Машина чуть не опрокинулась, выехав на обочину, но в последнюю минуту вернулась на шоссе и потом резко, не сбавляя скорости, свернула на уходящую вправо дорогу. Автомобиль с откидным верхом под действием разнонаправленных сил, казалось, подобрался, напряг мускулы.

Шины скрежетали, как доспехи воинов, довольных тем, что идут на штурм.

Энни криком подбадривала их.

Какое опьянение! Ее босые ступни слились с педалями. На всем ходу, чувствуя себя в отличной форме, она ощущала, что слилась с автомобилем, гул мотора заменял ей дыхание, кузов был продолжением ее тела. Казалось, они друг друга уравновешивают, одно движение левого плеча поворачивало в сторону тонну железа. Энни водила машину, как жила, — рискуя жизнью.

Подставив лицо ветру, с распущенными волосами, она глотала хлеставший ее воздух. Это были пощечины, да, непрестанные пощечины одна за другой — вот что делал с ней воздух, вот как он с ней обращался!

Однако ей это нравилось, она на него не обижалась, нет, — она перечила ему, она рассекала его, пронзала насквозь, она выигрывала всегда.

Скорость освобождала ее от печалей, выводила ее к главному: чувствовать себя живой, интенсивно живой, потому что при двухстах на счетчике смерть следит за тобой из каждой канавы.

Послышалась сирена.

— Блядская страна! Пальцем не дают пошевелить!

Вне себя от злости, тем более что уровень адреналина в крови был высок, она остановилась на обочине и смотрела на подъезжавшего к ней полицейского.

Он остановил свой мотоцикл впереди нее, с важностью слез с него и двинулся к ней враскорячку, неся промеж ног воображаемый мотоцикл.

Энни расхохоталась:

— Смешно, правда?

Полицейский нахмурился, готовый возразить, но сдержался и предпочел прибегнуть к стандартным формулировкам:

— Мадам, вам известно, что вы ехали со скоростью двести километров в час?

— Еще бы не известно! Это не каждый сумеет. Малейшая неосторожность — и ты погиб. Вам тоже понравилось?

— Мадам…

— Ну как же! Зачем еще вы пошли в полицию, если не для того, чтобы легально нарушать ограничения скорости? Вы же ездите на мотоцикле не затем, чтобы дедушек на тракторах догонять? К счастью, время от времени попадаются сумасшедшие вроде меня, благодаря которым вы можете разогнаться.

Он растерялся и широко раскрыл рот. Пока она говорила, он постепенно узнавал ее.

— Вы… кинозвезда?

— Энни Ли, да.

Ему казалось, что он попал на экран. Возможно ли такое? Существо, которое он обычно видел с лицом пять метров на три, огромным, импозантным, теперь стояло в нескольких сантиметрах от него и только что мило, естественно ему ответило.

Она улыбнулась, довольная произведенным впечатлением:

— Вы довольны своим мотоциклом?

— Гм…

— Вы сами его выбрали или нет?

Хотя ему и очень хотелось поговорить, но надо было выполнять свою работу.

Но она его опередила:

— А как ваша семья отреагировала? Наверное, мама видеть не могла, как вы забираетесь на эту бандуру, но с тех пор, как вы носите форму, она уже не боится, правда?

Веселый огонек блеснул в глазах мотоциклиста.

— Надо было мне поступить в полицию, — подытожила Энни. — Это единственный способ гонять, не платя штрафов и не получая судимостей. Как вы считаете?

Мотоциклист расхохотался.

Тогда Энни посмотрела на него круглыми глазами, с вытянувшимся лицом, как маленькая девочка, которую хотят наказать.

Очарованный, польщенный тем, что она берет на себя труд сыграть для него такой номер, мотоциклист решил:

— Ладно. Я ничего не видел. Пообещайте мне, что продолжите вашу поездку с нормальной скоростью.

Она кивнула. Но оба понимали, что она не сдержит слово. Он вздохнул: ему не хотелось расставаться с девушкой.

— Куда вы едете?

