тебя!

Покидая дворец, я лишь укрепился в своем решении. Я порвал с общественной жизнью. Я отказался от всего. Я завершу свой жизненный путь в одиночестве, уйдя в пустыню. Я бросил все. Осталось распустить нашу группу, объявить о решении ученикам.

К несчастью, мы прошли через Наин, а после того как пересекли эту деревню, будущее мое стало мне совершенно ясным…

В Наине, что к югу от Назарета, я бывал не единожды со времен моего детства. Когда мы с учениками подошли к поселению, нам встретилась похоронная процессия. Хоронили мальчика по имени Амос.

Его мать Ревекка, Ревекка моей юности, Ревекка, которую я любил и которую едва не взял в жены, шла впереди, безвольная, покорная, словно ее приговорили и к пожизненному заключению. Несколько лет назад она овдовела. Амос был ее единственным сыном, теперь она потеряла все. Когда ее огромные глаза устремились на меня, я не увидел в них ни горечи, ни гнева, ни возмущения. Ее глаза словно говорили, что мне повезло остаться без семьи и заниматься делами всего человечества, страдать за всех, а не за отдельного человека.

Я ощутил и жалость, и собственную вину. Будь я ее спутником жизни, ощутила бы Ревекка тоску утраты?

Меня охватило какое-то вдохновение, и я попросил процессию остановиться и показать мне ребенка. Я подошел, взял руки Амоса и погрузился в молитву, самую отчаянную молитву в своей жизни.

— Отец мой, сделай так, чтобы он не умер. Одари его правом на жизнь. Верни счастье его матери.

Я ушел в молитву, как отчаявшийся человек, я не ожидал ничего, молитва была пещерой, где я мог спрятать свою печаль.

Пальцы ребенка вцепились в мои руки, и малыш медленно сел.

Радостные крики раздались вокруг меня, обе процессии слились в едином порыве счастья: и мои ученики, и несколько мгновений назад погруженные в траур селяне. Только мы трое стояли онемев, вопрошая себя, что же произошло, и не осмеливаясь поверить в случившееся: Ревекка, ребенок и я.

В тот же вечер ребенок вновь заговорил. Они явились ко мне вместе, Ревекка и ее сын, и осыпали меня поцелуями. А я замкнулся в молчании.

В полночь, когда я сидел под оливковым деревом, ко мне подошел Иегуда:

— Иешуа, когда ты перестанешь отрицать очевидное?! Ты его воскресил.

— Я в этом не уверен, Иегуда. Ты, как и я, знаешь, как трудно распознать смерть. Скольких людей похоронили заживо? Наверное, поэтому мы часто оставляем наших покойников в пещерах. Быть может, ребенок вовсе не был мертв? А просто крепко уснул?

— Веришь ли ты сам в то, что Ревекка, его мать, могла ошибиться и отнести своего заснувшего ребенка на кладбище?

Я снова замолчал. Я не хотел произносить больше ни слова, ибо, открой я уста, с моего языка, вместо благодарности Отцу моему за исполнение молитвы, посыпалась бы брань за подобные знаки, за подобные страхи! Я отказывался. Я не хотел, чтобы он таким образом выделял меня среди других, ибо знал, к чему это обязывает меня. Я отказывался! Я отказывался от такой судьбы! У меня было ощущение, что я сражаюсь с Богом. Он хотел навязать мне свою победу. Он меня обезоруживал. Он отнимал у меня сомнения. Чтобы я стал посланцем Бога, он должен был убедить меня. Но я знал, что Он не был сильней меня, что Он ничего не добьется без моего согласия. У меня были шансы. Я мог отвергнуть его знаки. Я мог уйти от пробуждения, остаться в смутном мире своих вопросов. Я поднял бунт, не ослабев.

Утро очистило небо, прокричал петух, и я заснул от изнеможения.

Когда я открыл глаза, то согласился, что Бог очень сильно любит меня.

Я позвал Иегуду, своего любимого ученика. Я знал, что не смогу преподнести ему лучшего подарка, чем те слова, которые собирался произнести.

