Вена, 2 июня 1905 г.
Дорогая Гретхен,
говорила ли я тебе о своей коллекции? Я как-то случайно начала собирать ее в Италии и потом настолько втянулась, что пришлось докупить три чемодана, чтобы перевозить ее во время наших странствий; а с тех пор как мы обосновались в Вене, это увлечение совершенно поглотило меня.
Прости, я увлеклась и еще ничего тебе не объяснила… Я просто без ума от цветов в стекле! Эти стеклянные шары, заключающие в своей твердой воде фиалки, ромашки, полевые цветы, бабочек, различные лица — я разыскиваю их, а найдя, покупаю. О, кажется, я могла бы даже похитить их!
Мои шкафы ломятся под тяжестью «Бигалья», «Баккара», «Сен-Луи» и «Клиши». Шары выставлены в моем будуаре и занимают все полки. Простые, веселые, девичьи, невинные, они переливаются сотнями ярких цветов. Их шарообразная форма и основание напоминают сахарные головы. Эти выдумки чаруют всех и вся, включая солнечный свет, который они притягивают и удерживают в глубине, как паутина, захватившая радугу.
При взгляде на них я невольно погружаюсь в мечты. Когда мои глаза блуждают среди этих нетленных цветов, когда взгляд мой скользит по воздушным пузырькам, попавшим в хрустальные шары каплями вечной росы, мое воображение воспаряет ввысь… Не знаю ничего более роскошного, больше того, ни одна вещь никогда не рождала во мне столько мыслей и чувств.
Именно эти замечательные творения превратили меня в завзятого коллекционера, а не наоборот. Прежде у меня не было склонности к таким причудам. Нужно побывать в стеклодувной мастерской в Мурано, чтобы тебя как удар молнии поразила эта страсть…
Когда я приношу в дом новые экземпляры, мне кажется, что спасти их от улицы, предоставить им кров равносильно их освобождению. Ведь, ценя эту безмолвную красоту, я освобождаю ее от обыденного домашнего употребления в качестве пресс-папье, держателей для книг, украшения перил. Здесь они вновь становятся произведениями искусства.
К чему я это описываю? Мне хочется представить тебе те самородки радости, которыми усеяна моя жизнь.
Вне этого увлечения жизнь остается странной, или, скорее, мой образ жизни становится все более и более своеобразным. У меня есть все, чтобы быть счастливой, но я так далека от этого. Хоть я и стараюсь… Каждый день напоминаю себе, что я высокопоставленная особа, что я любима, желанна, живу во дворце, вхожа в высшее венское общество; ежечасно я твержу себе, что у меня превосходное здоровье и еды куда больше, чем нужно, чтобы утолить голод, что я общаюсь с интересными людьми, что в столице империи мне достаточно отправиться в Оперу, на концерт, в театр или художественные галереи, чтобы видеть создания человеческого гения. Каждую ночь я смотрю на красивое тело спящего мужа, твердя себе, что девять австрийских женщин из десяти желали бы занять мое место.
Но несмотря на эти сознательные упражнения, вопреки благим намерениям терплю поражение. Я сознаю свое счастье, но не ощущаю его.
Недомогание где-то рядом…
Если бы я хотя бы могла назвать его…
Зачем я просыпаюсь по утрам? На протяжении дня ничто, кроме моей коллекции, меня не привлекает. И все же я мужественно напяливаю униформу, вновь откатываю свою роль, вношу изменения в реплики, планирую приходы и уходы, готовлю комедию своего существования. Быть может, я замираю после чуда… Какого? Нужно перестать видеть свои действия со стороны. Перестать быть актрисой или зрительницей собственного спектакля. Перестать судить себя, критиковать, обнаруживать собственный обман. Чтобы наконец, как сахар в воде, истаять в реальности, раствориться в ней.
Пока что я даю адекватный обмен, моя игра непогрешима. Моя мимика и красноречие отлично прикрывают растерянность. Вчера Франц с восторгом воскликнул:
— Я горжусь тобой!
Гордится мной?.. Не знаю, ободрило меня его заявление или обескуражило… С одной стороны, мне стало легче оттого, что я принесла удовлетворение этому изысканному мужчине; с другой — страдала, что мой муж, тот, с кем я делю дни и ночи, мой так называемый интимный друг, не замечает моих мук.
И каков же вывод?
Должна ли я продолжать жульничать до полного забвения, что я играю роль? Порой мне кажется, что тетушка Виви, моя свекровь и прочие окружающие меня женщины преуспели как раз в этом: их логичные, предсказуемые реакции принадлежат некоему персонажу — персонажу, в которого они верят, который неотделим от них.
Где именно мне следует остановиться? Отправиться искать себя? То, что действительно для меня важно?
