Попугаи с площади Ареццо

Шмитт Эрик-Эмманюэль

Часть вторая

МАГНИФИКАТ

 

 

Прелюдия

Присутствие на брюссельской площади Ареццо этих птиц с крючковатыми клювами удивляло.

Как эти жители теплых стран доверились нашему холодному континенту? Почему эти тропические джунгли пустили корни в центре северного города? По чьему капризу эти дикие вопли и гортанные крики спаривания, эти безумные потасовки, эти яркие, насыщенные, варварские цвета оживляли тусклый покой европейской столицы?

Только здешние дети считали нормальным заселение площади попугаями всех мастей, но известно, что слабость — а равно и сила — молодых состоит в том, что они принимают всякую ситуацию.

У взрослых для оправдания этой несуразности была легенда.

Лет пятьдесят тому назад особняк, который значится под номером девять, занимал консул Бразилии; и вот однажды он получил телеграмму с распоряжением безотлагательно вернуться в Рио. Ввиду срочности ему пришлось воспользоваться самолетом и урезать часть багажа, тем самым — расстаться с коллекцией пернатых. Не найдя, кому пристроить драгоценные экземпляры, он в день отъезда с сердечной тоской распахнул дверцы клеток и выпустил птичек на волю. Непривычные к дальним полетам, какаду, амазоны, ара, лорикеты, квакеры, кореллы, неразлучники, какарики выпорхнули с разноголосым гвалтом и, не видя причины покидать первые попавшиеся на пути деревья, осели на площади Ареццо.

И теперь прохожим казалось, что они соучастники безумного фильма, где путем коварного наложения урбанистический зрительный ряд соединился с диким саундтреком.

 

1

Когда Патрисия открыла дверь и увидела на пороге улыбающегося Ипполита, большого, счастливого, с огромным букетом, она была озадачена.

Он протянул ей букет:

— Это вам.

Глядя на цветы и не в силах их принять, она воспользовалась ими как защитным бастионом.

Видя ее сдержанность, Ипполит оробел:

— Вам они не нравятся?

Прочтя на его прекрасном лице, омраченном беспокойством, что садовник готов отступить, Патрисия неожиданно для себя схватила подарок.

Он вздохнул с облегчением.

— Почему?

В этом куцем вопросе Патрисия не узнала звука собственного голоса.

— Что — почему? — эхом откликнулся он.

— Почему эти цветы?

— Потому что я вас люблю, — чистосердечно заявил он.

Патрисия застыла с выпученными глазами и открытым ртом.

Ей хотелось бежать… и остаться.

— Я люблю вас уже три года, — пролепетал он.

Патрисия запаниковала; она пыталась сообразить, когда вернется дочь, и нужно ли вызвать полицию и в какой момент захлопнуть дверь, и зачем она напялила этот балахон, делавший ее еще необъятнее. Ноги ее подкашивались.

Но глухой стук привел Патрисию в чувства: у ее ног покоился Аполлон, потерявший сознание и рухнувший на пороге.

С этого дня жизнь Патрисии изменилась. Не в силах думать ни о чем, кроме Ипполита, она вела тройную жизнь.

С одной стороны, она ежедневно встречалась с садовником в дешевом кафе квартала Мароль; здесь обитал простой люд, и никто не мог ее узнать. Они болтали, его ласковый взгляд согревал ее, иногда их руки касались; она таяла от счастья.

С другой — она играла привычную роль матери своей ершистой Альбаны, от которой скрывала роман с садовником.

А оставшееся время она тратила на борьбу с лишним весом. Зная, что не сможет долго противостоять обаянию Ипполита, она маниакально боролась за свое физическое преображение: нет, она больше не потерпит в своем зеркале тучную корову. С той минуты, как ее полюбил этот красавец, она возненавидела свое тело; она мечтала о ноже хирурга, который откачает ее жир, обстругает тазовые кости, убавит желудок до размеров перепелиного яйца, удалит лишние метры кишечника и заправит оставшиеся в аккуратно ушитый животик. Но, понимая иллюзорность этих мыслей, она стала измываться над собой. Вместо того чтобы наладить режим питания и подобрать подходящий комплекс упражнений, она голодала, довольствуясь двумя зелеными яблоками и тремя литрами минеральной воды, изнуряла себя многокилометровой ходьбой и тратила кучу денег на спортивные гаджеты, которые заказывала по телефону и которые теперь бесстыдно наводняли ее квартиру: тут были и тренажеры для ягодичных и брюшных мышц, и гантели, и прочие орудия пыток.

Альбана, разумеется, радовалась этим переменам, полагая их своей заслугой и упиваясь своей властью над матерью, которую видела теперь только в костюме-сауне.

Оставшись одна, Патрисия приступала к самоистязаниям всерьез. Она подключала электроды к своим пышным прелестям и пускала на них электрические разряды. Подчас она вскрикивала от боли. Сколько раз, задыхаясь, с покрасневшими глазами, брела она в ванную, чтобы пожаловаться зеркалу, игравшему роль Ипполита: «Ты видишь, любовь моя, что я делаю?»

Впрочем, идя на свидание в кафе, она уничтожала следы своих усилий, молчала о страданиях, которым себя подвергала, и обретала внезапную легкость. Странное дело: в присутствии Ипполита привычные суставные боли и ломота улетучивались.

В этом мужчине ей нравилось все: предупредительность, деликатность, беспечность в разговоре. Но его физическое совершенство сводило ее с ума.

Патрисия сожалела, что ей уже не двадцать лет: во-первых, потому, что в двадцать лет ей было двадцать лет: она была хорошенькая, гибкая и пропорциональная, а во-вторых, ей было наплевать на чьи-то косые взгляды. Время разрушает не столько тело, сколько наше доверие к нему; мы обнаруживаем, что ноги, руки, плечи, ягодицы могут быть не такими, как у нас, что мы уступаем в сравнении, и мы узнаем в ходе этих жестоких откровений, что мы изменились. После одержанных в юности побед Патрисия знала лишь поражения, и предложить теперь свое тело, такое разрушенное временем и неухоженное, красавцу Ипполиту казалось ей непристойностью.

Впрочем, Судный день приближался… Ипполит все яснее давал ей понять, что хочет ее, и Патрисия все слабее сопротивлялась. Скоро пробьет час, когда они окажутся в постели, — перспектива и соблазнительная, и страшная.

Итак, она укрепляла себя мыслью: подготовиться.

Как-то днем, запершись в ванной, она покрасила свою интимную шевелюру в каштановый цвет. Она всхлипнула, ведь ей теперь предстоят постоянные подтасовки, ей придется непрестанно что-то исправлять, подменять, скрывать. Бедный Ипполит сожмет в объятиях самозванку.

Вечером в кафе, за чашкой чая, она едва удержалась от вопроса: «Что вы во мне нашли?» За этим вопросом она вывалила бы наружу свои комплексы и страхи, выложила бы все свои недостатки; и она сдержалась. Пусть Ипполит лелеет свои иллюзии, она не станет намеренно их разрушать. «Если он любит бегемотов, то королева бегемотов не будет разубеждать его».

И она придерживалась неопределенностей. Раз ее поклонник, восторженно поблескивая глазами, говорил с ней как с неотразимой женщиной, она опускала ресницы и краснела, будто одалиска, привыкшая производить подобный эффект. Другая неопределенность касалась анонимных писем: поскольку она уловила, что он решился на ухаживания только после того, как приписал ей любовное послание, она не оспаривала и не подтверждала истины и не стала говорить ему, что тоже получила такое послание.

Ипполит держал при себе свою записку, «самую главную свою драгоценность», по его словам. А свою Патрисия спрятала в дорогом иллюстрированном издании «Искусства любви» Овидия. Иногда под вечер, когда Альбана засыпала, Патрисия со священным трепетом гладила пальцами желтый листок, почти уверовав, что прислал его Ипполит. Какое это имеет значение? Откуда бы он ни явился, этот клочок бумаги стал виновником их сближения.

Она вспоминала минуту, когда ей пришлось приводить в чувства Ипполита, рухнувшего у нее на пороге: эта сцена покорила ее гораздо больше, чем любые слова и поступки. Пока он лежал без памяти, она приподняла его тяжелую голову, запустила пальцы в его густые волосы, ощутила упругость мускулов под футболкой, зачарованно погладила удивительно нежную кожу. Жизнь позволила ей дотронуться до мужчины, которого она страстно желала и который о том не подозревал, и она испытала мгновенный страх совершения недозволенного. Между тем он сам пришел к ней, вручил ей свое тело, которое теперь нуждалось в ее прикосновениях.

Открыв глаза, он сначала улыбнулся, потом забеспокоился:

— Простите меня. Я…

— Не волнуйтесь. Я тут.

Они взглянули друг на друга. И Патрисия поняла, что могла бы любить этого мужчину долго, она представила себе, как она заботится о нем и как однажды он умрет у нее на руках. В один миг она приняла все, что будет от него исходить. Как можно не довериться такому чувствительному любовнику, этому большому ребенку? Его беззащитность пленяла ее больше, чем его могучее телосложение… В эту минуту она без оглядки прилепила свою судьбу к судьбе Ипполита: до сих пор она желала его, теперь она его любила.

В четверг Альбана объявила матери, что собирается в субботу на вечеринку в Кнокке-ле-Зут в компании Квентина.

— Квентин? — удивилась Патрисия.

— Ну да, я же сто раз говорила тебе о нем! Мы уже месяц вместе.

Эту главную новость она сообщила сердитым тоном. Странное дело, мать кинулась к ней и с жаром обняла ее:

— Как я рада, дорогая!

Альбана была тронута, она растерянно молчала. Патрисия затараторила:

— Целый месяц, это же чудесно! Это… грандиозно!

Патрисия отправилась крутить педали на домашнем велотренажере, строя план: если Альбана не вернется в субботу вечером, можно пригласить Ипполита… И кто знает…

Красная как рак, она побила все прежние рекорды. Надо маневрировать осторожно. Мать и дочь поменялись местами: старшая, как подросток, скрывала свои сердечные дела и пыталась хитростью избавиться от мешающего ей присутствия дочери.

— Альбана, — спросила она в тот же вечер, — у кого в субботу будет вечеринка?

— У Зои, в Кнокке-ле-Зуте.

— Далеко. Кто привезет тебя?

— Сервана.

— Как жаль! Тебе придется уехать с вечеринки рано. А не остаться ли тебе ночевать у тети Матильды?

— У Матильды?

— Ну да. Ты же, случалось, ночевала у нее.

— Но ведь не после праздника.

— Послушай, ты выпьешь, натанцуешься, устанешь. И зачем тебе тащиться битый час на машине?

Альбана подумала, улыбнулась, удивилась:

— Ты жутко клевая мать…

— Просто я доверяю своей дочурке. И хочу, чтобы она была счастлива. Хочешь, я позвоню Матильде?

— Нет, мама, не беспокойся, я сама все устрою. Просто надо сказать ей, что ты не против. — И растерянно добавила, отвернувшись: — Хм… спасибо.

На следующий день Патрисия предложила Ипполиту прийти к ней пообедать. Он вздрогнул, понимая, чем может окончиться этот вечер:

— Я снова окажусь в дурацком положении, Патрисия.

— Прости?

— Я буду так счастлив, что могу снова вырубиться.

Она схватила его руку, не решаясь сказать, что это потрясло ее до глубины души. В тот день разговор у них не клеился, настолько их мысли были поглощены предстоящей встречей.

«Это будет начало или конец, — говорила себе Патрисия, возвращаясь домой. — Либо он поймет, что я чудовище, либо нет — тогда мне повезет».

За обедом Альбану обеспокоило, что мать ни к чему не прикоснулась».

— Мама, если ты не будешь есть, ты начнешь сдавать.

— Мм?

— Если не будешь питаться, у тебя выпадут волосы и зубы.

Патрисия встретила эту реплику раскатистым смехом, однако ночью ей снилось, что она улыбается Ипполиту и ее зубы вываливаются; этот кошмар преследовал ее всю ночь.

Суббота была изнурительной. Патрисия с самого утра выпроводила дочь, сунув ей денег на обновки и кино с приятельницами перед поездкой в Кнокке-ле-Зут, а затем вылизала квартиру так тщательно, будто ожидала полицейского обыска. Она потрудилась спустить все гимнастические снаряды в подвал; ей показалось, что выставлять их напоказ так же нелепо, как перечислять свои недостатки.

Затем она занялась праздничным ужином. Тут она чувствовала себя привольно: готовить она умела.

Наконец она отправилась в ванную, несколько раз вымылась, умастилась кремом, сняла его, наложила другой крем, соорудила прическу, развалила ее, уложила волосы иначе; она понимала, что перегибает палку, но не могла удержаться. Она несколько раз в ужасе переоделась, ненавидя все, что было извлечено из шкафа, и в конце концов остановилась на карминном платье с газовой накидкой.

Красное? Не слишком ли броско?

Ничего страшного! Преимущество этого яркого цвета в том, что он ослепляет и скрытые под ним формы становятся не так заметны.

В спальне она расставила ароматические свечи, на ночные лампы накинула тюль, рассеивающий свет, создав приятную, загадочную, почти таинственную атмосферу, которая была призвана пощадить стыдливость.

Когда прозвенел звонок, она вздрогнула.

Ипполит стоял с букетом, в темном костюме, простом и элегантном.

— У меня сегодня день рождения! — выпалила она, дурачась.

— Неужели?

— Нет, я пошутила…

— Я надеюсь, что однажды настанет наш день рождения.

Он произнес эту фразу так серьезно и значительно, что Патрисия оцепенела.

Он медленно положил букет на столик в прихожей и без малейших колебаний подошел к Патрисии, обнял ее и поцеловал в губы.

Вечер пошел не по заданному сценарию: они не стали болтать в гостиной и дегустировать приготовленные Патрисией изысканные блюда, а сразу оказались в спальне.

Он медленно ее раздел, целуя каждый сантиметр ее тела по мере того, как его пальцы снимали с нее покровы. Патрисия дрожала — так сладостны были прикосновения его шелковистых губ, и ей хотелось продлить эти мгновения еще и потому, что, целуя, он ее не видит.

Несколько раз ее начинало трясти не на шутку, и тогда он успокаивал ее долгим поцелуем, а затем продолжал священнодействовать, как истовый идолопоклонник.

Когда она осталась в одном белье, он дал ей понять, что хочет, чтобы теперь она раздела его. У нее пересохло в горле, но она это проделала. Когда в прошлый раз она расстегивала пуговицу мужской рубашки? И ремень?

Ее руки двигались быстро, ей не терпелось слиться с теплом его тела.

Когда он остался в одних трусах, она отпрянула: она боялась увидеть его член. Несмотря на свой не слишком богатый опыт, она знала, что тут таится опасность: понравится ли он ей? Не покажется ли слишком… или недостаточно?.. Еще хуже, если напомнит ей член другого мужчины… или покажется странным… А какого он цвета? Внезапно их сближение стало слишком конкретным, слишком телесным, оно могло в один миг разрушить иллюзии.

Будто читая ее мысли, Ипполит поднял ее, положил на постель, накрыл ее и себя одеялом и лег на нее. Непрестанно целуя ее тело, едва заметными движениями он стянул с нее и с себя трусы, и его член вошел в нее так, что ей не пришлось его разглядывать.

 

2

На исходе европейской встречи Захария Бидермана окружили министры и председатели кабинетов; все были крайне возбуждены. Экономиста поздравили на двадцати трех языках, провозгласили текущий момент историческим, явили всеобщее воодушевление. Его выступление было блестящим: этот выдающийся ум предложил выход из тупика, в который завели Европу идеологизированные политики; он набросал план ее развития и поддержания равновесия на ближайшие пятнадцать лет. Не напрасно пригласили его на этот круглый стол, проведенный перед Советом Евросоюза. Его мозг был наделен свойствами, казалось бы, несовместимыми: тщательный анализ, владение синтезом, строгость, воображение, выдвижение неожиданных гипотез, способность выработки конкретной тактики, умение слышать собеседника. В этой черепной коробке было сокрыто множество интеллектов: то был интеллектуальный монстр, лернейская гидра, несокрушимая никакими испытаниями и даже прирастающая новыми головами после каждого нанесенного ей удара.

Хитрюга-еврокомиссар упивался комплиментами, зная, что ему позволено насладиться ими только сейчас: завтра действующие политики вооружатся его теориями, присвоят себе авторство и забудут об их истинном происхождении. А Захарию Бидерману хоть бы что! Для него были важны интересы людей и народов. Этот состоятельный человек с изысканными вкусами был великодушным гражданином и республиканцем: его заботило всеобщее благо. Он ненавидел демагогическую риторику, боялся пафоса и сантиментов, а потому скрывал истинную цель своей миссии. Никто не подозревал о его благородстве, и это вполне его устраивало; ему было сподручней влиять на современников, прячась за маской интеллектуала-специалиста.

После десятиминутного гвалта Лео Адольф, президент Европейского совета, взял под руку своего давнишнего друга и уединился с ним.

— Захарий, ты слишком нужен нам и здесь, и в Либеральной партии, чтобы я скрывал от тебя правду.

— Что такое?

— Мы получили жалобу на тебя.

— От кого?

— Эльда Брюгге.

На лице Захария обозначилась раздраженная складка: он оценил опасность.

— Жалоба на что?

— Сексуальное домогательство.

— Еще чего!

— Ты говоришь «Еще чего!», однако это уже пятая чиновница, которая на тебя жалуется.

Захарий предпринял отвлекающий маневр:

— Ты же знаешь, Лео, сегодня стоит оказать внимание женщине, как она называет это сексуальным домогательством. Галантность превращает меня в грубияна.

— Значит, ты не отрицаешь.

— Ну, ничего там не было серьезного!

— Может, и ничего, но тебя ждут неприятности.

— Если дело получит огласку, Роза все прекрасно поймет, она научена опытом: я никому не позволяю читать мне нравоучения. Слава богу, мы не в Америке! Европа не страдает избытком пуританства. Но все-таки что она говорит, эта Эльда Брюгге?

— Что ты неоднократно преследовал ее после собраний, звонил ей по личному телефону, давал поручения, чтобы встретиться с ней наедине в твоем кабинете, где будто бы несколько раз пытался…

— Изнасиловать ее?

— Нет. Речь о ласках и поцелуях.

— Это преступление?

— В ее глазах — да, поскольку цель ее встреч с тобой сводится к профессиональному общению, она не ищет флирта. Таким образом, напоминаю тебе, что твое поведение является сексуальным домогательством.

— И это все?

— Что — все?

— Ее жалоба ничем не подтверждена?

— Нет.

— Ни видео, ни фотографий, ни записок?

— Ничего.

— Только ее свидетельство против моего?

— Да.

Захарий расхохотался. Несколько успокоенный, Лео Адольф все же удивился:

— И что же, это так мало тебя волнует?

— Послушай, Лео, будет легко доказать, что эта женщина мстит за то, что не получила повышения по службе, на которое рассчитывала. Я без труда докажу ее профессиональную несостоятельность. Все поверят, что она задумала карательную операцию с досады. И потом еще… — Он снова рассмеялся и продолжил: — И потом еще, ты ее видел? Она же уродина! Правда уродина!

Лео Адольф вытаращил глаза. Захарий упорствовал:

— Нет, серьезно! Когда дисциплинарная комиссия, административный совет или не знаю кто там еще увидят, как выскочит эта вешалка для одежды с толстой задницей и индюшачьей шеей, никто не поверит, что я мог ее захотеть. Особенно если я покажу фотографии Розы. Ее жалоба покажется абсурдной. Ее сексуальная привлекательность! Она выставит себя посмешищем!

Лео Адольф был так шокирован ходом мысли своего друга, что не нашел слов. Хоть Захарий только что признал, что не раз пытался кадрить эту женщину, он принялся азартно развивать идею, что его желание показалось бы неправдоподобным.

— Но… но…

— Что? — невинно спросил Захарий.

— Ты гнусный тип! Ты хотел ее трахнуть, а теперь утверждаешь, что она уродина.

— А с тобой такого не случалось?

Лео Адольф резко развернулся и пошел в сторону. Захарий поймал его за руку:

— Лео, не будем кривить душой: нет лучших любовниц, чем полукрасавицы или полууродины, как на них взглянуть. В отличие от красавиц, они отдаются целиком, без оглядки. Они беспредельны. Обычное дело: полукрасавицы стараются доказать, что они стоят больше, чем красавицы!

— Замолчи!

— Да брось, Лео, ты же был любовником Карлотты Весперини.

Лео Адольф побледнел, губы его дрогнули, и он с ненавистью взглянул на Захария:

— Представь себе, что я находил Карлотту Весперини великолепной.

Захарий опустил глаза, понимая, что допустил чудовищную бестактность.

— Хватит об этом, — заключил Лео Адольф.

— Хватит об этом, — эхом откликнулся Захарий.

Президент Евросовета вышел, а Захарий, облегченно вздохнув, что обвинитель закончил свой идиотский разговор, присоединился к участникам фуршета, организованного в кулуарах, где собирались основные члены европейского строительства.

Он выпил три бокала шампанского, пытаясь унять смутную тревогу. Но, побеседовав с энархами и развив кое-какие новые идеи, он снова нащупал почву под ногами и расслабился.

Он подошел к советнице из шведского представительства. Он еще и рта не успел открыть, как его заблестевшие глаза и потемневшие зрачки объявили ей, что она великолепна. Она покраснела и заговорила с ним. Поддерживая интеллектуальную болтовню, он с вожделением разглядывал собеседницу, ее тонкую талию, высокую грудь, маленькие ушки… Ей казалось, что перед ней два Захария, один с блеском развивал экономическую модель, другой вынюхивал наподобие пса, который примеривается, как бы ему вскочить на сучку. Она растерялась, потому что не могла раздвоиться подобным образом: она то отдавала предпочтение рассудку и тогда была занята только интеллектуальным обменом, то превращалась в самочку, вертела попкой и виляла хвостом.

Захарий поставил ее в трудное положение, и это его веселило. К нему наклонился очкастый блондин:

— Хочу воспользоваться вашей беседой с моей невестой, господин комиссар, и поблагодарить вас за ваше сообщение.

Последовала масса комплиментов, которых он не слушал. Превращения шведки, призванной к порядку появлением жениха, прекратились; она бесповоротно покинула телесную ипостась и превратилась в политика, беседующего со всемирно известным экономистом.

При первой же возможности Захарий Бидерман откланялся и стал искать другую добычу. Несколько секунд он безуспешно разглядывал публику и уже почувствовал дурноту, но приободрился, заметив статную немку лет сорока; их глаза встретились. Он бесцеремонно подошел к ней, не ожидая приглашения.

Его тело мгновенно послало ей позывные влечения. Он попереминался с ноги на ногу, приблизился к ней вплотную, улыбаясь и давая понять, что она желанна.

Немка приняла сигнал, смутилась и замялась; Захарий завязал разговор. Поведение экономиста никак нельзя было назвать нейтральным, и женщина внезапно выпалила:

— Вы что, пристаете ко мне?

Он улыбнулся:

— Кто научил вас сказать это?

Она что-то забормотала, покраснела:

— Простите, не знаю, что на меня нашло.

— Не волнуйтесь. Но я готов приударить за вами, если вы дадите на то согласие.

— Я не уверена, что хорошо поняла вас.

— Вы невероятно привлекательны.

Немка заволновалась. Она беспомощно покрутила головой в поисках поддержки, хрустнула пальцами и воскликнула:

— Я запрещаю вам так со мной обращаться!

— Как?

— Как с вульгарной бабенкой. Я дипломированный специалист по политическим наукам, доктор социологии, работаю больше восьмидесяти часов в неделю для моей страны и для Европы. Я полагаю, что заслуживаю другого отношения.

Захарий понял свой промах: прихлестывая за этой женщиной, он лишал ее всех достижений, распылял созданный ею образ, отрицал ее усердие и пройденный путь, оставляя только телесную оболочку, доставшуюся даром.

Не проронив ни слова, он отошел в сторону так внезапно, что она усомнилась, верно ли истолковала пережитую ситуацию, и даже едва не кинулась извиняться перед ним.

Он подошел к одной из организаторш; эта уж точно не рассердится, если он начнет с ней заигрывать.

В эту минуту мимо него прошел Лео Адольф. Захарий ощутил затылком ого тяжелый укоризненный взгляд.

Разозлившись, он оставил организаторшу в покое и юркнул в кабинет, отведенный в его распоряжение, заперся, включил компьютер и ввел адрес порносайта.

Когда замелькали груди, губы, бедра и анусы в самых неожиданных комбинациях, он с облегчением вздохнул, что наконец освободился от общественного давления и сможет разрядиться.

Он выбрал одну из рубрик, расстегнул ширинку, поласкал себя и кончил.

Он умиротворенно улыбался и был готов заняться переустройством мира и горы своротить; он взглянул на циферблат, высветившийся на мониторе, и умилился: ему понадобилось лишь семь минут, чтобы сбросить напряжение. Ах, как бы он жил, не будь у него этой отдушины? Умер бы от скуки. Или от депрессии, потому что упорное, стойкое отчаяние всегда подстерегало его.

Правда, сегодня у Захария Бидермана были новые озарения, и он приметил две-три ясные головы.

В половине седьмого он позвонил своему шоферу, чтобы отправиться восвояси, когда к нему в кабинет неожиданно нагрянул Лео Адольф.

— Захарий, мне хотелось бы убедиться, что ты меня понял. Мы возлагаем на тебя большие надежды. Это ничтожество Вандерброк не потянет руководство Бельгией во время кризиса. Население презирает его, массмедиа смешивают его с грязью, депутаты треплют. Будучи премьер-министром, он потерял всякую поддержку. Ты прекрасно знаешь, что на его место хотят поставить тебя. Я не буду выяснять, откуда пошел этот слух…

Захарий хохотнул. Сочтя этот смех подтверждением, Лео Адольф продолжал:

— А слухи всегда закрепляются в умах. Вот это для меня и важно! Захарий, тебя считают спасителем, ниспосланным свыше, и справедливо, поскольку ты самый блестящий ум из всех нас. В Либеральной партии мы тебя поддержим. Однако твои привычки могут сыграть с нами злую шутку.

— Такты опять об этом?

— Речь идет о твоем и нашем благополучии.

— От того, где и с кем я завожу шуры-муры, благополучие страны никак не зависит.

— Не соглашусь. Хоть тебе и удается всякий раз замять скандалы, вызванные твоим поведением, в этой шумихе возникает вопрос, который волнует твоих сторонников все больше.

— И какой же?

— Способен ли Захарий Бидерман владеть собой?

Экономист опешил — таким вопросом он никогда не задавался.

— Иногда от хорошего сексуального аппетита до зависимости один шаг.

— Ах вот как? И ты в этом вопросе специалист?

— Я могу задать тебе ряд вопросов, ответы на которые скажут, есть ли у тебя зависимость. Можешь ли ты остановиться? Уже пытался это сделать? Приходится ли тебе иногда лгать, чтобы скрыть свои делишки? Испытываешь ли ты смутную тревогу, чувство, что тебе чего-то не хватает в промежутках между любовными приключениями? — Он сделал прощальный жест. — Можно не давать ответа сейчас. Ответь для начала сам себе.

С этими словами президент вышел.

Захарий Бидерман запер кабинет в очень дурном настроении. Если он вернется в игру Лео Адольфа, то будет чувствовать себя больным, будучи абсолютно здоровым. Он никому не позволит решать, как ему бороться со стрессом.

Сев на площади Мориса Шумана в лимузин, он велел шоферу везти его домой.

— Владеть собой, — ворчал он. — Никто так не владеет собой, как я. Если бы они знали… Мелкочленные! И спермы у них не больше, чем идей! Сборище слюнтяев! Плевал я на вас!

Обозленный, Захарий встрепенулся и постучал по плечу шофера:

— На улицу Мулен, Жорж. А на площадь Ареццо потом.

Он вошел в сауну «Тропики» и с облегчением вздохнул; это было жалкое, дешевое заведение. Да, ему нравилось и такое: примитивный декор, искусственные пальмы, ночные фото на стенах, едкий запах хлорки. Никто из его коллег не мог бы себе вообразить, что этот уважаемый человек посещает подобные места; а ему просто хотелось вылезти из шкуры.

Сложив одежду в помятый жестяной шкафчик, он опоясался затасканным полотенцем и спустился в подвальный этаж.

На последних ступеньках в нос ему ударил запах пота, лесной прели, гниющих грибов. Он пробирался по темным коридорам, на пути ему встречались пары, иногда одиночки. По сторонам раздавались протяжные хрипы и стоны. Он вошел в хаммам, прислушиваясь и принюхиваясь, и пробирался вперед, привлеченный запахом тимьяна; эти испарения окончательно опьянили его: пряный дух, знакомый с детства аромат лекарственных отваров, освобождавший бронхи, стал для него афродизиаком, обещанием счастья. Он толкнул запотевшую стеклянную дверь. В призрачном рассеянном свете колыхались безликие тела. Пять мужских теней осаждали две женские. Он подошел, развязал салфетку и — голый, безымянный и вожделеющий — бросился в месиво переплетенных тел.

