И вот в кабинете Вюнше я снова оказываюсь лицом к лицу с этим прокурором. В голову лезут слова, что он мне говорил накануне освобождения, и я от стыда опускаю глаза, сознавая, что спасовал, не оправдал его доверия.
— Я представлял себе иной исход, более благоприятный, — начинает Гартвиг. — Возможно, я слишком понадеялся на вас. Но теперь это неважно. Судя по всему, дело близится к развязке. А вы предпочитаете отмалчиваться.
— Я неправильно себя вел, господин прокурор, и раскаиваюсь в этом.
— Каяться — одно, а то, что вы не справились с задачей, — другое. — Голос прокурора звучит сурово, как тогда на суде, а не дружелюбно, как на предыдущей встрече. — Один вопрос, прежде чем перейдем к делу: почему этой ночью вы не использовали возможности убежать вместе с Мюллером?
— Я не убивал Мадера. А ночью... Я согласен, что поступил незаконно, когда залез в комнату родителей, украл ключи и обшарил шкафчик. Я сознавал, что делаю. И все равно сделал. Но чтобы калечить или убивать Фрица или старика, мне и в голову не приходило. Ведь брат и отец все-таки.
— Однако двое свидетелей подтверждают обратное. И это не косвенные улики, а прямые доказательства. Вдобавок Мюллер показал, что вы ему признались.
— Я не виноват. — Я почувствовал, что страшно устал. — Если еще кто и может помочь мне, то только вы и старший лейтенант Вюнше. Мой побег и все, что потом случилось, кое-чему научили меня все-таки. Когда вы освободили меня из заключения, я вернулся в деревню, полный надежды. Вскоре возникло первое подозрение, и я решил сам найти убийцу. Меня словно лихорадка охватила, устоять я никак не мог. В армии со мной тоже так бывало: сорвусь, а потом не знаю, куда деваться... Пожалуйста, поверьте мне и помогите. Один я не справлюсь.
«Только бы не пустить слезу, — подумал я. — Чего доброго, решат, что я прошу их сжалиться. Вернусь в камеру, там наедине можно будет поплакать».
— Рассказывайте. — Голос Гартвига звучит уже мягче. — У вас еще есть шанс. Расскажите обо всем с того момента, как вы приехали домой. Меня интересуют не только факты, связанные с преступлением, но и ход ваших мыслей. Говорите правду, только правду!
Старший лейтенант Вюнше усаживается за машинку и кладет рядом стопку бумаги. Я с неудовольствием наблюдаю за его приготовлениями. Ворох чистой бумаги почему-то наводит на меня ужас.
— Вам не нравится мое предложение? — спокойно спрашивает прокурор.
— Нет, нет, я готов, — поспешно заверяю я его. — Только вот... мне хочется рассказать многое, и не все для протокола. Но придется говорить медленно, чтобы машинка поспевала, отвечать на какие-то вопросы... столько наболело, а тут все время думай, что каждое твое слово будет увековечено на бумаге.
— Говорите не стесняясь, без разбора, я уж потом рассортирую, — предлагает Вюнше.
Но Гартвиг, покрутив головой, что-то шепчет ему. Вюнше молча кивает, идет в соседнюю комнату и возвращается с магнитофоном.
— Ладно, Вайнхольд, не будем вам мешать. Здесь останутся только надзиратель и наш техник. Представьте себе, что вас слушает близкий вам или хорошо знакомый человек, которому вы доверяете, и рассказывайте.
Я вытаращил на него глаза.
— Конечно, метод несколько непривычный, — улыбается Вюнше, — но хуже не получится, скорее наоборот. И помните, мы потому пошли на это, что еще чуточку верим вам.
Вюнше с Гартвигом выходят из комнаты. Под мышкой у старшего лейтенанта папка с моим «делом». Кажется, он рад, что не придется писать протокол.
Поколдовав с аппаратом, техник устанавливает на столе микрофон, включает его, а сам усаживается где-то позади меня. Я молчу и смотрю на микрофон. Кого же из близких или хорошо знакомых мне людей он должен представлять? Мать, Улу, прокурора? Нет, все они причастны к делу, скорее даже пристрастны. Где же взять человека, кому я доверяю, на кого могу положиться? Рольфа? Да. Оскара? Да. Вилли? Да, все мое отделение, которым я командовал в армии! Еще раз мысленно проверяю каждого из них, и все они тоже имеют право проверить меня, хотя я больше не являюсь их командиром. Я вижу их перед собой, верю им, мне хочется убедить их в своей невиновности, и в то же время меня страшат их недоумевающие взгляды, нелицеприятные вопросы и упреки, на которые они имеют право.