Написав эти слова, я испугалась. Уехать, да, но ради чего? Искать себя — согласна, однако что будет, если я себя не найду? Или если не отыщу вообще ничего? Было бы безумием бросить все и отправиться на несбыточное свидание, которого мне никто не назначал… В этот миг мне захотелось помчаться к Францу, броситься в его объятия, приказать: «Обними меня крепче!» — я нередко прошу его об этом. Он обожает подобные приступы, хохочет во все горло, ведь ему кажется, что так я выражаю свою привязанность… Он и не подозревает, что во мне говорит прежде всего мой страх.
Так что Франц меня не отпускает. Молодой граф фон Вальдберг восхищен тем, что я нравлюсь его друзьям, что люди, принадлежащие к сливкам венского общества, так тепло принимают меня. В связи с этим он передает мне услышанные им комплименты в мой адрес: «Она неотразима и так привлекательна, у нее такие верные суждения, идущие от самого сердца. Бриллиант, мой дорогой, вам достался истинный бриллиант!»
Есть чему подивиться: стоит мне где-либо появиться, поднимается шумиха. Поначалу я предполагала, что это связано с обаянием новизны, но эффект длится вот уже больше года и лишь усиливается. Люди толпятся вокруг меня, жаждут моего общества.
— Невероятно! — восклицает Франц. — Записная кокетка и та привлекает куда меньше внимания. Мужчины и женщины, старики и молодежь — все от тебя без ума.
Когда мы возвращаемся с бала, Франц описывает мои достижения, он не дивится им — он ликует. Обычно он потом целует меня в шею и добавляет:
— Заметь, я их понимаю. — Потом его прохладные губы касаются моих. — И напоминаю себе, что мне выпал редкий шанс: я стал избранником обворожительной Ханны… — он опускает шторку нашей кареты, — на тот — маловероятный — случай, если я забуду об этом.
Ну, продолжение этой сцены ты можешь себе представить… Она либо разворачивается в доме, либо, если мы едем издалека, все завершается прямо в экипаже.
Так как Франц помешался на мне, он трактует мой успех сквозь призму своей страсти: при виде меня смертные ощущают отголосок того, что испытывает он.
Бедный Франц, если бы он знал, чем вызван мой жалкий триумф!.. Когда меня спрашивают: «Как вы себя чувствуете?» — я пылко отвечаю: «А вы сами?» Слишком низко оценивая себя, чтобы откровенничать, я предпочитаю интересоваться другими. Никто не обвинит меня в том, что я уклоняюсь от ответа, моя отстраненность, похоже, несет положительный сигнал; и вот мой собеседник раскрепощается, он может затронуть любимый сюжет — поговорить о себе самом. Путь свободен! Он поверяет мне свои радости и страдания, превозносит себя, жалуется, шутит, плачется на невзгоды, выдает дерзкие мнения, выкладывает мне секреты, отваживается выказать угрызения совести и раскаяние, он выражает надежды, изливает настроение, посвящает в свой выбор, причем без разбору — я принимаю все. Происходит словесная разрядка. В обществе я пользуюсь прекрасной репутацией в той мере, в какой превратилась в слух. Не имея, что сказать, я доставляю себе удовольствие слушать; зануда с дурным запахом изо рта интересует меня больше, чем моя скромная особа. Так что нетрудно представить, с какой скоростью ко мне сбегается народ, стоит мне переступить порог гостиной. На самом деле мои достижения основаны на ловком трюке: я — священник, который не осуждает! Под золоченой лепниной, среди цветов в горшках я располагаюсь в импровизированной исповедальне. Смотреть на меня приятнее, чем на многих кюре, я более терпима, чем они, кроме того, я воздерживаюсь от наказания кающихся.
«О эта восхитительная мадам фон Вальдберг, какая аппетитная! Дорогой Франц, вы завладели редчайшей жемчужиной».
Они не отдают себе отчета, что вся ценность моих речей состоит в молчании, а мое обаяние — в терпении.
«Она так любезна».
Любезна, поскольку питаю к себе отвращение. Моя общительность проистекает из глубокого неприятия себя.
Моя привлекательность основана на недоразумении: так как меня не существует и весь мир кажется мне куда более живым, чем я, мне удается позволять другим совершать набеги на мою территорию. Видишь, я могла бы сделаться романисткой, если бы была наделена даром превращать скрытое недовольство собой во фразы.
О Гретхен, так и вижу, как ты хмуришь брови, угадываю прорезающуюся на твоем лбу морщинку: ты не одобряешь моих рассуждений, ты меня осуждаешь.
Ты права.
Что? В чем ты меня упрекаешь? То, что я только что написала, всего лишь обман? Я скрываю правду?!
Браво, твоя проницательность меня пронзила — как скальпель хирурга.
Да, я предаюсь пустословию. Согласна, я маскирую стыд, свой глубинный стыд, именно его.
Ладно, довольно хитрить: я все еще не забеременела.
Это меня бесит. Несколько месяцев назад, припомни, я посмеивалась над собой, устанавливала ироническую дистанцию, даже позволяла себе усомниться в том, что я предназначена судьбой для деторождения. Нынче это обрело первостатейную важность, учитывая воззрения Франца, а главное — то, что у меня ничего не выходит.