Через час элегантный Захарий Бидерман вышел из лимузина на площади Ареццо возле дома номер двенадцать, отпустил шофера, проскользнул в ванную принять привычный душ, дабы истребить подозрительные запахи, и с улыбкой заявился к Розе, которая в нетерпении ждала его.

— Не слишком устал, дорогой?

— Я в прекрасной форме!

— Ты неподражаем! И как тебе это удается?

Захарий Бидерман, польщенный признанием своих сверхчеловеческих возможностей, вместо ответа поцеловал ее.

 

3

— Что вы мне порекомендуете?

Жозефина смотрела на официанта-итальянца, стоявшего поблизости с блокнотом наготове. Озадаченная разнообразием меню, она пыталась уклониться от выбора.

— Я не знаю, что вы любите, мадам.

— А что выбрали бы вы?

Батист спрятал улыбку за картой меню, зная наперед продолжение сцены: официант назовет свои предпочтения, Жозефина начнет гримасничать, он предложит другое блюдо, она покачает головой и разочарованно вздохнет, что у нее совсем другие пристрастия, потом спросит, что едят люди за соседним столиком, и попросит то же кушанье. После непродолжительной комедии, минуты на четыре, она, скорее всего, заметит:

— Впрочем, я совсем не голодна.

Официант ушел восвояси. Жозефина и Батист чокнулись. Жозефина, сделав глоток монтепульчано, пристально взглянула на мужа:

— Мне нужно сказать тебе что-то важное.

— Да?

— Я влюбилась.

Батист заморгал. Он был удивлен и почувствовал облегчение. Получив странное желтое письмо, он догадался, что дома без его участия и ведома плетется некая интрига: не надо было быть чересчур наблюдательным, чтобы заметить, что Жозефина в последнее время то и дело бросается вглубь квартиры поговорить по телефону, надолго исчезает под предлогом покупок, думает о чем-то своем, сидя перед телевизором. Хотя Батист уже начал строить предположения, он ждал ее объяснений. Другой муж стал бы тайком наблюдать за женой и рыться в ее вещах, похитил бы мобильный телефон, изучил бы вызовы, устроил бы сцену — Батист брезговал подобными приемами. Он вырос в семье, раздираемой домашними склоками, и с детства презирал ревность до такой степени, что полностью от нее избавился, и игры в инквизицию его не привлекали; однако истинной причиной его выжидательной политики было доверие: Жозефина не могла разочаровать его.

Она смотрела на него, ожидая его реакции, чтобы продолжить.

Батист пробормотал:

— Я об этом догадывался.

Она прошептала в ответ:

— Сказать по правде, я не скрывалась.

Он кивнул. «Чтобы разговор продолжился в духе этой уважительной открытости», — подумал он. Он склонился к улыбающейся Жозефине:

— Так, значит, влюбилась… Это хорошая или плохая новость?

Она с участием схватила его за руку:

— Пока еще не знаю. По сути, это ничего для тебя не меняет. Что бы ни случилось, я выберу тебя, Батист, и останусь с тобой. Вот это-то я и хотела сказать тебе в первую очередь. Ты, ты, ты самый лучший на земле!

Батист ощутил, как волна удовольствия погрузила его в кресло, и он расслабился. Он был прав, веря в честность Жозефины. Теперь он мог выслушать все, что угодно, раз она подтвердила, что он остается ее избранником.

— Это давно?

— Две недели.

— Чего ты хочешь?

— Устроить встречу.

— Прости?

— Хочу, чтобы вы встретились, — весело повторила она. — А что? Вас двоих я люблю больше всех на свете, и мне очень хотелось бы, чтобы вы оценили друг друга по достоинству.

— Да ну?

— А кто знает?

— Кто знает — что?

— У нас же с тобой всегда были одинаковые вкусы. И очень возможно, что ты отреагируешь так же, как я.

Батист так опешил, что рассмеялся:

— Жозефина, ты поистине уникальна!

— Надеюсь. Ты, впрочем, тоже.

Чтобы прийти в себя, он заказал еще вина и уставился на рубиновую жидкость в бокале.

— Прости, что интересуюсь подробностями, но… это уже произошло между вами?

— Да. — Она целомудренно опустила глаза. — Это было очень хорошо, если тебя интересуют подробности. Ах, ну совсем не так, как с тобой. Очень хорошо. По-другому. Но в этих делах, ты же знаешь, я никак не смогу обойтись без тебя.

Батист покачал головой, зная, что она не кривит душой: она обожала заниматься с ним любовью. Он удивился, не почувствовав себя униженным еще больше, когда узнал, что она отдавалась другому.

— Это странно…

— Что?

— Что я не сержусь на тебя. Твое признание меня смущает, волнует, делает уязвимым, но я не злюсь на тебя.

— И на том спасибо! Я же такая откровенная! Я ничего не скрываю! И говорю тебе, что ты значишь для меня больше, чем кто бы то ни было!

Он покачал головой:

— И все же пойми, Жозефина. Мы живем вместе больше двадцати лет, и ты объявляешь мне о самом худшем, что может произойти.

— Вовсе нет!

— Это так. У нормальных людей.

— Ах, Батист, пожалуйста, ну при чем тут нормальные люди! Ни я, ни ты вовсе не нормальные люди и не собираемся ими стать.

Она метала громы и молнии — так ее возмутили его слова. Он восхищенно прыснул со смеху:

— Да, именно так я и говорил. Ты выбиваешь меня из колеи, но мне не удается на тебя рассердиться.

Воодушевленная очевидностью, она выпалила громко, почти выкрикнула:

— Потому что ты любишь меня, а я — тебя! Мы с тобой не можем разрушить нашу жизнь.

Посетители ресторана, услышав эту новость, стали оборачиваться и благожелательно заулыбались.

Батист успокоил ее, крепко сжав запястье:

— Ты, несомненно, права.

Они принялись дегустировать закуски.

Странное дело, Батист чувствовал себя влюбленным более, чем когда-либо. В их взаимопонимании крылась чудесная тайна. Жозефина восхищала его. Простая и лучезарная, она воспринимала жизнь, не заботясь о табу и не произнося банальностей. Жизнь захватила ее врасплох, и она хотела с ним поделиться.

— Знаешь, с самого начала этой истории я поняла, что ты мужчина моей жизни. Я не шучу.

Он поцеловал ей руку.

Она возбужденно продолжала:

— Ты мужчина моей жизни, потому что ты самый умный, талантливый и внимательный.

— Продолжай, я хорошо переношу комплименты.

— Ты мужчина моей жизни, потому что я считаю тебя красивым, ты нравишься мне уже больше двадцати лет, и я всегда хочу целовать тебя, когда тебя вижу, и мне нужно, чтобы ты крепко обнимал меня и занимался со мной любовью.

— Внимание, осторожно, я могу и поверить.

— Ты мужчина моей жизни, потому что я хочу стареть с тобой.

— Я тоже.

— Ты мужчина моей жизни, потому что ты превосходишь и заменяешь всех остальных.

— Не преувеличивай, Жозефина, ты только что завела любовника.

— Вовсе нет!

— Но…

— Я влюбилась в женщину.

Батист ошалело откинулся в кресле. Жозефина, блестя глазами, уточнила влюбленным голосом:

— Ее зовут Изабель.

В эту ночь Жозефина и Батист предавались любви иначе, чем прежде. Ухищрения итальянской кухни, обилие выпитого брунелло и головокружение от небывалой ситуации сблизили их. Понимая, что другие любовники после такого разговора повздорили бы, а то и расстались, они ощущали опасность разрыва, и их захлестнул прилив новой любви. Батисту, дрожащему от нетерпения, казалось, что сегодняшняя ночь последняя, Жозефине — что первая. Они давно уже забыли этот священный страх перед телом другого, это бережное отношение к дарованной интимности, этот восторг воздаяния за удовольствие. Тела их сплетались, и они причащались друг друга.

На следующий день Батист уединился. Усадить себя за работу ему не удалось, но ему было важно побыть одному.

Об Изабель он знал немного: ей около сорока, то есть она их ровесница; вырастила двоих детей, которые заканчивают учебу в Соединенных Штатах; живет вместе с мужем, с которым у нее общий бюджет и некоторые привычки.

— Вот увидишь, — уверяла его Жозефина, — ты западешь на нее. Когда она ни на кого не смотрит, она самая обыкновенная. Стоит ей улыбнуться, у нее появляется аура.

Батист признавался, себе, что связь Жозефины с мужчиной была бы для него более оскорбительна. А в этой ситуации он хотя бы не ощущал явной конкуренции: у них с Изабель были разные арсеналы средств, и Жозефина не пустится в сравнения. И все же она любовница, и это его тревожило… На этой незнакомой территории он не мог соперничать.

Он распахнул окно и стал наблюдать за птицами на площади Ареццо, которые гонялись друг за дружкой, прыгая с ветки на ветку, и больше напоминали обезьянок, чем попугаев.

То, что его подругу привлекла женщина, его не удивляло; нельзя сказать, что Жозефина и прежде обнаруживала подобную склонность, но Батист полагал, что испытывать влечение к прекрасному полу вполне естественно. Ему казалось, нет ничего более эротичного, чем объятия обнаженных девушек. «Будь я женщиной, я, несомненно, был бы лесбиянкой». Он все не мог понять, как его друзьям-геям удается избежать этих чар, даже тем, которые ценят красоту женщин, будучи их лучшими модельерами, гримерами, фотографами и режиссерами — но не любовниками. Чтобы разобраться с этим несоответствием, он проанализировал свои ощущения: любуясь красивым мужчиной, он не испытывал желания на него наброситься. В глазах Батиста никакие чувственные наслаждения не были предосудительны. Поскольку пробным камнем желания остается сексуальное поведение, все типы этого поведения естественны, в том числе и свойственные секс-меньшинствам. Группа, к которой мы принадлежим, мало связана с нашим выбором и нашим прошлым, а больше — с биологической лотереей: независимо от нашего пола мы получаем гены, толкающие нас к мужчинам или к женщинам. Или и к тем и к другим.

Он захлопнул окно.

Вошла Жозефина:

— Ты не возражаешь, если завтра вечером?

— О чем ты?

О встрече с Изабель…

Батист вздохнул. Этого момента он боялся.

— Давай повременим, мне нужно подумать.

— Подумать? О чем?

— Свыкнуться с ситуацией.

— Свыкнуться? Какая ситуация? Вы же незнакомы. — Она обвилась вокруг него. — Мой Батист, тебе не о чем печалиться… Ситуация остается в твоих руках. Как ты решишь, так и будет. Пойми, я не хочу вести двойную жизнь и адюльтер меня не привлекает. Если Изабель тебе не понравится, если ты скажешь мне, что больше не желаешь ее видеть, я ее оставлю. Я буду страдать, но мы с ней расстанемся. Обещаю. Либо она войдет в нашу жизнь, либо исчезнет из нее.

— Все так просто?

— Не бойся. Ты ничем не рискуешь, любимый.

Он машинально погладил ее плечо:

— А она хочет встречи со мной?

— Только о ней и мечтает.

— И не боится?

— Боится ужасно!

Они засмеялись. Этот страх неожиданно сблизил Батиста с Изабель: Батист почувствовал к ней легкую симпатию. «У меня сильная позиция. Хоть я и боюсь встречи, я в любом случае выйду победителем».

— У тебя час, чтобы решиться. А пока я закончу возиться с кексом.

— А что за кекс?

— Лимонный.

— Мой любимый!

— Ну да, это сексуальное домогательство.

И она ушла — оживленная, бунтующая, легкая.

Возможно ли было так любить? Жозефина внушала Батисту любовь ежесекундно. Только писательство его отвлекало, да и в нем он признавался себе, что писал прежде всего, чтобы ее соблазнить, очаровать, удержать.

С первого дня их знакомства он увлекся этой сильной личностью с порывистым, резким характером. Жозефина в одну секунду диагностировала ситуацию или чье-то поведение, когда Батисту требовалось размышление, чтобы прийти к сходному выводу. Она действовала интуитивно, он — рассудочно. Если он множил размышления и объяснения, прежде чем сделать вывод, он видел, что она достигает цели молниеносно, будто озарением. Если он был зубрилой, отличником, дипломированным интеллектуалом, то Жозефина, не удосужившаяся сдать и школьных выпускных экзаменов, казалась ему умнее его. Своей уникальностью она не была обязана никакой методике, никакому образованию; сознавая свою особость, она была самой собой, только собой, яркая, неспособная поступать иначе. Никакие авторитеты, репутации, единодушные мнения ее не впечатляли; ее вели смотреть прославленную постановку Шекспира, а она на выходе восклицала: «Какая ужасная пьеса!» Сталкиваясь с известным государственным деятелем, каким бы популярным или любезным он ни оказывался — известное дело, профессиональные политики это прежде всего мастера обольщения, — она доказывала, не успев ему наскучить, что политика его никуда не годится. Миллионер в ее глазах не имел преимущества перед мусорщиком, напротив, обладание состоянием делало его прегрешения против хорошего вкуса непростительными, о чем она ему тотчас и сообщала. Очень скоро друзья Батиста окрестили ее Мадам Сан-Жен, вспоминая эту исполненную здравомыслия и отваги маршальшу, за словом в карман не лезшую, которая вела себя при наполеоновском дворе будто в прачечной. После их свадьбы друзья дали молодой чете новые прозвища — Гаврошка и Интеллектуал. Позднее супруги отдалились от приятелей Батиста по учебе, которые смотрели на чету сквозь призму снобистских предрассудков, и теперь Батист и Жозефина виделись с ними нечасто и были свободны, счастливы и независимы; это отдаление чета относила на счет необычайного успеха, достигнутого Батистом в писательской карьере.

С Жозефиной Батисту не бывало скучно, поскольку он никогда не знал, как она поступит; ее привлекательность обусловливалась непредсказуемостью. Она реагировала на события не только иначе, чем большинство людей, — она вела себя даже в сходных ситуациях всякий раз по-новому. Едва ее вкусы или пристрастия казались определившимися, она тотчас опровергала стереотип новым уточнением. Нельзя было предугадать, что понравится ей, а что нет: раз она восхищалась Мопассаном и Стефаном Цвейгом, значит ей нравится прямолинейное искусство, без претензии, литературных изысков; и вдруг она увлекалась бесконечно разветвленными фразами Марселя Пруста или декламировала гимны Сен-Жона Перса. Разоблачив нескольких заумных интеллектуалов, туманных и непонятных, она переписывала изречения Рене Шара, фразы алмазной огранки, не предлагающие единственного прочтения, но сверкающие во времени разными гранями.

Изменчивая, как небо над океаном, она царила в сердце Батиста, простодушная и утонченная, приветливая и требовательная, заботливая и бескомпромиссная, порывистая и рассудительная, грустная и веселая, влюбленная и насмешливая, — она могла заменить всех женщин, потому что вмещала их всех. Он любил говорить ей: «Ты не женщина, а каталог женщин».

У других Жозефина вызывала резко противоположные реакции: одни ее обожали, другие ненавидели. Вероятно, ненавидевших было больше. Это Батиста не печалило, напротив, отношение к Жозефине было ситом, отсевавшим недалеких и мыслящих банально. Благодаря ей он избавился от многих недоумков. Само собой, он приходил к выводу, что Жозефина невыносима; а он выносил только ее, прочие его утомляли.

Она вернулась в комнату со сгоревшим кексом:

— Кажется, я витаю в облаках: пирог сгорел дотла. Угощу тебя, только если ты уверен, что мечтаешь заболеть раком.

Он поймал ее и прижал к себе:

— Согласен на завтрашний вечер.

Жозефина просияла:

— Правда? Ах, ты ужасно милый…

Назавтра в восемь часов вечера Батист нарочно задержался у себя в кабинете. Он не знал, куда себя деть: садился за стол и понимал, что не в состоянии написать ни строчки; подходил к окну и боялся увидеть Изабель раньше времени.

Жозефина приготовила ужин и зажгла свечи — последнее могло казаться ей и комичным, и прелестным, все зависело от настроения.

Наконец зазвенел звонок. Батист замер.

— Иду открывать, — объявила Жозефина.

Он услышал щелчок замка, неразборчивый щебет двух женщин. Они целовались? Пользовались его отсутствием и ласкали друг друга?

Батист в нетерпении взглянул на себя в зеркало. Он долго не мог выбрать костюм на вечер: с одной стороны, ему не хотелось выглядеть смешным, нарядившись, с другой — чувствовал необходимость быть на высоте, не оскорбить Жозефину небрежностью. Увидев мельком свое отражение, он нашел себя столь бесцветным, что удивился, почему Жозефина им интересуется. Затаив дыхание, он пошел по коридору в гостиную.

Едва он вошел, Изабель обернулась, просветленная и сияющая, и лицо ее вспыхнуло.

— Добрый вечер. Я очень рада нашей встрече.

Он на мгновение замер, очарованный. Такая же миниатюрная, как Жозефина, Изабель казалась ее белокурой сестрой.

Он без колебаний склонился к ней и скользнул по щеке поцелуем.

Она от этого прикосновения вздрогнула. Он тоже.

От нее исходил восхитительный аромат.

Они снова улыбнулись, стоя недвижно в нескольких сантиметрах друг от друга.

— Видите, — крикнула Жозефина, — я была уверена, что вы друг другу понравитесь!

Батист обернулся и взглянул на жену. Его веселые глаза говорили ей: «Я тоже влюбился».

 

4

— Гийом, подберись, не сутулься!

Мальчик за детским письменным столом, слыша замечание отца, тут же выпрямился. Франсуа-Максим де Кувиньи мягко продолжал увещевать:

— Каждую минуту своей жизни, Гийом, представляй, что ты садишься в седло. Будь гибким и прямым. И то и другое вместе. Владей своим телом, но не делайся скованным.

Гийом посмотрел на отца, демонстрировавшего хорошую осанку: спина прямая, шея расслабленная.

— I beg you to remind him that, if necessary, — сказал он гувернантке Мэри.

— Yes, Sir, you can trust me, — ответила ирландка.

— You can leave us, please, I’ll stay with him.

Мэри вышла из комнаты и отправилась на другой этаж, к девочкам Кувиньи.

— Ну, мой мальчик, — продолжил Франсуа-Максим, — покажи мне твою тетрадь с упражнениями. Как у тебя обстоят дела с чистописанием?

Он взглянул на исписанные каракулями страницы. Его сын старался, но сталкивался со множеством препятствий: перо цеплялось за бумагу, бумага рвалась, чернила разбрызгивались — предметы будто сговорились пакостить.

Понимая, что отцовская оценка будет нелестной, мальчик предпринял отвлекающий маневр:

— Я сегодня в школе чуть не подрался.

— Что случилось?

— Бенжамен и Луи назвали Клемана педиком.

— И что?

— Я сказал им, что это нехорошо. Во-первых, потому, что так не говорят. Во-вторых, потому, что я им сказал, что мой папа тоже такой, а я не позволяю, чтобы о нем говорили дурно.

Франсуа-Максим де Кувиньи оцепенел, охваченный ужасом.

Мальчик уверенно настаивал, поучительно тыча пальцем:

— Еще я объяснил им, что говорят не «педик», а ПД. И еще что нельзя кого-то критиковать за то, что он зарабатывает деньги. И еще наша семья очень гордится тем, что ты ПД в банке…

Франсуа-Максим громко и раскатисто расхохотался, запрокинув голову. Он, конечно, понимал, что его реакция чрезмерна, но ведь он снова вернулся к жизни после того, как пуля просвистела у самого виска.

В комнату заглянула Северина, привлеченная таким бурным весельем:

— Что у вас происходит?

Франсуа-Максим пересказал слова сына. Обеспокоенная, Северина тоже посмеялась. Гийом растерялся: он радовался, что развлек родителей, хотя и чувствовал, что совершил промах.

— Что я сказал смешного? — наконец спросил он.

Родители переглянулись, вынужденные разъяснить деликатный вопрос. Северина дала понять мужу, что просветить сына предстоит ему.

— Ну хорошо, Гийом, «педик» — это дрянное слово, означающее дрянную вещь.

— Какую?

— Педиком называют мужчину, который живет не с женщиной, а с другим мужчиной.

— Я не понимаю.

— Ну хорошо, этот мужчина спит в одной кровати с другим мужчиной, они вместе едят, вместе едут в отпуск.

— Они друзья?

— Больше чем просто друзья. Они делают то же, что мама с папой: ласкают друг друга, целуются в губы.

— Гадость!

Мальчик подскочил на стуле с гримасой отвращения.

Франсуа-Максим был страшно рад, что его сын испытывает интуитивное неприятие такой ситуации: значит, сын абсолютно нормальный! Де Кувиньи с гордостью посмотрел на Северину, которая казалась больше удивленной, чем удовлетворенной реакцией сына, и мудро решил добавить еще красок:

— И еще нехорошо, Гийом, что такой мужчина не заводит семью, не женится на женщине и не имеет детей. В общем, он ненужный. Для общества и рода человеческого он остается бесполезным, то есть паразитом.

Гийом важно кивнул.

Франсуа-Максим закончил:

— Это слово не имеет никакого отношения к моей должности: я — ПГД, «президент — генеральный директор». То есть ничего общего между ПГД и… тем словом, которое ты произнес.

Ему не хотелось еще раз произносить эти два слога: Франсуа-Максим предпочитал обходиться без вульгарных словечек; к тому же произнесению этого слова, казалось ему, сопутствует риск заражения для сына. И признания для него самого… Ему хотелось так надежно скрыть эту сторону жизни, что он отвергал описывающие ее слова.

— Так что же, Клеман педик?

— Может, и нет, Гийом. Это слово, которое ты не должен употреблять, — обычное оскорбление среди невоспитанных мальчиков. Сам подумай: когда твои сестры обзывают друг дружку идиотками или кретинками, это же неправда.

— Согласен.

Мальчик вздохнул и подвел итог:

— Я, во всяком случае, педиком не буду.

Франсуа-Максим с чувством посмотрел на сына. Значит, проклятие остановилось на нем, он передал сыну только чистые гены, оставив дурные при себе; сыну не придется вести двойную жизнь. В этот миг сорокалетний мужчина, мучимый противоречиями, завидовал ясной убежденности десятилетнего ребенка. Он быстро положил тетрадь, не выказав должной требовательности:

— Твой почерк становится лучше, Гийом. Продолжай над ним работать.

Он вышел в хорошем настроении и подошел к Северине. Она взяла его под руку, они стали спускаться по лестнице.

— Спасибо, что объяснил ему, но…

— Что?

Северина покраснела. Ей было трудно продолжить фразу:

— Франсуа-Максим, а ты не преувеличиваешь, говоря, что быть таким… нехорошо?

Франсуа-Максим сжался:

— Прости?

— Он в будущем столкнется с такими людьми.

— Ну да, конечно. И сможет понять, кто прав, а кто заблуждается.

Подведя черту, Франсуа-Максим пошел к дочерям. У него была привычка по вечерам общаться с каждым из детей, спрашивать, как прошел у них день и что задано.

Северина смотрела ему в спину, такую прямую, и сожалела, что не может, как он, без колебаний подписаться под некоторыми «очевидностями». «Кто прав, а кто заблуждается!..» Пользуясь тем, что ее никто не видит, она вошла в гостиную, налила себе виски и поспешно выпила.

Последние дни ей было не по себе из-за этих проклятых писем, этих одинаковых записок, которые пришли Франсуа-Максиму и Ксавьере. Ни один из них не сомневался: и муж, и любовница были уверены, что отправила письма она, Северина. Ксавьера выразила свою уверенность пощечиной, а Франсуа-Максим дорогой сумкой, в которую было вложено то самое послание, «Просто знай, что я тебя люблю. Подпись: ты угадаешь кто»; на ней было приписано от руки: «Я тоже тебя люблю».

Северину заботила не личность истинного отправителя, а то, что эти двое уверены в ее авторстве. Если бы они знали… до какой степени она не способна на такое предприятие! Подозревали ли они о ее внутренней пустоте, застарелом равнодушии ко всему? Или они оба любили ее так сильно, что приписали ей такой поступок? Если бы она, Северина, получила такое письмо, у нее не появилось бы никаких предположений. Потому что она ничего не чувствовала. Или почти ничего. Неспособная на решительное действие в отношении кого бы то ни было, она удивилась, что другим это непонятно. Если Франсуа-Максим стал ее мужем, то лишь потому, что он это предложил и она согласилась. Если Ксавьера посвятила ее в радости лесбийской любви, то лишь потому, что проявила инициативу: Северина пошла у нее на поводу. Она жила не порывами, но отголосками порывов других людей. Что касается роли матери, она лишь примирилась со своим долгом и тщательно исполняла ритуалы материнской любви. И дело было не в пассивности, а во внутренней пустоте.

И в истории с этими двумя записками она по привычке позволила мужу и любовнице думать так, как им заблагорассудится. Какая разница? Важна для нее была не правда — слишком неприглядная, во всяком случае ее правда, — но сохранение иллюзий. Дав ей пощечину, Ксавьера разгорячилась и потянула ее на стоявший в гостиной диван. Вручив свой подарок, Франсуа-Максим развеселился и был игривее обычного. Хоть она и не была счастлива, она делала их счастливыми.

Она налила себе еще стаканчик виски. На сей раз наполнила его до краев и выпила до дна. Удивительное дело: никто не догадывался, что она становится алкоголичкой. Конечно, она скрывала свои тайные возлияния, полоща рот душистой водой, чтобы скрыть запах бурбона, и все же!

Она спустилась на кухню:

— Что вы приготовили, Грета?

Повариха назвала блюда и перечислила основные ингредиенты. «Я и здесь совершенно беспомощна». Северина никогда не занималась готовкой. Девушка из богатой семьи, она еще и потому не хотела стряпать, что занятие казалась ей несуразным: часами создавать то, что исчезнет во рту в считаные секунды, — что за абсурд! Если она и восхищалась поварами, то не их кулинарным мастерством, а этим культом бессмысленных действий, этим пристрастием к нелепой трате сил. Творцы бесполезного!

Семья собралась в большой столовой, обшитой деревом в традиционной манере и украшенной полотнами с изображением охотничьих сцен. Стол был уставлен множеством разнообразных тарелок, рюмок и приборов, превращая ежедневный ужин в праздник. За столом прислуживала домработница.

Франсуа-Максим направлял беседу. Дети должны знать, что ужин — это не только еда, за ужином уместно блеснуть остроумием, поинтересоваться занятиями сотрапезников.

Он рассердился на Гийома, когда тот не сразу ответил ему на вопрос, дожевывая кусок трески.

— Пожалуйста, Гийом, научись разговаривать с полным ртом.

— Но…

— Заставлять собеседника ждать под предлогом того, что ты жуешь, — чудовищная грубость. Свинство!

— Папа!

— Физиология не должна довлеть над духовностью, мой мальчик. Ты должен уметь говорить с полным ртом, чтобы никто не догадывался, что во рту пища. Смотри.

Он подцепил вилкой ломтик кабачка и продолжал самым естественным тоном:

— Мне нет нужды моментально глотать еду. В моей ротовой полости довольно места, чтобы скрыть пищу, и, пока я артикулирую, я пережевываю. Так я участвую в беседе и одновременно уделяю внимание блюду.

Девочки смотрели на брата с высокомерным сочувствием: они давно освоили эту великосветскую гимнастику и думали: «Бедный Гийом, все-то нужно ему объяснять», забывая, что и они не сразу этому научились.

После десерта гувернантка Мэри пришла за детьми.

Франсуа-Максим и Северина перебрались в гостиную. Он выбирал одну из телепередач, записанных накануне; глаза Северины бродили по стенам: она никак не могла решить, нравится ей или нет оформление гостиной. Все вместе создавало впечатление богатства, роскоши, изобилия, потому что драпировка — матерчатые ширмы, разделявшие диваны и кресла, — пестрила индийскими мотивами, многочисленные лампы изливали свет, отражавшийся на фигурках животных, шкатулках из черепахи и перламутра. Десять лет назад английская архитекторша состряпала ей этот дизайн. Здесь возникало чувство комфорта, но Северина не понимала, какое отношение это имеет к ней. Побывав в домике Ксавьеры на берегу Северного моря, таком стандартном, удобном и приятном, она пришла к выводу о своей никчемности: ее интерьер был ей навязан британкой, которая сейчас, вероятно, занимается дворцом катарского эмира. В общем, и тут она подчинилась чужой воле.

А что, если ей обратиться к лаконичному стилю дзен? Эта мысль на миг увлекла ее. Не поискать ли телефон хорошего минималистского дизайнера? «Несчастная, ты начинаешь все сначала!» Она поняла, что кто-то посторонний вновь будет обустраивать ее мир… Она бросила эту затею и с нетерпением ожидала, когда Франсуа-Максим выберет канал, а она без помех улизнет, чтобы пропустить еще стаканчик.

— «Право голоса», о европейской политике! Ты не против, Северина?

— Замечательно.

Они посмотрели вчерашнюю запись политического шоу. Франсуа-Максим следил за дебатами бурно и с пристрастием; Северина была сдержанней, уделяя передаче вежливое внимание и пользуясь напряженными моментами, чтобы отлучиться и украдкой глотнуть виски.

Вообще говоря, было самое время отправиться в спальню. Такая перспектива ужасала Северину, и внезапно она услышала собственный голос:

— Я не рассказывала тебе про тайну моего отца?