— На съемки нового фильма.

— Как он называется?

— «Девушка в красных очках».

— Я пойду его смотреть, Энни Ли. Как и все предыдущие. Почему вы сами за рулем? Я думал, студия предоставляет вам лимузин с шофером.

— Нет шоферов лимузинов, способных доставить мне подобные ощущения. Если вы знаете таких, выпустите их из тюрьмы и пришлите ко мне. А пока я вынуждена сама садиться за руль.

Он улыбнулся, околдованный дерзостью Энни.

Она тронулась, затем, на тихом ходу, сделала ему трогательный знак рукой. Он чуть было не ответил тем же, но опомнился — он должен вести себя как полицейский. Он сопровождал ее с километр, она ехала медленно. Потом он обогнал ее, свернул с дороги, удалился, уверенный, что после его отъезда Энни нажмет на газ.

Приехав на площадку, где съемочная группа уже расположилась для натурных съемок, Энни передала машину стажеру и запрыгнула в свой трейлер.

Атмосфера съемок приобретала оттенок неприкрытой войны.

Во-первых, звезда явилась с огромным опозданием, объяснявшимся поздним отходом ко сну — она легла в четыре часа утра, вернувшись из ночного клуба, — и ее вялым состоянием — похмелье, перебор наркотиков. Во-вторых, нарушая расписание, она доказывала свое превосходство: звезда есть звезда, звезду ждут. Переспав с Заком, Энни больше не боялась режиссера; напротив, стоило ей вспомнить его голым, подумать о его волосатом теле, и он казался ей смехотворным. Он больше не имел над ней никакой власти, не мог ни добиться от нее пунктуальности, ни заставить ее прекратить передразнивать и комментировать его слова. Она уже трижды на людях назвала его мудаком.

Что касается Дэвида, то его лицемерие становилось все заметнее. Если Энни первая это обнаружила, то теперь это видели все, и он сам тоже. Стоило ему выказать Энни свою влюбленность или бросить ей ласковый взгляд, в глазах его на долю секунды появлялось беспокойство, означавшее, что в глубине души он боится, что не вызывает доверия. Энни было наплевать. Хуже того — ее это ободряло. Когда чья-то посредственность давала о себе знать, ей легче дышалось. Это упрощало не только отношения с человеком, но и с самой собой: она испытывала меньше угрызений совести. Ничтожество в стране ничтожеств, она робела только перед исключительной личностью.

Кстати, об Итане…

Итан не смирился с тем, что она его избегала. Он попытался пробиться к ней, помешать ей вернуться к губительным привычкам. С того самого дня, как она подсела на опиум, он непрестанно попадался ей на пути, на пороге ее дома, у выхода со студии. Но она притворялась, что не видит его. Он не отступал. Однажды утром он бросился к ней с упреками; она продолжала свой путь, как если бы он принадлежал к миру, с которым она уже не была связана, — призрак, пытающийся заговорить с живой.

В тот день снимали последний эпизод с актрисой, перед которой Энни преклонялась, Табатой Керр.

Почему она ее так почитала?

Табата (которую весь Голливуд называл Кошелкой Вюиттон — настолько ее лицо было исполосовано пластическими операциями) — маленькая, кругленькая, отважная, едкая, вредная, с сидящей прямо на крепких плечах головой без шеи, с решительными жестами и холодным взглядом — казалась ей сильной личностью.

Непоколебимая скала. Что бы ни случилось, она выдерживала любой удар, насмешливая, задорная. Энни завидовала ее твердости.

Подготовившись, Энни вышла на площадку, чтобы поздороваться с Кошелкой Вюиттон, которая позволила себя поцеловать, для вида отстраняясь, чтобы уберечь грим.

— Цыпочка, они начали красить мне фасад с семи утра, причем сообща, так что очень-то не прислоняйся. Исторический памятник в опасности. По развалинам надо ходить осторожно.

— Я счастлива сниматься с тобой, — отвечала Энни.

— Ну а я просто счастлива сниматься.

Репетировали, ставили свет, потом снимали.