— Уже смеркалось... — начинаю я.
Уже смеркалось, когда поезд остановился у безлюдной платформы Фихтенхаген. На снежном покрове виднелись редкие отпечатки следов. Плавно, почти торжественно опускались снежинки. Небольшое станционное здание словно пригнулось под снежной шапкой.
От станции до Рабенхайна около часа ходьбы. Обычно здесь курсирует автобус, но я не был уверен, что сегодня, в сочельник, он еще ходит; кого-либо спрашивать не хотелось, и я решил пойти пешком. Подышать забытым лесным воздухом, ощутить простор полей, по которому так соскучился.
А главное, оттянуть еще немного времени, прежде чем постучу в дверь родного дома.
Железнодорожник на станции с удивлением оглядел меня и, поеживаясь от холода, поднял высокий воротник овчинного тулупа. Ему показалось невероятным, чуть ли не поразительным, что пассажир, сошедший с поездов такую погоду, одет лишь в легкое поплиновое пальто.
Несколько минут ходу, и я — в лесной тишине. Снег, задерживаемый ветвями могучих сосен, почти не падал на землю. Лишь изредка от порыва ветра сыпалась мелкая сверкающая пыль. Я шагал не спеша, вдыхая полной грудью свежий морозный воздух. Мысли о событиях недавнего времени улетучивались с каждым шагом, и я надеялся, что еще не скоро вернусь к ним. Надолго проститься с ними, пожалуй, не удастся. Как только приду домой, они сразу вернутся. И что я вообще скажу, когда войду в дом? Ладно, что-нибудь придумаю. Мать, наверно, сейчас наряжает елку. Прежде я всегда помогал ей. Отцу с братом хотелось и елки, и жареного гуся, но сами возиться они ни с чем не желали. Может, еще и успею помочь, если поднажму.
Я прибавил шагу. Вот уже и лесная опушка позади. Ходьба согрела меня, но я почувствовал, что устал. Горячее дыхание вылетало белым облачком. А еще полгода назад я прошел бы это расстояние беглым шагом и даже не запыхался бы.
Стемнело, но я не ощущал темноты из-за снежно-белой мглы вокруг. Снег поредел. Из деревни приветливо замигали первые робкие огоньки.
Впереди проселок пересекала автострада. Не было слышно ни одной машины. Каких-нибудь два месяца назад я проезжал здесь на грузовике. Сейчас мне казалось, что это было давным-давно.
Метрах в ста правее я шел тогда к лесу с Фридрихом Мадером. Он мертв, его убили, и считают, что это сделал я. А ведь с тех пор я почти ни разу не вспомнил о нем! Не было времени, был слишком занят собственной судьбой, хотя ее и предопределило убийство Мадера. Только сейчас, через добрых полгода после его смерти, ощутил что-то похожее на печаль и подумал: как же я предстану перед его дочерью Улой...
Мадер был человеком, на которого можно было положиться: не очень любезен, скорее грубоват, неразговорчив, но всегда готовый прийти на помощь. Вот кого следовало выбрать председателем сельскохозяйственного кооператива — Мадер пользовался авторитетом у крестьян. Но он не любил вылезать вперед, и в конце концов избрали другого. Кому была выгодна его смерть? Кого-то ведь подозревали, сказал прокурор. Кого? Я должен помочь в его розыске. Но почему Гартвиг не назвал ни одной фамилии, даже не намекнул ни на кого?
Снег поскрипывал под ногами. Вокруг не было видно ни души. Сегодня все сидели дома. В некоторых окнах уже мерцали зажженные свечи. Там жили рабочие, ездившие каждый день в город. Они, наверно, выполнили план, и праздник для них уже начался. В крестьянских домах еще не зажигали свечек; в хлевах мычали коровы, ожидая корма, хрюкали свиньи, ржали лошади, звякали подойники и молочные бидоны.
Наш двор был одним из самых больших в селе. В нижних окнах только что загорелся свет... Тихо кряхтели ворота, поскрипывали петли. Из хлева пробивалась полоска света. Беспокойно топтались лошади. Отец покрикивал на них. Ничего не изменилось за прошедшие полгода.
Крыльцо, шесть широких ступеней. Каждую знаю наизусть, могу подняться с закрытыми глазами не споткнувшись. Дверь по-прежнему открывается туго. В сенях пахнет сметаной и жареным гусем. Не опрокинуть бы чего в темноте.