Он удивленно посмотрел на нее. Когда он понял, что она напряженно ждет его отклика, он выключил телевизор и сел напротив нее.

Франсуа-Максим не знал отца Северины. Тот уже год как умер, когда они познакомились в годы учебы в университете, на факультете права «Пантеон-Ассас».

Северина схватила графин виски, достала два бокала и принесла поднос на журнальный столик. Если муж потом почует запах алкоголя, то у нее будет оправдание. А если выпьет за компанию с ней, то и вовсе не заметит.

Догадываясь, что признание будет важным, он взял протянутый ему бокал.

— У отца была тайна. Когда мой старший брат проник в нее, это стало началом конца.

— Конца чего?

— Семьи. За пять лет изменилось все: отец умер, у матери обнаружился рак, брат уехал в Индию и погиб там от кишечной инфекции, а сестра вышла замуж за африканца; последнее само по себе не так и ужасно, но это было худшим оскорблением оставшихся членов семьи. Ты не задумывался, почему с нашей семьей произошла катастрофа?

Франсуа-Максим отрицательно покачал головой. Когда он начал за ней ухаживать и потом, когда они с Севериной встречались, он был рядом с ней во время всех этих драм, а после женитьбы присутствовал на многочисленных похоронах. По сути, он познакомился с семьей Северины в момент гибели этой семьи. Что случилось потом? Через два года после свадьбы Северина и ее сестра унаследовали огромное семейное состояние; потом, когда сестра отказалась от своей доли, Северина стала единственной наследницей.

— Мой отец, — продолжала она, — всегда внушал восхищение и ужас. В наших глазах он был воплощением превосходства. Справедливый, эрудированный, строгий, трудолюбивый и успешный, он очень впечатлял нас. Он не проявлял к нам любви, но и не требовал ее от нас. Сама я об этом не задумывалась, это выявил мой психоаналитик. Но в один прекрасный день отец рухнул с пьедестала.

— Как это было?

— Однажды летом мы отдыхали в нашем доме в Оссегоре, на берегу океана, — без отца, он остался в Париже. Он никогда не уезжал в отпуск, предпочитая работать; мы из-за этой его привычки всегда чувствовали себя немного виноватыми. Как-то в четверг мой двадцатидвухлетний брат вернулся в Париж, потому что один из его близких друзей женился. Никого из нас, в том числе и отца, он об этом не предупредил. Так вот, он приехал в Париж после полудня и, чтобы избежать бесконечной болтовни с нашей словоохотливой консьержкой, прошел в дом по черной лестнице. На ней-то он и увидел отца.

Она плеснула себе виски, затем продолжала:

— Вернее, похожую на отца жуткую женщину.

— Не понимаю…

— Он тоже ничего не понял в ту минуту. Через прутья перил он увидел квадратную матрону, широкую и тучную, выходившую из нашего дома. Он очень удивился; сначала он подумал, что отец нанял новую домработницу. Она спускалась, тяжело брякая по ступеням огромными туфлями-лодочками. В следующий миг он разглядел ее черты и, несмотря на парик и макияж, узнал отца.

— Твой отец был трансвеститом?

— Пьер поначалу не хотел верить увиденному, он скатился с лестницы и в бешенстве убежал. Час спустя он вернулся и убедился в невообразимом, перерыв гардероб отца, — у каждого из родителей была своя спальня. Внутри шкафа он обнаружил потайную дверцу, за которой хранились платья, юбки, нижнее белье гигантских размеров, огромные женские туфли, сумочка с косметикой. Он оставил свое открытие при себе и ушел ночевать к приятелю. Но в течение нескольких дней приходил в кафе по соседству с домом и подстерегал переодетого в женское платье отца, выходящего с черного хода.

— И шел за ним следом…

— Да.

— И?..

— Наш отец проводил время в женском обличье. Пил кофе. Прогуливался по магазинам женской одежды, женского белья и косметики, где покупал себе всякие пустяки. В эти часы он был женщиной.

— Пьер рассказал вам об этом?

— В то лето Пьер ничего не сказал. Но на следующий год у него разладилась учеба. Он без предупреждения ночевал не дома. Мы боялись, что у него проблемы с наркотиками. Как-то в воскресенье за завтраком отец, восседая, как патриарх, во главе стола, устроил ему при всех нагоняй. Брат побледнел, выскочил из-за стола и на какое-то время исчез. Вернулся он очень скоро: принес отцовское женское обмундирование и бросил его на стол. Тогда-то он и рассказал о виденном.

Северина сдержала дрожь в руках.

— Тут же обвинитель стал обвиняемым. Поскольку мертвенно-бледный отец молчал, возмущенная мать встала и попросила Пьера покинуть дом и больше никогда не переступать его порога. Пьер послушался. Некоторое время нам хотелось представлять нашего брата выдумщиком, лжецом, чудовищем. Между тем отец замкнулся. Неделю спустя мы осознали, что долгие годы отец нас обманывал. Тремя месяцами позднее сестра объявила, что уезжает жить в Нигер со своим приятелем Бубакаром. Тогда мать отреклась от нее. Брат, с которым мы тайком встречались, улетел в Индию. Через год отец, не произнесший с того рокового утра и десяти фраз, врезался на машине в платан — этот несчастный случай мы молчаливо считали самоубийством. Дальнейшее тебе известно. Мы узнали о смерти брата в Бомбее. У матери обнаружился рак груди, и она безропотно угасла за четыре месяца. Наконец Сеголен, перебравшись в Ниамей, отреклась от нашей семьи, отказавшись от своей доли наследства.

Франсуа-Максим подошел к Северине и обнял ее, но она тут же высвободилась, желая продолжить рассказ. Его это не задело, и он опустился на колени рядом с ней.

— Итак, ты единственная, кто уцелел в этой катастрофе.

— Казалось бы, да.

— Что ты хочешь сказать?

— Меня гложут сомнения. — Она взглянула ему в глаза. — Я сомневаюсь, что люди представляют собой то, чем они кажутся. Я не уверена, что мои близкие соответствуют своей внешности. Я все время жду каких-то страшных откровений.

Франсуа-Максим непроизвольно встал. Что пыталась она ему сообщить? Знала ли она, что он не тот, за кого себя выдает? Означал ли ее рассказ, что она осведомлена о его шалостях?

— Представь, Франсуа-Максим, что однажды наши дети тоже узнают о том, что мы с тобой не то, чем хотим казаться…

На сей раз Франсуа-Максим уже не сомневался: она знает!

— Что… ты хочешь сказать?

— Ничего.

— Ты хочешь… мне в чем-то признаться?

Она посмотрела на него долгим взглядом, удрученная своей трусостью: ей не хватило духу признаться в своей связи с Ксавьерой. Она сокрушенно прошептала:

— Нет.

— Нет?

— Нет.

Франсуа-Максим воспрянул духом и стиснул ее в объятиях:

— Я люблю тебя, Северина! Даже не представляешь, как сильно я тебя люблю!

Его порыв был искренним, но питала его не только любовь, но и чувство облегчения. В эти несколько мгновений он боялся потерять все, что ему было дорого: жену, семью, успешную карьеру, свои тайные радости. Теперь же его охватило лирическое воодушевление, и он без устали твердил Северине, что любит ее, радостно кружа по краю бездны, в которую едва не рухнул.

Северина залилась слезами.

Он утешал ее, потом бережно, как фарфоровую вазу, отвел в спальню и уложил на кровать.

Невероятно… С ним всякий раз случалась эта странность… Когда жена плакала, он испытывал к ней влечение. Почему? Неужели в нем бродят садистские наклонности? Или он думал, как первобытный самец, что только его ласки способны ее успокоить?

Чувствуя, что потребуется терпение, он прижал ее к себе и шептал ей на ушко тысячу нежностей. Когда она наконец улыбнулась, он развеселился и стал легонько постукивать пальцем ей по носу. Она замурлыкала от удовольствия, прирученная его добродушием, потом прильнула к мужу, положив голову и руку на его широкую грудь.

Она обмякла в его руках, и он уже не сомневался, что достиг цели; поймав ее взгляд, он увидел, что она засыпает.

Он лежал не шевелясь и выжидая, когда она погрузится в глубокий сон, затем осторожно освободился, встал с кровати и проскользнул в гостиную.

Не зажигая света, он встал на деревянную лесенку и достал с верхней книжной полки художественный альбом. Задернул шторы, закрыл двери комнаты, включил торшер и устроился в кресле.

Альбом работ великого нью-йоркского фотографа Роберта Мэпплторпа привычно раскрылся на страницах с изображением истерзанных торсов Геракла, черных эрегированных членов, изощренных садомазохистских сюжетов, где пластическое совершенство соединено с эротическими фантазмами. Франсуа-Максим поблагодарил Создателя, что ему дозволено, не выходя из дому, наслаждаться волнующими образами под видом искусства, и принялся снимать напряжение, мешавшее заснуть.

 

5

— Вы выходили из дому вчера вечером?

— Простите?

Мадемуазель Бовер подняла голову, чтобы еще раз услышать вопрос, заданный Марселлой; та, вооружившись тряпкой, придирчиво высматривала, на что бы ей наброситься.

— Да я вчера принесла вам белье из глажки. Раз десять звонила. И третьего дня тоже, хотела вернуть ваши журналы.

Марселла обожала журналы, посвященные жизни королей и принцесс, и часами могла разглядывать у себя в комнатушке платья, шлейфы, диадемы и дворцы — глянцевые картинки давали ей доступ к роскошной жизни.

И заключила:

— Больно уж вы часто гуляете по вечерам!

Мадемуазель Бовер залилась румянцем. Попугай громким голосом заверещал:

— Что это значит, господин Крючконос? Что это значит?

Мадемуазель Бовер испепелила его взглядом, что подвигло птичку прохрипеть:

— На помощь! На помощь, Серджо! На помощь!

Марселла удивленно посмотрела на попугая:

— Да он совсем чокнутый, ваш Коперник. — И мысленно добавила: «Мой афганец куда лучше».

Мадемуазель Бовер встала и подошла к Марселле, хрустя пальцами.

— Я должна вам кое в чем признаться.

— В чем это? — заинтересованно откликнулась Марселла.

— Я встретила одного человека.

Марселла вытаращила глаза и медленно покивала.

Пронзительным смешком мадемуазель Бовер изобразила восторг:

— Это всемирно известный музыкант. Пианист. Американец.

— Он черный?

— Нет, белый. Но очень близок к Обаме.

Марселла восхищенно замахала руками:

— И давно вы встречаетесь?

— Год.

— Он живет здесь?

— В Бостоне.

Мадемуазель Бовер целомудренно опустила глаза, будто упоминание Бостона касалось самых волнующих достоинств ее возлюбленного. Марселла удивилась:

— И как это вам удается? Он в Бостоне, вы тут?

— В настоящий момент он в Брюсселе. В другое время мы общаемся по телефону.

— Ну вы даете, мадемуазель!

Марселла недоумевала, как можно крутить роман по телефону. Ну как бы они, живя в разных городах, миловались с ее афганцем, который совсем не говорит по-французски, а она ни слова не знает на его пушту?

— А на каком языке вы говорите?

— На английском…

— Обалдеть!

— …но он и по-французски говорит хорошо, ведь он два года проучился на курсах в Париже. И французский стал для него языком любви.

Она снова покраснела, будто призналась в очень интимной подробности.

Марселла кивнула и заключила:

— Схожу за пылесосом.

Мадемуазель тоже кивнула, подумав, что Марселле самое время заняться уборкой.

Пока Марселла рылась в стенном шкафу, мадемуазель Бовер подошла к письменному столу и записала на клочке бумаги: «Пианист. Американец. Учился в Париже. Знакомы с ним год».

Марселла снова появилась:

— Очень близок к Обаме, говорите?

— Да, Марселла, очень близок.

— И не черный?

— Нет, Марселла.

Марселла воткнула штепсель в розетку.

— Знаете, черных у меня не было никогда. Но мне очень бы хотелось попробовать. Из любопытства.

— Какого любопытства?

Марселла посмотрела на мадемуазель Бовер, замялась с ответом, понимая, что он ее наверняка шокирует, пожала плечами и нажала кнопку. Пылесос взревел.

— Ваш, во всяком случае, не черный. Так что…

Марселла свирепо атаковала ковер. Мадемуазель Бовер добавила запись: «Очень близок к Обаме, но не черный». Прежде чем сунуть листок в потайной ящик, она взглянула, что на его обороте: «Просто знай, что я тебя люблю. Подпись: ты угадаешь кто».

«Что ж, забавно. Прослежу за продолжением этой рекламной кампании. Им удалось возбудить любопытство, но, если они будут тянуть, люди забудут».

Она с облегчением подумала, что Марселла не станет следить, куда она отправится сегодня вечером, зато начнет спрашивать про ее любовника. Как бы его назвать?

Шум пылесоса прервался. Марселла, поставив ногу на его корпус и придерживая шнур, была похожа на охотника, позирующего с добычей; она в упор посмотрела на мадемуазель Бовер:

— Мой сын через три месяца женится.

— Замечательно. И кто его невеста?

— Кристелла Пеперик.

Мадемуазель Бовер испугалась, что у нее слуховые галлюцинации:

— Кристелла Пеперик?

— Да.

— Та самая Кристелла Пеперик?

— А что, разве их две?

Мадемуазель Бовер сердито встала:

— Марселла, не притворяйтесь идиоткой: я говорю о Кристелле Пеперик, принцессе империи шампанских вин Пеперик.

Марселла почесала голову:

— Так и я о ней.

— Как! Вы хотите мне сказать, что ваш сын — ваш сын! — женится на наследнице дома Пеперик?

— Ну да.

— И вы так просто мне об этом сообщаете?

— А как надо?

— Весь мир сбился с ног, чтобы только глазком на них взглянуть. А что касается Кристеллы Пеперик, то это лучшая партия в Брюсселе. Как вашему сыну это удалось?

— Как и с другими: он ее закадрил.

— Где он встретил ее? Как? Почему? Вы не отдаете себе отчета, до какой степени эта женитьба…

Она хотела сказать «неожиданна», но в последний миг вильнула в другую сторону:

— …чудесна!

Марселла воздела очи к потолку и проворчала:

— Поживем — увидим! С женитьбой ведь как: сначала огонь и пламя, а потом одна зола. Посмотрим, сколько они продержатся, эти голубки.

— Марселла, ваш сын станет богатым!

— Тем лучше, ведь он мне задолжал двести сорок два евро! Не знаю, говорила ли я вам, но я выдала ему авансом двести сорок два евро, чтобы он смастерил мне ночной столик. И вот тебе: и столика нет, и двести сорок два евро плакали! Худо дело…

Она наткнулась на стул, путавшийся у нее под ногами, в сердцах саданула по нему ногой и поставила в угол.

Мадемуазель Бовер не могла уразуметь, как эта тупая мамаша без конца пережевывает историю про двести сорок два евро и ночной столик, в то время как ее сыну предстоит свадьба века!

Видя эту несообразность, она решила уточнить:

— Марселла, а где живут родители вашей будущей невестки?

— В самом конце авеню Луизы, Сквер дю Буа.

Мадемуазель Бовер вздрогнула: на Сквер дю Буа, частной улице с черно-золотыми решетками, располагались роскошные жилища площадью от семисот до тысячи квадратных метров; это была своего рода элитная деревня, обиталище старых и новых толстосумов; во времена бельгийского франка ее называли «тупиком миллиардеров», а с переходом на евро стали называть «тупиком миллионеров».

— А вы уже видели эту девушку? И ее родителей?

— Нет еще.

— Ваш сын вам не предлагал встретиться?

— Он намекнул мне на одну вещь, которая мне страшно не понравилась, и я вытолкала его за дверь. Но если он вернется, я поручила своему афганцу выставить его снова.

— Но что произошло, Марселла?

— Он хотел проверить, как я собираюсь одеться и что буду говорить.

Ну какие могут быть сомнения! Рассказ Марселлы — чистая правда.

— Вот так, мадемуазель, — продолжала Марселла, — можно подумать, ему стыдно за мать!

Она выпустила из рук пылесос, стукнула себя кулаком в лоб и разрыдалась. Мадемуазель Бовер бросилась к ней, обняла за плечи, зашептала слова утешения, хотя на самом деле очень понимала этого мальчика, который, вытянув выигрышный билет, не на шутку боялся, что мать спугнет его удачу.

Ее захлестнула волна доброты. Она усадила Марселлу в кресло, села на табурет напротив и, держа ее за руки, стала увещевать:

— Марселла, ваш сын хочет убедиться, что его любимая мама понравится родителям его невесты. Он хочет быть уверенным, что вы сумеете построить с этой семьей добрые отношения. В его просьбе нет ничего ужасного.

— Вы так думаете?

— Я в этом уверена. Если хотите, я вам помогу.

— В чем?

— В подготовке вашей встречи.

Марселла поморщилась:

— В конце-то концов, мадемуазель, ведь речь идет всего лишь о девчонке и ее родителях, торговцах шипучкой. Он же не собирается представить меня английской королеве!

— Боюсь, Марселла, вы недооцениваете Пепериков. Оставим английскую королеву, но Пеперики входят в полусотню самых состоятельных семейств Европы.

Консьержка побледнела:

— Да бросьте!

— Именно так. Обычно такие девушки, как Кристелла Пеперик, — и это совершенно нормально — выходят за самых богатых наследников. Или уж за принцев. Но не за вашего сына!

— Бог мой, в какое дерьмо он вляпается!

— Помогите ему.

— Хорошо. Но что мне делать?

Мадемуазель Бовер встала и придирчиво оглядела толстушку:

— Как насчет небольшой диеты для начала?

— С какой стати?

— У богатых принято быть стройным. Даже если денег невпроворот, они не уписывают за обе щеки, а встают из-за стола чуть голодными. При больших доходах доблесть состоит не в том, чтобы набить брюхо, а в том, чтобы от этого удержаться.

— Мой бедный сынок, он привык уплетать за четверых…

— Он молод, у него жир не накапливается. А вот мы, в наши годы…

Марселла оглядела свои ляжки, живот, руки и, наверное, впервые в жизни осознала, что она довольно упитанная.

— Как только вы немного похудеете, Марселла, займемся вашим гардеробом.

— На какие шиши?

— Думаю, сын вернет вам двести тридцать…

— Двести сорок два евро! Это в его интересах. Вот черт, мне же нужно идти к мадам Мартель. Я ухожу, закончу завтра.

Она бросила дела и направилась к дверям. Мадемуазель Бовер машинально пошла следом за ней.

— Но если даже он мне вернет мои двести сорок два евро, у меня так и не будет ночного столика.

— Попросите вашего афганца смастерить его.

— Моего афганца? Да если он берет в руки тарелку, он ее, как пить дать, разобьет. У него руки растут не из того места. Он у меня интеллектуал, доктор филологии!

— Филологии? — воскликнула мадемуазель, удивленная, что Марселле знакомо это слово.

Когда дверь за Марселлой закрылась, мадемуазель Бовер раскисла. Вот ведь какая несправедливость! Если бы ей вернуть ее двадцать лет, она бы развернулась. В рассказанной Марселлой истории мадемуазель пыталась представить себя на месте двоих участников: богатой девицы, не доверяющей мужчинам, и бедного молодого человека, строящего жизнь на выгодном браке. А ведь мадемуазель Бовер никогда не могла преодолеть страх перед корыстными женихами и никогда не считала брак фундаментом счастья. Вывод?

Никакого вывода…

«Если будет продолжаться в таком духе, я снова пойду туда…»

В сумерках раздался хриплый вопль:

— Серджо! Серджо!

— Заткнись, Коперник!

Попугай разразился сварливым порочным хохотом. Она мстительно накрыла клетку пледом:

— Пора спать.

Потом упала в кресло и задумалась. Она испытывала острое беспокойство. Ее размеренная жизнь была нарушена. Она собиралась почитать и посмотреть телевизор, а тут приходится перекраивать картину мира, выдумывать себе нового претендента… и эта невероятная женитьба консьержкиного сына.

«Это слишком. Надо будет туда сходить еще раз».

Она была разочарована, она так мало в жизни испытала! Сидя почти безвылазно в своей унылой квартире, она ощущала пустоту и внутри и снаружи. Зачем длить это бессмысленное и беспредметное существование? Пустота не приносила ей успокоения. Тайная тревога снедала ее — назойливое беспокойство, бывшее в ней едва ли не единственным признаком жизни.

«А что, если пойти прямо сейчас?»

Но ее альтер эго тотчас возразило:

«Нет. Ты ходила туда уже не раз на этой неделе. Ты должна владеть собой».

«Согласна».

Часа три она боролась, мечась, как тигр в клетке. Она схватила телевизионный пульт и стала перескакивать с канала на канал в надежде, что какая-нибудь передача ее зацепит. Она предприняла разборку платяного шкафа. Она проверила на кухне срок годности всех продуктов — один, два, три раза. Она взялась было за книжку живущего по соседству писателя Батиста Монье «Женщина на берегу вод», первую главу которой сочла неудачной, потому что не могла запомнить ни одного персонажа.

Ночью она сдалась.

«Почему нет? Кто об этом узнает, кроме меня?»

Она измененным голосом заказала такси.

Когда она забралась в машину и назвала шоферу адрес, тот понимающе улыбнулся; мадемуазель Бовер — само достоинство — удивленно вздернула подбородок, и шофер понял, что он ошибся в своем предположении.

Он высадил мадемуазель Бовер у подъезда казино.

Она поднималась по лестнице, и жизнь по капле возвращалась к ней. Повеселевшая, воодушевленная и дрожащая от нетерпения, она вошла в зал, где весь персонал обращался к ней по имени.

«И почему я упрямилась? Я едва переступила порог, а мне уже легче».

Однако она хотела наказать себя, потому что превысила свою обычную дозу — на этой неделе она играла несколько раз кряду, — и решила отказать себе в игре по крупной и ограничиться автоматами.

Она устроилась перед сверкающим хромированным шкафом, разрисованным всевозможными фруктами, опустила монету, потянула рычаг. С головокружительной скоростью замелькали лимоны, дыни, клубника, бананы и киви. Через долю секунды мадемуазель Бовер заметила три доллара, выстроенные в ряд, окрылилась, один исчез, еще один, она рассердилась, снова безумное мелькание, снова картинки утихомирились: два доллара и одна груша.

«Почти удачно. Не хватает только одного».

Она снова запустила автомат. На сей раз она закрыла глаза, будто говоря машине: «Ты не посмеешься надо мной, кормя меня фальшивыми радостями, ты меня будешь слушаться, а не наоборот». Резкий звук возвестил, что игра окончена, и она вытаращила глаза: три доллара! Бинго!

Шумным металлическим дождем посыпались монеты, они не уместятся в кошелек.

Она схватила добычу и радостно устремилась в кассу.

«При таком везении я не останусь у игральных автоматов: зачем оскорблять судьбу!»

Это решение казалось ей самым разумным: нужно уважать судьбу, если она выказала благосклонность. Мадемуазель Бовер решительно приблизилась к зеленому столу, вокруг которого почтительно теснились люди. Заметив свободное место, она ловко проскользнула на него, кивнула игрокам, подмигнула крупье.

При виде игрового стола, жетонов и рулетки она испытывала приятное покалывание в голове. Уверенным отточенным жестом она поставила жетоны на красное, тройку.

Шарик запрыгал, будто сорвавшись с цепи.

Все затаили дыхание. Сердце мадемуазель Бовер бешено колотилось, она была без ума от этой бесконечной скачки. Игровые автоматы не утоляли ее жажды, в них выиграть было слишком просто; волнение от большого риска захватывало больше, и чем меньше шанс выигрыша, тем упоительнее ожидание развязки. Есть ли более мощный источник эмоций, чем опасность? С каждой партией она рисковала своими деньгами, честью, общественным положением; одним жестом она ставила на карту хрупкое равновесие своей жизни, и эта шаткость не утомляла ее, а, напротив, позволяла ощущать каждое мгновение жизни с неведомой прежде остротой. Пока шарик катился, у нее не было за плечами пятидесяти пяти лет, одиночества, несбывшихся любовей — она была в центре мироздания. Затевалась поистине космическая партия: мадемуазель противостояла хаосу, бросала вызов судьбе. Нет, она не пыталась опровергнуть законы вероятности, но желала доказать, что ее воля, ум и настойчивость одержат победу над слепым случаем. Любовные утехи никогда не смогли бы так вскружить ей голову. Барахтаться в постели — ничтожная игра, мельче игры с автоматом.

— Ставки сделаны!

Она дотла сожгла свою скуку, она была полна жизни, непохожей на тусклое домашнее прозябание. Еще несколько подскоков, и шарик успокоился.

— Пять, черное! — объявил крупье.

Проиграла. Ну и ладно, она продолжит игру.

 

6

Фаустина пробралась между машинами, сверила номерной знак, вытащила из сумки нож для устриц, огляделась по сторонам и, не заметив чьего-либо интереса к своей персоне, присела на корточки и быстро проткнула правую заднюю шину, затем, не разгибаясь, протиснулась к левому колесу и проткнула его. Наконец невозмутимо встала, сделав вид, что подняла оброненный предмет, и вернулась на тротуар.

Ну вот, Дани попался. Ему не удастся уехать в десять вечера, как вчера, и он останется на ночь у нее. Она удовлетворенно вернулась домой.

Она с наслаждением прислушалась к голосу в ее гостиной; босоногий адвокат, уроженец Антильских островов, сидел в кресле и обсуждал по телефону подробности какого-то дела; рукава его рубашки были засучены.

Она с любовью на него посмотрела. Когда он оставался у нее, она его обожала. Но если он находился вне ее квартиры, она, не желая смириться с особенностями его профессии, ревновала его; подозревала его в том, что, болтая с коллегами, он выставляет себя неотразимым мачо и смеется над ней, Фаустиной; боялась, что он навещает прежних любовниц, но еще больше ее страшила мысль, что он спит дома один и забыл о ней. Короче, когда он выходил за дверь, ей была совершенно неинтересна его жизнь, она испытывала к ней только ненависть.

Когда он закончил разговор, она села к нему на колени и обвила его руками.

— Женщина гибнет, ей требуется помощь, — прошептала она.

Он отозвался на ее ласки. Она добавила чувственности. Их губы встретились.

В этот миг телефон зазвонил снова.

— Закрыто! — дурачась, выкрикнула Фаустина голосом булочницы, опускающей железный ставень своей лавки.

Дани склонился посмотреть, кто ему звонит.

— Нет! — запретила ему она.

— Ты как ребенок.

— Я сказала: нет!

— Фаустина, я должен ответить.

Она не отпускала его, и он силой разомкнул ее руки, высвободился, бесцеремонно поставил ее на ноги и сердито взял трубку.

Она была в бешенстве. Мало того что он отверг ее ласки, так еще прибегнул к физической силе. До сих пор она знала только крепость его объятий, а теперь этот скот обратил свою мощь против нее. Насилие в чистом виде.

«Ненавижу его!» В ту же секунду у нее появилась единственная цель: сделать ему больно сразу, немедленно.

Сейчас Дани продолжал обсуждать с коллегой какое-то срочное запутанное дело, стараясь при этом не подходить близко к Фаустине, распространявшей волны язвительности.

Она вернулась в кухню, заставила себя успокоиться, приготовила аперитив и вернулась с подносом.

Она увидела, что Дани, краем глаза наблюдая за ней, заметил перемену. Попрощавшись с коллегой, он повернулся к ней:

— В моей профессии есть неотложные обстоятельства. У меня был незавершенный разговор, который нужно было довести до конца.

— Да, конечно, опять твоя профессия, твоя исключительная профессия.

— Твоя ирония неоправданна.

— Когда ты говоришь о своей работе, у меня складывается впечатление, будто я бездельница и все мы, простые смертные, не удостоившиеся чести быть Дани Давоном, членом адвокатской коллегии Брюсселя, погрязли в дилетантстве.

— Я говорил тебе, что у меня есть определенные ограничения.

Она схватила телефон и занесла руку над вазой с тюльпанами:

— А у меня нет!

С этими словами она разжала пальцы, и телефон плюхнулся в воду.

Он в бешенстве прыгнул и вытащил его:

— Несчастная идиотка!

Он обтер телефон салфеткой и бросился в ванную, чтобы высушить его феном. Фаустина смотрела на его суету с улыбкой, означавшей: «Если б ты знал, как ты смешон».

В конце концов он, затаив дыхание, попытался включить его, и — о чудо! — телефон заработал. Дани с облегчением сел на край ванны:

— Не вздумай повторить свой фокус!

— А что будет?

Он сокрушенно вздохнул:

— Чего ты добиваешься?

Фаустина опешила. Она была готова к боевым действиям, ждала раздражения и лицемерных увещеваний, но, когда ее без экивоков спросили, чего она хочет, вся ее воинственность иссякла.

Он миролюбиво ждал ответа, и она поняла, что должна подчиниться; поколебавшись, она пробормотала:

— Ты оттолкнул меня.

— В ту минуту мне нужно было ответить на звонок.

— Мне показалось, что это навсегда.

— Ты не поняла. Ты думаешь, я пришел сюда, чтобы тебя оттолкнуть? Чтобы сказать, что не желаю тебя видеть?

