Абайгур молился, повернувшись лицом к востоку.

Между белым небом и растрескавшейся землей пустота без препятствий открывалась огромным рупором: ничто не мешало его молитвам достичь Мекки.

Туарег скромно уединился. В свете восходящего солнца, коленопреклоненный на узком коврике, он казался мне крошечным и колоссальным. Распростершись ниц, он, конечно, признавал несовершенство своей природы, но в то же время требовал от Бога внимания. Какова гордыня, не так ли?

Складывая свой спальник, я размышлял… Что главное в молитве – сказать слово или быть услышанным?

Туристы заметили отсутствие Абайгура. Когда Дональд указал на коленопреклоненный силуэт вдали, все понимающе покивали и, успокоенные, с легким сердцем занялись своими делами.

– Они довольны. Их радует, что мусульманин совершает намаз в сердце Сахары. Местный колорит. Это было обещано в брошюре. Браво агентству! Спасибо…

Сеголен подошла ко мне. Для меня, для меня одного она продолжила свою речь язвительным тоном.

– А вот застань они за молитвой меня, смутились бы. Хуже того: им было бы за меня стыдно!

Я посмотрел на нее долгим взглядом. Как осмелиться сказать ей, что двадцать минут назад, когда она присоединилась к кружку завтракающих, астроном шепнул на ухо геологу: «А вот и наша богомолка!» Замечание сопровождалось смешком, полным надменного превосходства. Я трусливо втянул голову в плечи, прикинувшись, будто задумался и ничего не слышу.

Сеголен настаивала:

– Я преувеличиваю?

– Нет, ты права. В Европе интеллектуалы терпят веру, но презирают ее. Религия считается пережитком прошлого. Верить – значит быть допотопным; отрицать – стать современным.

– Какая сумятица!.. Будто бы прогресс состоит в том, чтобы не преклонять колени.

– Один предрассудок изгоняет другой. Прежде люди верили, потому что их к этому призывали; сегодня они сомневаются по той же причине. В обоих случаях они лишь думают, что мыслят, на самом же деле повторяют, пережевывают чужие мнения, массовые доктрины, убеждения, которые, возможно, отвергли бы, если б задумались.

Она улыбнулась, радуясь, что мы понимаем друг друга.

– Я так часто чувствую себя смешной, обнаруживая свою христианскую веру! Смешной или глупой… Я дура в глазах собеседников.

Она с готовностью прыснула.

– Ладно, нечего жаловаться! Унижение ограничивается насмешкой. Мученичество мне не грозит. Меня не бросят львам и не прикуют к столбу!

– Как знать? – проронил я.

Она вскинула на меня глаза. Я не мешал ей изучать меня, сам поглощенный созерцанием Абайгура.

– Ты веруешь?

– Нет.

– Веровал когда-нибудь?

– Никогда.

– Хочешь уверовать?

Я отвернулся, в нерешительности между правдивым ответом и репликой, которая положила бы конец этому разговору. Сеголен ждала так простодушно, что я выбрал искренность.

– И да и нет. Да, потому что тогда я бы меньше боялся. Нет, потому что это было бы слишком легко.

– Слишком легко?

– Слишком легко.

Абайгур распластался так, что его не было видно. Он опускал свое тело наземь, чтобы душа его быстрее коснулась небес?

Сеголен, по своему обыкновению, хотела доспорить.

– Ты ошибаешься. Нелегко уверовать! Как и действовать на уровне того, что требует откровения! Обретя веру, ты получаешь больше обязательств, чем привилегий.

– Я не об этом хотел сказать.

– Чего ты боишься? И чего боялся бы меньше, будь у тебя вера?

– Поговорим об этом, когда я окончательно проснусь. Прости, но метафизический диспут в семь часов утра – это выше моих сил.

Она по-матерински погладила меня по лицу:

– Извини.

Я вздрогнул… Новое ощущение сбило меня с толку: когда ее ладонь коснулась меня, я не узнал своей щеки. Терка. Сухой шорох. Я сам ощупал свои челюсти: жесткие, короткие, непослушные волоски затормозили мои пальцы. Отрастала борода. Отвратительное чувство! На кого же я похож?

Абайгур поднялся. Со свернутым молитвенным ковриком под мышкой он возвращался в лагерь, кивая нам.

Двое ученых кинулись к нему с картами в руках, чтобы расспросить о маршруте.