Как только звучало: «Мотор!» — Энни преображалась: все в ней делалось плотным, напряженным, точным. Ее голос вибрировал, прерывался, приглушался; ее лицо трепетало от эмоций, самые разнообразные чувства читались в глазах. Тело тоже рассказывало историю, можно было навести камеру на ее руки или ноги — они тоже играли роль. Напротив, Кошелка Вюиттон все делала с точностью до наоборот. При команде «Мотор!» она уменьшалась в размерах, теряла частицу своей ауры. Старейшина выдавала четкое исполнение, с отточенными деталями, профессиональное. Все было рассчитано. Она исполняла партию, играла Табату Керр в такой-то роли в соответствии с тем, чего от нее ожидали, то есть без сюрпризов.

Однако, поскольку ей давали только второстепенные комические роли, ею были довольны: ее сильная личность не полностью стушевывалась, а невероятная внешность — еще меньше.

Каждый раз в перерыве Энни поздравляла ее с успехом, так как не замечала, насколько больше души сама вкладывает в роль по сравнению со старой дамой, которую так почитала. Сидя под раскрытым зонтиком, который держал над ней самый миловидный стажер, Кошелка Вюиттон, словно лакомство, смаковала комплименты молодой подруги.

Зак страдал. Он-то видел разницу между двумя актрисами, но у него не получалось ими руководить — Энни не хотела его слушать, а Кошелка Вюиттон, всегда с понимающим видом соглашаясь с замечаниями, оказывалась неспособной к совершенствованию. Зак решил общаться с Энни через своих ассистентов. Она наконец согласилась прислушаться, после чего рванула вверх, как истребитель, хотя и до этого летела на приличной высоте.

Вся съемочная группа была в восхищении. Конечно, Энни вела себя как избалованный ребенок — можно было подумать, что на съемках ей все еще пять лет, возраст ее дебюта в кино, — она сбивала график, что в итоге обходилось дороже, чем ее гонорары, но зрелость ее игры никто не мог оспорить.

Когда солнце село и снимать было нельзя, объявили об окончании работы. Кошелка Вюиттон, почти не утомленная, предложила Энни просмотреть отснятые эпизоды у нее в трейлере.

Как только их разгримировали — Кошелку Вюиттон частично, так как она не появлялась на публике без толстого слоя грима на лице, — они принялись просматривать все отснятое за последние недели на экране телевизора. Кошелка Вюиттон проверяла свои фрагменты. Когда ее не было в эпизоде, она смотрела части, в которых была занята ее молодая коллега, и отмечала ее уникальные способности.

— Цыпочка, просто с ума можно сойти, как тебя любит камера!

Она обернулась к Энни, чтобы узнать, что та об этом думает. Изнуренная, Энни заснула еще на первых кадрах.

Вечером, по предложению Кошелки Вюиттон, они встретились в одном из самых шикарных ресторанов Лос-Анджелеса. Энни вбежала туда с часовым опозданием и, смущенная, рассыпалась в извинениях, не подозревая, что сообразительная Кошелка Вюиттон и сама только что подъехала.

Хозяин, официанты — все столпились вокруг актрис, наперебой повторяя, как они рады обслуживать знаменитостей Голливуда. Они с одинаковой почтительностью обращались к обеим, даже с большей — к Кошелке Вюиттон, которая сочла нужным скрыть, что знает тут всех поименно.

Энни выглядела усталой. После съемочной суеты, затем тяжелого сна состояние у нее было тошнотворное, она была неспокойна, ей не хватало допинга. Поесть? Не поможет. Что же делать?

Заметив рыжего гардеробщика, она поняла, что спасена: он посещал «Рэд-энд-Блю», она часто встречала его там в подвале под кайфом, расслабленно пускающего пузыри, как аквариумная рыба.

Под предлогом пойти «сполоснуть морду», как говаривала Кошелка Вюиттон, Энни проскользнула внутрь закутка в гардеробной, приблизилась к парню и шепнула ему:

— На помощь, у меня ломка.