До Фаустины дошла абсурдность ее поведения; как с ней нередко случалось, она мгновенно сменила амплуа: бешеная фурия мигом превратилась во влюбленную женщину. Она бросилась ему в объятия и прошептала влажным голосом:

— Я дорожу тобой. Ты поразил меня, когда применил силу.

Он приосанился, довольный поворотом событий:

— Я сделал тебе больно?

— Нет.

— Вот видишь, значит, я себя контролировал.

Чтобы убедить ее в своей правоте, он взял ее на руки — а она не только позволила ему это сделать, но вдобавок старалась показаться ему как можно более тяжелой. Он отнес ее в гостиную, бережно положил на диван и обнял.

Фаустина забыла, что происходило несколько минут назад, забыла свою ярость и досаду и прильнула к нему. Они занялись любовью.

Два часа спустя они наслаждались дарами моря за маленьким складным столиком, который Фаустина втиснула на балкон.

На площади ярко-синяя ночь нежно омывала деревья, их баюкало пение птиц. Птицы болтали не так пронзительно: мягче, сдержанней и дремотней, чем днем.

Дани с наслаждением заглатывал устриц. Всякий раз, высасывая содержимое раковины, он пристально взглядывал на Фаустину.

— Ну у тебя и физиономия! — прыснула она со смеху.

— Устрицы — это сама женственность… эта их нежность, запах, соприкосновение. Мне кажется, что я тебя ем, да, тебя!

Он жадно высосал последнюю раковину.

Фаустина вздрогнула, будто это она проскользнула ему в рот.

Он подлил ей белого вина.

— Нельзя доверять сексу, Фаустина, это наркотик.

— О чем ты?

— Наркотик, то есть удовольствие, взлет и падение, а потом ломка и страдание, пока не получишь новую дозу. Если мы продолжим трахаться так же хорошо, мы уже не сможем без этого обойтись.

Она подумала: «Продолжим трахаться… А что он хочет предложить еще?» Он добавил:

— Если мы продолжим в таком же духе, мы начнем биться в истерике в дни воздержания.

Да, подумала Фаустина, это как раз ее диагноз. В те редкие дни, когда их профессиональная жизнь не позволяла им встретиться, ее одолевала неутолимая нервозность и она испытывала настоящую боль. Покачав головой, она предложила:

— Значит, единственный выход — трахаться плохо.

— Очевидно. Но для меня — с тобой — это невозможно.

— Для меня с тобой — тоже.

Они глубже вдохнули душистый вечерний воздух. Оба были не склонны к романтизму, и, дабы избежать сентиментальной болтовни, они заговорщицки переглянулись.

— А ты уже испытал такого рода зависимость? — осведомилась Фаустина.

Он улыбнулся:

— Мне тридцать восемь лет, Фаустина. Когда мы с тобой встретились, я не был невинным младенцем.

— Ну и что! Во всяком случае, ты не знал меня.

— Согласен. Хотя у меня и не было столь ярких открытий, как с тобой, во время моих прошлых опытов, более… как бы это сказать… обыкновенных, я уже познал этот наркотик.

Фаустина приняла объяснение. И тут же бросилась в новую атаку:

— Если единственный недостаток наркотика в том, что он порождает зависимость, то зачем от него отказываться?

Дани восхищенно рассмеялся:

— Согласен.

Они чокнулись.

— По мне, так в сексе не должно быть ограничений.

— Точно…

— И секс был изобретен как раз для того, чтобы преодолевать ограничения: стыдливость, благопристойность, приличие.

Он посмотрел на Фаустину долгим взглядом и произнес влажным голосом:

— Ты сказала гениальную вещь. — Он помедлил, будто готовясь к прыжку. — Это не только… слова?

— Прости? — раздраженно прошептала она.

— Мне нечасто встречались женщины, готовые пойти до конца этого рассуждения. Знаешь ли, мы, мужчины, мечтаем о женщине, которая понимала бы сексуальность по-нашему — вечный праздник, чистая радость оргазма, разделенная с другими, сильная и бесхитростная.

— Кажется, ты читаешь мои мысли.

— Это правда?

— Это правда!

Мулат заморгал, его чувственные губы задрожали.

— Фаустина, я не решаюсь понять тебя буквально.

— Решись.

— Ты пошла бы со мной на сексуальные безумства?

— Спорим, что да!

Фаустина ликовала: никогда прежде она не видела Дани таким увлеченным, возбужденным, полностью развернутым к ней. В эту минуту она чувствовала, что становится для него незаменимой и сможет сделать ему то, чего не сумела ни одна из его прошлых пассий.

— Ну так что? — подтолкнула она его.

— Мне хотелось бы показать другим, как ты прекрасна, добра, великолепна. Догадываешься, о чем я? О том, чтобы у меня стояло от гордости за тебя. Пусть знают, что ты несравненна.

Она судорожно сглотнула, прельщенная такой ролью:

— Это мне подходит!

— Гениально… Ты бывала в «Тысяче свечей»?

— В «Тысяче свечей»?

— Это лучший в Европе ночной клуб с групповухой.

Дани подался вперед, напряженно ожидая ее ответа; рот его был полуоткрыт, глаза горели. Да, он покажет всем, как ее ценит… Фаустина задумалась, что ответила бы ее мать в такой ситуации. «Разумеется, нет». Бедняжка… Разве ее мать женщина? Только вдова. А кто из ее подруг рискнул бы согласиться на такое предложение? Ни одна. Одни закомплексованы, другие безнадежные собственницы. Фаустина поняла, что ей представился случай стать единственной. Если она отвергнет его предложение, то выкажет себя такой же простушкой, как и все его прошлые любовницы; если рискнет, то привяжет к себе Дани.

— Я участвую в забеге.

 

7

— И как ты выносишь безмозглую мать! — вздохнула Клодина, глядя на сына.

— Выбирать не приходится, — обессиленно ответил Людовик.

Он уже не мог сосредоточиться, часа четыре провозившись с бумагами матери; волосы его были всклокочены, глаза покраснели. Если обычно Клодина огорчалась, что она сидит без денег и платит по счетам с опозданием, то на сей раз она наделала грубых ошибок. Людовик в отчаянии потер лоб:

— Но, мама, как ты могла подписать это обязательство по продаже? Твой домик стоит намного дороже! И трое твоих арендаторов позволяли тебе жить вполне сносно!

Клодина весело тряхнула головой:

— Это глупость, да?

— Огромный идиотизм. На этот раз мне не удастся отыграть назад и исправить твой ляп. Этот мошенник тебя облапошил.

— Ты же знаешь, я одинокая женщина, бедная женщина без опоры. С тех пор как твой отец…

Продолжение было Людовику хорошо известно… Раньше такая ситуация была невозможна, поскольку Клодина не имела права проявлять инициативу: ее муж установил абсолютную монархию и безраздельно управлял всем — и хозяйством, и семьей, и финансами. Тогда она жаловалась, плакала у себя в спальне и мечтала об иной жизни, но послушать ее сегодня, так то была прекрасная пора.

— И нотариус позволил тебе это сделать?

— Да.

— Мэтр Демельместер?

— Нет, его ассистент. Мэтр уехал на три месяца в Таиланд.

— Это же бред! Нотариус бросает клиентов и отбывает на три месяца в отпуск.

— У него онкология, Людовик, химия не помогла. Вся польза от лечения — он стал желтей старой газеты и потерял остатки волос.

Людовик взглянул на мать, снова ставшую словоохотливой и возбужденной; глаза ее заблестели, как бывало и прежде, когда она говорила о трагических событиях. Она обожала несчастье, и у нее была дурная привычка выведывать печальные подробности и смаковать их. Страдающие люди интересовали ее куда больше, чем благополучные. Она не торопилась принять приглашение подруги сходить в театр, но, стоило этой подруге очутиться на больничной койке, Клодина тут же находила время поболтать с ней по телефону; ее охотнее приглашали на похороны, чем на ужин. Недомогание, а то и агония ближнего придавали ей жизни: как стервятник, она черпала силы в чужом несчастье. Людовик поспешил прервать ее монолог:

— Мама, почему ты мне не сказала об этом раньше?

— Об онкологии мэтра Демельместера?

— Нет! О продаже твоего домика.

— Не было случая. Ты все время так занят…

— Но мы с тобой видимся каждый день и говорим по нескольку раз в день!

— Тебе так кажется.

— Это чистая правда!

— Я не хотела докучать тебе.

— Но тебе это прекрасно удалось! Я узнаю об этом слишком поздно и сталкиваюсь с финансовой катастрофой. Ты меня беспокоишь…

Последние слова восхитили Клодину. Ей ужасно нравилось, когда сын был озабочен ее делами, — это был способ захватить его: она знала, что, когда он уйдет домой, она по-прежнему будет занимать его мысли.

— Мама, я боюсь, как бы ты не наделала новых глупостей.

Клодина не стала возражать, хотя скорчила рожицу, изображая провинившегося ребенка.

— Уж и не знаю, как мне с тобой быть, — пробормотал Людовик скорее себе, чем ей.

Клодина просияла:

— Ты можешь потребовать, чтобы надо мной учредили опеку!

Людовик изумленно воззрился на мать: она сама требует решения, которое он боялся предложить из страха разозлить ее или обидеть! И радуется!

— Да, — продолжала Клодина, — я ничего не смогу предпринять без твоей подписи. Может, это идеально для нас?

— Но…

— Что?

— Мама, тебе всего пятьдесят восемь лет… Обычно подобным образом поступают только…

— Такие меры принимаются и в том случае, когда они полезны, а ты вроде бы мне сказал, что я и ты, что мы в них нуждаемся.

Людовик с серьезным видом кивнул. Он был поражен. Он разложил бумаги по заранее приготовленным папкам, выпил еще чашку чая, поговорил о пустяках и покинул материнский дом.

Он решил пройтись пешком, чтобы обдумать происшедшее. Он всегда так ненавидел покойного отца, обвинял его в злоупотреблении властью, в том, что он обращался с женой как с малым ребенком; теперь Людовик взглянул на прошлое под иным углом: отец не был единственным виновником, Клодина и сама склоняла его к деспотизму. Она требовала, чтобы к ней применили силу, не желала брать на себя ответственность и стремилась оставаться ребенком.

Людовик пересек сквер, в котором молодые арабы играли в футбол.

Его смущала не столько инфантильность матери, сколько необходимость оправдать отца, который при жизни и после смерти числился «негодяем»; эта новость разрушала привычную семейную легенду. До сей минуты отец, грубая скотина и чудовище, поколачивавший жену и детей, не имел ни малейших оправданий; даже его кончина не смягчила сурового приговора. И теперь Людовик обнаружил в Клодине склонность провоцировать агрессию: она намеренно совершала оплошности, чтобы он изменил свое отношение к ней; она испытывала его на прочность, подталкивая к тому, чтобы он руководил ею. Да, она побуждала ближних к тирании в отношении себя.

Людовик усомнился: а если не мать виновата, а он сам реагирует на нее агрессивно? Может, он унаследовал отцовский темперамент? Может, он, в силу генетической неизбежности, воспроизводил поведение того, кого всегда ненавидел?

Он остановился на площади Жоржа Брюгмана, зашел в американский ресторан, оформленный, как старый «кадиллак», сел на небесно-голубую скамейку и заказал гамбургер с сыром чеддер и картошку фри. Кока-кола помогла ему изменить направление мыслей: он признавал, что нет на свете ничего более зловредного, но это похожее на нефть пойло с молекулярным привкусом было истинным блаженством! В детстве, убегая из дома, он тайно приобщился к американскому фастфуду и уплетал гамбургеры и чизбургеры, подражая взрослым; сейчас он набивал себе брюхо и окунался в детство.

Немного придя в себя, он остановился на площади Ареццо. Попугаи верещали, гадили и перепархивали с ветки на ветку, будто ничего никогда не случалось в этом городе. Видимо, они были совершенно равнодушны к людским страстям… Людо смотрел на них со смешанным чувством ненависти и досады: считая их безмозглыми тварями, он завидовал их неистребимой жизненной силе и спрашивал себя, почему жизнь строила им так мало козней, а ему так много.

Вернувшись к себе, он внес последний штрих в две статьи для своего культурологического журнала и затем с чувством выполненного долга открыл персональный компьютер.

На сайте знакомств, где он зарегистрировался, Людо обнаружил четыре отклика на свое любовное воззвание. Какое разочарование! Когда он подписался, ему сулили полсотни ответов; либо продавцы обманули его, либо его объявление оказалось непривлекательным. Четыре женщины за неделю?

Первая отозвалась оскорбительно: «Нужно быть круглым идиотом, чтобы написать такой текст. На необитаемом острове я предпочла бы компанию черепах обществу кретина. С такими тухлыми мозгами остается только мастурбировать».

Вторая взывала к организаторам сайта: «Дорогой модератор, если вы будете публиковать подобную чепуху, люди расторгнут договор с вами и потребуют возвращения денег».

Третья мыслила в ином направлении: «Хочешь толстую развратницу? Обратись к Виржини».

Четвертая откликнулась так: «Очень заинтересовало твое объявление. Есть все необходимые недостатки: некоммуникабельна, страдаю бессонницей, курю, не очень сексуальна, склонна к меланхолии, случаются истерики. Есть и другие: готовлю не так уж плохо, поступаю нелогично, ничего не смыслю в музыке, хотя и обожаю ее. А посему, прежде чем отправить кассету (что было бы актом преждевременного бесстыдства), хочу побольше о тебе узнать. Что ты ел сегодня на ужин? Что из музыки слушал? Какой твой знак зодиака? Если Скорпион или Близнецы, не трудись отвечать».

Людо улыбнулся тону письма. Наконец кто-то, понимающий его… Людовик увидел имя: Фьордилиджи. Еще один милый штрих: она выбрала псевдонимом моцартовского персонажа, героиню оперы «Cosi fan tutte».

Людовик загорелся: он обязательно с ней спишется. Сейчас ответить или подождать до завтра?

Он прошелся по квартире и вернулся за стол. Несомненно, не стоит испытывать терпение женщины. Его быстрые пальцы забегали по клавиатуре:

Здравствуй, Фьордилиджи. Если верить твоему портрету, ты идеальная женщина. Может, ты приукрашаешь себя, выдумывая несуществующие недостатки? Не лжешь ли, чтобы заманить меня? Неужели ты и впрямь такое стихийное бедствие? Боюсь при встрече обнаружить в тебе неоговоренные достоинства. Подпись: Альфонсо. P. S. Я Стрелец. На ужин ел какую-то мерзость. Для эстетизации депресняка слушаю Скрябина.

Едва он нажал кнопку «Отправить», как в дверь позвонили. Залившись краской, будто его застукали во время совокупления, Людо быстро выключил компьютер и открыл дверь:

— Тиффани?

— Что, разве ты меня не ждал?

— Мм… нет.

— Так и знала. Я сказала подругам: «Вот увидите, он забудет».

— О чем?

— О встрече.

— Я?

— Встреча в салоне «See Ме».

Он не понимал, о чем речь. Она настаивала, тараща сердитые глаза:

— Ну как же, у тебя массаж, который мы тебе подарили на день рождения!

Людовик сокрушенно стукнул себя ладонью по лбу: приятельницы в складчину оплатили ему массаж, а он бросил талон в ящик стола и забыл о нем. И вот владелица «See Ме» сообщила девушкам, что он не появлялся, а три дня назад Тиффани велела ему пойти на встречу и вот зашла за ним. Отступать некуда.

— Вот увидишь, ты получишь заряд бодрости, — увещевала Тиффани, видя, что он пытается увильнуть.

— Дело в том… я уже говорил… я не уверен… что люблю массаж.

— Откуда тебе знать, если ты никогда не пробовал? Конечно, я не могу заниматься лишением невинности всех девственников, но отдельно взятый твой случай меня заботит.

Людо размышлял, не поджечь ли ему дом, чтобы отвлечь внимание Тиффани, но она ходила за ним по пятам и не позволяла отвертеться.

Они вместе дошли до авеню Мольера; здесь салон «See Ме» выставлял на всеобщее обозрение свой скромный шарм.

Тиффани толкнула дверь, назвала администраторше имя Людо. Та медовым голосом указала ему, как пройти в нужный кабинет.

— Вот вам ключ от шестого шкафчика, за этой дверью налево. Вы найдете там полотенце, тапочки и халат. Повесьте там одежду, пожалуйста, затем пройдите к внутреннему фонтану и дождитесь терапевта.

Людовика подмывало сбежать, но Тиффани потащила его к двери из матового стекла:

— Ну, дорогой Людо, приятного массажа.

Он утешал себя тем, что спрячется в платяной шкаф, а потом быстро выбежит, так что администраторша не успеет его остановить.

Будто читая его мысли, Тиффани пояснила:

— Я останусь тут и посмотрю, какие у них есть услуги, какие абонементы и что почем.

Все пропало! Он не сможет скрыться, если Тиффани задержится в холле.

Он понуро вошел в раздевалку. Воздух благоухал, приглушенный свет создавал приятную атмосферу. «Ну, Людо, вперед!» — сказал он себе и начал раздеваться. По счастью, у соседнего шкафчика никого не было, иначе он неминуемо смутился бы. Он разделся, оставив на себе трусы, и накинул халат, который оказался слишком большим, мохнатым и теплым, — наверно, он стал похож на белого медведя. Он натянул губчатые шлепанцы и пришел в ужас: видеть свои молочно-белые ноги оказалось серьезным испытанием. Какое уродство! Но самое чудовищное — ступни! Неизвестно, в силу какой ошибки природы, но шерсть красовалась на каждом суставе каждого пальца! Возможно ли более мерзкое зрелище, чем эти жидкие пучки волос? Откуда на нем взялась эта чахлая поросль, притом что он не может похвалиться ни бородой, ни усами? Он похож на обезьяну, на зародыша обезьяны, на обезьяну в процессе формирования, недоделанную. Надо было эту пакость побрить, прежде чем сюда идти. Когда-то он проделывал такую процедуру, идя в бассейн, но он боялся повторять ее слишком часто, поскольку его убедили, что если растительность часто сбривать, она разрастется еще пуще — в общем, превратится в бороду. Только этого не хватало! Борода на ногах! При полном отсутствии ее на лице.

— Добрый день, не помешаю?

Людовик подскочил.

Молодая обворожительная блондинка просунула голову в раздевалку. И извинилась нежным голосом:

— Дело в том, что я постучала в дверь несколько раз, но вы не отозвались.

— Меня зовут Людовик.

— Пожалуйста, пойдемте со мной, Людовик. Меня зовут Доротея, я ваш терапевт.

Людовик был жутко раздражен и едва сдержался. Терапевт? Что она о себе думает? Сказала бы просто: массажистка. Инфляция понятий охватила все слои общества, и уже никто не называет профессии своими именами. И вот теребильщица человеческого мяса украшает себя академическим званием, дабы убедить вас, что она выпускница медицинского университета. Он подавил возмущение и засеменил за ней: зыбкие шлепанцы делали передвижение опасным. Он чувствовал себя столь чуждым этому заведению, что перспектива скандала представилась ему нежелательной.

Спустившись этажом ниже, Доротея пригласила его в тесную комнатку, занятую массажным столом:

— Располагайтесь на кушетке.

Она протянула ему перетянутый резинкой маленький пластиковый мешочек с тканевым дном.

— Что это?

— Каш-секс. Можете надеть, если желаете. Мне нагота не помешает.

Людо почувствовал, что почва уходит у него из-под ног. «Каш-секс», «нагота». Дело двигалось в область, к которой он испытывал отвращение… Он завопил было, что уходит, но она исчезла, закрыв дверь.

Он сердито сложил халат и вытянулся на животе, все еще оставаясь в трусах и даже поправив их для сохранения невинности. Затем утешился мыслью об ужасном испытании, которому он подвергает бедную женщину, — видимо, ей до сих пор не доводилось прикасаться к такому безобразному телу. Несчастной предстоит массировать картофельный клубень.

Терапевтша поскреблась в дверь, вошла и мышиным голоском стала его расспрашивать о здоровье и перенесенных заболеваниях. Людо уверил ее, что он абсолютно здоров, и тут же раскаялся в своих словах.

Наконец она объявила, что начинает «лечение», и стала прикасаться к разным частям его тела, продолжительно на них надавливая.

Хотя Людовику это и не понравилось, он признал, что это вполне переносимо. Тем временем он стал поглядывать по сторонам. Погреб! Его загнали в погреб. Над ним высится пятиэтажный дом, который может рухнуть. Если будет обрушение, их не отыщут, его и эту терапевтшу. Что за глупость! И кто-то хочет убедить его, что это приятно? Приятно оказаться запертым в норе без окон? Приятно знать, что занимаешь место водогрейного котла, несмотря на то что картинки на стенах, керамическая плитка, журчание ручья и индийская музыка изо всех сил стараются это скрыть, создавая атмосферу комфорта и покоя?

Мышка спросила, как он себя чувствует.

— Усилить давление? Ослабить?

— Прекрасно, — ответил Людо, чтобы закрыть тему.

«Может, сказать ей, что я не выношу, когда ко мне прикасаются? Так она рассердится. Или подумает, что я псих. Хотя так оно и есть. Но это касается только меня».

Мышка объявила ему, что воспользуется маслом.

«Ну и ладно, буду липким!»

— Это обязательно?

— Разумеется. Это аюрведические масла. Их свойства, их запахи обогащают лечение. Вы не знакомы с индийской медициной?

— Ну как же!

«Она по уши в своем терапевтическом бреду, бедная мышка. Что ж, это нормально, что она живет в погребе, мышки миллионы лет там живут».

Он едва удержался от смешка, но тут что-то жирное плюхнулось ему на спину. Он вздрогнул от омерзения. Клейкая масса постояла на месте, затем сдвинулась. Она явно собиралась измазать его от ягодиц до плеч. Какая пакость!

Людовику казалось, еще немного и он свихнется: его бесило принудительное лежание под слоем этого тошнотворного клея. Фанатичка использовала клиентов для осуществления своих идиотских фантазий. Он попытался успокоить себя шуткой: «Она готовит меня, как баранью тушу. Зубок чеснока в зад, и можно ставить в печь». Ему стало совестно: при слове «печь» он вспомнил о родителях матери, Зильберштейнах, сожженных в нацистском концлагере. Какое он ничтожество! Его бабушка и дед погибли после многих страданий, а он, беспечно живя в мирное время и получив образование в престижном университете, не способен быть счастливым. Стыдно…

Как сказать этой девице, чтобы она прекратила свои опыты? Как спрятаться от этих рук, которые становятся все более настойчивыми? Людовик почувствовал дурноту, голова кружилась. Что делать?

Вдруг он подскочил, встал на четвереньки и зарычал.

Девица ошарашенно вскрикнула и отступила.

Людовика стошнило.

Его тошнило долго, в несколько спазмов.

Перед ним на салфетке очутились чизбургер, картошка фри, шоколадный кекс, все это плохо пережеванное и залитое кока-колой.

Уф, кажется, полегчало, он спасен, массаж закончен.

Вернувшись домой полчаса спустя, Людовик чувствовал себя счастливейшим из смертных: ему казалось, он вышел на свободу после многомесячной отсидки за решеткой. Это происшествие имело важное достоинство: он еще больше привязался к своей берлоге и привычкам.

Почему он не выносит, когда к нему прикасаются? Непонятно. Ясно одно: его кожа не хочет контакта с чужой кожей. К тому же ему было важно всегда владеть ситуацией. Позволить себя ласкать или массировать означает потерю контроля. Нет, спасибо.

Людо машинально включил компьютер. Сердце забилось: пришло письмо. Фьордилиджи ему писала:

Дорогой Альфонсо, Стрелец — мой любимый знак. Лопаю чипсы. Утром слушала Шумана, которого, по-моему, можно рекомендовать как не менее эффективное средство для поддержания меланхолии, чем Скрябин. Мне очень хотелось бы переписываться с тобой. Подпись: Фьордилиджи, привыкшая к невезухе и удивленная, что для нее зажглась счастливая звезда.

Людо начал длинное письмо. Эта Фьордилиджи очаровала его. Ее последнее признание особенно его тронуло: если она, как и он, притягивала неприятности, значит они созданы друг для друга.

 

8

Диана восемь часов оставалась прикованной к кровати, без пищи и воды; глаза у нее были завязаны, а рот заткнут. Просачивающийся в комнату через окно воздух стал прохладней, и по ее голой коже побежали мурашки. Колени, ободранные об пол, уже устали поддерживать тяжесть тела.

После ухода посетителя она принялась ждать какой-то новой его задумки, которая поможет ей освободиться. Ведь этот незнакомец вел себя как настоящий джентльмен, дав ей испытать столь необычные ощущения. И богатое воображение услужливо подсовывало разные варианты, два из которых показались ей соблазнительными… Первый был такой: незнакомец вызвал пожарных, утверждая, что в квартире пожар, — они взломают дверь и обнаружат ее голой, в наручниках, и кто знает, не возбудит ли их это зрелище. А согласно второму плану, еще более сладостному, он мог позвонить в полицию и сказать, что с четвертого этажа слышатся ужасные крики; и вот полицейские прибудут, освободят ее, а потом, поскольку она откажется отвечать, поместят ее под стражу, и в конце концов ей придется рассказать им все… От такой манящей перспективы ощутимо тянуло утонченным ароматом садомазохизма, который ее возбуждал.

Восемь часов спустя она решила, что переоценила своего незнакомца. Увы! Он просто исчез — и дело с концом, — не предложив никакого развития сценария.

Наконец, когда суставы уже разрывались от боли, она попробовала, несмотря на прикованные к кровати руки, сменить позу и найти положение, в котором ей будет не так мучительно находиться. Да, садизм удался, ничего не скажешь! Но это был какой-то скучный, бездарный садизм, без изюминки, ей было просто больно, и все, но никакого удовольствия она не испытывала.

В семь вечера вернулся с работы ее муж Жан-Ноэль. Еще из прихожей он позвал ее, потом прошел по комнатам и обнаружил ее в спальне. Он тут же сорвал с ее лица повязку и выдернул изо рта кляп.

— Ради бога, — воскликнула Диана, — сними с меня скорее наручники, я не могу ждать ни секунды! Я сейчас описаюсь или меня разорвет на куски!

К счастью, незнакомец оставил ключ на видном месте — на ночном столике. Через пять секунд Диана была свободна, она выпрямилась, потом скорчилась от боли в суставах и со стоном умчалась в туалет.

Когда она вернулась в гостиную, Жан-Ноэль налил два бокала мартини. Она накинула шелковый пеньюар и со вздохом уселась в кресло:

— Ну и денек!

Он рассмеялся и тоже устроился в кресле.

— Думаю, ты мне расскажешь какую-то потрясающую историю.

Потом они чокнулись, и Диана, растирая ноющие запястья, рассказала, что с ней произошло утром. Зная, что эта история заворожит мужа, она рассказывала неторопливо, с подробностями, анализируя свои ощущения и превращая странный случай в целую сагу.

Жан-Ноэль внимал ей, разинув рот, глаза его сверкали.

Закончив рассказ, она самым будничным тоном заключила:

— Поэтому, сам понимаешь, у меня не было времени сходить за покупками и приготовить ужин, так что тебе придется отвезти меня в ресторан.

Жан-Ноэль повиновался. Утреннее приключение Дианы раздразнило его, и ему хотелось заняться с ней сексом, но он хорошо знал, как она это воспримет. Ответит презрительно: «Что, вот так просто? Поиграем в кроватке в дочки-матери? Ох нет, бог с тобой, мы уже столько раз это делали, скука смертная…»

Диана любила в сексе изобретательность. Вообще-то, Жан-Ноэль подумывал, не нравилась ли ей больше изобретательность, чем сам секс, — такое она испытывала удовольствие от разыгрывания новых ситуаций. Просто спать с мужем, как обычные законопослушные супруги-буржуа, ей было неинтересно до зевоты. Иногда он удивлялся этому, даже жаловался на такую жизнь, но Диана и не думала смягчаться:

— Ну нетушки! Не морочь мне голову такими разговорами, а то у меня депрессия начнется. Я же не для того вышла за тебя замуж, чтобы занудно трахаться, наоборот, я мечтала, что мы шагнем за пределы реальности. На что вообще сдался брак, если нельзя испробовать сотню новых способов получать удовольствие? Что за тоска? По мне, так замужество должно быть допингом, а не снотворным!

И она правда так считала. В юности она предавалась свободной любви и радужной хипповской жизни, в итоге у нее родился ребенок от мужчины, которого она презирала; потом она растила дочь, перебиваясь от одной временной работы до другой и ввязываясь в невероятные приключения. И наконец, когда дочь обосновалась в Штатах — вообще-то, она завершала там учебу, но Диана с гордостью утверждала, что дочке просто захотелось удрать подальше от ненормальной матери, — так вот, Диана осознала, что, несмотря на ее божественные данные, время работает против нее и однажды она перестанет быть неотразимой. И она остановила выбор на Жан-Ноэле, недавно разведенном инженере с хорошей зарплатой: ее привлекли комфортные условия жизни и его обжигающий взгляд.

Ему было сорок, и он решил, что начинается еще одна любовная интрижка, но Диана увлекла его за собой в пучину сексуальных экспериментов: она водила его в свингерские клубы, отдавалась у него на глазах другим мужчинам и втягивала в разные садомазохистские сценарии.