Сеголен хотела отойти, но я удержал ее за плечо. Меня молнией пронзила одна мысль.

– Задайся вопросом: почему ты, христианка, им неприятнее, чем он, мусульманин?

– Они ненавидят христианство, но не ислам?

– На мой взгляд, они ничего не знают ни о том ни о другом.

Жан-Пьер, Тома и Абайгур хлопали друг друга по плечам, чему-то смеясь. Их фамильярность раздражала меня, и я заявил:

– Презрение к верующему плюс презрение к дикарю.

– Прости, что?

– Абайгур может отправлять любой культ, все для него сгодится! Вот что они думают, наши позитивные умы! К чему просвещать туземца? Зачем лишать его корней, даровав ему атеизм? Что он от этого выиграет в здешнем враждебном окружении? На самом деле они считают нормальным, что африканец молится, но их смущает, когда это делает европеец, потому что они ставят европейца выше африканца.

– Ты суров!

Троица передо мной звонко хохотала.

Мог ли я в этом признаться? Мне была ненавистна веселость, связавшая Абайгура и двух ученых; ревность подсказала мне эту жестокую формулировку, так мне хотелось, чтобы туарег отверг этих людей и братался только со мной. Интерес, который я проявлял к синему человеку пустыни, был чище их интереса, неужели он этого не видел?

Дональд дал сигнал к сбору.

Отвернувшись от профессоров, Абайгур освободил верблюдов, которых стреножил накануне вечером.

Колонна тронулась в путь.

Струйка дыма вилась над бивуаком, последний след нашего пребывания.

* * *

Мы шли с намерением найти колодец. Эта перспектива озаряла лицо Абайгура, который, как хороший кочевник, переходы организовывал лишь в силу двух надобностей – пастбищ для верблюдов и воды для людей. Правда, наши канистры и мешки с зерном позволяли это отложить; и все же маршрут должен был следовать вековой мудрости предков. Пытаясь проследить наш путь по картам, Тома и Жан-Пьер поняли эту логику: здесь нельзя было выбрать самую короткую дорогу из пункта А в пункт Б из-за рельефа и сухости.

Туарег, по своему обыкновению, во время перехода молчал.

Иногда он оборачивался и с улыбкой спрашивал меня, как я себя чувствую.

В восторге от его заботы я всякий раз отвечал: «Хорошо!» – победоносно поднимая кулак. Он смеялся.

Следовало ли признаться ему, что этим утром мне было трудно? Он, кажется, это заметил. Как? Я, любимец группы, вовсе не отставал и, хоть медленнее обычного, гордо вышагивал впереди.

Жара усиливалась. Идти было все тяжелее. Ручьи пота стекали по спине. Носовой платок, смоченный одеколоном, уже не охлаждал виски. Ноги дрожали от напряжения мышц. Каждый шаг становился пыткой.

Подавленный, я сосредоточился на тощих ногах шедшего впереди верблюда, на этих ногах без копыт, сильных и гибких. Я больше ни о чем не думал, ни на что не смотрел, я просто шел.

В то время как для меня в этом бескровном мире подобное постоянно сменялось подобным, Абайгур умел читать пустыню. Песок о многом говорил ему: следы рассказывали о прежних экспедициях; помет, более или менее сухой, указывал на время прохождения каравана; а внезапно возникшие во множестве тонкие отпечатки выдавали присутствие пробегавших здесь газелей.

Мы увидели очертания скал.

– Тень, наконец-то! – пробормотал я, заставляя мои конечности шагать в бодром темпе.

Между каменными глыбами пробивалась трава, точно волоски под мышками гор.

Почему ноги не могут двигаться со скоростью глаз? Этот массив вырисовывался все отчетливее, но отступал обратно пропорционально нашим усилиям; нам пришлось еще долго пыхтеть, прежде чем мы до него добрались.

– Rhalass!

В унисон с моими спутниками я в изнеможении сбросил рюкзак. Абайгур окликнул американца.

Дональд перевел мне:

– Не снимай рюкзак. Абайгур хочет тебе кое-что показать.

Между облегчением от остановки и удовольствием от особой милости я предпочел второе, снова взвалил ношу на плечи и последовал за двумя проводниками.

Мы карабкались на скалы, шли по узкой горловине, потом Абайгур замер. Он указывал вниз, где в метре от нас находился источник, прозрачный, зеркальный, шелковистый, в окружении желтых камней.

