Вдали скользил караван, неспешный парусник пустыни.
Я восседал на верблюде. Абайгур постановил, что я закончу экспедицию верхом, и, перераспределив провизию, доверил меня Тарику, крепкому, плотному четвероногому со светлой, почти белой, шерстью… Покинув грешную землю, я, с позволения сказать, возвысился и со своего живого насеста наслаждался видами, как принц.
Что может быть удобнее, чем слиться воедино с верблюдом? Обнимая голыми ногами шею животного, сидя в широком седле, я покачивался, как на качелях, убаюканный его ритмом. Это был комфорт в движении, но поистине царский комфорт. Верблюд, даже тяжело нагруженный, никогда не упадет. Уверенность Тарика впечатляла: ни острая скала, ни жгучий песок, ни скользкий камень не замедляли его шага; всякий раз, переступая или огибая неровности тропы, его мягкие пальцы, точно шины, прилегали к земле и ноги легко восстанавливали равновесие. Его дробное движение было чередой побед. Я ехал с убеждением, что вошел в лидирующую команду.
На привалах я констатировал, что, увы, никаких уз не завязалось между Тариком и мной. Он вез меня, как возил поклажу, не обращая внимания. Мне только изредка удавалось поймать его взгляд, когда я давал ему любимое лакомство; за сорок восемь часов мне не удалось продвинуться дальше этого зыбкого статуса: лицо, маячащее за ведром с зерном.
Что не мешало мне любоваться этим животным, легким, кротким, неприхотливым и неутомимым, чья грациозная головка с терпеливыми глазами умиляла меня. Я завидовал двойному ряду ресниц, защищавших его от песчаных бурь. Он жевал длинные шипы акации и не кололся, шел столько, сколько требовалось, лучше нас приспособленный к беспощадным условиям пустыни. Даже его дыхание, пахнущее сеном, мне нравилось. Я жалел его, когда личинка мухи, забившись в ноздри, раздражала их, заставляя его фыркать и чихать.
Я царственно ехал, свободный от всех забот, и грезил, созерцая пейзаж. Бурая, безмятежная отвлеченность пустыни способствовала медитации. Во мне крепла вера, родившаяся у подножия Тахата. Свою духовную метаморфозу я ощущал почти органически, словно дерево, чьи соки рождают изобилие листвы.
По мере того как мы приближались к Ассекрему, местность становилась менее дикой: здесь сходились дороги, навстречу попались три джипа, желтый фургон, старенький автобус… На горизонте я даже насчитал несколько караванов.
Абайгур, смеясь, показывал мне на закутанных бедуинов, которые, пригнув головы и ссутулив плечи, машинально тянули веревки, за которыми покачивалось по верблюду.
– Знаешь, что такое караван по определению Абайгура? – воскликнул Дональд.
– Нет…
– Веревки с животными на концах!
Абайгур стал моим другом. Мое исчезновение, мое возвращение, моя изнуренность сократили нам недели сближения и открыли шлюзы приязни.
Он был одновременно экспансивен и стыдлив. В его кодексе туарега чувства не выражали – их доказывали. Вместо того чтобы пожелать мне приятного аппетита, он приносил пищу; не формулируя «Я тебя люблю» – riqqim, – выказывал свою дружбу неизменной улыбкой, залпами шуток, неустанной тревогой о моем здоровье и расточаемыми мне заботами.
На каждой стоянке мы болтали как сороки. Меня больше не смущали наши разные языки, я слушал, угадывая слова, и, в свою очередь, говорил без умолку.
Часы, которые я носил на запястье, завораживали Абайгура. Их старомодность, утонченность и тяжесть приводили его в восторг. Он удивлялся, что я не завожу их.
– Время я знаю инстинктивно. Ни к чему возиться каждый день с этой пружиной.
– Зачем же тогда ты носишь часы?
Я объяснил ему, что этот хронометр принадлежал моему деду Франсуа. После его кончины я двадцать лет бессонными ночами читал и слушал классическую музыку. Кроме этих часов, доставшихся мне по его завещанию, главным его подарком была культура. Из благодарности я всегда носил эту памятку о нем.