Для Жан-Ноэля это оказалось абсолютно новым этапом. Он опасался женщин, подозревая их в корысти и двуличии, но Диана была совершенно другой, и он доверился ей полностью. Она покорила его, и победа эта была тем головокружительнее, что она не использовала ни одно из средств, к которым обычно прибегают женщины: она не была ни целомудренной, ни верной, ни нежной, ни скромной, ни надежной спутницей. Напротив, неудержимая, резкая, взбалмошная, психованная Диана подавляла своего спутника, обожала неожиданности, вечно рвалась навстречу опасности и помогла сдержанному инженеру выпустить на свободу свою бунтарскую сущность, которую он долго прятал, чтобы добиться успеха в жизни.

И когда она предложила ему на ней жениться, он уже не счел это ловушкой, а воспринял как очередную фантазию. И был счастлив соединить свою жизнь с женщиной, меньше всего в мире подходящей для роли жены: незакомплексованной, неверной, с порочными наклонностями и никогда не собиравшейся ему подчиняться. Он знал, что ее интересуют одни лишь удовольствия, что ей скучно заниматься любовью не только в постели, но и на кухонном столе и даже на рояле, что она вечно будет втягивать его в такие невероятные истории и встречи, что его сердцу то и дело придется замирать не только от вожделения, но и от страха.

В тот вечер они отправились в «Белый трюфель», один из лучших ресторанов Брюсселя. Увидев их, метрдотель подскочил на месте, но потом склонился в церемонном приветствии и принял у них одежду. Одним движением глаз он указал официантам, что нужно накрыть для этой пары стол в глубине зала, в укромном уголке. Он постарался убрать их подальше от публики, потому что после их предыдущего посещения он получил массу жалоб от других клиентов, недовольных тем, что дама выкрикивала потрясающие непристойности: за два часа их присутствия ресторан опустел. Ее муж заметил это и оставил щедрые чаевые, поэтому ресторатор и не подумал отказать необычным посетителям, но принял меры предосторожности.

В этот раз Диана за ужином не говорила о сексе: ее увлекла другая тема — жизнь греческих Отцов Церкви в начале нашей эры. Она решила написать диссертацию об Оригене. Почему именно об Оригене? Чем он ее так заинтересовал? Жан-Ноэль подумал, что Диану могло привлечь само его имя: в нем слышались и «оригинальность», и «гены», что в поэтическом смысле позволяло считать его основоположником всего, то есть человеком, с которого все начиналось…

Диана рассказывала ему об этом александрийском теологе третьего века, который оскопил себя, чтобы посвятить жизнь Богу, — она считала это ошибкой, но все же проявлением сильного характера.

— Апостол Марк говорил: «Если соблазняет тебя рука твоя, отсеки ее». Стать скопцом, чтобы не поддаться искушениям, — вот что делает Ориген. Когда он был еще мальчиком, у него на глазах отрубили голову его отцу. Это не какой-нибудь грустный рохля, мечтательный лежебока, нет, это сильная личность, выживающая в жестоком мире. Мне интересно разобраться в его мыслях. И не важно, прав он или ошибался.

Диана в очередной раз заворожила Жан-Ноэля. Ну кто, скажите на милость, кроме засушенных университетских профессоров, глотающих библиотечную пыль, чтобы найти свою нишу и сделать карьеру в науке, станет сегодня с жаром рассуждать об Оригене, Аммонии Сакском или Григории Чудотворце? У этой женщины просто дар избегать обыденного.

Вернувшись домой, она схватила том Ницше и прямо в кровати принялась читать, отложив в сторону какое-то письмо на листке желтой бумаги.

Жан-Ноэль схватил его и пробежал глазами: «Просто знай, что я тебя люблю. И подпись: ты угадаешь кто».

— Что это такое?

— Понятия не имею.

Она на несколько секунд погрузилась в чтение Ницше, а потом добавила:

— И мне нет до этого дела.

Жан-Ноэль кивнул, но листок сунул в свою книгу: ему пришла в голову великолепная идея.

Через два дня Диана обнаружила в своей почте еще одно письмо на желтой бумаге, которое на этот раз заинтересовало ее куда больше:

Встретимся сегодня, в четверг, в 11 вечера, в квартале «Висла», рядом с высоковольтной подстанцией и опорой ЛЭП. У тебя под шубкой не должно быть никакой одежды. Подпись: ты не угадаешь кто.

Она улыбалась и кусала губы в предвкушении: «Это уже что-то. Его стиль явно улучшается». И, вспомнив, что Жан-Ноэль вечером собирался поужинать с коллегами, она обрадовалась, что сможет отправиться на это загадочное свидание.

В десять тридцать она села за руль своей итальянской малолитражки. До последней минуты она колебалась — может, не послушаться и надеть, скажем, черное белье или просто чулки на поясе, — но потом решила, что у автора письма были причины требовать от нее наготы и не стоит жертвовать кружевным бельем, которое стоит кучу денег.

Включив навигатор, она выехала из Брюсселя, пересекла лес, потом миновала несколько жутких развалюх — вдоль шоссе скучились домики совершенно затрапезного вида — и свернула на дорожку, которая привела ее к затянутым проволочной сеткой воротам. На табличке, изъеденной ржавчиной и висевшей на одном гвозде, значилось: «Висла».

Диана вышла из машины, почувствовала подступающий со всех сторон холод, толкнула скрипучие створки ворот, потом, забравшись обратно в свой «фиат», проникла по ухабистому проезду на захламленную территорию. Когда-то здесь, наверно, кипела работа, но теперь остались только полуразрушенные постройки, раскуроченные, разрисованные, а может, и заселенные какими-то темными личностями. Власти перестали следить за освещением этой территории, так что квартал окутывала непроглядная темень. Диана медленно продвигалась к темным очертаниям, высившимся на фоне неба, — наверно, это и была та опора ЛЭП. И действительно, когда она подъехала ближе, фары выхватили из темноты основание металлической конструкции на бетонном фундаменте, обвешанное табличками: «Опасно для жизни!»

Она заглушила двигатель. Зябко повела плечами.

Кто гарантирует, что, кроме незнакомца, написавшего записку, здесь не появятся другие персонажи, не предусмотренные сценарием, обитающие вне закона в этих мрачных руинах?

Она окинула взглядом малоприятную местность: раскуроченные вагонетки, кучи строительного мусора, мотки колючей проволоки. В голове пронеслись заголовки газетных новостей: «В квартале „Висла" женщина попала в лапы к насильникам». Она представила себе эти фото: она лежит, убитая, распластавшись в грязи, с окровавленным лицом. И комментарии журналистов: «Что она делала в этом опасном месте? Кто заманил ее туда? Убийство, напоминающее суицид…»

Выйти из машины? Может, лучше развернуться и уехать?

В этот момент в темноте блеснули фары.

— Это он.

Она не знала, кто «он», но его присутствие ее успокоило. Ей действительно назначили встречу.

Издалека до нее донесся мужской голос, искаженный громкоговорителем:

— Выходите из машины!

Сглотнув слюну, она решилась выйти из своего убежища.

Ее ослепил свет фар. И все же она отчаянно шагнула вперед.

— Расстегнитесь!

Она распахнула манто, продемонстрировав обнаженное тело.

— Годится. Направо по дорожке и вперед.

Она разглядела размокшую глинистую тропку, ведущую в темноту, и медленно пошла вперед: на высоких каблуках трудно было идти по неровной почве, а тем более по тропинке, которой она даже не видела.

И тут она очень ясно разглядела все неровности почвы и собственный силуэт, который выступил в ярком свете фар: машина незнакомца поехала за ней.

— Не оборачивайтесь!

Предугадав ее реакцию, голос велел ей идти дальше. Гудящий капот, кажется, был уже совсем близко.

«А что, если он нажмет на газ?» — тревожно подумала Диана.

И как будто в ответ — мотор взревел. Это ее подбодрило. Если шофер специально ее пугает, значит это действительно игра и он старательно ведет свою линию. Значит, это не страшнее фильма ужасов — когда зрители соглашаются, чтобы их обманывали.

Она прошла еще метров пятьдесят, потом голос приказал остановиться.

— Одежду на капот.

Она исполнила это, содрогаясь от холода: апрельская ночь была нежаркой.

Фары потухли. Появились трое мужчин в масках. Они набросились на нее. Она немного посопротивлялась, но они подмяли ее, она стала отбиваться уже слабее, а потом отдалась им на капоте автомобиля.

Через двадцать минут, когда она пришла в себя, чья-то рука помогла ей подняться. Мужчина накинул ей на плечи манто.

Автомобиль сдал назад, увозя двоих из троицы в масках.

А один, оставшийся с ней, дождался, пока машина не исчезла и глаза у них с Дианой не привыкли к темноте, а потом снял капюшон.

— Подвезешь меня? — попросил Жан-Ноэль.

— Ты это заслужил.

Забравшись в ее уютный домик на колесах, он довольно вздохнул:

— Мне понравилось.

— Мне тоже, — откровенно призналась Диана. — Особенно тот момент, когда я шла в темноту, а сзади в меня чуть ли не упирался бампер и в любую секунду меня могли задавить.

— Вот и я подумал, что эта деталь доставит тебе удовольствие.

Она похлопала его по щеке с благодарностью, потом завела машину.

— Хочешь знать, кто были те двое?

— Нет, конечно! — воскликнула оскорбленная Диана. — Ты мне так испортишь все впечатления!

И они мирно вернулись домой, в машине тихонько звучала симфония Брукнера, поскольку Диана считала, что музыка этого немецкого композитора вполне подходит по духу для оргии.

Когда они приехали на площадь Ареццо, Жан-Ноэль без обиняков предложил:

— Что, если в субботу вечером мы закатимся в «Тысячу свечей»?

— Групповуха? А скучно не будет?

И Жан-Ноэль порадовался, что выбрал единственную женщину на свете, способную выдать такую фразу: «Групповуха? А скучно не будет?»

— Надеюсь, что нет. Я говорил с Денисом, хозяином заведения. Он пригласил шеф-повара из суперресторана, три звезды по мишленовской классификации.

— И что дальше?

— Дальше? Да есть для тебя одно особое предложение.

Субботним вечером в «Тысяче свечей» Диана получила удовольствие, какого не испытывала еще никогда.

В течение трех часов ее готовили на кухне. Шеф-повар был в парадном одеянии, ему ассистировали четверо помощников, и у него были чудесные чуткие пальцы. И она не скучала, наоборот — с веселыми шутками предоставила им делать свое дело.

Когда на часах пробило полночь, четверо поваров подняли огромное блюдо размером с хорошие носилки и под торжественную музыку эпохи версальского золотого века через распахнутые двери внесли в зал особый заказ: обнаженную Диану, начиненную двумя сотнями изысканных закусок.

Она — главное блюдо вечера, приготовленное именитым шеф-поваром! В жизни Дианы, и так полной причудливых приключений, это стало апофеозом. Неизвестно, что тронуло ее больше: торжественность момента и музыка, гордость за себя, овация посетителей или тонкие ароматы божественной пищи, которой ее украсили? На глазах у нее выступили слезы.

Блюдо водрузили на длинный стол и предоставили клиентам заняться этим угощением.

Если бы глаза Дианы не увлажнились от переполнявших ее чувств, она бы узнала гостя, извлекавшего креветки, которыми были украшены пальцы ее ног, — это был знаменитый Захарий Бидерман, появившийся здесь один, без жены.

 

9

— Привет, Альбана.

— …

— У тебя плохое настроение?

— …

— Ты на меня злишься?

— …

— Я что-то не так сделал?

— Угадай!

— Да не знаю я…

— Совсем не догадываешься?

— Нет.

— И совесть у тебя чиста?

— Ну да.

— Тогда нам больше не о чем говорить. И я вообще не понимаю, что я тут забыла.

Альбана, прищурившись, огляделась с таким видом, точно готова уйти с первым встречным, который появится на площади.

Сидевший с ней рядом Квентин вздохнул, поерзал на скамейке и вытянул вперед бесконечно длинные ноги.

Молчание сгущалось, повисшую паузу разбавляли только пронзительные крики попугаев.

— Слушай, Альбана…

— …

— Ты что, не хочешь со мной разговаривать?

— Нет.

— Мы что, уже не вместе?

— Уж конечно.

— Ну что ж…

Квентин рывком вскочил на ноги и, закинув за спину рюкзак, зашагал прочь.

Тут сквозь тропический гвалт попугаев до него донесся голос:

— Квентин! Не оставляй меня!

Он остановился, подумал. Внезапно он ощутил себя всемогущим, — оказывается, он мог довести ее до отчаяния, он упивался повышением своего статуса. Он обернулся и взглянул на нее с видом великодушного повелителя и господина:

— Что еще?

— Иди сюда.

— Вообще, я так понял, что…

— Иди сюда, ну пожалуйста…

И Альбана с умоляющим видом похлопала по скамейке, приглашая его сесть поближе.

Какая она сегодня красивая… Квентин подумал, что девчонок выносить, конечно, невозможно, но все равно они классные: выдумщицы, вечно они фантазируют, из всего могут устроить спектакль… И когда ты с ними рядом, с тобой каждую минуту что-нибудь происходит. Альбана, конечно, его донимала, зато с ней не соскучишься. Например, она оставалась красивой при любых обстоятельствах, и не важно, смеялась она, заводилась или плакала, — а ему нравилось, когда она плачет, от этого у нее становилось беззащитное, ранимое лицо, его это трогало; к тому же именно благодаря ей он осознавал собственную важность. Что бы она ни делала, это подчеркивало его мужественность. Сейчас, например, он казался себе похожим на одного из своих любимых голливудских актеров; с ней он играл взрослую роль — роль мужчины, и ему это страшно нравилось.

Он вернулся и сел рядом с ней.

— Квентин, кому было то письмо, которое ты вчера забыл на скамейке?

— Мне.

— Как это?

— Я получил его утром.

— Ты не шутишь?

— Нет, а что?

Альбана с облегчением засмеялась, от хохота у нее скрутило живот, она дрыгала ногами, даже дыхание перехватило. Когда до нее дошло, что тут не из-за чего лить слезы, да и вообще разводить сырость нет никакой причины, она поднесла руки к лицу и через секунду уже зажимала себе рот, чтобы не хохотать в голос.

— Погоди, прежде чем ты помрешь со смеху, — весело воскликнул Квентин, — объясни мне, что все это значит?

Он глядел на нее восхищенно, ему чертовски нравилась Альбана: настроение у нее сменялось на противоположное без всяких видимых причин, она была непостижимой, может, даже странной, зато явно не сомневалась, что центр мира — ровно там, где находится она.

— Я прочла эту записку, потому что подумала, что это мне, — призналась она. — А потом, когда ты ее забрал, я решила, что это кому-то другому.

Тут пришла очередь Квентина помирать со смеху. Он мычал, похрюкивал, — словом, звуки, издаваемые подростком, оказались такими пронзительными, что даже попугаи в тревоге примолкли, а Квентин, услышав, как его гогот эхом отдается в разных концах пустынной площади, тоже умолк, удивившись такому эффекту.

Зато Альбане эта вспышка веселья пришлась очень по душе: она так подходила к его росту, к его длиннющим ногам, ко всей его неловкости недавно выросшего великана, удивленного тем, каким он стал огромным.

— Вообще-то, я не знаю, от кого эта записка.

— Ну, наверно, от какой-нибудь влюбленной девчонки…

— От тебя, что ли?

Альбана вздрогнула. Почему, правда, она сама не написала такое письмо? Как она могла позволить какой-то мерзкой девице себя опередить? И стоит ли признаваться, что это не она? Ведь это разочарует Квентина. Тем временем у нее над головой снова загалдели попугаи.

— Конечно от меня. — И она нежно улыбнулась, повернувшись к нему, опустив голову, почти что с покорным видом.

Квентин заметил ее замешательство:

— Что, правда?

— Ну да, мне очень хотелось тебе это сказать.

— Вот хитрюга! Разыгрываешь приступ ревности, спрашивая, кому адресовано это письмо, а сама же его и написала. Какие же вы, девчонки, коварные…

— «Вы, девчонки»? Но я — это я, а не какие-то там «девчонки».

— Ладно, согласен, ты права. Лично ты — жутко коварная.

— Коварная? А что, так плохо признаться, что кого-то любишь?

— Да нет, я не то хотел сказать…

— Коварная! Ну спасибо… Я тебе душу открыла, а ты — «коварная»! Мы с тобой по-разному понимаем одни и те же вещи.

Квентин не ответил, — похоже, она права: стоит им обменяться тремя фразами, как они ссорятся. Почему его никто не предупредил, что есть два разных языка, два словаря — для девчонок и для парней, — тогда бы он все разузнал, обучился бы этой чужой речи заранее и теперь не вызывал бы у нее бурю эмоций каждым неловким словом.

Воспользовавшись паузой, Альбана прикинула, насколько правдоподобным получился ее обман. Квентин не знал, какие она обычно пишет письма, да в этой записке и не было ничего такого, чего она сама не могла бы написать.

— Не важно, все равно это круто. Мы с тобой каждый день видимся, а ты раз — и пишешь мне письмо. Здорово, мне нравится.

Альбана скромно потупилась. Ее обман привел к таким замечательным результатам! Она уже стала забывать, что на самом деле это неправда. Ну да, конечно, именно она написала эту записку!

— Иногда бывает проще объясниться на бумаге. Когда разговариваешь с человеком, всегда стесняешься и никак не получается сказать главное.

— Наверно, ты права, Альбана.

— И еще, это же романтично, правда?

Он вглядывался в ее лицо: она увлекала его в волшебный мир тонких чувств — в мир, принадлежащий поэтам, которых превозносили учителя в школе. К тому же он не раз слышал, как по телевизору женщины произносят это слово — «романтично», оно явно было ключом к женскому сердцу, орудием искушения.

Квентин понял, что должен оказаться на высоте. Мысли быстро приходили ему в голову, и осуществлял он их тоже быстро: он вскочил.

— Альбана, подожди меня здесь пару минут.

— Но я…

— Только пару минут… я быстро… даю слово.

И, не дожидаясь ее согласия, он помчался прочь и скрылся за деревьями. Убедившись, что Альбана его не видит, он бросился в цветочный магазин.

Ксавьера встретила его вопросительным взглядом, думая, что он забежал в магазин по ошибке. Но он, не обращая на это внимания, спросил:

— Можно у вас купить одну розу?

— Да, можно.

— Тогда, пожалуйста, розу.

— Какого цвета? Судя по вашему виду, вам нужна красная…

Квентин не понял намека, таящегося в этой фразе, но цветочницу это даже порадовало.

Они подошли к кассе, и Ксавьера назвала цену.

Пока он расплачивался, появился Орион:

— О, Квентин, как же ты вырос, мальчик мой! Невероятно, чем-то вас нынче таким кормят, что вы вырастаете такими огромными. Сделать тебе букет?

— Из одной розы букет сделать трудновато, — вставила Ксавьера.

— Я тебе ее заверну в красивую блестящую бумагу.

Он взял розу и стал ее заворачивать, хотя Ксавьера пожала плечами, считая, что вполне сойдет и так.

Квентин повернулся к Ориону:

— У вас не найдется открытки, мне надо написать несколько слов.

— Конечно, вот, держи!

Орион положил на прилавок открытку, конверт и ручку. Ксавьера буркнула ему на ухо:

— Во-во, отдай ему уж сразу и всю выручку, и свои сбережения в придачу, раз ты такой добрый!

Орион рассмеялся, как будто Ксавьера сказала ему что-то очень смешное.

Квентин, покраснев, нацарапал что-то на открытке, потом заклеил конверт.

Орион показал ему, как прикрепить послание красной ленточкой, и пожелал всего хорошего.

— Какие же они славные! Эх, молодость! — воскликнул он.

— Славные-то славные, но денег у них нет! — неприязненно заключила Ксавьера, уходя в дальнюю комнату. — Можешь пускать слюни, но на хлеб с маслом ты с ними не заработаешь.

А Квентин уже добежал до скамейки, неловко притормозил и, чуть не выколов Альбане глаз, протянул ей цветок:

— Вот, это тебе!

Альбана, вместо того чтобы взять цветок, захлопала в ладоши и пронзительно взвизгнула от восторга. Квентин огляделся по сторонам, боясь, как бы кому-нибудь все это не показалось смешным. К счастью, кроме попугаев, зрителей не было, да и те, кажется, не проявляли к ним никакого интереса.

Альбана наконец забрала у него цветок, осторожно, словно сокровище:

— Спасибо.

— Я побегу, Альбана. А то опоздаю на уроки.

— До свидания, Квентин. До завтра. Я очень… очень… очень… счастлива.

Квентин покраснел, передернул плечами, потоптался на месте и наконец решился уйти.

Альбана смотрела вслед его радостно, вприпрыжку удалявшейся фигуре, пока он не скрылся из виду. Потом снова взглянула на пунцовую розу. Впервые в жизни парень подарил ей цветок; началось чудесное время, то самое будущее, в котором теперь все будет прекрасно.

Она схватила телефон и набрала сообщение: «Гвен, К. подарил мне цветы». Вообще-то, цветок был только один, но в эсэмэске это можно и не уточнять. Если бы она написала: «К. подарил мне цветок», можно было бы подумать, что он поскупился или что он эту розу где-то украл. Тут Альбана заметила, что к розе ленточкой был привязан конверт.

— Как романтично!

Она нетерпеливо вскрыла конверт и разобрала торопливый мальчишеский почерк:

«Я так тебя хочу. Подпись: ты угадаешь кто».

 

10

Она наблюдала за Оксаной, которая только что обнаружила на кухне записку без подписи. Мег знала, что ставка высока: или Оксана разозлится и бросит Вима, или завоюет его заново.

К своему раздражению, Мег абсолютно не понимала, что творится в голове у этого манекена: она пыталась догадаться об этом по движениям Оксаны, но та, взгромоздившись на высокий барный табурет с чашечкой чая в руках, казалось, вообще ничего не чувствовала.

В кабинете Вима зазвонил телефон, и Мег устремилась туда: долой всякие личные рассусоливания, она снова безупречная секретарша известного галериста.

Оксана тем временем перечитывала записку. И чем больше она на нее смотрела, тем легче ей становилось. Итак, Вим по-прежнему остается в тесном контакте со своей бывшей невестой и их отношения могут снова пойти в гору в любой момент. Если она считает достаточным подписываться «ты угадаешь кто», значит она уверена в их любви.

Оксана слезла с табурета, придерживаясь за холодильник, чтобы не подвернуть лодыжку, и поставила подогреть еще воды.

Ее больше не мучило чувство вины. Вот уже три месяца она упрекала себя за то, что Вим ею не интересуется: он никогда не проявлял инициативы в постели, никогда не набрасывался на нее, не шептал, что сходит с ума от ее тела, ни разу страстно не привлек ее к себе. Когда-то он сам ее соблазнил, но теперь проявлял к ней почтение, которое ее тревожило: она задавалась вопросом, то ли от нее плохо пахнет, то ли она каким-то странным образом постарела раньше времени; хуже того, она стала сомневаться, все ли она вообще в постели делает правильно…

Она ни разу не жила подолгу с одним мужчиной, поэтому никогда и ни с кем не обсуждала эту тему. Почему каждая ее любовь длилась так недолго? До нынешнего момента она думала, что все дело в географии, ведь ее ремесло забрасывало ее в самые разные точки земного шара, но теперь, прожив три месяца с Вимом в Брюсселе, она предположила, что за этим внешним поводом стоит какая-то более серьезная причина. Может, она просто плохая любовница? Под взглядом Вима, который восхищался ее красотой и обращался с ней как с дорогим произведением искусства, но при этом был холоден в постели, она заподозрила, что просто не на высоте в этой области.

Но записка навела ее на другой след, — наверное, Вим думал о другой, у него продолжались идиллические отношения с другой женщиной, или он мечтал о них. Может, он собирается расстаться с Оксаной? Похоже, она годилась только на роль временной любовницы…

— Оксана, ваше такси будет через пять минут.

Она подскочила от неожиданности: Мег сыграла роль будильника, просигналив, что хватит мечтать, пора заняться делом.

— Предупредите, что мне потребуется минут десять.

Мег лицемерно подтвердила, что передаст: она-то знала, что на самом деле такси придет еще через полчаса; как раз это время и потребовалось Оксане, чтобы в спешке, натыкаясь на мебель, собрать вещи.

А этажом ниже Вим радостно улыбался своему приятелю Кнуду, директору авиакомпании:

— Петра фон Танненбаум?

— Со вчерашнего вечера она говорит только о тебе.

— Я заметил, что между нами что-то проскочило. Интересно, что бы это значило…

— Слушай, Вим, она все сказала прямее некуда: «Жаль, что этот ваш Вим живет со своей манекенщицей, я бы с радостью поселилась у него на то время, что я в Брюсселе».

— Ох ты ж…

— И добавила — клянусь, что не вру: «Вы все-таки поговорите с ним об этом».

Вим побагровел, польщенный тем, что привлек к себе внимание женщины, снискавшей мировую славу.

— Ты понимаешь, что это значит? Если в определенных кругах узнают, что я с Петрой фон Танненбаум, тут такое начнется…

— Ничего реклама, да?

— Не то слово! В Берлине, Париже, Милане и Нью-Йорке все только о ней и говорят.

«Все» в понимании Вима не означало, конечно, массы, эти миллионы обычных людей — имелась в виду только особая среда, элита, люди из мира современного искусства. Эти небольшие группы — по сотне человек в каждом из названных крупных городов — были те самые «все», кто имел для него значение. Если бы его познакомили со знаменитой певицей, у которой по всей планете проданы миллиарды дисков, то выяснилось бы, что он не слышал о такой, потому что с этими кругами он не пересекается. Слава, с его точки зрения, была не повсеместной известностью, а признанием определенных людей, которых вполне можно пересчитать.

Итак, Петра фон Танненбаум стала фетишем для поклонников авангардного искусства, потому что она заново создала жанр стриптиза. Из вульгарного зрелища, жалкого выставления себя напоказ, обильно сдобренного нищетой и похотью, она сделала шикарный перформанс. Выступала она только в самых изысканных галереях, зрители туда допускались тоже только самые достойные, и в свете шести десятков прожекторов, создающих весьма причудливую подсветку, она показывала несколько невероятных картин, причем в начале выступления она была одета, а в конце — обнажалась, но не всякий раз: иначе все было бы слишком предсказуемо.

Пластика у Петры фон Танненбаум была королевская, и к тому, что ей даровала природа, она добавляла искусство человеческих рук. Ее макияж, волосы, ногти, даже атласная кожа, имевшая превосходный оттенок, — все казалось выписанным кистью гениального художника. Всегда и всюду ее окружала эта аура — как произведение искусства большого мастера. К тому же каждая сцена, которую она представляла, напоминала о какой-нибудь знаменитой картине или скульптуре, измененной самым шокирующим образом: так, Мона Лиза у нее оказывалась раздетой, а Ника Самофракийская поднимала руки.

— Слушай, Вим, Петра фон Танненбаум проведет в Брюсселе три месяца, ведь у нее в ближайшее время выступления в Антверпене, Генте, Амстердаме, Гааге и Кёльне. Только представь себе, как бы ты смотрелся с ней на европейской ярмарке в Маастрихте или Базеле!

Вим топнул ногой. Дефилировать перед коллегами, крупными галеристами, под ручку с живым шедевром — это будет высшая точка в его карьере. Он хлопнул себя по коленям: решение принято.

— Передай Петре фон Танненбаум, что я приглашаю ее завтра на ужин, чтобы в спокойной обстановке обсудить одно деловое предложение.

— Отлично.

— Думаешь, она поймет?

— Уверен, что поймет.

Вим и Кнуд радостно обнялись на прощание.

— А что ты будешь делать с Оксаной?

Удивленный, Вим бросил в его сторону взгляд, который означал: «Какой странный вопрос…»

Вим вернулся в галерею, принял несколько клиентов, полистал журналы, раздумывая, как лучше поступить. Расставался с женщинами он уже раз двадцать, но всегда расставание происходило естественным образом, из-за взаимной скуки, усталости, как в природе осенью расстаются с деревом опадающие листья. Но на этот раз расставание нужно было ускорить.

Стоит ли упомянуть как предлог бесцветность их интимных отношений? Почему бы не воспользоваться этой возможностью? В конце концов, это же правда и он тут пострадавшая сторона! Оксане ни к чему знать, что со всеми предыдущими партнершами секс для него был таким же безрадостным! Как говорит Кнуд, «неправильно говорить о мужчине, что он плох в постели, потому что плохо в постели бывает не одному человеку, а двоим вместе!». Просто нужно сымпровизировать! То же самое, что убеждать клиентов… Ведь у него отменное чутье, которое всегда его выручало.

К вечеру он заказал еду из лучшего в Брюсселе японского ресторана и предложил Оксане перекусить в гостиной, на диванчиках, включить музыку…

Оксана немного помедлила с задумчивым видом, потом воскликнула:

— Да, конечно, какая замечательная идея!

В очередной раз Вим задумался о том, что делается в голове у Оксаны в эти секунды промедления, — может, она переводит вопрос и подыскивает на него правильный ответ?

— Оксана, мне нужно сказать тебе что-то важное.

— Я уже знаю, Вим.