Мое бессилие сводит меня с ума! В какой-то момент я перестаю понимать, хочу ли я забеременеть, чтобы иметь детей или чтобы стереть позор своего провала.
Не важно, я вижу, что я ничтожнее, чем то, чего от меня ожидают.
Тетушка Виви, великосветская потаскушка, снова приходила позондировать почву, погрузив меня в пьянящее облако своих духов.
— Итак, милочка, умопомрачительный миг?
— Уже близок, тетя Виви, уже близок.
От разочарования у нее вытянулся нос, что доказывает, что ее лицо не приспособлено для выражения этого чувства.
Вслед за Виви все представительницы женской половины семейства Вальдберг явились проверить, как я следую их рецептам. Я заверила их в серьезности своих намерений и в послушании. При виде моего плоского живота они пришли к выводу, что я лгу или же что мой случай безнадежен. Так что в их глазах я выгляжу не белой гусыней, а виновницей.
Недавно я тайком проконсультировалась с доктором, чтобы определить, нет ли в моем теле какого-то отклонения от нормы, которое делает меня бесплодной. Ответ практикующего врача был совершенно определенным:
— Мадам, по сложению вы просто созданы для рождения детей.
Неожиданно доктор Тейтельман потребовал, чтобы к нему на прием явился Франц. Я застыла с разинутым ртом:
— Франц?
— Да. Если препятствие не в вас, то, быть может, проблема в нем.
Хотя его предположение было не лишено логики, оно меня расстроило. Конечно же, я ни словом не обмолвилась Францу. И впредь ничего не скажу. Было бы гнусно пойти на это. Бедняга Франц…
Уверена, что проблема во мне, я внутренне убеждена в этом. Я ощущаю в себе некий первородный изъян. Я всегда чувствовала, что я другая. Теперь я начинаю понимать почему.
Франц…
Если на ком-то и лежит ответственность, хуже — вина, то именно на мне!
До последнего вздоха я буду оберегать своего мужа, я возьму вину за бесплодность на себя. И если он когда-нибудь признается, что ему необходима полноценная семья, я уступлю свое место плодовитому чреву.
Мой милый Франц… Он совершил большую ошибку, остановив свой выбор на мне.
По возвращении с этой медицинской встречи я с пренебрежением оглядела в зеркале свое обнаженное тело — тощее, костлявое, бесполезное; свои покрасневшие глаза, распухший от плача нос. Отражение отсылало меня к печальной реальности: я всего лишь убогое создание, процветающее по недоразумению и бесчестно извлекающее пользу из благородного мужчины. В тот вечер Францу повезло: когда в дверь постучала горничная, мой взгляд был прочно прикован к висевшему на стене кинжалу…
А потом, на следующий день, у меня, к счастью, была назначена встреча в магазине «Мюллер и сын» по поводу стеклянного шара, и это решительно отдалило роковой удар.
Мой музей спас меня. Я, не откладывая в долгий ящик, проехала километры в фиакре, едва ли не пешком, из одной антикварной лавки в другую, от тупого торговца к дальновидному прохвосту. Когда заходит речь о моих шарах, остановить меня невозможно и я с трудом возвращаюсь к повседневным темам. Нередко бывает, что, когда голова моя уже опускается на подушку, последняя мысль посвящена миллефиори, обнаруженному после обеда в углу витрины, и наутро я просыпаюсь с тем же образом. Никогда у меня не бывает такого нетерпения, мурашек в ступнях, учащенного сердцебиения, как когда я вхожу в антикварный магазин. Хотя в моей страстной мании нет ничего противозаконного, я скрываю ее силу и жар: эта моя одержимость хоть и проявляется средь бела дня, сравнима с наслаждением от супружеской измены.
На самом деле сульфурам я предпочитаю миллефиори. В чем разница? Сульфуры представляют отдельные личности в виде камей, заключенных в стекло, тогда как миллефиори, более пестрые, цветные, являют помещенные в хрусталь одиночные цветы, букеты, весенний ковер цветов.
Успокойся, Гретхен, я избавлю тебя от деталей. Полная договоренность рождает скуку. Не стану тебе навязывать лекцию о предметах моего культа, зная по опыту, как утомительны коллекционеры.
О Гретхен, тебе не повезло! Приходится терпеть такую жалкую кузину, которая к тому ж решила усыпить тебя откровенными признаниями.
P.S.
Гретхен! Забудь все, что ты только что прочла! Я промедлила с отправкой этого письма, и оно теперь уже не соответствует действительности.
Сегодня доктор Тейтельман подтвердил диагноз, который подсказывали такие признаки, как недавно округлившийся животик, а также прекращение месячных: я беременна!
Эта чудесная новость аннулирует все предшествующие стенания. Франц плакал от радости, когда я сказала ему об этом; в настоящий момент он разжал объятия, чтобы пойти сообщить новость матери.
Что касается меня, то я отныне самая счастливая женщина в мире.