Он смерил ее взглядом, оскалился:

— Привет. Я Рональд.

Она сразу поняла, куда он метит.

— А я Энни. Я тебя заметила в «Рэд-энд-Блю».

— Жалко, что ты мне там этого не сказала.

— Я стеснительная, — прошелестела она с выражением, делавшим ее неотразимой. — А рыжие мне нравятся.

— Ну да? Чем же?

— Да так, хорошие воспоминания.

Парень заценил. Она простонала:

— Можешь мне помочь? Иначе я не досижу до конца ужина.

— Посмотрим.

Воцарилось молчание. Энни сообразила, что этого рыжего не стоит торопить, во-первых, потому, что он туго соображает, а во-вторых, потому, что хочет сохранить инициативу.

Чтобы его поощрить его, она кокетливо улыбнулась.

Польщенный, он в конце концов пробормотал:

— Что ты мне дашь, если я откопаю у себя в кармане какие-нибудь завалявшиеся остатки?

Она достала единственную бывшую при ней банкноту:

— Сто долларов, идет?

Он содрогнулся от искушения.

Она подумала: «Уф, кажется, можно с ним не спать, и так получится».

Он покачал головой:

— Отвернись.

Энни повиновалась. Парень боялся, что она увидит, где он прячет наркотики. Прекрасная новость: если он принимает эти меры предосторожности, значит у него еще останется после продажи ей дозы.

— На вот, держи.

Он сунул ей в руку свернутую бумажку с порошком.

— До скорого, — шепнула Энни, перед тем как исчезнуть в дверях туалета.

После того как ей полегчало — или показалось, что полегчало, — она вернулась за столик к Кошелке Вюиттон.

— Киска моя, — воскликнула та, — я тебе так благодарна за то, что ты взяла меня играть в своем фильме!

— Нет, это не я, это…

— Тсс… Зак на меня даже не смотрел, когда я играла свою сцену, он с тебя глаз не сводил.

— Дело не в этом. Мы…

— Ну да, вы переспали — вот и все. Все в курсе. Кстати, как я рада, что дожила до возраста, когда ни один режиссер не захочет пригласить меня в гостиничный номер! Я всегда считала, что в этом есть что-то… феодальное.

— Все было не совсем так…

— Ну конечно, тростиночка моя, с тобой все наоборот. Ты их вынуждаешь спать с тобой, чтоб потом над ними властвовать. Поверь мне, ты нас всех, женщин, восхищаешь тем, что обращаешься с мужчинами так, как они всегда обращались с нами. Приятная месть. Но вернемся к нашим баранам, как говаривала моя мать, которая никогда не покидала Нью-Йорк, и рассмотрим твой случай, зайчик мой. Зак смотрит на тебя как завороженный, потому что ты обворожительна… Ты великая актриса, свинка моя, великая.

— Ты тоже, Табата.

Ее унизанная перстнями маленькая ручка гневно ударила по столу:

— Нет, прошу тебя! Не надо лживых похвал. Я прекрасно знаю себе цену. Тебя камера любит, а меня нет.

— Ты говоришь о возрасте?

Кошелка Вюиттон метнула в нее взгляд, как бы говорящий: «Возраст? Какой еще возраст?» — к которому она добавила легкую гримаску, подчеркивающую нарочитое непонимание, улыбочку, свидетельствующую о ясности ее сознания и чувстве юмора.

Им подали ужин.

Старейшина актерского цеха откусила креветку и возгласила, воздев очи к потолку, как если бы рачок ее вдохновлял:

— Ты знаешь, что у меня есть прозвище?

— Гм… нет.

— Лгунья! В нашем кругу меня называют не иначе как Кошелкой Вюиттон.

— Да ты что?!

— Тут ты плохо играешь, соболек. То есть ты играешь что-то невразумительное, во что нельзя поверить ни на минуту. Потому что, представь себе, это прозвище, Кошелка Вюиттон, я сама себе дала!

— Ну да?