Она ответила спокойно и серьезно. Поглядела на него, откинула прядь волос и договорила:

— Ты любишь другую женщину.

— Но…

— Гораздо сильнее, чем меня. Впрочем, меня ты совсем не любишь. Ты думаешь о ней, когда ты со мной и даже когда мы…

И поскольку она не нашла подходящих слов, чтобы описать самые интимные моменты, она сделала рукой неопределенный жест, в результате которого абажур чуть не влепился в стену.

Вим смущенно опустил глаза, хотя в глубине души он был очень доволен тем, как она истолковала его поведение.

— Но как ты догадалась?

Оксана предпочла не упоминать о записке на желтой бумаге, которую она нашла в мусорном ведре.

— Женская интуиция…

— Тебе больно?

— Нет, ведь теперь мне понятно, почему ты так холоден со мной… — И она нежно улыбнулась. — Тебе повезло, Вим. Я бы тоже хотела пережить такую любовь.

Вим кивнул, понимая, что так нужно. На самом деле из этой фразы Оксаны он понял, что она тоже вовсе не влюблена в него до безумия, и это задело его самолюбие. Именно в этот момент он осознал, что не слишком хорошо ее знает: он прожил с ней три месяца, всюду водил ее с собой, но при этом не очень понимал, чего она хочет, что ей нравится… Он наклонился к ней и с любопытством спросил:

— Оксана, а чего ты ждешь от мужчины?

Она подняла голову, глаза у нее сверкнули, и в ее голосе послышалась смесь возмущения и меланхолии:

— А вот об этом я расскажу только одному человеку — мужчине моей жизни.

И это было искренне, именно так она и чувствовала.

Вим опять был уязвлен. Он собрал деревянные палочки с двух плоских тарелок.

— Ты сможешь завтра освободить квартиру? Если хочешь, у Кнуда есть свободная студия.

Она посмотрела на него с неприязнью:

— Спасибо, у меня достаточно денег на номер в отеле. Про завтра — договорились. Сегодня я слишком устала.

И, не выразив никакого сожаления, даже не взглянув на него больше, она поднялась в спальню.

Пару минут Вим просидел на диване не шевелясь: для такого энергичного человека, как он, это состояние прострации было долгим; он чувствовал сразу и облегчение, и обиду из-за того, что их прощание обошлось без слез. Он и представить себе не мог, что живет рядом с таким бесчувственным айсбергом. Собственный мужской цинизм его не коробил, дело привычное, а вот реакция Оксаны задела. Что ей вообще было от него нужно? Бесплатное жилье? Сопровождающий на разных мероприятиях? Когда ему в голову пришла мысль, что, возможно, она искала в нем идеального любовника, он прекратил самокопание и вскочил с дивана, потирая руки: место для Петры фон Танненбаум было свободно.

На следующий день Мег в последний раз заказала такси для Оксаны. На этот раз все было не так, как в прошедшие месяцы: ее мучило чувство вины за то, что, не уничтожив желтой записки, она спровоцировала отъезд манекенщицы.

Оксана обняла ее, поблагодарила за заботу и исчезла в такси, шофер которого был сам не свой от счастья, что повезет такую красавицу.

А Вим тем временем готовился к встрече с Петрой фон Танненбаум. То, что вчера представлялось ему желанным, сегодня уже пугало. Как он предложит ей переехать к нему? А если она окажется страстной и кинется на него, что тогда делать?

На мгновение он подумал, не сходить ли ему снова к доктору Жемайелю, потом отказался от этой идеи и решил просто попить успокоительное. Вполне достаточно для борьбы со стрессом…

В восемь вечера он отправился за Петрой в отель «Амиго». Таксист, посыльный и все гостиничные служащие трепетали перед этой величественной, словно статуя, женщиной, и, хотя все они были ею зачарованы, никто понятия не имел, кто она такая. Одни считали, что это «какая-то голливудская актриса, очень известная там, у них, а здесь пока не слишком», другие — что это «немецкая графиня, фотография которой была в журнале, „Гала“», и никто не подозревал, что она стриптизерша, они просто не поверили бы в это — настолько ее утонченность, элегантность и надменность аристократки не вязались с представлением об этой профессии.

В ресторане Петра была с Вимом само очарование, а он, в свою очередь, виртуозно беседовал с ней о том о сем, но не понимал, как ему перейти к более интимным вопросам.

Во время десерта она взяла инициативу на себя. Достала из сумочки длинный мундштук и притронулась рубиновым ногтем к руке Вима:

— Мой дорогой, я собрала вещи, мы можем просто заехать в отель и забрать их.

— Петра, вы меня потрясаете.

— Я знаю.

— Откуда вы знаете, будет ли вам хорошо в моем доме?

— Мне рассказывали. В любом случае мне хорошо с вами.

Он тряхнул головой, захмелев от гордости. Но все же одна деталь его беспокоила.

— Меня тревожит, что я не знаю, устроит ли вас ваша спальня…

— Моя спальня? Я думала, она у нас будет общая. — И, подтверждая свой намек, она убрала ноготь и погладила его руку.

Вим густо покраснел.

Пока Вим вез ее домой, он был разговорчив, как никогда: не закрывал рта, чтобы скрыть смущение.

Петра фон Танненбаум обошла его жилище-галерею с тремя гостиными, отпуская одобрительные замечания. Наконец он ввел ее в самую интимную часть дома.

— Здесь замечательно, — сказала она, оглядев спальню.

Он склонил голову, как почтительный слуга, потом принес снизу ее чемоданы.

— Идите в ванную первым, Вим, я люблю готовиться ко сну не спеша.

Вим выполнил ее просьбу; из ванной он вышел в элегантном черном кимоно.

Петра наградила его благосклонным взглядом, потом с несколькими сумочками удалилась в ванную и закрыла за собой дверь.

Вим сходил за водой и воспользовался моментом, чтобы проглотить две таблетки успокоительного, потом лег в постель.

И стал ждать. Полчаса спустя он встревожился и легонько постучал в дверь:

— Петра, все в порядке?

— Все отлично, дорогой.

И он продолжал терпеливо ждать ее появления.

Но она все не выходила. Успокоительные таблетки подействовали, и, поскольку он уже давно лег, на него стал наваливаться сон. Вот стыд! Она выйдет и найдет его задремавшим. Он щипал себя и пытался по-всякому остановить накатывавшую на него волну покоя, которая грозила вот-вот увлечь его в сонное царство.

Прошло еще около получаса, и он услышал из-за двери голос Петры:

— Милый, тушите свет. Я не слишком люблю полную иллюминацию по вечерам. Оставьте только ночник.

Вим выполнил ее просьбу и учел на будущее.

— Я иду.

Он приготовился к ее торжественному появлению на сцене, он знал, что она мастерица на такие вещи. Но ничуть не бывало: невзрачная тень скользнула в постель — и все.

Она устраивалась поудобнее на подушках, как будто Вима тут вообще не было.

Когда она улеглась, он счел нужным сказать хоть что-нибудь:

— Я счастлив, что вы здесь.

— Очень хорошо. Я тоже. У вас великолепное белье.

Он протянул к ней руку, надеясь, что она его подбодрит. Она не реагировала, и он решился стиснуть ее запястье.

Она подскочила на месте:

— Ой! — Она обратила к нему свой божественный лик. — Милый, забыла вас предупредить: я терпеть не могу секса и никогда им не занимаюсь.

Он уставился на нее. Она не шутила. Просто сообщила эту важную деталь, как будто речь шла об одном из многих обстоятельств.

— Вы на меня не сердитесь? Спасибо.

С этими словами она свернулась калачиком спиной к Виму, предоставив ему любоваться лишь ее роскошными длинными черными волосами.

Он уставился в потолок, сделал глубокий вдох, потом выдохнул с облегчением: с этой женщиной они смогут понять друг друга.

 

11

— Этот парень гениально двигается…

— Да уж, сегодня он зажигает!

Виктор вызвал одобрительные возгласы зрителей, столпившихся по краям танцпола. Когда в изысканном ночном клубе, где посетителям в основном было по тридцать с небольшим, появился гибкий и ловкий двадцатилетний красавец, который, мягко и соблазнительно покачивая бедрами, прикрыв глаза и чуть приоткрыв рот, танцевал, погружаясь в транс, по залу пробежали разряды, как бывает только на самых удачных вечеринках.

Виктор обожал танцевать. Он был в полной гармонии со своим телом, радовался тому, с какой готовностью оно его слушалось, и, освобождаясь от привычной неловкости, импровизировал под музыку, не отдавая себе отчета в том, какие желания будит в душах зрителей.

Он крикнул своей компании, сидевшей за столиком:

— Что же вы? Идите сюда!

Девушки возбужденно хихикали. Несколько парней поднялись, уверенные, что, начав двигаться, они будут выглядеть так же притягательно, как Виктор.

Не сбиваясь с ритма, Виктор приблизился к своим подругам, исполняя что-то вроде танца живота, и по очереди грациозным движением руки пригласил их танцевать вместе с ним.

Несколько пар вышли в круг. Между ними Виктор двигался танцуя, как будто пытался понравиться одновременно и парням и девушкам. И все с готовностью втягивались в его игру.

— Он сделал сегодняшний вечер!

— Да, здорово он всех завел.

— Хозяину заведения полагалось бы ему заплатить.

Виктор решил не развлекаться в обществе своих приятелей по университету: с того момента, как он получил анонимную записку, и особенно с тех пор, как она исчезла на кухне, он побаивался, что кто-то из девушек или парней имеет на него виды. Поэтому он предпочел присоединиться к группе ребят постарше, друзей Натана, и отправился с ними в клуб, где раньше не бывал. Его появление стало сенсацией не только потому, что он был там новым человеком, но и потому, что у тридцатилетних возникла иллюзия, что они — его ровесники; они уже были женаты, некоторые с детьми, на самом пике карьеры, а в клуб отправлялись, чтобы убедить себя в том, что по-прежнему свободны. Сейчас они не были ни старыми, ни юными: постаревшие юнцы.

— А с кем этот Виктор? Ему нравятся девушки или парни?

— Ему никто не нравится.

— Шутишь! Он такой красавчик, к нему небось очередь стоит. Заметила, какой он отвязный? Если такой парень — девственник, то я — Жанна д’Арк.

Не успели Том и Натан вернуться к столу, как на них накинулись подруги:

— Вот вы нам сейчас все расскажете! Мы тут думаем, Виктор любит женщин или мужчин?

— С чего это вас заинтересовало? — посмеиваясь, спросил Том.

— Только не вздумай нам морали читать, — проворчал Натан. — Ты сам только об этом и думаешь.

— Думаю, но только когда парень мне нравится.

— Да они все тебе нравятся. По части секса ты настоящий экуменист!

— Да хватит вам друг друга задирать! Лучше нам ответьте!

Том и Натан задумчиво посмотрели друг на друга, а потом, пожав плечами, ответили:

— Мы не знаем.

Девушки поразились:

— Что за чушь! Неужели ни один из вас к нему не подкатывал?

— За кого ты меня принимаешь, дорогуша? — возмутился Натан. — Мне вообще скоро под венец. Вон Том очень спешит с этим.

— А что, перспектива брака добавит тебе верности? — подначил Том.

— Ладно, я ляпнул глупость, простите.

— Если честно, — признался Том, — хоть мы к нему и не подкатывали, но понять, кто ему нравится, пытались.

— И кто же?

— Непонятно.

— Лучше сказать, — уточнил Натан, — кажется, ему нравятся все.

— Но мы думаем, что ему не нравится никто.

— Мальчики, да вы в своем уме? Посмотрите, как он танцует!

И они показали на Виктора, который теперь открыл глаза и одаривал жгучими взглядами танцующих рядом с ним.

Натан разозлился:

— Ну да, он всех заводит… и что с того? Если женщина со всеми кокетничает, это еще не значит, что она со всеми спит.

— Чаще даже наоборот, — вставил Том. — Самые развязные девчонки сваливают, как только дойдет до дела. А вот якобы святые оказываются такими потаскухами…

— Как мать Тереза, например! — ляпнул Натан.

Девушки прыснули со смеху, потом снова посмотрели на Виктора. Через минуту Натан крикнул им:

— Эй, не забудьте, что вы замужем!

— Что, уже и помечтать нельзя?

— И еще, малышки, не забудьте, что вы его на десять лет старше!

— В нашем возрасте какие-то десять лет ничего не значат.

— А в его — еще как значат!

Девушки смерили его недобрым взглядом: границу, отделяющую смешные шутки от неприятных, он явно уже перешел.

Том взял Натана за руку и увел его танцевать.

А у них за спиной Виктор прихватил бутылку водки, отхлебнул прямо из горлышка и дальше, в танце, предлагал ее всем, кто танцевал вокруг него.

— Каждый раз одно и то же, — прошептал Том. — Сначала заведет всех, а потом схватится за бутылку, хоп — и уже пьяный. И ему никогда не приходится расхлебывать последствия своих провокаций…

— Э-ге-ге! — выкрикивал Виктор, отплясывая свинг.

Он прижался ягодицами к девушке, танцевавшей рядом, потом — к ее партнеру. В клубе становилось все жарче. Виктор метался, как шальная молния, от одного тела к другому, чувственный и желанный, само искушение.

На следующий день Виктор смог оторвать голову от подушки только часам к одиннадцати. Первым делом он доплелся до ванной, порылся в аптечке и принял горсть таблеток от похмелья.

Минут десять он вливал в себя огромную кружку едкого ромашкового настоя, потом еще минут двадцать провел под душем. Стекающая по коже вода возвращала его к жизни.

К двум часам он наконец оделся и тут вспомнил, что должен был позвонить Тому, Натану и еще встретиться с дядей.

Он позвонил парням и поблагодарил их за то, что забросили его домой; они же с шутками и прибаутками предупредили его, что Брюссель в ближайшие дни ожидает волна самоубийств, если только он не удостоит своим вниманием всех женщин и мужчин, с которыми заигрывал минувшим вечером.

— Ты просто дьявол, — закончил Том.

— Да я бы и рад, — искренне ответил Виктор, перед тем как повесить трубку.

На самом деле стало ясно, что ему нужно уехать из города, и чем быстрее, тем лучше. Чтобы представить дяде какие-то разумные доводы, он приготовил стопку брошюр о разных университетах, даже запомнил названия нескольких программ — ему ведь нужно было найти рациональные объяснения своему желанию уехать.

Разочарование стало потихоньку проходить, и одновременно он заметил через окно мансарды попугаев, которые гонялись друг за дружкой; почувствовав, как припекает солнце, он решил выйти на улицу выпить кофе.

Он отправился на площадь Брюгмана, где в тенистом квартале, в обрамлении каштанов с густой листвой, располагалось бистро, получившее название «И себя показать»: там была терраса, куда приходили показаться на люди состоятельные бездельники. Виктор занял столик с краю, у витрины книжного магазина, и глядел на разгуливающих мимо прохожих.

Его внимание привлекла одна девушка. Эта стройная особа покачивалась на бесконечно длинных ногах, напоминая раненую птицу. Сначала она потеряла босоножку на переходе, потом чуть не опрокинула временный дорожный знак, к которому прислонилась, чтобы поправить ремешок. Наклонившись погладить пса, вывалила наружу содержимое своей сумочки, а затем, наконец устроившись на последнем свободном месте на открытой террасе, умудрилась опрокинуть графин с водой на соседнем столе.

Виктору все это показалось бы смешным, если бы она с первого взгляда чем-то не поразила его. Можно было подумать, что ее прекрасное тело ей мешает: как будто ей очень неудобно быть такой высокой, ни дать ни взять маленькая девочка, выросшая за одну ночь. Даже когда она сидела, ей не хватало устойчивости: голова у нее склонялась, ноги путались, тело кособочилось; и вдруг она в один миг расцвела: все эти недостатки и странности чудесным образом обрамляли ее благородное, тонкое, умное лицо. Вся эта борьба с силой земного тяготения придавала волшебное очарование ее хрупкой шее и мягкой посадке головы. Виктору показалось, что перед ним греческая богиня, отринувшая неподвижность мрамора ради приключений в человеческом мире.

Он улыбнулся ей. Она сперва улыбнулась в ответ, потом неуверенно порылась в сумке, вытащила записную книжку, пару шарфиков, глазные капли, помаду, бумажные платочки и, наконец, то, что она на самом деле искала, — очки, которые и водрузила на нос. После этого она снова взглянула на Виктора, который опять ей улыбнулся, и убедилась, что она его не знает, и тем не менее послала ему дружелюбную улыбку.

Виктор припомнил события минувшей ночи.

«Только не начинай снова!»

Он подумал о своем скором отъезде.

«И особенно с ней! Похоже, это хорошая девушка».

Он быстро положил на столик купюру и покинул террасу, помахав рукой неловкой девушке.

Вернувшись на площадь Ареццо, он позвонил в дверь к дяде.

— Это же наш Виктор! — воскликнула Жозефина, раскрывая ему объятия.

Он с чистым сердцем обнял тетю, в которой души не чаял. Он бывал в их доме с раннего детства и привык относиться к ней как к подруге, а не как к старшей родственнице. Она держалась с ним не по-матерински, наоборот, частенько дурачилась, точно была моложе его, и просто нежно его любила, без громких слов и неожиданных разочарований. Рядом с ней жизнь представлялась ему почти прекрасной.

— Дядюшка ждет тебя в кабинете. — Едва договорив эту фразу, она рассмеялась. — Мне так нравится называть Батиста «дядюшкой». Можно подумать, что я сменила мужа и живу с каким-то пожилым бароном! Вот смешно!

— Как дела, Жозефина?

— Хороший вопрос. Спасибо, что спросил. Я смогу тебе на него ответить через несколько дней.

— Что-то случилось?

— Я тебе расскажу, когда все выяснится. — Она потрепала его по щеке. — И когда у тебя будет не такой мрачный вид, а пока, похоже, ты озабочен своими делами.

И с этими словами она проводила его к Батисту, а сама, напевая, ушла в другую комнату.

Батист прижал Виктора к груди.

Пока длилось это объятие, Виктор испугался, что у него не хватит смелости уехать отсюда. Батист ведь единственный человек на земле, который ему помогает. Зачем отдаляться от него? Зачем тревожить его и разочаровывать?

Они сели, обменялись обычными приветствиями, потом Виктор достал из кармана открытку:

— Смотри, мне отец написал. Он теперь в Южной Африке.

Лицо Батиста помрачнело.

— Правда? Уже уехал из Австралии?

— Он говорит, что у Австралии нет будущего, а все важное сейчас происходит в Южной Африке.

— Да, эти речи я уже слышал.

Батист не стал развивать эту тему. Виктор тоже.

Когда мама Виктора, сестра Батиста, умерла, Виктору было всего семь лет. Он не знал своего отца, который оставил мать еще до его рождения. Тем не менее его родитель не позволил Батисту и Жозефине взять Виктора к себе, а признал отцовство и забрал мальчика. Он вместе с отцом участвовал во множестве невероятных приключений, которые всегда заканчивались неприятностями. Сколько раз он рассказывал сыну, что вот-вот заработает кучу денег, что он знает волшебный способ. Но реальность почему-то отказывалась подчиняться его мечтаниям, и он едва сводил концы с концами. Его отец, считавший себя свободным, бесстрашным и неутомимым путешественником, на деле был просто неудачником, который торопился расстаться с местом, где потерпел очередной крах.

Виктор быстро осознал, что оказался рядом с довольно беспомощным взрослым. Также он заметил, что, когда дела у отца заходили в тупик, их частенько спасал чек, вовремя и без лишних слов присланный Батистом.

В пятнадцать лет Виктор потребовал, чтобы отец отдал его в пансион. Тот был даже рад отделаться от оценивающего взгляда сына, хотя и раскритиковал его решение, а сам продолжал мечтать о том, как сколотит себе состояние в далеких краях: он выращивал цыплят в Таиланде, торговал недвижимостью в Греции, устраивал сафари на Мадагаскаре, подрабатывал смотрителем пляжа на острове Реюньон, искал золото в Патагонии, а в Австралии пытался наладить экспорт бифштексов из кенгуру.

Виктор помахал в воздухе отцовским посланием:

— Его носит по свету, как эту открытку.

Батист склонился к Виктору и спросил:

— Почему ты хочешь уехать?

Виктор не ответил.

Батист выдержал паузу, дожидаясь, когда Виктор сам прервет молчание.

— Пожалуйста, Батист, не проси меня ничего объяснять.

— Ты не обязан ничего объяснять мне, но хорошо бы ты понимал это сам.

Виктор нахмурился.

А Батист спокойно продолжал:

— Мне бы хотелось точно знать, что ты себя не обманываешь.

— Мне тоже, — внезапно растрогавшись, пробормотал Виктор.

— Тебе тоже — что? Послушай, это же просто бегство!

— Да нет.

— Ты просто бежишь от трудностей.

— Да нет, — повторил Виктор, хотя уже и не так уверенно.

— Убегаешь, как твой отец!

Виктор гневно вскинул голову. Он никому не позволит сравнивать себя с этим болваном. Никогда!

Он прошелся по комнате, чтобы не так злиться, потом, все еще бледный от гнева, обернулся к дяде:

— Батист, ну ты же знаешь! Ты-то знаешь, отчего мне так сложно жить.

— Знаю. Может, сходишь к психологу?

— Да я и так хожу. Без этого мне никак.

— И что?

— Ничего, говорю ему, что у меня все в порядке.

— Но почему?

— Да потому, что никто не может меня понять.

— А сам-то ты себя понимаешь?

В глазах у Виктора блеснули слезы.

— Господи, ты такой умный, вечно за тобой остается последнее слово.

— Ну да, слов я не боюсь.

С этими словами Батист раскрыл объятия, и Виктор со слезами бросился ему на шею.

Немного успокоившись, он сел прямо и высморкался.

— А у тебя-то самого как дела, Батист? Расскажи лучше о себе.

— Ну нет, не переводи разговор, эта хитрость не сработает.

Виктор горько усмехнулся. Батист продолжил:

— Ты хочешь уехать из Брюсселя, как до того уехал из Парижа, а потом — из Лилля. Учитывая, что найдется еще штук двадцать университетов, где изучают право, я уже приготовился следующие лет двадцать навещать тебя в самых разных кампусах. А ты у нас вдобавок еще и способный к языкам, так что боюсь, как бы не пришлось ездить к тебе еще и в Англию или в Штаты, — я только рад таким путешествиям, но, кажется, это не решает проблемы. Виктор, дорогой, может, тебе вернуться домой и подумать, что гонит тебя прочь? И не придется ли по той же причине покинуть следующее место, где ты обоснуешься? Что скажешь?

— Батист, я тебя люблю, — прошептал Виктор.

— Ну слава богу. Первая разумная фраза, которую я от тебя сегодня слышу.

Батист шутил, чтобы не показать чувств, которые его переполняли. Своих детей у него не было, к тому же именно сейчас он и так страшно нервничал из-за того, что Жозефина влюбилась, и сообщение Виктора стало для него просто последней каплей.

Виктор и Батист посмотрели друг на друга. Им было достаточно встретиться и знать, что оба они испытывают друг к другу одинаково теплые чувства, которые ничто не может изменить. Батисту хотелось бы сказать: «Ты же мне как сын!» — а Виктору: «Я бы хотел, чтобы ты был моим отцом». Но они не сказали этого вслух. Оба они были сдержанными и не облекали свою любовь в слова.

Когда Виктор вышел от дяди, настроение у него улучшилось, и он решил еще пройтись. Ходьба помогала ему справиться с грустью. Ноги сами привели его на площадь Брюгмана. И он невольно стал искать глазами на террасе кафе ту девушку, похожую на раненую птицу.

Неловкая девушка все еще была там. Она цедила коктейль «Диабло» с мятой. Свободных столиков не было, он подошел к девушке и, не раздумывая, склонился к ней:

— Могу я составить вам компанию?

— Ну…

— Других свободных мест нет. Но спрашиваю я вовсе не поэтому. — И он подмигнул ей.

Она ответила неуверенной улыбкой и указала ему на пустой стул, сбив при этом сахарницу.

— Меня зовут Виктор.

— А меня Оксана.

Мимо прошла молодая мать с младенцем на руках. Оксана взглянула на нее с грустью, которая не укрылась от Виктора.

— Кажется, вы огорчены.

— Да, я всегда расстраиваюсь, когда вижу малышей.

— Почему?

Она неопределенно махнула рукой. Прошла еще минута. Оксана с удивлением изучала лицо Виктора.

— А вы?

— Мне, когда вижу детей, всегда хочется плакать.

— Правда?

— Если никого нет рядом, могу и всплакнуть.

Оксана вгляделась в его лицо и поняла, что это правда.

От волнения они не смотрели друг на друга.

Виктор украдкой вытащил телефон и написал дяде: «Я остаюсь».

 

12

Когда воскресным вечером Ипполит вернулся домой, он буквально парил в облаках от счастья: невесомый, воздушный, глаза прищурены от удовольствия, а лицо так и лучится безмятежностью.

— Папа!

Изис бросилась ему на шею. Он покрутился с ней на руках в тесной душноватой прихожей.

— Папа, как от тебя вкусно пахнет!

Он улыбнулся: она была права — от него пахло духами Патрисии, а может, самим счастьем, или это одно и то же? Он сделал пару шагов и уперся в стол в центре заставленной комнатки, которая одновременно выполняла роль кухни, столовой, гостиной и спальни, — тут проходила вся его домашняя жизнь. Только крохотная ванная была в отдельном помещении, куда можно было закрыть дверь, да еще чуланчик, бывшая кладовка с маленькой форточкой, — Ипполит переоборудовал его в спальню для Изис.

— Как у вас прошли выходные? — спросил Ипполит у Изис и Жермена, который оставался с девочкой, пока Ипполит был у Патрисии.

Жермен, в длинном переднике, повернулся к нему с соблазнительно дымящейся кастрюлей.

— Изис сделала уроки, в том числе математику, — я проверил. Днем мы ходили к ее подружке Бетти смотреть мультфильм «Бэмби». А потом Изис читала, а я приготовил еду.

Ипполит наклонился к Изис:

— Ну и как, понравился фильм?

— Да. Жермен очень плакал.

Жермен рассердился и шумно помешал ложкой в супе.

Изис поднялась на цыпочки и прошептала отцу на ухо:

— Бэмби — это олененок, и у него в начале фильма убили маму. По-моему, после ее смерти Жермен больше не смотрел.

Ипполит посочувствовал и исчез в ванной, чтобы переодеться: он берег свой единственный костюм.

— Эй, — крикнул Жермен, — я тут у тебя постирал и сложил белье! — Карлик показал рукой на стопку белья на столе.

— Спасибо, Жермен. Не надо было…

— Ерунда, мне несложно. И все равно нечего было делать.

Изис в недоумении уставилась на Жермена, задумавшись, как это человеку может быть нечего делать; у нее вот всегда есть чем заняться: подумать, порисовать, почитать, попеть. Не понимает она этих взрослых. Впрочем, до обеда надо бы ей закончить со своим романом.

— Вы ведь сейчас будете разговаривать? — спросила она.

— Что-что? — переспросил Ипполит, выходя из ванной.

— Я думала, вам нужно поговорить. Да, Жермен?

— Э-э-э, а почему ты спрашиваешь?

— Хочу знать, пойти мне дальше читать у себя в комнате или здесь остаться. Думаю, будет лучше, если я уйду к себе.

И, не дожидаясь ответа, она взяла книгу и обогнула стол.

Сбитый с толку тем, что десятилетняя девочка говорит ему «Думаю, будет лучше, если я уйду», Ипполит просто поймал ее за руку, когда она проходила мимо:

— Что читаешь, дочка?

— «Алису в Стране чудес».

Естественно, он не знал, о чем там речь: с детских лет он ни разу не пытался развлечься книгами. Но все же ласково переспросил:

— И что, как тебе Страна чудес? Весело?

— Да это просто ужас! Кролик, который носится как угорелый, какой-то мрачный кот, безумный шляпник, да еще и злющая королева с целой армией глупых солдат. Страна чудес, скажешь тоже! Скорее уж, страна кошмаров!

— Так, значит, тебе не нравится?

— Еще как нравится! — И она послала отцу воздушный поцелуй, а сама уже толкала створку двери, спеша вернуться к своим кошмарам.

Ипполит безмятежно опустился на диванчик.

Жермен вгляделся в его лицо:

— Я так понимаю, раз ты вернулся только сейчас, то…

— Да.

Мужчины посмотрели друг на друга.

Растроганный, Жермен радовался успеху Ипполита. Он был чутким и уловил волны счастья, которые излучал его друг-садовник: тело Ипполита было расслаблено, а душа полна радости.

Ипполит был бы и рад рассказать Жермену все, что с ним произошло, но ему не хватало слов: те жалкие слова, которые приходили ему в голову, превратили бы повествование о его любовном успехе в заурядную историю, поэтому он просто жестом изобразил женственные очертания Патрисии. Его руки будто ласкали ее призрачное тело. И он безмятежно вздохнул.