— Иегуда, я не знаю, кто я есть на самом деле. Но знаю, что во мне живет нечто большее, чем я. Я также знаю по той любви, которую Бог проявляет ко мне, что Он ждет от меня многого. И тебе, Иегуда, я говорю: я заключил договор с самим собой. И договор скреплен кровью моего сердца. Я именно тот, кого ждет весь Израиль. Теперь я уверен, что я действительно сын Бога.

Иегуда бросился на землю, обхватил мои лодыжки и долго держал их. Я чувствовал, как меж пальцев моих ног текут его горячие слезы.

Бедный Иегуда! Он, как и я, испытывал непомерную радость. Но не знал, ни к какой ночи приведет нас это утро, ни того, что потребует от нас эта сделка.

Сегодня вечером в саду меня ищет смерть. Оливковые деревья стали серыми, как земля. Сверчки занимаются любовью под снисходительным взглядом свахи-луны. Мне хотелось бы стать одним из двух голубых кедров, чьи ветви по ночам служат пристанищем для голубок, а днем накрывают тенью небольшие шумные базары. Как они, я хотел бы обзавестись корнями, стать беззаботным и рассыпать семена счастья.

Вместо этого я сею семена, всхода и созревания которых мне не суждено увидеть. Я поджидаю когорту, которая явится, чтобы арестовать меня. Отец мой, дай мне силы в этом саду, равнодушном к моей тоске, одари меня мужеством исполнить до конца то, что я в своем безумии счел своим долгом…

В дни, последовавшие после моей тайной сделки с самим собой, Ирод арестовал Иоханана Омывающего и заключил его в крепость Махерон. Иродиада, его новая супруга, требовала головы пророка, который осмелился порицать ее брак.

Обеспокоенный Иоханан прислал мне из своего заточения послание.

«Действительно ли ты тот, кто должен явиться? Христос ли ты? Или мне надо ждать другого?»

Я знал, что Иоханан сомневается. Не в себе, а во мне. Он удивлялся, что я провожу время с людьми из народа; он упрекал меня, что я сытно ем и утоляю жажду вместе со своими учениками, ведь сам он был аскетом. Он не понимал, почему я медлю с объявлением, кто я есть на самом деле.

Я ответил посланцам:

— Передайте Иоханану то, что я сделал: слепые прозрели, обезноженные пошли, прокаженные излечились, глухие услышали, радостная весть объявлена. Да пребудет он в счастье и вере! Я не разочарую его.

Впервые я заявил, что готов принять свою судьбу. К несчастью, посланцы не успели передать ему мое послание. Иоханана обезглавили.

Ученики мои, которые вначале последовали за Иохананом, неистовствовали:

— Возьми власть, Иешуа! Не позволяй, чтобы казнили праведных! Пора основать свое собственное Царство, мы последуем за тобой, вся Галилея последует за тобой. Иначе и тебе отрубят голову, как Предтече, если не обойдутся с тобой еще хуже!

Я слушал их возмущенные речи, но не мог с ними согласиться. Чем больше я размышлял, тем яснее ощущал, что не должен занимать чужого места, требовать себе трона. Я не был властителем людей, я был властителем душ. Да, я хотел изменить мир, да, я хотел изменить его радикально, но не так, как меня к этому подталкивали. Я не стану возглавлять народный мятеж, не встану во главе бедняков, слабых, отверженных, женщин, чтобы взять Палестину, опрокинув существующую власть, отбирая почести и богатства. Это могли сделать другие, вдохновившись моим примером. Революция, к которой я призывал, была революцией внутренней, духовной. У меня не было намерения завоевывать внешний мир, мир Цезаря, мир Пилата, мир банкиров и торговцев. Мои главные устремления касались внутреннего мира.

— Земля была отдана людям, во что они ее превратили? Вернем ее Богу. Устраним нации, расы, ненависть, злоупотребления, эксплуатацию, почести, привилегии. Обрушим лестницы, которые возносят одних людей выше других. Уничтожим деньги, которые создают богатых и бедных, властителей и подчиненных, деньги, которые плодят зависть, скупость, неуверенность в себе, войны, жестокость, деньги, которые возводят стены между людьми. Расправимся со всем этим в своей душе, уничтожим дурные мысли, ложные ценности. Никакой трон, никакой скипетр, никакое копье не может очистить нас, открыть нас для истинной любви. Врата в Мое Царство находятся в каждом из нас, это — идеал, греза, мечта, ностальгия. У каждого бьется свое сердце, есть свое личное, чистое желание. Кто не ощущает себя сыном Отца, которого не знает? Кто не хотел бы признать в каждом человеке брата? Мое Царство уже существует, оно в надеждах и мечтах. Порыв любви постоянен, он горит, как пламя, но пламя это робкое, слабое, его пытаются задуть. Я говорю только ради того, чтобы внушить вам мужество стать самими собой, познать отвагу любви. Бог, даже если он здесь, требует постоянного совершенствования. И Бог не страдает от робости.