Энни искренне удивилась. Как можно самой себе придумать такую муку — прозвище, жестоко подчеркивающее неудачи пластических операций, слишком явных, слишком многочисленных?

Табата Керр продолжала, щелкая ракообразных:

— Камера, моя божья коровка, она не думает — она запечатлевает. Когда она к тебе приближается, она не закрывает глаза, как альфонс, а, наоборот, открывает их. Она безжалостно улавливает твои недостатки, все твои недостатки. Черт побери, она не церемонится, эта сволочь камера, она не выбирает. Это бессердечная и наглая дура. И я, оплатив три бассейна моему пластическому хирургу, тоже должна играть в открытую: я выбрала себе такой псевдоним в надежде, что, когда будут искать изувеченную, потасканную морду, сразу подумают о Кошелке Вюиттон.

Она сатанински захохотала.

И получилось.

Энни улыбнулась с облегчением оттого, что старая дама так виртуозно, всем на зависть, преуспела в жизни.

— Какая ты изобретательная, Табата.

— А вот этот комплимент, стрекоза, я принимаю. Представь себе, если бы не мой ум, с моей внешностью, с голосом и малыми актерскими способностями мне никогда бы не сделать карьеры!

— Ты преувеличиваешь…

Энни возмущалась. Но ее собеседница вовсе не кокетничала, она вышла из своей роли гранд-дамы и хищно вгрызалась в кусок хлеба с орехами.

— За свои семьдесят лет я их столько навидалась, женщин действительно красивых, гораздо талантливее меня, лучших актрис, с дивными голосами. Все они исчезли. Все! А я остаюсь. У меня не больше талантов, чем у них, у меня только один талант — оставаться в своей профессии.

Тут она круто поменяла тему и напрямик заявила Энни:

— Поэтому я и хотела с тобой поговорить. Я боюсь за тебя.

Энни нахмурилась.

Кошелка Вюиттон повернулась к ней и посмотрела прямо в глаза. В это мгновение Энни поняла причину неудобства, которое испытывала: сидя на банкетке за угловым столиком, они ужинали не друг против друга. Кошелка Вюиттон сидела лицом к залу и редко обращалась к своей спутнице: клиенты были как бы ее зрителями, она адресовала свои реплики им, как балаганная комедиантка, лицом к рампе, даже не глядя на партнера. Но, закончив свой монолог на публику, она склонилась к Энни:

— Детка, я старая калоша со стервозной подкладкой, но твое отношение ко мне с самого начала меня тронуло. Ты не раз протягивала мне руку, а мне нечего было дать тебе взамен. Я верю, что ты действительно ко мне хорошо относишься. И вот теперь, когда бабушка устала, я говорю себе: пора платить долги. Поскольку мой ум — это то, что есть во мне лучшего, я поразмыслила о тебе и хочу предостеречь. Ты гениальна, моя газель, ты чистой воды гений театрального искусства. И это делает тебя уязвимой. Когда ты играешь, ты не скупишься, ты отдаешь всю себя, ты себя тратишь. И кончишь тем, что сломаешься.

Она ткнула пальцем в ожерелье из поддельного жемчуга, покрывавшее ее грудь, как кольчуга гладиатора.

— Меня не сломить. Только смерть на это способна. У меня кожа толстая, а рассудок гранитный. Ничто меня не поколеблет. Тем лучше и тем хуже. Сильный характер делает меня интересной, но именно он помешал мне стать большой актрисой. Зато этот чертов темперамент позволяет мне быть почти счастливой женщиной. А вот ты несчастлива. По тому, как ты вешаешься мне на шею, по тому, как ты играешь в своих сценах — как будто от этого зависит твоя жизнь, — я знаю, что ты несчастна.

Энни еле сдерживала слезы.