Если бы он мог подобрать нужные слова, то рассказал бы, как со вчерашнего вечера чуть ли не каждую секунду трепетал от счастья, как его переполняли чувства: тревога, соблазн, страх, восхищение, блаженство и потом — тоска. Да, он наслаждался каждым мгновением — удивительным, насыщенным, полным жизни. Патрисия околдовала его. То, что он угадал по ее внешнему облику, с лихвой подтвердили последние часы: это была не просто одна из женщин, нет, это женщина в лучших своих проявлениях; место, откуда мы вышли и куда мы возвращаемся, женщина — источник любви, одновременно и мать, и любовница, сразу и пункт отправления, и пункт прибытия.

Три года назад он впервые увидел Патрисию на площади Ареццо, она была величественна, складки ее платья позволяли угадать очертания бедер, живота и груди; Ипполита восхитила ее монументальность, и он не решился заговорить с ней: это было ощущение даже не социальной неполноценности, а мужской, ведь рядом с этим мощным древом сам он казался виноградной лозой — тощий, жилистый, одни кости, мускулы и сухожилия.

С точки зрения Ипполита, для женщины вес был достоинством. Идеальная любовница должна быть массивной, неторопливой, внушительной, с большой молочной грудью. Как-то один приятель сказал ему, что любит толстушек, — Ипполит возмутился; слово «толстушка» подразумевало физический недостаток, Ипполит же, наоборот, любил полноту, завершенность, гармонию, а это глупое слово «толстушка» унижало дородных Юнон, абсурдным образом принимая за образец совершенства худышек.

В мире было два типа женщин: настоящие и фальшивые. У настоящих было торжествующее, победоносное тело. А женщины-фальшивки только притворялись женщинами, но у них не осталось ни живота, ни бедер, ни ляжек, ни груди. И одеваться им было трудно: ткань на них болталась, ей нечего было обтягивать, под одеждой не вырисовывалось никаких благородных и величественных форм, так что им оставались только одеяния в стиле унисекс или узкий крой в обтяжку. Кстати, жизнь у этих женщин-фальшивок кончалась неприглядно: они рано старели, покрывались морщинами, меньше смеялись, сгибались в три погибели, пробираясь по стеночке, словно тщедушные крысы.

Если бы Ипполит отправился в Матонже, район Брюсселя, где живут чернокожие, он оказался бы в ослепительном мире: африканки, завернутые в свои переливчатые одежды бубу, — упитанные, гордые, радостные и уверенные в себе — источали бы в его сторону сияние женского превосходства. А взглянув на их мужей — подтянутых, жилистых, куда более зажатых, чем жены, — можно было сделать вывод, что мужчина рядом с женщиной остается смешным. Конечно, ему иногда удается показать, что он силен или быстр, но чтобы мужчина был красивее? Вот уж нет! В его глазах Патрисия выглядела африканской королевой, нечаянно облаченной в белую кожу и затерявшейся на площади Ареццо.

Если женскую худобу Ипполит не одобрял, то за собственным весом следил, потому что мужчину лишние килограммы не украшают: это просто жир, который не придает ему ни пышности, ни благородства. Доказательства? Вместо того чтобы равномерно распределить избыток веса по всему телу, самец собирает его на животе, будто насекомое — непереваренную пищу, и это только делает его уродливым, затрудняет движения, заставляет сбиваться с дыхания при ходьбе. То ли дело женщины: они округляются сразу со всех сторон, будто булочки в духовке.

Итак, Ипполит не мог рассказать Жермену, как ослепительна Патрисия и как он занимался с ней любовью: неторопливо, ласково, нежно. Эта ночь стала плотским выражением всех чувств, которые они испытывали друг к другу; тут соединились внимание, уважительность, тактичность и мягкость. Для него секс не был целью, скорее подтверждением встречи. И любовью заниматься он предпочитал мягко, неторопливо, так чтобы вздох потихоньку переходил в счастливый стон, перерастая потом в экстаз. Он ненавидел в любви брать наскоком, завоевывать, предпочитая растапливать лед и подходить ближе исподволь. Если женщина ждала напора и нарочитой резкости, поведения настоящего мачо, может, даже насилия, он отдалялся: не то чтобы ему не хватало на это страстности, силы или твердости, просто он не любил такую игру. Как-то раз Фаустина, которая тоже жила на площади Ареццо, стала его соблазнять: позвала к себе выпить чего-нибудь холодного. Он быстро догадался, из какого она теста: женщина, провоцирующая мужчину вести себя как хищник, женщина, которая занимается любовью исступленно, ждет, чтобы ее хлестали и рвали на куски… Чтобы избежать ее страстного внимания, он вызвал у нее брезгливость, полностью сосредоточившись на собачьих и птичьих экскрементах, которые в тот момент собирал. Как хорошо, что он сохранил себя для Патрисии! Когда он взгромоздился на свою полнотелую королеву, он почувствовал себя одновременно и мужчиной, и ребенком — могущественным и слабым сразу. Может, это оживило в нем ускользающее воспоминание о матери, умершей, когда ему было пять лет? Может, он снова испытал то давнее ощущение — себя крохотного на крупном женском теле… Он был уверен, что нашел свое место. Возлюбленная дала ему чувство защищенности, и теперь он сам должен был защищать эту территорию, храм покоя и нежности.

— Похоже, ты влюблен, да еще и как, — пробормотал Жермен.

— Может быть…

Карлик кивнул, уверенный, что поставил верный диагноз. Ипполит поискал среди своих записей музыку, подходящую к случаю, нашел песни Билли Холлидея и растворился в его томном проникновенном голосе, свежем и сочном, как звуки гобоя.

Когда Жермен объявил, что обед готов, пришла Изис.

— Познакомишь меня с ней? — попросила девочка, устраиваясь перед своей тарелкой.

— С кем?

— С Патрисией.

Ипполиту сначала показалось каким-то волшебством то, что его дочь произнесла это имя, потом он взглянул на приятеля и догадался, что тот не удержал язык за зубами. Жермен пожал плечами, показывая, что он тут ни при чем.

— Так как? — настаивала Изис. — Познакомишь меня с ней?

Ипполит кусал губы. Он не думал об этом, ведь для него Патрисия и Изис принадлежали к двум разным вселенным.

— Ты боишься?

В ответ Ипполит наклонился к дочери:

— Чего боюсь?

— Что она мне не понравится.

Он тревожно тряхнул головой:

— Теперь, когда ты это сказала, думаю, что боюсь.

— Не волнуйся. Я буду снисходительной.

Ипполит в очередной раз удивился: как это десятилетняя пигалица произносит: «Я буду снисходительной»? Даже он сам в свои сорок должен был бы хорошенько подумать, чтобы найти подходящее слово; дочь была умнее его!

А Изис продолжала:

— Что же ты будешь делать, если она мне не понравится?

Ипполит подумал, потом ответил искренне:

— Буду… буду видеться с ней без тебя.

Изис скривила гримаску:

— Тогда надо, чтобы она мне понравилась.

Жермен и Ипполит кивнули. Изис заключила:

— Теперь я знаю, что мне делать.

Ипполит опустил голову. Часто ему казалось, что они поменялись местами: Изис стала родителем, а он — ребенком.

Жермен решился нарушить молчание:

— А как дела у тебя самой, Изис? Что-то ты перестала рассказывать о своем Сезаре.

— Он больше не мой, — отчеканила Изис.

— Почему?

— Я его бросила.

Ипполит и Жермен от такой серьезности чуть не прыснули со смеху, но сдержались, догадавшись, что девочку это обидит.

— Я его бросила, потому что мне с ним скучно. Он ничем не интересуется, ничего не читает, не знает ни стихов, ни песенок, — в общем, с ним не о чем говорить.

Ипполит подумал: «Когда-нибудь она и со мной так расстанется, потому что я ее разочарую; я, наверно, очень огорчусь, но придется признать, что она права».

Обед завершился абрикосовым пирогом, который испек Жермен. Хотя его собственное жилье располагалось на сто метров дальше по улице, у него вошло в привычку заходить к отцу с дочерью, не спрашивая, не мешает ли им его присутствие, и незаметно он становился частью их существования: заменил Ипполита на кухне, занимался стиркой и глаженьем, проверял домашние задания Изис и поддерживал порядок в их маленькой квартирке. На Ипполите остались только покупки. Теперь они трое жили как одна семья, в которой Жермен играл роль матери, с той только разницей, что каждый раз в десять вечера он уходил спать к себе и появлялся на следующий день в семь утра со свежим хлебом.

— Ипполит, сегодня воскресенье, может, сходим в боулинг?

Жермену явно очень хотелось куда-то выйти. Ипполит сообразил, что другу пришлось сидеть с его ребенком эти два дня, пока сам он отдыхал.

Полчаса спустя Жермен и Ипполит потягивали пиво рядом с лакированными дорожками.

Ипполит по-прежнему всем телом излучал счастье, которым одарила его Патрисия. Восхищенный, Жермен следил за этим бессловесным рассказом без зависти или тоски, хотя самому ему, вероятно, никогда не приходилось испытывать ничего подобного.

Они начали игру.

Ипполит отлучился в туалет.

Вернувшись в зал, он обнаружил, что Жермена окружила компания молодежи, только что появившаяся в зале.

— Дай-ка я запущу его вместо шара, — предложил самый крепкий на вид.

— Бросок карлика!

— Моя любимая игра!

— Только бросай поаккуратней, чтоб не попортить слишком быстро. Всем же захочется в него поиграть.

— А если позвать сюда все его семейство? Карлик, у тебя нет женушки, чтобы нам поразвлечься? Или братьев, сестер, а может, дети есть? Не, ну ты понимаешь, мы ж хотим сыграть длинную партию!

Тут подошел Ипполит. Увидев его, Жермен замотал головой в знак того, что просит друга не вмешиваться.

Но Ипполит не стал долго раздумывать. Он шагнул прямо в середину группы парней:

— Ну, кто тут самый большой придурок и сейчас получит по роже?

Он схватил за воротник здоровенного парня, который держался как заводила:

— Ты, что ли? — И, не дожидаясь ответа, врезал ему головой.

Великан ошалело отшатнулся, хватая ртом воздух.

— Кто следующий? — спросил Ипполит, вцепляясь в другого парня.

— Да мы пошутили!

— Ах вот оно что! Тебе было весело, Жермен?

И второй парень рухнул на пол, получив затрещину. Ипполит сцапал третьего, тот стал оправдываться:

— Да ладно тебе, шутки про карликов — это же обычное дело, чего ты завелся?

— Про карликов? Это где тут карлики? Не вижу ни одного, тут только мой друг Жермен.

И третий парень получил подзатыльник. Не успел Ипполит повернуться к остальным, как их уже и след простыл.

Ипполит потер руки и спросил у Жермена:

— Так что, играем?

— Играем!

Жермен был страшно доволен. Он с детства привык к оскорблениям и не обращал на них особого внимания, зная, что только трус станет дразнить карлика, но его тронуло, что друг защищал его с таким пылом. Взволновала его не сама месть, а проявление дружбы Ипполита.

И они сыграли длинную интересную партию, которую в последний момент выиграл Жермен, потом в баре взяли еще пива.

— Хочется любви, — признался Жермен.

— Любви? Сейчас, прямо сегодня?

— Ну да. Сходишь со мной?

Они вышли из боулинга и добрели до Северного вокзала. Там они пару раз свернули и оказались на улочке, полной людей, несмотря на поздний час. Причем там были мужчины, и только мужчины: они прогуливались перед красными витринами, где выставляли себя проститутки в кокетливом нижнем белье. Они держались так, словно не знали, что сквозь стекло на них глазеют зеваки: причесывались, красились, поглаживали себя по бедрам, слушали радио и даже пританцовывали.

— Сейчас посмотрим, на месте ли та, что мне нравится больше всех, — сказал Жермен восторженно, как ребенок, которого привезли на ярмарку.

Они дошли до середины улицы. Жермен затопал ногами от радости и указал Ипполиту на большеглазую красавицу-мулатку, облаченную в розовые кружева:

— Она свободна!

— Я тебя подожду.

Жермен устремился к витрине и подал знак мулатке, которая улыбнулась и впустила его. Прикрыв за ним дверь, она опустила занавеску.

Ипполит, как у них было заведено, ждал Жермена в кафе по соседству. Сам он к профессионалкам никогда не захаживал и не собирался, но нисколько не осуждал тех, кто это делает. Наоборот, он считал, что мир устроен не так уж плохо: если бы эти женщины не продавали свое тело, как бы тогда Жермен удовлетворял свои желания? Его друг слишком сильно ненавидел себя, и, не будь у него возможности расплатиться с женщинами, проявившими к нему благосклонность, его совсем замучили бы комплексы, возможно, он просто не смог бы с ними справиться.

Ипполит устроился за мраморным столиком, заказал еще пива и с интересом следил за безостановочным кружением посетителей улочки. Он пытался определить, что привело сюда каждого из них. Про некоторых можно было догадаться по их внешности: старики, калеки, некрасивые… про других же ответ был не столь очевиден, требовалось напрячь воображение. Может, это вдовцы? Холостяки, которым очень приспичило? Мужья, у которых жены ненавидят секс? Любители сомнительных развлечений, которых супруги не одобряют?

Так он придумывал все новые версии, и тут прямо через улицу от него распахнула свою дверь одна из девушек: из ее комнатки появился клиент. — это был Виктор, красавец с площади Ареццо.

Ипполит не верил своим глазам. Ему даже захотелось окликнуть юношу, но он удержался, представив себе, как тот смутится.

Виктор пересек улицу, зашел в то же кафе и заказал выпить.

— Ипполит? — воскликнул он, тоже очень удивившись.

Юноша мгновение колебался, а потом, пожав плечами, подсел за столик к садовнику.

— Какая неожиданность… — пробормотал он.

— И правда, — ответил Ипполит.

Они помолчали. Виктор задумчиво склонил голову набок:

— Неужели это из-за того же?

— Ты о чем?

— Ты ходишь сюда из-за того же, что и я? Чтобы не…

— Чтобы не — что?

— Ну, чтобы быть уверенным, что ты не…

Не понимая, о чем говорит Виктор, Ипполит поторопился ответить правду:

— Я жду своего друга Жермена.

Виктор тут же умолк, а Ипполит слишком поздно сообразил, что теперь юноша уже не откроет ему тайну своего присутствия здесь.

 

13

— Да, это очень симпатичный особнячок, во французском вкусе…

Ева раскрывала двойные двери, переходила из одной гостиной в другую, стараясь, чтобы старый дубовый паркет не скрипел, расхваливала детали: дверные ручки, лепнину, с напускной небрежностью поглаживала каминные колпаки.

За ней шла Роза Бидерман, в костюмчике от Шанель, будто специально на нее сшитом. Ей очень нравилось, как здесь устроено пространство, как падает свет.

— Я внесу этот адрес в мой список. Думаю, что моя подруга, которая десять лет прожила в Лондоне, оценит этот дом. Могу я с вами связаться, когда она в следующий раз приедет?

— Конечно. Но хорошо бы она не слишком с этим затягивала: такая недвижимость, хоть и стоит дорого, довольно быстро находит покупателя.

— Она сказала, что собирается приехать через две недели.

— В любом случае, если клиент заинтересовался, я всегда перезваниваю.

Роза Бидерман поблагодарила любезной улыбкой.

Еву впечатлило уже то, что к ней обратилась супруга самого Захария Бидермана, а личная встреча польстила ей еще больше: жену известного экономиста отличала уверенность, свойственная людям, никогда ни в чем не нуждавшимся, любезность, данная хорошим воспитанием, а не включенная ради корысти, а еще — привитая с детства привычка одеваться у лучших кутюрье. Ева же, которая каждую ступеньку своего восхождения по социальной лестнице оплатила собственным телом и чувствами, не спускала глаз с этой дамы, принадлежавшей к высшим кругам буржуазии. Роза, хотя и выглядела не слишком юной, не утратила сексуальной привлекательности: костюмчик из шотландки классического кроя соответствовал имиджу влиятельной особы, но в этом облачении ее изящные формы казались только более аппетитными и дразнили воображение. Когда они проходили мимо большого, во всю стену, зеркала, Ева сравнила их силуэты, и то, что она увидела, ее не порадовало: пухленькая Роза смотрелась одновременно и привлекательно, и вызывающе, овеянная загадочным флером, — а сама Ева, со своей агрессивной сексуальностью, походила скорее на проститутку. Она вдруг разозлилась на себя за свое чересчур откровенное декольте, высоченные каблуки, сапоги с голенищами выше колен вместо скромных ботильонов… Еще мгновение, и она задалась бы вопросом: правомерно ли иметь загорелую кожу и платиновый оттенок волос? В Розе-то не было заметно никакого усилия нравиться, именно это и делало ее неотразимой: кожа ее так и лучилась естественностью, волосы — тоже, ее элегантность не привлекала к себе внимания. Со вздохом Ева осознала, что поняла все это слишком поздно.

— Вы давно работаете в недвижимости? — спросила Роза.

— Уже шесть лет, с тех пор как поселилась в Брюсселе.

Действительно, шесть лет назад, когда Филипп — ее козленочек — с женой и детьми обосновался в Брюсселе после трех лет в Лионе, он привез вместе с остальным багажом и ее, снял ей квартиру и купил агентство недвижимости.

— Моя специализация — районы Уккел и Иксель. Дорогие дома… Думаю, я побывала во всех зданиях на авеню Мольера — до нашей милой площади Ареццо.

— Правда? Тогда вы, должно быть, знаете моих друзей Дантремонов?

— Конечно, — поспешно ответила Ева.

Ей так хотелось блеснуть, что она, не задумываясь, похвасталась этим знакомством, хотя Филипп Дантремон — ее козленочек — всегда запрещал ей упоминать о нем.

— И самого милейшего Филиппа Дантремона, — проворковала Роза, — известный донжуан, да?

Ева смутилась, ей только и оставалось, что согласиться с этим, утвердительно опустив глаза.

— Не хотела бы я быть на месте его жены Одиль. Ей столько приходится ему прощать…

— Вот как! — выдавила из себя Ева, сглотнув слюну.

— Филипп ни одной симпатичной женщины не пропустит. Сразу кидается в атаку. И не говорите мне, что за вами он не пытался ухлестывать.

— Ну да, конечно… но… я была несвободна, поэтому дело ничем не кончилось.

— Тем лучше для вас… Но вообще-то, он по-своему корректен и никогда не выбирает женщин, похожих на его жену. Мне рассказывали, что последняя его пассия, Фатима, — роскошная арабская красавица. Из Туниса… Как подумаю, что мне это известно, а Одиль ничего не знает, становится неловко. Правда ведь?

Еве хотелось закричать: «Какая еще Фатима?» — но она сдержалась, надо было соблюдать приличия. Ее трясло от волнения, она проводила Розу до дверей, обменялась с ней любезностями и быстро попрощалась под тем предлогом, что ей еще нужно подняться в дом и проверить, закрыты ли все окна.

Ослепительная Роза выскользнула на залитый солнцем тротуар, пообещав, что ее подруга скоро посетит особняк.

Ева спустилась на кухню, закрыла ставни и, оказавшись в безопасности, взвыла в голос:

— Вот сволочь!

Что-то подобное сказанному Розой она и сама подозревала, а может, даже и знала наверняка, но запрещала себе об этом думать. Конечно, она заметила, что Филипп теперь заходит к ней не каждый день, что он избегает некоторых магазинов и ресторанов, а в каких-то не хочет показываться с ней вдвоем. И действительно, несколько раз он куда-то загадочным образом исчезал, оправдываясь загруженностью по работе! Какая-то часть ее мозга подозревала, что эти странности говорят о появлении другой женщины, но сознание отказывалось выразить это словами, потому что она так не хотела быть несчастной. Но Роза Бидерман только что ткнула ее носом в эту реальность, и реальность оказалась отвратительной!

Что же теперь делать?

А в это время сама Роза Бидерман, прогуливаясь под цветущими платанами, звонила своей подруге Одиль Дантремон:

— Ну вот, дорогуша, дело сделано: теперь она знает, что у нее есть соперница!

Одиль Дантремон поблагодарила ее и воспользовалась случаем, чтобы расспросить, какова из себя любовница мужа.

— Да, — отвечала Роза, — выглядит очень вызывающе, сразу видно, что игрушка богатенького господина. Одета в соответствии с тем, какие у них всех в этом возрасте фантазии. Бедняжка… Довольно вульгарна, да. Нет, ну бойкая дамочка, что тут скажешь. Она не стерпит того, что я ей сообщила, ей захочется отомстить, это уж точно. И больше из самолюбия, чем из любви. На самом деле ты права, дорогуша, надо иногда им устраивать крупный переполох. Эти две его любовницы, Ева и Фатима, выставят Филиппа за дверь, и он вернется к тебе…

Роза чуть не добавила «поджав хвост», но вовремя остановилась:

— …и будет просить прощения.

Про себя Роза продолжила: «А потом все начнется сначала», но Одиль произнесла эти слова за нее. Роза выслушала ее объяснения, потом подтвердила:

— Ну конечно же, единственный, кто всегда ждет, принимает мужчину таким, какой он есть, любит его без всяких условий, — это жена. Ты права, Одиль. Мне было приятно поучаствовать в твоей задумке. Нет, благодарить меня не за что: замужней женщине всегда приятно рассказать любовнице, что ее обманывают.

В субботу утром Ева решила съездить в Кнокке-ле-Зут. Это странное для французского уха название имеет самый шикарный курорт в Бельгии, в северной ее части.

Северное море — море усталое, а Кнокке-ле-Зут — место, где оно позволяет себе передохнуть. Волны тут не совершают вообще никаких усилий. Они даже купальщика опасаются: застенчиво лижут берег, и все это похоже на огромную мелководную лужицу, где приходится пройти сотни метров, чтобы погрузиться в воду хотя бы по плечи; но и там они не встретят его с радостью, а скорее оттолкнут, их холод остудит его пыл, а соленые брызги будут хлестать по лицу. Нашему курортнику все время будет казаться, что море остается где-то вдали, отступает за горизонт, не дается ему, к тому же и цвета здесь скупые: волны сперва сливаются с бежевым оттенком песка, потом — с серым тоном неба и, наконец, с выцветшей голубизной горизонта. Северное море лениво, и, если бы по нему не фланировали неспешно нефтяные танкеры и пассажирские суда, можно было бы подумать, что эти воды неинтересны и бесполезны для человека.

Ева вышла к морю и тотчас прониклась курортной атмосферой. Хотя сама она приехала из Швейцарии, она быстро разобралась, что к чему на этом бельгийском пляже: никто не углубляется в пустынную часть берега, бесконечную и ничем не заполненную, — все курортники собираются на тесной полоске платного пляжа, где имеются шезлонги и бесполезные в этих широтах большие пляжные зонты от солнца и продают напитки, — этакий нарядный прямоугольничек берега, обращенный к морю: сине-белое убранство, а из громкоговорителей сочится приятная музыка.

При появлении Евы и мужчины и женщины впились глазами в такую непревзойденную красотку, а пляжный служитель кинулся к ней навстречу, чтобы галантно предложить ей место, достойное ее очарования. Лицо Евы скрывали большие круглые солнцезащитные очки, несколько минут она изображала нерешительность, а потом, будто бы подчинившись служителю, который держался как галантный кавалер, указала ему место, где ей бы хотелось устроиться. Он принес шезлонг, разложил полотенца, привел в порядок песок, установил две скамеечки, чтобы она могла разложить свои вещи, и пообещал принести фруктовый коктейль, который она выбрала.

В итоге Ева устроилась за спиной у семейства Дантремон, которое приехало сюда на свою приморскую виллу.

Филипп Дантремон, конечно, заметил ее первым, — возможно, он следил за ней еще с той минуты, как она появилась на верхушке лестницы, и молил небо, чтобы она не приближалась. Взбудораженный, взвинченный, делая вид, что ищет крем от солнца, он повернулся в ее сторону с недовольной гримасой: «Что за новости! Ты с ума сошла?» Ева же не удостоила его ответным взглядом, а просто сняла футболку, продемонстрировав свою великолепную грудь, едва прикрытую полоской материи с парой тесемочек.

Квентин, старший сын Филиппа, заметил Еву так же быстро, как и его отец, но его лицо, в отличие от физиономии главы семейства, озарила улыбка. Он не скрываясь демонстрировал свою радость оттого, что Ева здесь.

Два младших сына не обратили на нее внимания: они были слишком заняты — один читал, а другой строил замок из песка.

Одиль Дантремон дремала на солнышке, намасленная, будто сардина.

Тут Ева достала из сумочки свое секретное оружие, которое поможет ей добиться всего, чего она пожелает: собачку.

На шезлонге появилась прелестная девочка породы шиба-ину, похожая на шпица или маленькую лисичку с черными глазками, изящно подведенными белым, грациозная, с тонкими лапками и пушистой шерсткой, напоминавшей нарядную одежку, настолько гармонично в ней сочетались рыжина и кремовые оттенки.

Филипп заметил, какое страшное оружие появилось на сцене. Он нахмурил брови и выпятил подбородок, недовольный, что не может вмешаться.

Ева надела на шею этой японской принцессы премиленький ошейник со стразами и вместе с ней прошествовала к кромке воды.

Все мужчины на пляже впились в нее глазами.

Ева, наслаждаясь успехом, отметила, что не зря она убедила свою подружку Присциллу обменяться на выходные: Ева получила собачку шиба-ину, а подруга — ее кошку вместе с квартирой. Ничего не может быть лучше такой приманки, если хочешь, чтобы мужчины заводили с тобой разговор: этот аксессуар сэкономит целые часы, которые не придется тратить зря.

Ближайшие полчаса нашу нимфу с четвероногой спутницей буквально осаждали разного рода купальщики и любители прогулок у моря. Ева принимала их внимание любезно, но не давала им повода думать, что за ней можно приударить; после двух-трех минут беседы она внятно сигнализировала, что ничего более значительного, чем коротенький светский разговор, им не светит.

Жена Филиппа Дантремона проснулась, поэтому он не мог подойти к Еве и приказать ей убраться отсюда. Он в растерянности смотрел, как вокруг нее увиваются мужчины, его одновременно переполняли ревность и гордость, он страшно злился и не мог сообразить, почему его любовница устроила всю эту комедию.

А Ева тем временем вернулась на свое место с изящной собачкой на поводке и устроилась в шезлонге, чтобы понежиться в лучах солнца. Естественно, ее кожа и так уже была безукоризненно загорелой, аппетитной, словно медовый пряник, загар был ровненький, румяный и свежий, как ни у кого на пляже. Предусмотрительная Ева ездила на курорт не для того, чтобы загорать, а для того, чтобы демонстрировать свой загар, тщательно подготовленный за зиму в солярии, не без помощи каротина и специальных кремов. Она вытащила толстенный роман — не меньше пятисот страниц, что должно было показать, какая она усердная читательница (меньше пятисот — это для несерьезных дамочек, читающих от случая к случаю), — подняла его к самому лицу и погрузилась в чтение.

Будь она одна, она и правда увлеклась бы сюжетом — читать она обожала, — но на людях книжка просто давала возможность наблюдать за тем, что происходит вокруг.

Прямо перед ней поднялся Квентин, подставляя новенькое, с иголочки, тело порывам морского ветра. По тому, как он старательно высматривал, что творится справа, слева и никогда — сзади, Ева догадывалась, что он позирует лично для нее, думает только о ней. Он красовался в разных выигрышных позах, поглаживая свои рельефные широкие плечи, которыми очень гордился.

Ева придумала, как еще можно досадить Филиппу, который пока не заметил, что занимает его сына: она отложила книгу и не таясь рассматривала юношу.

Квентин принял это как свидетельство своего триумфа. Ему захотелось показать ей, какой он сильный: он позвал братьев играть в бадминтон, предложив им сразиться вдвоем против него одного. Они отошли метров на десять, и он увлеченно стал демонстрировать Еве свою ловкость, быстроту и отличную реакцию.

Филипп еще не разгадал поведения своего старшего сына, но с ужасом заметил, что Ева проявляет к нему интерес. Если бы рядом с ним не было жены, он устроил бы ей разнос.

Ева же поняла, что теперь — ее ход. Она поднялась и предложила пикантной японской собачке прогуляться: вдвоем они направились к месту, где сражались младшие Дантремоны, остановились неподалеку и стали с увлечением наблюдать за игрой.

Возбужденный ее вниманием, Квентин мастерски отбивал воланчик, потом, чтобы спасти явно неудачный пас, ловко отпрыгнул назад и принял подачу.

Ева захлопала в ладоши.

Покраснев, Квентин взглянул на нее:

— Хотите поиграть?

— С удовольствием. Но надо, чтобы кто-нибудь побыл с моей милой девочкой…

Двое младших братьев, довольные, что можно отдохнуть, предложили свои услуги.

— Отведите ее, пожалуйста, к воде. Я вот думаю, может, ей пора сделать пи-пи…

— Хорошо, мадам.

Довольные мальчики убежали с собачкой к морю.

А Ева с Квентином начали игру. На этот раз он вел себя совсем по-иному: изо всех сил пытался ей проиграть, что было не так уж просто, учитывая, что Ева думала лишь о том, как бы двигаться покрасивей, и пропускала одну подачу за другой.

Но какое это имело значение! Их внутренний диалог развивался куда успешнее, чем партия в бадминтон. Квентин не спускал с Евы горящих глаз, а она отвечала ему шаловливой улыбкой. Они нравились друг другу и отчетливо это друг другу сигнализировали.