Галилеяне слушали меня с разинутыми ртами, ибо они слушают ртами; в их уши ничего не влетает. Мои слова отскакивали от черепа к черепу, но не проникали внутрь. Они ценили только творимые мною чудеса. Мне пришлось принять строгие меры, я запретил ученикам подпускать ко мне хворых. Но ничто не могло остановить потока больных: их вталкивали через окна, протаскивали через крышу. На Тивериадском озере мне пришлось отойти от берега на лодке, чтобы говорить с селянами без того, чтобы они касались меня и обращались ко мне с мольбами. Тщетно. Все терпели мои наставления из снисходительности, словно поедали закуски, а на второе ждали чуда.

Я превратился в чиновника от Бога. От меня ждали только деяний, выстаивая многочасовые очереди, им нужна была моя печать, мое клеймо, а именно исполнение какого-либо мелкого чуда. И тогда они, здоровые зрители или исцеленные больные, уходили, покачивая головами, удовлетворенные тем, что видели все собственными глазами.

— Да, да, он действительно Сын Бога.

Они ничего не улавливали из моих речей, не запоминали ни слова из сказанного. Они просто нашли удобного человека, который всегда рядом, чтобы облегчить им жизнь.

— Как повезло, что он остановился рядом с нами, в Галилее!

Мои братья и мать однажды пробрались через толпу, которая собралась в деревне, где мы остановились. Я знал, что они издевались надо мной, считая меня тщеславным безумцем. Они неоднократно присылали мне послания с требованием прекратить исполнять роль Христа. Поскольку я им не отвечал, они пришли, чтобы навязать мне свое решение, принятое на семейном совете.

Толпа окружала постоялый двор, где мы укрылись, я и мои ученики.

— Дайте нам пройти, — кричали мои братья, — мы его родственники. У нас есть право быть первыми. Дайте нам пройти. Мы должны поговорить с ним.

Толпа пропустила их.

Я встал в дверях, чтобы их остановить. Я знал, что причиню им боль, но не мог действовать иначе.

— Кто моя истинная семья? Моя семья определяется не по крови, а по духу. Кто мои братья? Кто мои сестры? Кто моя мать? Только те, кто подчиняется воле моего Отца. Я вижу, вы полны ненависти, и больше вас не признаю.

Я вернулся в дом к своим ученикам и с яростью воскликнул:

— Если кто-то идет со мной, но не оставит отца своего и мать свою, своих братьев и сестер, свою жену и детей своих, тот не может быть моим учеником.

И я впустил незнакомых людей, стоявших ближе других, и захлопнул дверь перед носом братьев и матери.

Я даже не испытывал боли. Я хотел, чтобы все меня поняли. Я должен был показать, что ставил всеобщую любовь превыше любви к отдельному человеку.

Братья мои в ярости ушли. Мать осталась, она была подавлена, но покорно ждала у двери. Ночью я впустил ее, и мы оба разрыдались.

С этой ночи она больше не покидала меня. Она осталась, скромно шла позади, среди толпы женщин, рядом с Мириам из Магдалы, женщина из женщин, заставив всех, в том числе и меня, забыть о том, что она была моей матерью. Время от времени мы тайком встречались, чтобы обменяться быстрыми поцелуями. После моей ссоры с братьями она приглядывает за мной, ибо поняла меня. Моей радостью и гордостью на этой земле было и остается то, что однажды я сумел убедить свою мать.

* * *

Я делился сокровенными мыслями только с Иегудой. Мы перечитывали послания пророков. После того тайного договора с собой я по-иному вглядывался в прошлое.