Он улыбнулся этому живому покрову, глубокому, хрустальному, словно встретил старого друга, и с умильным лицом присел над ним. Потом он жестом подозвал меня. Чтобы, чего доброго, не оступиться, я скинул рюкзак и спустился на берег.

Мы окунули руки.

Вода текла между пальцами, драгоценная, точно жидкое золото. Каждая капля была чудом. Абайгур медленно наклонился, сложил ладони чашей и выпил. Он счастливо улыбнулся и кивком предложил последовать его примеру мне и Дональду, давая понять, что вода превосходна.

Я пил с почтением, точно перед святыней, с чувством, что приобщаюсь к таинству, и питье было неизмеримой ценности подарком.

Утолив жажду, я увидел на поверхности свое лицо и лицо Абайгура. Меньше стесняясь отражения, чем его самого, я воспользовался случаем, чтобы рассмотреть его точеные черты, брови дугой, голубовато-зеленые, как морская вода, глаза.

Он выпрямился, бодрый и пылкий, взял мой рюкзак и приподнял его. Жестами показал мне, что он слишком тяжел.

– Абайгур недоумевает, – перевел Дональд. – Почему твой рюкзак столько весит? Он готов ручаться, что там много ненужных вещей.

– Ничего подобного! – возмутился я. – Только необходимое… Пусть проверит!

Дональд подмигнул Абайгуру.

Туарег аккуратно развязал узлы веревки, которой был затянут рюкзак, расширил отверстие и с неодобрительным ворчанием достал камень.

– Но…

Изумление заглушило мой крик. Я ничего не понимал…

Абайгур достал второй камень, потом третий, четвертый.

У меня отвисла челюсть.

При виде моей гримасы Абайгур и Дональд прыснули.

Возбужденно жестикулируя, Абайгур признался, что спрятал камни в моих вещах утром, когда шел молиться!

Заразившись его весельем, я тоже рассмеялся, что усилило его эйфорию.

Потом он разразился длинной тирадой, не заканчивая фразы от смеха.

Дональд пересказал мне главное. Абайгур хотел удостовериться, что господин философ и вправду самый рассеянный человек, какого он когда-либо встречал, – а над моей неописуемой невнимательностью все смеются с рождения, – а также хотел, чтобы я сохранил мускулистые ноги, унаследованные от матери, чемпионки Франции.

Он закатился еще пуще.

Этот бесшабашный эпизод открыл мне молодость Абайгура, грозного повелителя пустыни. Года двадцать четыре или двадцать пять… Тем более что он, когда пил, снял с лица покрывало, позволив мне увидеть длинные черные волосы, заплетенные в косы, и выпуклый затылок.

Легонько постукивая меня кулаками по груди, он дал понять, что мы, после такого веселья, отныне друзья, и мы вернулись в лагерь. Фляги и бидоны было решено наполнить после обеда.

* * *

Во второй половине дня мы оставили массив позади и шли через пустыню нового вида: твердая земля была усеяна круглыми, словно просыпавшимися с неба камнями. Несколько выпуклостей там и сям, похожих на маленькие потухшие вулканы, не нарушали монотонности.

Вдруг Абайгур всполошился.

– Что случилось? – спросил Дональд.

Абайгур, закусив губу, обозревал окрестности с едва ли не убитым видом. Мы, в свою очередь, попытались разглядеть, что его обеспокоило. Тщетно! Пустыня оставалась голой.

Силясь совладать с собой, однако голосом, выдававшим тревогу, Абайгур призвал нас остановиться.

Не признаваясь в этом, я опасался, что он заметил грабителей караванов, а то и врагов, готовых похитить или убить иностранцев.

Дональд, тоже встревоженный, подступил к нему с расспросами о причине его волнения.

Абайгур не ответил, молча взял полотняный мешок с первого верблюда и скрылся за холмом.

Через пять минут он вернулся, переодетый в черное платье из дорогой ткани, расшитой узорами.

– О, о, можно успокоиться, – воскликнул Дональд, – это его праздничный наряд!

Абайгур убрал прежнюю одежду в мешок и повесил его на спину верблюда. На нас он не обращал никакого внимания.

– Зачем он это делает? – решился я.

– Зачем? – повторил Дональд. – Лучше его не спрашивать. Я чувствую, что он убил бы меня, если бы я отважился. Его поведение говорит о том, что он не потерпит ни вопросов, ни комментариев.

Абайгур приказал верблюду опуститься на колени, и тот, взревев, нехотя повиновался. Два других из солидарности последовали его примеру.