— Уф, я все. Устала.

— Вы здесь на все выходные?

— Да, а вы?

Он насупился:

— Я здесь с родителями.

— У вас очень красивая мама.

— Правда?

Квентин не догадался, конечно, что за изюминка крылась в этой реплике, но ему было приятно: она давала понять, что между его мамой и женщиной, которая его привлекала, нет враждебности.

— Вы в сто раз красивей моей мамы.

— Ах, ну что вы…

— Да точно, клянусь вам.

— Вы забываете, что по возрасту я не так уж отличаюсь от вашей мамы.

— Мне нравятся только взрослые женщины, а не девчонки.

Он объявил это с таким апломбом, что они оба удивились: он — потому, что не собирался ничего такого говорить, а она — потому, что почувствовала в его словах искренность.

Бросив взгляд в ту сторону, где стояли их шезлонги, она заметила, что Филипп злится и крутится как уж на сковородке, а Одиль, наоборот, поглядывает на сына с улыбкой, удивляясь, что он ведет себя как взрослый мужчина.

Ева решила, что пока можно удовлетвориться достигнутым и вернуться на свое место:

— Пойду отдохну.

— Ну конечно!

— Знаете, глядя на вас, я думаю об одной записочке на желтой бумаге.

— О записочке на желтой бумаге?

— Ну да. Маленькая записочка, без вашей подписи.

Тут она улыбнулась ему такой неотразимой улыбкой, что он тоже улыбнулся в ответ, и это показалось Еве подтверждением того, что ее гипотеза верна.

Она вернулась в свой шезлонг. В тот же миг Филипп поднялся и прошел к бару, шепнув ей идти за ним, но Ева искусно сделала вид, что не услышала.

Чтобы уже окончательно посеять раздор в семействе Дантремон, она вытащила из сумочки ту анонимную записку, добавила свой адрес в Кнокке-ле-Зуте и стала ждать, когда два младших мальчика приведут ее собачку. Поблагодарив их, она отдала им записку и попросила передать старшему брату, что они и проделали не скрываясь. Не успел Квентин зажать бумажку в кулаке, как вернулся отец:

— Дай-ка это мне!

Квентин выпрямился, оскорбленный его тоном, и холодно смерил отца взглядом:

— Это не имеет к тебе отношения!

— Ты должен меня слушаться, я твой отец.

— Ничего, это ненадолго! — рявкнул Квентин.

Филипп колебался, он был сбит с толку тем, как по-новому ведет себя его сын, его ошеломило, что мальчик прямо у него на глазах превратился в мужчину.

Квентин не опускал глаз: он догадался, что происходит, и его опьяняла эта новая сила, которую он в себе почувствовал, — способность желать женщину и сопротивляться приказам отца.

Так они несколько секунд стояли друг перед другом, глаза в глаза — два самца, старший из которых понял, что стареет, а младший — что скоро он будет сильнее. В этот момент они из отца и сына сделались соперниками.

Тут раздался немного сонный голос Одиль:

— Что у вас случилось? Что-то не так?

Квентин повернулся к матери и успокоил ее безмятежным тоном:

— Нет, мама, все в порядке. Ничего не случилось.

И снова он взял верх над отцом, который был озадачен тем, как изменился расклад сил, раздражен присутствием Евы и старался не пробудить подозрений у жены, поэтому просто понурился и смирился — хотя бы на время — со своим поражением.

Ева же издалека внимательно следила за тем, что у них происходит.

«Он созрел, — убедилась она, рассматривая Филиппа. — Скоро он явится ко мне в бешенстве, и ему придется объясниться».

Она собрала вещи. Теперь уже она подала знак Филиппу, чтобы он прошел с ней в бар.

И пока он туда направлялся, она попрощалась с тремя младшими Дантремонами и любезно улыбнулась Одиль.

Потом не торопясь прошла мимо Филиппа, потягивающего «Кровавую Мэри». Он прорычал:

— Ты что, теперь начала клеиться к детсадовцам?

— Твой сын очень хорош собой. И такой молоденький…

— Я тебе запрещаю играть в эти игры!

— Запрещаешь? А по какому праву?

— Да потому, что ты — моя любовница.

— Ага, так же, как и Фатима. И еще куча других…

При имени Фатимы Филипп вскинулся. В его глазах мелькнул страх.

— Слушай, Ева, в эти выходные я не смогу с тобой пообщаться. У нас очень много всего намечено. Мне не ускользнуть от семейных дел.

— Но все-таки придется…

— Ева!

— Тем более что я могу и сама пообщаться с твоей женой. Вспомни, как легко мне это удалось с детьми…

— Ева, оставь эти свои ухватки!

— И кто тут будет мне приказывать? Любовник Фатимы?

Он покорно потупился. Этот эгоист, позволяющий себе удовлетворять любые желания благодаря своим деньгам и распущенности, оказался просто трусом.

Ева развернулась к нему спиной и на ходу бросила:

— Виллу «Ракушка» знаешь? Моя подруга Клелия уступила мне ее на выходные. Я тебя жду.

После всего этого Ева почувствовала облегчение, вернулась к себе и провела два часа в ванной, где занялась пилингом, полезными масками и массажем.

В восемь она устроилась перед телевизором с ужином на подносе.

До половины одиннадцатого она с интересом смотрела передачу, где показывали молодых певцов, которые вырвались из безвестности и которых теперь прослушивало жюри из звезд эстрады. Она болела за каждого и много плакала — и от радости, и от разочарования.

Наконец в одиннадцать, устав от долгого сопереживания, она задумалась о своих собственных делах и начала нервничать. Даже подумала, не обидеться ли ей.

Но тут прозвенел звонок.

— Ага, ну все-таки.

Дребезжание звонка вернуло ей уверенность в себе. Чего она хочет от этого выяснения отношений с Филиппом? Чтобы он оставил свою Фатиму или чтобы выделил Еве больше денег? Может, и то и другое…

Она открыла дверь, и в вестибюль проскользнула какая-то тень.

— Закройте за мной, пожалуйста, чтобы меня не увидели.

Перед ней, весь в белом, неотразимый, стоял Квентин с букетом тюльпанов.

— Я сбежал из дома, чтобы снова увидеть вас.

 

14

Для них оргазм уже не был самоцелью. Закрыться в светлой комнате с целомудренными занавесками и оставаться там часами, обнявшись, обнаженными, в нежностях и расслабленности, понимая, что им ничто не угрожает, вдалеке от мужей, детей и житейских обязанностей, — это было их нежданное, тайное чудесное время.

И если сперва за их объятиями стояло желание, то в них оно полностью и воплощалось: им хотелось не заниматься любовью, им хотелось самой любви — дарить ее и получать в ответ. Чувственность была для них только предлогом — именно она заставила Ксавьеру как-то поцеловать Северину в закутке между дверями, а Северина увлекла Ксавьеру в свою спальню. Теперь, когда после ласк, трепета и поцелуев они стали ближе друг к другу, иногда они довольствовались тем, что просто днем валялись вместе в постели и разговаривали, прикасаясь друг к дружке, проваливаясь в многозначительные паузы, не обязательно добиваясь предельного физического наслаждения.

Северине нравилась такая близость; вообще она привыкла относиться к сексу как к спектаклю: положено было удовлетворить мужа и самой достигнуть оргазма — или как минимум изобразить его. Не эта ли обязательность оргазма так отравляет отношения мужчины и женщины? Она давит на них, и они чувствуют, что обязаны непременно его добиваться, так что источник живой, случайной, необязательной радости превращается в соревнование, в котором нужно победить. Когда Северина оказывалась в постели с Франсуа-Максимом, ей всегда бывало не по себе, и каждый раз после этого она сомневалась, все ли хорошо делала. Ее не так уж волновало, что сама она редко достигает оргазма: она подозревала, что не дает возможности получить его и партнеру. Ведь если она притворяется, то точно так же может притворяться и он… И хотя вполне очевидные признаки показывали, что он-то получает удовольствие, но неизвестно же, было ли оно достаточно сильным… достаточно продолжительным… В голове у нее вертелось слово «напряг». В юности она слышала от какого-то подростка, что для мужчины эякулировать — это «сбросить напряг». Этот образ и медицинская сторона вопроса запали ей в душу, и она никак не могла отделаться от этих мыслей; когда она, девственница, оказалась в постели с Франсуа-Максимом, увидев его твердый эрегированный член, она снова подумала об этом «напряге»; возбуждение мужа, потом его движения внутри ее показались ей судорожными, а его крик в конце и то, как он вдруг откинулся на подушки и немедленно забылся сном, подтвердили ей, что мужчина в сексе освобождается от мучений.

К заботе об удовлетворении желания добавлялись еще и тревоги о продолжении рода. Франсуа-Максим очень хотел стать отцом, главой большой семьи и не скрывал от нее этих устремлений; пока не родилась их старшая дочь, Северина не была уверена, что сможет осуществить его мечты, а после того, как родился Гийом, младший из их четверых детей, она уже стала опасаться, как бы случайно не возникло новой беременности. Теперь, наблюдая, как растет их потомство, она знала, что главные свои обязательства перед Франсуа-Максимом выполнила. Но вместо радости ее охватили новые страхи: останется ли она и дальше привлекательной для него? Не бросит ли он ее? Вдруг ее зрелое тело, которое скоро уже не сможет рожать детей, лишится для него очарования? Ей казалось, что для супругов, долго проживших вместе, совершенно нормально перестать испытывать влечение друг к другу, и во время каждого акта она боялась, что он окажется последним. Этот страх отвлекал ее, сбивал с толку, не давал расслабиться… В общем, за пятнадцать лет Северина ни разу не смогла подпустить мужа к своему обнаженному телу без внутреннего трепета.

А с Ксавьерой, как только миновала растерянность, — ей ведь и в голову не могло прийти, что она окажется в постели с женщиной, — она почувствовала себя в безопасности. В Ксавьере было больше чувственности, чем сексуальности, — и Северина прониклась мыслью, что встретила идеальную для себя партнершу.

С Ксавьерой была другая история. Прижавшись к своей возлюбленной, она как бы освобождалась от части самой себя и становилась другим человеком. С Севериной она была очаровательной, смешливой, ласковой и внимательной, сбросив шкурку вечно недовольной брюзги. Если бы соседи рассказали Северине, какой им видится Ксавьера — хамоватой злюкой и скупердяйкой, — она решила бы, что это шутка: ей-то Ксавьера дарила букеты, книги, интересовалась мельчайшими подробностями ее жизни, искрометно шутила и выглядела самой веселой и ненавязчивой подругой, какая только может быть, — если, конечно, не считать той пощечины.

На самом деле в объятиях Северины Ксавьера отдыхала от самой себя. Ей не очень нравилось, какой она стала: иногда она злилась за это на себя, чаще — на других, особенно на Ориона, который своей беспомощностью, беспечностью, патологической невнимательностью просто вынудил ее сделаться разумной, расчетливой, отвечать за них обоих. Его легкомыслие придавало ей тяжеловесности. Да-да, эта беспечная птичка заставила ее вжиться в новую роль. У нее не было выбора! Если бы она доверила ему дела, они оба уже оказались бы на улице или вообще умерли с голоду… И теперь она злилась на мужа, который заставил ее превратиться в злобную мачеху. К тому же, по какой-то нездоровой внутренней логике, чем осмотрительнее она становилась, тем он был бесстрашнее, чем больше она критиковала людей, тем больше он их расхваливал. Короче, каждый из них заставлял другого глубже погрязнуть в своих недостатках. И ей теперь уже ничего не нравилось в их совместной жизни: ни она сама, ни муж, но все же она пыталась ее сохранить. Зачем? Да просто по привычке. Из лени. Из корысти. Причины, которые какому-нибудь пылкому влюбленному показались бы мерзкими, но Ксавьере они представлялись очень даже убедительными.

— А ты знаешь, Северина, что я спец по части ядов?

— Ты?

Северина прыснула. С ее точки зрения, трудно было придумать более экстравагантное увлечение.

— А почему? Ты собиралась изучать химию?

— Нет.

— Медицину?

— Нет.

— Значит, фармакологию?

— Да нет, слушай, люди изучают эти профессии, когда хотят лечить других. А я собиралась убить. Убить Ориона.

— Ты шутишь, что ли?

— Успокойся, я не дошла до того, чтобы перейти к делу. Я как евнух в гареме: он знает, как это делается, но не может это сделать.

— Ты хотела убить Ориона?

— Сто раз! Тысячу раз! Мильон!

— Что же тебя удержало?

— Ну есть же у меня совесть. Но все равно каждый раз такое облегчение — убить хотя бы мысленно. Я представляла, как его тошнит, он задыхается, изо рта идет пена и он судорожно хватается за горло. Это надо прописать в Уголовном кодексе: лучшее средство профилактики убийства — богатое воображение.

— И теперь ты на себя злишься?

— Ну раз уж мне не удалось убить мужа, я ему изменяю.

— Мне не очень-то нравится то, что ты говоришь. Получается, что ты со мной только из-за него.

Ксавьера успокоила Северину, прижав к себе:

— А ты сама? Что ты чувствуешь к своему элегантному Франсуа-Максиму?

— Он же красивый, правда?

— Да, не могу не согласиться. Но при этом он такой безукоризненный: хорошо причесан, хорошо воспитан, хорошо откормлен, отлично одет, в отличной спортивной форме — даже как-то неловко.

— Вот забавно… на меня он производит точно такое же впечатление. Я всегда чувствовала себя рядом с ним пустым местом.

Вдруг Ксавьера вспомнила о времени и бросилась к своему мобильнику:

— Северина, мне надо бежать. Я записана к врачу.

— Что-то серьезное?

— Да нет, пустяки.

Северина помогла ей одеться, и это стало поводом к новым ласкам.

Ксавьера подошла к комоду, на котором лежала сумка из зернистой кожи цвета засахаренных каштанов:

— Какая прелесть!

И, не спросив разрешения, она схватила сумку, стала ею любоваться, потом открыла. Во внутреннем кармане лежала записка на желтой бумаге. Пораженная Ксавьера вытащила ее и прочла: «Просто знай, что я тебя люблю. Подпись: ты угадаешь кто». А снизу другим, незнакомым почерком было приписано: «Я тоже тебя люблю».

— Но…

— Это подарок от Франсуа-Максима.

— Северина, я от тебя получила такую же записку.

Побледнев, она развернулась к Северине, чтобы посмотреть на нее:

— У тебя все в двух экземплярах: и любовь, и записочки!

Северина возмутилась:

— Да я тебе клянусь, что не писала этого!

— Рассказывай!

— Я клянусь тебе, Ксавьера, здоровьем моих детей!

Ксавьера, остановившись перед такой горячностью, приняла ее уверения, тем более что в памяти у нее всплыли кое-какие детали. Кажется, она еще где-то видела такую желтую записку. Она сосредоточилась и вспомнила сразу две вещи: как Квентин Дантремон вытащил похожую бумажку, перед тем как нацарапал фразу, прилагавшуюся к той розе; и этот учитель философии, Том, как бишь его там, рассматривал такую записку, пока шел через площадь и проходил мимо ее лавки.

Она хотела было поделиться своими открытиями с Севериной, но сообразила, что у нее нет ни секунды.

Через десять минут Ксавьера уже была у своего гинеколога, доктора Плассара, окна которого выходили на авеню Лепутр, тенистую улицу, засаженную каштанами.

— Здравствуйте, Ксавьера, вы перезаписались на более раннюю дату — мы должны были увидеться через шесть месяцев. Что-то случилось?

— Обычное дело: у меня менопауза.

— Ну, в вашем возрасте это вполне возможно.

— У меня прекратились месячные, иногда я чувствую себя ужасно усталой и еще… как бы это сказать… соски очень чувствительные.

— Да, обычные симптомы. С мочеиспусканием трудности есть?

— Нет, все в порядке! А что, и такое бывает?

— Давайте я вас посмотрю.

В следующие пятнадцать минут она решила отстраниться от собственного тела как можно дальше; безразлично, с отсутствующим видом она дожидалась, пока врач не произведет осмотр и не возьмет все анализы, какие считает нужным.

Когда он попросил ее одеться и несколько минут подождать, она устроилась в кресле в приемной и задремала.

Вскоре доктор Плассар разбудил ее, пригласил снова зайти в кабинет и предложил сесть.

— Ксавьера, это не менопауза.

— А что же?

— Вы беременны.

 

15

— Так что, ты сегодня не получал желтого конверта?

— Нет, а ты?

— Я тоже.

Том держал в одной руке свою почту, а в другой — круассаны, которые принес к завтраку, горячие, золотистые и хрустящие. Хотя он провел ночь у Натана, он сделал небольшой крюк: зашел в булочную, а потом в свою квартирку, надеясь, что его там ждет еще одно анонимное письмо.

— Нет, сегодня мы не выясним правду, — вздохнул Натан.

— Увы…

Их обоих очень заинтересовали эти загадочные события. Как только им удалось убедить друг друга, что ни один из них не писал этой записки «Просто знай, что я тебя люблю. Подпись: ты угадаешь кто», они стали доискиваться, кто же стоит за этой историей. Эта тайна распаляла их воображение, вызывала бесконечные споры; с того дня они уже не расставались.

Натан забрал у Тома круассаны и накрыл на стол: фарфор блистал всеми цветами радуги.

— Не знаю, кто написал эти записки, но я заметил один важный результат этой истории: ты теперь не уходишь отсюда.

— Правда? — пробормотал Том, смущенный, что Натан обратил на это внимание: он побаивался, что друг заведет свою обычную песенку о том, что хорошо бы жить вместе.

— И я делаю вывод, что этот человек хотел нам добра. Он, должно быть, знал, что каждый из нас подумает, что записку написал второй, и это нас сблизит. Может, это наведет нас на след?

Том покачал головой и задумался. Кто-то, кто хотел нам добра? Он даже перестал жевать от удивления:

— Какая забавная мысль! Я и не подумал. А действительно, есть ли, вообще-то, на свете человек, который хочет нам добра? Я еще мог бы назвать тех, кто хочет добра мне — мои сестры, например, — или тебе, скажем, твои родители, — но чтобы кто-то хотел добра нам обоим вместе?

Натан принял оскорбленную позу, руки в боки, и изобразил обиженную чернокожую нянюшку с певучим акцентом:

— Ну что вы, мамзель Скарлетт, ну что вы такое говорите? Уж будто никто на свете не любит вас и вашего жениха! Очень грустно, что вы так думаете, мамзель Скарлетт, мне уж так это обидно!

Том схватил его за руку:

— Перестань придуриваться и подумай, Натан: знаешь ты людей, которым бы хотелось, чтобы мы жили вместе?

— Да всем наплевать на это, Том. Как и нам плевать на другие пары. И голубые, и нормальные. Каруселька крутится. Каждый садится и слезает, когда хочет. Каждый решает за себя, как ему быть счастливым на свой лад.

— Не притворяйся, что не понимаешь: наша с тобой жизнь никого не интересует.

— И что с того? Если она интересует нас самих!

— И тебе не грустно оттого, что никто не считает, что тебе судьбой предначертано быть со мной, а мне — с тобой?

Натан захлопал ресницами:

— Повтори-ка.

— Что?

— Повтори вот это, что ты сейчас сказал: что мне судьбой предначертано быть с тобой, а тебе — со мной. У меня от этих слов мурашки по копчику.

— По копчику?

— Ну да, у меня же мозги — в заднице. По крайней мере, когда я думаю о тебе.

Тома опять потянуло к Натану: это дурацкое кокетство почему-то его ужасно заводило, он бросился на друга и прижался губами к его губам.

Когда Натан снова смог говорить, он продолжил:

— Мне кажется, что тебе во мне больше всего нравится моя вульгарность и чушь, которую я несу.

— Должен же я ценить твои главные достоинства!

— Ладно-ладно! Чем больше я придуриваюсь, тем крепче ты ко мне привязываешься.

— Любить кого-то — значит любить и его недостатки.

— О, как красиво, отличное название песенки для малолеток.

— Я знал, что тебе понравится.

На этот раз Натан, очарованный другом, хотя и строил обиженную мину, потянулся к нему целоваться. Им нужна была именно такая, накаленная атмосфера: чтобы туда-сюда летали искры, саркастические замечания, обжигающие издевки. Подтрунивать друг над другом был их способ объясняться в любви. Они побаивались привычных традиционных признаний, возможно, потому, что побаивались самой традиционной любви, а вот разыгрывать презрение, пренебрежение, даже ненависть — это их освежало, то, что для других гадости, для них было словно подарок. И чем злей они высмеивали друг друга, тем сильнее ощущали, как они близки. Их чувства, чтобы сохранить искренность, должны были облечься в злословие.

А сами они катались по дивану, прижавшись друг к другу, каждый старался подмять другого — и не мог. Они знали, что не станут больше заниматься любовью — это уже сделано, — но им нравилось в это играть.

Наконец они свалились на ковер, расцепили объятия, легли рядышком на спину и, держась за руки, стали разглядывать люстру на потолке.

— А я знаю, кто написал эти записки, — шепнул Натан.

— И кто же?

— Ты не поверишь.

— Поверю. Так кто?

— Бог.

Натан приподнялся на ковре с серьезным видом:

— Сам Бог дал их нам, чтобы мы укрепились в своей любви.

Том тоже сел.

— А ты что, веришь в Бога?

— Что ты об этом знаешь?

— Ну, вот же я и спрашиваю!

— Стоп! Недостаточно переспать со мной двести-триста раз, чтобы вторгаться в такие интимные области!

Том засмеялся:

— Какие ты непристойности говоришь!

— Вот черт, а я-то считал, что это, наоборот, возвышенное и духовное.

Натан подлил себе кофе, а потом провозгласил менторским тоном:

— Бог взял перо, окунул его в чернила сострадания и повелел нам ничего больше не ждать.

И он проговорил басом, словно изображая Бога и намереваясь затронуть самые сокровенные струны души:

— Живите вместе, дети мои, и платите не две арендные платы, а только одну, и пусть эта общая плата станет подтверждением вашего союза, истинно говорю вам. Том, сын мой, отошли уведомление о расторжении контракта своему арендодателю. Натан, дочь моя, выброси свои порножурналы и весь арсенал вибраторов и освободи место в своих шкафах для вещей Тома. И когда выполните мою волю, будете счастливы, дети мои, во веки веков.

— Аминь, — заключил Том.

Натан подскочил на месте:

— Я не ослышался?

Он подошел к Тому, на лице у него застыла странная гримаса, поза тоже была напряженной.

— Ты сказал «аминь»?

Том флегматично ответил:

— Ну да.

— Ты это автоматически или потому, что и правда согласен?

— А ты сам как думаешь?

— Том, я знаю, что ты не католик и вообще не верующий, но ты немножко понимаешь иврит?

— Достаточно, чтобы знать, что «аминь» или «амен» значит «да будет так».

— То есть ты согласен жить вместе?

— Ну, если ты согласен на мезальянс с неверующим.

— Да я сплю и вижу!

— Тогда аминь.

Все следующие дни Натан не скрывал своей радости: не ходил, а бегал вприпрыжку, не говорил, а буквально захлебывался потоком слов, не смеялся, а ржал как лошадь. Тома потрясло, что друг так бурно переживает это событие: сам он на вид был спокоен, хотя в душе тоже радовался.

Как-то ночью, когда они смотрели в постели американский фильм, Том вдруг резко повернулся к Натану:

— Это анонимное письмо отправил человек, который хочет от нас избавиться!

Натан выключил телевизор.

— От нас избавиться?

— Ну да. Какой-нибудь бывший любовник, которому нужно быть уверенным, что мы с тобой пристроены.

— Чушь какая-то…

— Или любовник любовника… Болезненный ревнивец, который знает, что мы когда-то были вместе с его избранником… И хочет убрать нас от него подальше.

— Какое-то извращение эта твоя идея.

— Да люди вообще извращенцы, Натан. И обычно они хотят добра не кому-нибудь, а себе. И не вообще добра, а только того, что хорошо для них самих.

— Переведи попонятней.

— Тот, кто написал это письмо, хотел счастья не нам, а себе.

И всю ночь они перебирали своих бывших любовников. Сначала им просто хотелось найти автора записок, но это стало поводом больше узнать друг о друге, говорить о себе, слушать другого.

И эта открытость вовсе не отдалила их, наоборот, они почувствовали себя гораздо ближе. Они припоминали события, которые когда-то представлялись им победами, а теперь выглядели просто как несчастная жизнь: бессчетное число партнеров. Поскольку гомосексуалисты — в меньшинстве, они в большей степени зависят от сексуальности, чем представители большинства. Тому, кто обнаруживает в себе эту склонность, как бы положено стремиться к прикосновениям, соединению тел, грубому физическому наслаждению, достигнутому во что бы то ни стало, — гомосексуальность легко отвергает сложность и важность человеческих эмоций. И Тому, и Натану сперва требовалось доказать себе, что они вообще могут кому-то нравиться и действительно нравятся; ради этого они ввязывались в самые разные приключения, и некоторые из них длились не дольше, чем однократная ласка; они посещали злачные уголки, в которые превратились сауны, подвалы клубов, задние помещения баров, некоторые парки, — словом, такие места, где не принято и не полезно разговаривать, а достаточно лишь обменяться с кем-то понимающими взглядами, чтобы два бессловесных тела слились в полумраке. Оба они испробовали больше молчаливых связей, чем союзов, в которых партнеры говорят друг с другом. Натана это мучило: говорливый и несдержанный, он обожал поболтать и питал любопытство ко всему на свете. Тому же потребовалось больше времени, чтобы ему наскучила монотонность все новых и новых связей: для него было очень важно удовлетворить свои сексуальные потребности, сюда же примешивалось смутное ощущение превосходства — он был хорошо образован, умел думать, обожал литературу, поэтому не слишком надеялся встретить партнера себе под стать и к каждому новому парню относился осторожно: после многократных разочарований он уже не стремился к близкому знакомству. «Я готов заниматься с тобой сексом, но разговаривать — нет уж, спасибо» — могло бы стать его девизом. В общем, и Натану, и Тому много раз случалось разочаровываться, когда после секса партнер, до того воспринимавшийся через прикосновения кожи, члена, вздохи, внезапно обретал дар речи — и тут обнаруживалось, что у него скрипучий голос или неприятный акцент, — когда после чувственной сцены, разыгранной без ошибок, у партнера вдруг оказывался скверный французский, неловкий синтаксис, небогатый словарь; им доводилось узнать вкусы и интересы существа, тело которого только что доставило им удовольствие, и понять, что, если бы представлять их себе заранее, никаких желаний бы просто не возникло…

Том и Натан смотрели на эти сложности по-разному. Натану хотелось, чтобы его жизнь была не просто чередой заигрываний и недолговечных союзов, ему хотелось испытать любовь, которая будет чем-то большим, чем просто желание; именно потому, что он уже давно мечтал найти большую любовь, он от нетерпения принял за нее два затянувшихся приключения. Том же ничего не загадывал и никогда не смешивал сексуальные отношения с любовью: когда он встретился с Натаном, то очень удивился тому, насколько он привязался к этому парню.

По утрам они наслаждались общением друг с другом даже больше, чем вечером. Им было уже не обязательно заниматься сексом, они просто лежали рядышком и наблюдали, как за окнами светает. Эти анонимные записки ускорили развитие их отношений, сделали их более глубокими.

За окном послышались резкие, пронзительные крики больших попугаев, а потом и мелкие попугайчики внесли свою лепту в их нестройный хор. Этот гвалт обычно начинался с рассветом.

Натан пытался их передразнивать. После нескольких попыток у него получилось. Они посмеялись, потом Том, неодетый, подошел к окну:

— Я вот думаю, Натан, а не сделали ли мы логическую ошибку с этими анонимными записками? Мы ведь предположили, что их получили только мы двое.

Натан вскочил, тоже голый, и прижался к Тому. Они любовались площадью и домами, окружавшими островок зелени посредине, — словно прекрасная театральная декорация.

— И что с того, — подхватил Натан, — если даже несколько человек здесь у нас получили одну и ту же записку?

— Ты прав, я еще не придумал, что дальше.

Они стали смотреть на птиц. Их мысли еще текли медленно, по-утреннему, и разворачивались тоже медленно, им пока не хватало легкости и энергии — на все требовалось много времени.

И вдруг, шумно хлопая крыльями, с серого неба ринулся вниз черный-пречерный ворон, пересек площадь и, без затей разогнав попугайчиков, уселся на верхушке дерева. Вестник несчастий громко каркнул, и после этого мрачного предупреждения вокруг него словно бы раскинулись километры одиночества. Он сгорбился, склонил голову набок и с суровым видом принялся изучать фасады окрестных домов. Его острый взгляд проникал внутрь каждого дома, безжалостно высматривая слабости их обитателей.

Натан, почувствовав это враждебное внимание, поежился. Том же улыбнулся и потер руки, лежавшие перед этим на плечах друга.

— Странно… Обычно в анонимных письмах бывают оскорбления, сплетни, клевета. Не зря же анонимщиков иногда называют воронами.

Ворон снова угрожающе каркнул. Том спокойно продолжал:

— Тут ситуация совсем другая. Автор рассылает письма любви, письма, которые вызывают любовь. Это точно не ворон…

— А кто же?

— Наверно, голубь.