— Ты должен вернуться в Иерусалим, Иешуа. Христос добьется триумфа в Иерусалиме, тексты ясно говорят об этом. Ты должен быть унижен, подвергнут пыткам, убит, а потом ты воскреснешь. Это будут трудные времена.

Он говорил спокойно, вдохновленный своей верой. Только он осознал, что есть Мое Царство, царство без славы, где не будет никакого материального и политического успеха. Он описывал мне мою агонию со спокойствием надежды:

— Ты умрешь на несколько дней, Иешуа, на три дня, а потом воскреснешь.

— Надо быть уверенным в этом.

— Послушай, Иешуа. Сон продолжительностью в три дня или в миллион лет не дольше часового сна.

Я не ответил. Я удалился, чтоб погрузиться в колодезь любви. До этого мгновения я не рассматривал всерьез свою смерть и хотел знать, что дадут мне размышления.

Углубившись в себя, придя к Отцу моему, я не увидел там ничего ужасного. «Все оправданно, — говорил он. — Все хорошо. Только тело предназначено для тлена, для червей, для исчезновения. А суть сохраняется».

Слова не были точными, но приносили успокоение. Время от времени, в момент единения, мне казалось, что я улавливаю иную мысль: мы существуем после этой жизни в соответствии с тем, кем были в предыдущей. Праведник оставляет после себя хорошую память, а негодяя никто не помянет добрым словом. Но стоило мне подойти к этой мысли, как она быстро уходила, испарялась. Однако эти мои погружения в себя убедили меня в том, что бояться нечего, что смерть не что иное, как добрый дар судьбы.

Теперь я постоянно думал о Иерусалиме. Он стал моим предназначением. Местом моей смерти. Я должен был завершить свой жизненный путь в Иерусалиме.

Я бывал в Иерусалиме и раньше, как любой богопослушный иудей, во время коротких пасхальных праздников. Теперь предстояло остаться там надолго. Мы отправились в путь.

Я не мог скрывать от себя правду: я менялся. Горечь и упреки излишне часто посещали мое сердце. Я, воплощение любви, стал резким, нетерпимым, раздражительным. Проповедуя смирение, я мог зло оскорбить противников. Когда я собирался возвестить о приходе Моего Царства, то ломал язык в риторике, я словно слышал себя со стороны: я угрожал, метал громы и молнии, обещал самые страшные кары от имени Бога. Желая проповедовать человечность, я не мог сдержаться, проходя мимо святош, зажигавших свечи во время праздника Опресноков, чтобы не крикнуть им с вызовом: «Свет я, и только я!» Потом я осыпал себя упреками, а мать ночью успокаивала меня, прижимая к груди, называя мои помрачения рассудка усталостью от несбыточных надежд.

Вначале я столкнулся в Иерусалиме со стеной безразличия. Нескольким мудрым людям, как Никодим или Иосиф из Аримафеи, которые проявили ко мне интерес, фарисеи и члены синедриона затыкали рот, восклицая: «Не ждете же вы пророка, явившегося из Галилеи!» Я счел, что мои планы рухнули.

Но через полгода я добился того, что они перестали смеяться надо мной. Теперь они оплевывали меня метали громы и молнии, исходили злобной пеной. Мне удалось стать личностью, ибо сегодня вечером они меня убьют.

Иерусалим…

Иерусалим, который околдовал меня и который так трудно полюбить… Иерусалим, убивающий пророков и побивающий камнями тех, кто тебе ниспослан. Сколько раз я хотел собрать твоих детей, как наседка собирает под крылья своих цыплят! Но ты отказывался.

Иерусалим, все то в тебе, что вызывает гордость любого еврея, не позволяет мне оценить тебя по достоинству.