Абайгур закивал, показывая мне амулеты, с которыми не расставался, и подробно рассказал историю каждого. Признаюсь, что эти романы я скорее вообразил, чем услышал; прелесть нашей дружбы состояла еще и в том, что мы питались фантазмами непонятных слов друг друга.
В эти два дня время текло с пользой, благодатно. Я напряженно размышлял. В трех метрах над землей, восседая в седле дромадера, я постоянно творил молитву.
Мало-помалу я привыкал к радости.
Ибо таков был результат моей мистической ночи: блаженство.
Я размышлял о годах, которые посвятил философии. Под влиянием Хайдеггера они развили во мне тоску, эту коренную встряску, по мнению современных мыслителей, саму суть сознания, ту самую тоску, что пронзила меня в первый вечер в пустыне.
Тоска эта, однако, удалив меня от мира, не даровала мне встречу с Богом. Наоборот, она обрекла меня на еще большее одиночество и верхоглядство, ибо я воспринимал себя единственным мыслящим среди немыслящего мира.
Не в пример тоске радость вернула меня в мир и даровала встречу с Богом. Радость привела к смирению. Благодаря ей я не чувствовал себя больше одиноким, чужим, но оплодотворенным, соединившимся. Сила, Державшая Все, кипела и во мне, я воплощал одно из ее временных звеньев.
Если тоска сделала меня слишком большим, то радость вернула к верным пропорциям: я не велик сам по себе, но велик величием, влившимся в меня. Бесконечность стала сутью моего конечного разума, как сосуд – вместилище моей души.
Мы приближались к Ассекрему по сумрачным каньонам, по каменистым плато, которые охраняли гигантские обветренные пики, серые безмолвные стражи. Мы шли на высоте две тысячи метров.
Уходя от жары и засухи, опустошавших земли в низинах, туареги часто искали здесь летом пристанища со своими стадами. А Шарль де Фуко построил на вершине скит.
– Ты представляешь? Ассекремский скит…
Щуря веки, блестя глазами, Жерар радовался, что скоро ступит в декорацию своего будущего фильма.
Я же проявлял меньше нетерпения. Моя концепция путешествия изменилась: пункт назначения был не так важен, как сам факт ухода. Уйти – это не искать, это покинуть все – близких, соседей, привычки, желания, мнения, себя самого. Уйти имеет единственной целью открыться неведомому, непредвиденному, бесконечности возможного и даже невозможного. Уйти – значит утратить ориентиры, владение ситуацией, иллюзию знания и гостеприимно распахнуть в себе дверцу, которая позволит явиться необычайному. Истинный путешественник путешествует без багажа и без цели.
– Ну дает этот Фуко! – воскликнул Жерар при виде неудобного доступа в Ассекрем.
Шарль де Фуко… Я лучше понимал, почему не злюсь, как Жерар: встреча уже состоялась. То, что имел мне сказать Фуко, было мне явлено у подножия Тахата.
Голова шла кругом, когда я мысленно окидывал взглядом происшедшее за год. Какова была в этом доля судьбы? Какова доля случая?
Несколько месяцев назад Шарль де Фуко вошел в мою жизнь в виде фильма, сценарий к которому я должен был написать; несколько недель назад он мотивировал эту экспедицию; с первого дня в Алжире он был альфой и омегой наших перемещений, ибо мы шли от борджа в Таманрассете к его скиту в Ассекреме. И вот теперь моя судьба и его тесно переплелись…
Шарль де Фуко, дамский угодник, светский человек, познал мистическое откровение октябрьским днем в церкви Святого Августина в Париже.
Эхом отозвалось подобное пережитому мной у подножия Ахаггара.
Ему было двадцать восемь лет.
Мне тоже.
Шарль де Фуко обратился после этого озарения.
Я был на пути к тому же.
Ничто не похоже. Все совпадает.
В октябре 1886-го молодой, разочарованный в жизни офицер направил свои стопы к новенькой парижской церкви, чтобы встретиться с аббатом Ювеленом и испросить уроков религии. «Мсье, у меня нет веры. Она, однако, живо меня интересует, особенно после путешествий в исламские земли. Можете ли вы просветить меня?» Аббат принял этого атеиста необычным образом. «Встаньте на колени, исповедуйтесь перед Господом, и вы уверуете». Фуко возразил: «Вы ошибаетесь. Вера – не то, чего я ищу…» – «На колени!» – вспылил аббат. Молодой человек повиновался и поведал о своих прегрешениях. По мере того как он исповедовался, им овладевало волнение. «Вы не ели?» – «Нет». – «Тогда примите причастие». И причастившись, Шарль де Фуко окончательно и бесповоротно обрел свет.