Когда животное улеглось, Абайгур сел в седло и, сжимая коленями холку, приказал ему встать.

Надменный, великолепный, царственный, Абайгур восседал в трех метрах над землей. Он, обычно подбадривавший нас, указывавший дорогу с улыбкой, продолжал путь так, будто был один. Ни слова, ни взгляда в нашу сторону. Он ехал вперед, вскинув подбородок к горизонту. Другой человек…

Мы послушно шли следом, гадая, почему вдруг так изменилось его поведение.

Нам очень скоро предстояло это узнать.

За очередным холмом зазвенели колокольчики, и нам предстала удивительная картина: пастушка со стадом коз.

Все было маленьким и прелестным в этой пасторальной сценке. Не больше ребенка, хоть ей и было лет двадцать, сидевшая среди своих животных девушка потупила при виде нас подведенные сурьмой глаза. Тень от густых ресниц легла на персиковую кожу. Ее хорошенькое личико с перламутровыми губками в обрамлении тяжелых смоляных кос было необычайно округлым и нежным. Миниатюрные козочки у ее ног, ростом не больше тридцати сантиметров, на коротких ножках, с узкими мордочками, больше походили на игрушки, чем на жующих млекопитающих. Когда же они подавали голос, обнажая опалово-розовые десны, их блеяние повергало меня в растерянность: тонкое, слабенькое, оно напоминало дребезжание велосипедного звонка; козочки даже не блеяли, скорее повизгивали.

Абайгур приосанился на спине верблюда и проехал, прямой, неприступный, устремив взгляд в бесконечность и даже краем глаза не покосившись на пастушку.

Та, со своей стороны, сосредоточенно рисовала что-то веточкой на земле.

Какое зрелище! Пустыня раскинулась вокруг километрами одиночества, а двое туарегов игнорировали друг друга.

Однако все видели, что оба они лишь прикидывались слепыми. Эти двое так усиленно друг друга не замечали, что не могли друг другу не нравиться, это было очевидно! Каждый давал это понять другому, но ни один не брал на себя смелость сделать первый шаг.

Мы с Дональдом едва удерживались от смеха.

Когда мы оставили позади пастушку с ее стадом, Абайгур царственно восседал на верблюде еще километра два, потом скомандовал привал. Спрыгнув на землю, он скрылся за скалой, после чего вернулся, одетый по-прежнему, как будто ничего не произошло.

Что-то в нем, лихое, колючее, предостерегало нас: «никаких комментариев».

И мы воздержались.

Абайгур готовил чай, и глаза его были подернуты поволокой восхищения. Короткая встреча продлилась много дольше мгновения, она питала в нем глубокие чувства, вызывавшие сладостные вздохи.

Глядя на него, я словно слышал пришедшие на ум стихи Сахары, те фразы, что говорит кочевник своей далекой нареченной: «Ты прекраснее финиковой пальмы, ломящейся от сладких плодов, трогательнее обещания дождя, лучезарнее кристаллов льда в сердце зимы. Все мужчины от тебя в восхищении. Ты моя роза Ахаггара, белая луна, дочь звезды, несравненная, единственная, моя розовая гора, моя рыжая амфора. Ты синяя девушка пустыни».

Какое трогательное свидание! Прежде сцена позабавила меня, теперь же взволновала. Очевидно, наш стыдливый Абайгур ухаживал за этой красавицей. В том темпе, в каком он вел свою интригу, ему понадобятся месяцы, чтобы решиться вымолвить первое слово, год, чтобы отважиться на поцелуй, и два года, чтобы сочетаться браком по обычаям племени! Если в дальнейшем он продолжит бороздить пустыню, встречаясь с супругой лишь время от времени, их история будет долгой.

Сила неспешности… Я предчувствовал, что Абайгур узнает большую любовь.

Я же, наоборот, все делал лихорадочно. И желал, и любил. Пятнадцать месяцев назад я расстался с женщиной, с которой прожил семь лет, и, силясь обмануть скуку, бросился в незнакомые объятия. Множа похождения, я придерживался связей без обязательств и без последствий. Сердце мое не билось ни для кого. Я ничего не ждал. Ничье лицо не проступало в небе, когда я на него смотрел.

И снова Абайгур-терпеливец, Абайгур-мечтатель, Абайгур томный казался мне мудрее, чем я.

Один за другим пустыня указывала мои недостатки.