Когда меня хотели заставить восхищаться вновь отстроенным Храмом, благоговеть перед тяжелыми вратами из золоченого кедра, резными гранатами, лилиями и листьями, с которых свисали льняные полотнища с пурпурными цветами и пунцовыми гиацинтами, поддерживаемые херувимами из массивного золота, я думал: является ли чрезмерность красотой? Когда мне расхваливали церемонию жертвоприношений, когда в зловонном дыме я различил среди сгустков крови почерневшие потроха и кишки, когда понял, что стада волов и овец предназначаются богатым, а беднякам оставляют лишь голубей, когда увидел лавки менял с кривыми улыбками, то схватил плеть и опрокинул их лавки: «Уберите все это! Дом Отца моего не может быть домом торговли!». Я с яростью колотил плетью но полу, и через мгновение меня окружали только задницы, задницы спасавшихся бегством трусов, задницы перепуганных животных. Город грязен, скуп, капризен, презрителен. За дверьми и фасадами прячутся пустота и тлен. Сплошная показуха, богачи кичатся своим состоянием, даже служба в Храме требует роскоши. Сосед следит за соседом, соревнуется в могуществе или богатстве с другими. Здесь молчит сердце, наивность считается смешной, смирение — самоубийством. Жители Иерусалима не желали слушать бродягу из Галилеи, который восхвалял бедность. Моим ученикам с Тивериадского озера было нечего терять, кроме старой лодки и дырявых сетей. Неужели только простая жизнь крестьян позволяла им слушать сердцем?

Я не добился никакого успеха в Иерусалиме, его жители даже не проявили любопытства ко мне. Единственным достижением было то, что священнослужители, учители Закона саддукеи и фарисеи с каждым днем все больше ненавидели меня. Их оптимизм был сильнее моего, поскольку они считали, что однажды я смогу всколыхнуть народ и поднять его на мятеж не только речами и любовью к Богу. Они видели во мне опасность. И начали готовить мою смерть. По их мнению, меня уже давно следовало побить камнями.

Но сколько времени я потратил на то, чтобы убедить их в этом! Защищая религию духа, а не религию текстов! Я объяснял им, что одно не исключает другого, потому что религия духа наделяет истиной религию Священного Писания. Педанты, придирщики, они заставляли меня бесконечно повторять одно и то же, превращали меня в юриста, в толкователя Закона, теолога, топили меня в противоречиях канонического права, где я всегда оказывался в проигрыше, поскольку единственным моим проводником был внутренний свет. Когда мы сотни раз вели одну и ту же дискуссию, я начинал сомневаться, что мы говорим о Боге. Они защищали институты, традиции, свою власть. Я говорил только о Боге, и руки мои были пусты. Я признавал, что Бог говорил со всеми нашими пророками, что дух веры был изложен в наших книгах и законах; что Храм, синагога, библейская школа являются для большинства смертных единственным и обязательным путем к Озарению. Но добавлял, что с помощью своего колодезя любви получил прямой доступ к Богу. Ибо черпать веру в любви к нему лучше, чем в книге, написанной чужой рукой!

— Богохульство! Богохульство!

— Я пришел не уничтожать, а созидать.

— Богохульство! Богохульство!

Вскоре я даже не смог ночевать в Иерусалиме. Мы с учениками располагались в деревне Вифании у моего друга Лазаря, а когда не успевали добраться до него, останавливались на Масличной горе у стен города.

Каждое утро я видел, как из пустыни приходит день, пробуждая краски Иерусалима: охру стен, белизну террас, золото Храма, темную зелень кипарисов, фасады домов, окрашенные рукой человека и выцветающие под летним солнцем. На мгновение мне показалось, что я властвую над городом. Он лежал передо мной, как макет архитектора, но быстро становился слишком сверкающим, слишком раскрашенным. Он тянулся вверх, возвышаясь надо всем, словно ослепительное пророчество или роскошно одетая блудница.

Еще не доносилось шума с площадей или улиц, а по дорогам, змеящимся в сторону стен, погонщики из Дамаска уже гнали своих верблюдов, женщины несли на головах корзины винограда или иерихонских роз, чтобы продать их у врат города под сенью деревьев. Все стекалось к Иерусалиму. Иерусалим был центром. Иерусалим всасывал в себя всех.

Я бежал.

Я бежал от ненависти фарисеев, я бежал от неизбежного ареста, я бежал от смерти, которая уже обнюхивала меня своим огромным, влажным и внушающим страх носом. Я едва избежал гнева Понтия Пилата, римского наместника, который воспринял как личную угрозу мои заявления о конце старого порядка и приходе Нового Царства. Его соглядатаи показали мне монету с его изображением или изображением Цезаря, уже не помню, поскольку бритые римляне с коротко остриженными волосами все на одно лицо.