— Ты несчастна, потому что открываешь себя безмерным чувствам. Просматривая сегодня отснятые куски, я это поняла. Когда ты смеешься, ты смеешься, ты не усмехаешься… Когда ты плачешь, ты плачешь, а не хнычешь. В тебе все великое, нет ничего мелкого, ничтожного. Ты не видишь себя в действии, ты позволяешь себе действовать. Ты не изображаешь страстей — они тебя настигают. Ты играешь, выворачивая себя наизнанку, как Христос, пригвожденный к кресту. За это камера тебя и ценит. И публика тоже. Меня вот публика не любит, ей нравится, что я ее забавляю, это другое дело. Тебя люди боготворят за то, что представляют тебя зеркалом, в котором они узнают себя. Да, в твоем лице, в глазах, руках они узнают свои чувства, но в более красивом виде — потому что ты ведь красивая — и в более благородном, потому что ты чистая.

Она указала официанту на свою пустую рюмку.

— Я блещу только в театре. Там я кидаюсь в огонь, я меньше рассчитываю, я не думаю о том, что меня снимают, там я на своем месте и никому его не отдам. На экране я ни хороша ни плоха. Я терпима. Как большинство актеров, кстати. А ты, детка, феноменальна. Если ты достигла статуса звезды так рано, это не только везение. У тебя есть все необходимые данные.

Она отхлебнула бургундского, скривилась и потребовала бордо.

Энни больше не вмешивалась в эти интерлюдии и монологи: она присутствовала, ловя каждое слово.

— Есть всего два типа звезд в кино: сумасшедшие и скареды. Актеры-скареды не двигаются, не меняются в лице, они на грани невыразительности, они всегда в маске, под которой угадывается какая-то форма жизни. К этим камера подъезжает, она их со всех сторон осматривает, обыскивает в поисках чувства. Но, будучи скаредны до мозга костей, они предъявляют только один неразборчивый черновик, рукопись с помарками, которую зритель с помощью монтажа постарается расшифровать. Другие же, сумасшедшие, — это те, кто отдает себя без остатка в момент игры, те, что счастливы только в промежутке между словами «мотор» и «снято». Почему счастливы? Потому что забываются, потому что отдаются игре, потому что в этот момент существуют, целиком и полностью. Потому, наконец, что эта сверхранимость, которая делает их повседневную жизнь невыносимой, находит тут себе применение. Эти люди, и ты из их числа, — инвалиды по жизни. День ото дня действительность их ранит, корежит, убивает.

Она схватила Энни за руки:

— Зачем придумали кино? Чтобы уверить людей в том, что жизнь имеет форму истории. Чтобы убедить их, что в сплетении разрозненных событий, которые мы переживаем, есть начало, середина и конец. Кино заменяет религии, оно упорядочивает хаос, оно привносит разум в абсурд. Самые лучшие кассовые сборы всегда в воскресенье!

Зрителям оно необходимо, и тебе тоже, мой сурок! Ты требуешь, чтобы в сценарии у тебя была отправная точка и конечная, чтобы там было написано, как идти, что говорить, чувствовать, предпринимать, чтобы были отмечены все бугорки и ямы. Нужно, чтобы тебе наметили маршрут, иначе ты утонешь. Ты гений, моя змейка, как это грустно! Лучше быть посредственностью… Ты оставишь после себя много света, но ты никогда не будешь счастлива.

Чем больше Кошелка Вюиттон ее поучала, со всей своей театральной выспренностью, тем больше Энни расправляла плечи.

— Что же мне делать?

— Решиться быть той, кто ты есть: Избранницей. Это значит — разрываться между долгом и даром. Ну а удовольствия…

На прощание женщины обнялись. Кошелка Вюиттон была потрясена этой юной девушкой, над которой, она видела, сгущались тучи. Энни сжимала в объятиях Кошелку Вюиттон, нетвердо державшуюся на ногах, думая, придется ли еще встретиться. Каждая переживала за другую.

Посадив старую даму в такси, Энни вернулась в ресторан расплатиться по счету — Кошелка Вюиттон не платила никогда, даже когда сама приглашала.

Она пошла в гардероб к рыжему:

— Ты куда теперь?

Тот уже закончил работу и успел принять немного дури.

— Я тебя провожу, — ответил он.

— Это куда же?

— Ко мне.

Она согласилась не колеблясь.