Он ли сто лет спустя позвал меня в пустыню и там даровал встречу с Богом? Был ли он в числе моих заступников?
Порой я запрещал себе думать, ибо меня смущали мои умопостроения – за тысячи миль от привычного мне философского рационализма.
И все равно я мысленно возвращался к этой потрясающей ночи, к предшествовавшим ей часам… Я вспоминал, как спешил спуститься один, как был смел, как нетерпелив: было ли то легкомыслие или предзнаменование встречи?
Существует ли случай? Или же этим именем называют действительность те, кто сознательно игнорирует судьбу?
Абайгур сообщил, что мы разобьем лагерь у подножия Ассекрема. Желающие могут подняться сегодня вечером и посмотреть на закат, остальные подождут до завтра.
– Что ты решил? – спросил он меня.
– Как ты.
Подмигнув мне, он привязал животных, развел огонь, согрел чай, после чего пригласил меня следовать за ним.
Мы поднялись на скалу.
Перед нами раскинулись сотни километров, где плоские, где рельефные. Природа исполняла симфонию всем своим оркестром: сопровождая величественную панораму, она пустила в ход все цвета спектра, окрасив небо в редкие оттенки, от оранжевого, пронизанного голубым, через бирюзовый и фиалковый до густо-лилового.
Абайгур убедился, что я сижу крепко, не рискуя сползти, и отошел помолиться на своем коврике.
Мой взгляд на его поведение изменился. Я понимал его. Распластавшись на земле, Абайгур покорялся бесконечности, обретая свое скромное место подёнка, очищался от мелочности и суетности людской. Он благодарил. Благодарил Бога за то, что жив, и просил у Него силы всегда вести себя наилучшим образом.
В этой духовной гигиене нуждался отныне и я. И впервые в жизни, смущенно, робко, я начал молиться.
Я не знал, как это делается… И, повинуясь рефлексу имитации, преклонил колени и сложил руки, протянув их к закату.
Поначалу в голове теснилось слишком много мыслей. Я думал только о себе, я оставался центром. Потом, словно молитва делала свое дело, я начал отрешаться, отринул свои желания, жалобы, лирические переживания и стал прозрачным, воздушным. Я освободился от себя. Смирившись, я пришел к миру, основой которого я не был.
Вдруг рука Абайгура погладила мое плечо.
Свидетель моей молитвы, туарег ждал, сколько мог, но уже смеркалось, и он напомнил мне, что нам пора быстрее спускаться.
Он казался довольным, что мы разделили этот момент, хоть он и молился по законам ислама, а я… не укладывался в рамки никакой религии.
Вернувшись к костру, я достал из рюкзака книгу, между страницами которой заложил несколько переписанных цитат.
Мои пальцы дрожали, когда я разворачивал бумажку, которую искал. Верно ли я догадался?
В красном свете пламени я прочел фразы, написанные восемь месяцев назад.
Это была молитва Шарля де Фуко. Я нашел ее в ходе своих изысканий и записал, ибо видел в ней квинтэссенцию духовности, столь мне чуждой.
Сегодня каждая строчка отзывалась во мне, я готов был подписаться под каждым словом. Благодарить. Восхищаться. Обожать.
Я вздрогнул.
Мне вспомнился июньский день, когда я переписал этот текст. Сознавал ли я, что готовлюсь к встрече? Нет. Послал ли себе сквозь время знак, смысла которого сам не понимал? Наверно… Моя рука, которую я считал свободной, была, скорее всего, лишь орудием судьбы.
Я сложил листок и спрятал его в карман рубашки, поклявшись себе сохранить: я еще не знал, что память – более надежное хранилище, особенно для молитв.
Потрескивало светлое пламя акациевых дров. Я смотрел в огонь и сглатывал слюну, принюхиваясь к будущему рагу.
Какой же странной выдалась эта экспедиция в Ахаггар: я думал, что знаю, куда иду, а попал совсем не туда. Божественный маневр! Меня вела очень надежная рука…