— Скажи нам, Иешуа, следует ли уважать римского захватчика? Справедливо ли платить ему налоги?

— Отдайте Кесарю кесарево, а Божие Богу. Я не военачальник. Мое Царство не имеет ничего общего с его империей.

Мои слова успокоили Пилата, но окончательно рассорили меня с зелотами, сторонниками Вараввы, которые не погнушались бы использовать меня, чтобы взбунтовать Палестину против римлян. Мне удалась моя судьба: все обратились в моих врагов.

Я испытывал страх. Я был наг и не имел иного оружия, кроме слова.

Мы ушли и укрылись в сельской местности. Я хотел набраться сил перед последним сражением. Днем я нуждался в молитве, чтобы вернуться в колодезь, а по вечерам делил дружбу с ближними, мужчинами и женщинами, проводя время в бесконечной трапезе. По ночам я окунался в колодезь, чтобы омыться тем светом, который сиял ярче солнца.

Я не дрогнул, нет. И не отступил. Но устал бояться. Я испытывал страх опорочить себя самого, оказаться не на высоте замысленного мною дела. Я опасался — как опасаюсь сегодня вечером, — что Иешуа из Назарета, сын плотника, родившийся в простых яслях, возьмет верх с его силой, страстью и желанием жить. Смогу ли я окунуться в колодезь любви, когда меня будут бичевать? Когда меня пригвоздят к кресту? Когда у меня останется только голос, жалкий человеческий голос, чтобы вопить, исторгать крик плоти, попирать агонию?

Иегуда успокаивал меня:

— На третий день ты вернешься. Я буду рядом. И сожму тебя в своих объятиях.

Иегуда никогда не сомневался. Я слушал его часами, я слушал его успокоительные речи, пробивавшие толщу моей неуверенности.

— На третий день ты вернешься. Я буду рядом. И сожму тебя в своих объятиях.

Близилась Пасха. Праздник Опресноков казался мне удобным для свершения задуманного, поскольку весь народ Израиля явится для молитвы в Храм. И мы снова отправились в Иерусалим.

По пути мне пришлось избегать больных и увечных, которые рвались ко мне. Я отказывался творить чудеса, ибо чудеса нужны лишь неверующим, давая им пищу для болтовни, но не для размышления.

В Вифании ко мне с плачем бросились Марфа и Мириам, сестры Лазаря:

— Иешуа, Лазарь умер. Он умер три дня назад.

На протяжении моей жизни умерли уже многие из близких мне, и я привык к внезапному трауру, но здесь, остановившись у источника Вифании, я, сам не знаю почему, расплакался вместе с двумя женщинами. Я ощущал в смерти моего дорогого Лазаря предвестие своей собственной судьбы. Я ощущал, что силы небытия берут верх над силами жизни. Я чувствовал, что зло всегда будет побеждать. Лазарь предшествовал мне в смерти, указывая, что жизнь моя близится к завершению.

Каким грузом легла эта искренняя печаль на нас, Мириам, Марфу и меня, пока мы рыдали, обнявшись! Я руками и телом касался их живых тел и с ужасом повторял себе, что они тоже обратятся в прах.

Когда слезы иссякли, сердце мое так и не получило умиротворения. Я захотел увидеть Лазаря.

Ради меня откатили в сторону камень, закрывавший вход в могилу, и я вошел в склеп, выбитый в скале. Тяжелый погребальный запах смирны наполнял воздух. Я приподнял пелены и увидел иссохшее, зеленовато-восковое лицо своего друга Лазаря. Я улегся рядом с ним на плиту. Я всегда считал Лазаря своим старшим братом, которого у меня не было в жизни. Теперь он стал моим старшим братом в смерти.

Я начал молиться. Я опустился в колодезь любви. Я хотел знать, нет ли его там. Я увидел ослепительный свет, но ничего не узнал. «Все хорошо, — привычно повторял Отец мой. — Все хорошо, не волнуйся».

Когда я вынырнул из колодезя, Лазарь сидел рядом со мной. Он с невероятным удивлением смотрел на меня.

— Лазарь, ты жив! Понимаешь? Ты жив!

Слова, похоже, не доходили до него. Он был поражен и пытался произнести что-то, но язык не слушался его.

— Лазарь, ты воскрес!

Черты его лица ничего не выражали; глаза то и дело закатывались, словно его клонило в сон.

Я подхватил его под руки и вывел из тьмы на свет.

Невозможно описать волнение учеников и сестер, когда они увидели нас выходящими из склепа. Родные бросились обнимать и целовать Лазаря. А он был растерян, безволен и, похоже, ничего не понимал. Он совершенно онемел. Даже не знаю, осталась ли в нем хоть крупица ума. Он превратился в собственную тень. Неужели таков шок от воскрешения? Мне говорили, что он находился в таком состоянии в последние дни своей болезни.

Издевательский голос, голос сатаны, терзал мою душу:

— А ты уверен, что он был мертв?

Я пытался заглушить сатану. Но его голос звучал все громче:

— Согласен, он восстал из мертвых, но ради чего? В чем смысл? Какой знак он тебе подал?

Я уединился и в полном отчаянии начал молиться. Ладонь Иегуды легла на мое плечо, и я вздрогнул. Он весь светился верой.

— На третий день ты вернешься. Я буду там. И сожму тебя в своих объятиях.

Боже, почему я не наделен верой Иегуды? Неужели я всегда буду сомневаться? Ни один из твоих ответов, Боже, не дал мне успокоения. Знаки твои не в силах развеять мой страх.

Мы присоединились к праздничному пиру, который уже шумел вокруг живого, но пребывающего в оцепенении Лазаря. Я пытался думать о счастье Марфы и Мириам, видя нежные ласки, которыми они осыпали молчаливого старшего брата, с безучастным видом сидевшего рядом с нами. Меня мучили угрызения совести: я был в ответе за его возвращение, за его состояние полумертвеца. Отец мой сотворил чудо, чтобы успокоить меня, и только меня, чтобы объяснить, что я тоже восстану из мертвых, но в отличие от Лазаря буду владеть речью. Ради меня он пожертвовал покоем Лазаря. Слезы стыда заливали мне лицо.

И из колодезя до меня донесся голос, и голос сказал, что любовь, великая любовь, порой не имеет ничего общего со справедливостью. Любовь часто бывает жестокой; и Он, Отец мой, тоже будет плакать, когда увидит меня распятым на кресте.

И вот мы пришли на Масличную гору.

В последние часы путешествия я думал о том, как защитить учеников. Арестовать должны были меня, и только меня, за богохульство и безбожие; мою вину не должны были разделить друзья; надо было спасти учеников. Только я должен был испить эту горькую чашу до дна.

Как ученикам избежать кары?

У меня было два выхода: сдаться или организовать на себя донос.

Я не имел права сдаваться. Ибо тогда я признавал власть синедриона. Сдаться означало покориться ему, то есть отвергнуть, перечеркнуть проделанный мною путь.

Тогда я позвал двенадцать своих учеников. Руки и губы мои дрожали, ибо только я один знал, что мы собрались в последний раз. Как всякий еврей, глава дома, я взял хлеб, благословил его молитвой, преломил и предложил собравшимся. Я был чрезвычайно взволнован, когда благословлял вино и наливал его им.

— Всегда помните обо мне, о нас, о наших странствиях. Помните обо мне, преломляя хлеб. Даже когда меня не будет с вами, тело мое будет вашим хлебом, а кровь моя — вашим вином. Мы остаемся живыми, пока купаемся в любви близких.

Они вздрогнули. Ибо не ожидали таких речей.

Я оглядел этих суровых людей во цвете лет, и вдруг мне захотелось окружить их безмерной заботой и нежностью. Любовь струилась из моего сердца.

— Дети мои, я расстанусь с вами ненадолго. Вскоре мир меня больше не увидит. Но вы, вы всегда будете меня видеть, ибо я останусь жить в вас, а вы будете жить мною. Возлюбите друг друга, как я возлюбил вас. Нет большей любви, чем пожертвовать жизнью ради друзей.

На глазах их появились слезы. Но я не хотел, чтобы они размягчились от нежности.

— Дети мои, вначале вы будете плакать, но ваша печаль обратится в радость. Рожая, женщина мучится, ибо пришел ее час, а родив ребенка, забывает о муках, радуясь, что родился в мир человек.

Потом — и это было самым трудным — я должен был открыть им свой план.

— Истинно говорю вам, один из вас вскоре предаст меня.

Дрожь непонимания пробежала по их телам. Они с криками начали протестовать.

Молчал только Иегуда. Только Иегуда понял. Он стал бледнее восковой свечи. Его черные глаза пронзали меня.

— Им буду я, Иешуа?

Он осознал глубину жертвы, которую я требовал от него. Он должен был продать меня. Я выдержал его взгляд, дав ему понять, что могу требовать только от него, от любимого ученика, чтобы он пожертвовал собой. Только так я мог принести в жертву себя.

Он понял меня и молчаливо согласился.

Мы опустили глаза, и пиршество продолжилось. Ни он, ни я не имели сил говорить. Ученики, казалось, забыли о случившемся.

Наконец Иегуда встал и сказал мне на ухо:

— Я ухожу. Мне надо кое с кем повидаться.

Я посмотрел ему в глаза и сказал со всей признательностью, которую сумел выразить:

— Благодарю тебя.

Расстроенный, он обнял меня изо всех сил, словно нас собирались растащить в разные стороны. Я чувствовал на шее его слезы — он беззвучно плакал.

Потом он взял себя в руки и шепнул мне на ухо:

— На третий день ты вернешься. Но меня там не будет. И я не сожму тебя в своих объятиях.

На этот раз я удержал его. Я шепнул:

— Иегуда, Иегуда! Как ты поступишь?

— Я продам тебя синедриону. Приведу стражей на Масличную гору. Укажу на тебя. А потом повешусь.

— Нет, Иегуда, я не желаю.

— Ты же идешь на крест! А я имею право повеситься!

— Иегуда, я прощаю тебя.

— Но я не прощаю себе!

И он ушел.

Остальные ученики, наивное и нежное стадо, будут последними, кто заподозрит зло или уловит хитрость. Они ничего не поняли в этой сцене.

Но мать моя, сидевшая в темном уголке, догадалась обо всем. Ее глаза расширились от беспокойства, она в упор смотрела на меня, вопрошала, требовала опровергнуть свершившееся. Я не отвечал ей, и она поняла, что меня ждет, и из горла ее вырвался крик раненого зверя.

Я подошел к ней и сел рядом. Она захотела меня утешить, дала понять, что примет все, что уже все приняла. Она улыбнулась мне. Я улыбнулся ей. И мы долго сидели рядом, объединенные общей улыбкой.

Я смотрел на ее лицо, которое первым увидели мои глаза; завтра они закроются в ее присутствии. Я смотрел на ее губы, которые напевали мне колыбельные песни; я никогда не целовал ничьих других губ. Я смотрел на свою старенькую мать, которую безмерно любил, и шептал ей: «Прости меня».

Свершилось. Я вглядываюсь в ночь. Черное жестокое небо. Ветер доносит до меня запах смерти, запах клетки со львами.

Через несколько часов все будет кончено. Через несколько часов станет известно, был я посланцем Отца моего или простым безумцем. Еще одним.

Великое доказательство, единственное доказательство будет предъявлено только после моей смерти. Если я ошибся, то даже не узнаю о заблуждении, я буду плавать в небытии, равнодушный и лишенный сознания. Если я прав, то постараюсь не творить из этого триумфа, а понесу остальным радостную весть. Ибо, будучи правым или неправым, я никогда не жил ради себя. И умру не ради себя.

Даже если сегодня вечером меня убедят в моей неправоте, я не отступлюсь.

Ибо, проиграв, я ничего не потеряю. Но, выиграв, я выиграю все. И отдам выигрыш людям.

Боже, сделай так, чтобы в последнее мгновение я оказался на высоте своей судьбы. Чтобы боль не заставила меня усомниться!

Нет, я выдержу, буду тверд. Ни единый крик боли не сорвется с моих уст. Как я нерешителен в своей вере! Как природа противится милосердию! Иешуа, возьми себя в руки. То, чего я опасаюсь, ничто по сравнению с тем, на что я надеюсь.

Меж деревьев появилась стража. Иегуда несет фонарь и ведет солдат. Он приближается ко мне. И указывает на меня.

Я боюсь.

Я сомневаюсь.

Я жажду спасения.

Отец мой, почему ты покинул меня?