И вот я в комнате. Мать стояла ко мне спиной и, чуть наклонившись, разбирала серебряный дождь. Грубыми, натруженными пальцами ей было неловко брать тонкие нити, поэтому она небольшими пучками бросала их на ветви.
— Уже подоил? — удивленно спросила она не оборачиваясь.
— Здравствуй, мама.
Она застыла на миг, потом резко повернулась. Серебряные нити выпали из рук. В ее глазах мелькнул ужас. Робкими шагами она двинулась ко мне.
— Ты? — прошептала она, не веря, и растерянно улыбнулась. — Но ты не сбежал опять, Вальтер?
Она не сводила с меня умоляющего взгляда, полного робкой надежды. Я мотнул головой и почувствовал, что мне сдавило горло.
— Нет, мама, меня освободили. Прокурор выпустил, все законно!
И тут я совсем растерялся. Мать обняла меня и тихо заплакала, потом поднялась на цыпочки и смущенно поцеловала меня в лоб. Подобных нежностей в нашей семье никогда не водилось.
— Я верила, сынок, что это не ты сделал. Какая радость-то на рождество. Теперь могу людям в глаза смотреть. Услышал господь мои молитвы. Такая радость-то, да еще в сочельник!
— Мама, тебе плохо было, да? — Только сейчас я пришел в себя и обнял ее за худые, жилистые плечи.
— Тяжко было дома, сынок, с отцом и Фрицем. Ах, что об этом говорить.
— Нет, расскажи!
— Фриц то ласковый, даже смеется, то целыми днями ходит как в воду опущенный. А вот отец, с тем было совсем невтерпеж. Сам знаешь, я никогда ему не перечила, молча сносила его прихоти... Как работать в кооперативе, он упрямится, чем дальше — тем больше, а на своем участке и в хлеву старается за троих. Даже Фрицу стало невмоготу. Из-за тебя они тоже частенько ругались. Я и не думала, что Фриц к тебе так привязан. А отец... ну, сам понимаешь. Слава богу, все позади. Я знала, что ты не можешь сделать что-либо дурное... Да ты голоден небось. Господи, как похудел! Вот ведь горе как человека скручивает! Пойдем скорей в кухню, сынок.
Загремели кастрюли, миски, захлопали дверцы шкафов, полетели в печку поленья, зажурчала вода из крана. Дома... Я опять дома! А мать, как радуется она! Каким счастьем светятся ее глаза. Вся жизнь ее — тяжелый, изнурительный труд. Но мать была выносливой. Одно слово — крестьянка... Хотя, по сути, она жила как батрачка, всегда подчинялась воле мужа. Только в тех случаях, когда отец несправедливо ругал или бил меня, она решительно восставала против него.
С удовольствием посидел бы в кухне с матерью, но надо было идти в хлев, поздороваться с отцом и братом, хотя я еще не решил, как держать себя с Фрицем.
Неторопливо пересек двор, открыл дверь: сразу обдало теплым навозным духом. Ворвавшийся вслед за мной холод заклубился сероватым облачком. В проходе стояла электродоилка, тут же лежали свернутые в бухты шланги. Никого не было видно. Мои шаги гулко звучали, и я затопал еще сильнее: хотелось ступать уверенно, по-хозяйски, ходить свободно всюду.
Внезапно кто-то схватил меня за плечо и круто повернул. Не успел я опомниться, как две руки стиснули мои запястья. На лице я ощутил горячее дыхание. Фриц. Он растерянно смотрел на меня. Его обычно тусклые глаза даже оживились от испуга.
— Пойдем отсюда скорее, пока старик тебя не увидел! — зашептал он настойчиво и потянул меня к кладовой, откуда был отдельный выход. — Ну, ты даешь, — пробурчал он с упреком, удивленно разглядывая меня. — Как тебе это опять удалось?
Прежде чем я понял, что́ его взволновало, Фриц задвинул изнутри засов и некоторое время прислушивался, глядя в сторону хлева.
— Черт возьми, куда тебя девать? В дом опасно. Налетят с обыском — сразу найдут. Пошли в сарай! Принесу все, что надо: теплые вещи, одеяло, еду. Только прошу: молчи и не топай, как лошадь.
Поняв наконец причину его усердия, я решил забавы ради испытать его братскую любовь.
— И ты не боишься помогать беглому преступнику? — спросил я, сделав удивленное лицо.
— А что я, по-твоему, должен делать? — ответил он. — Ты все-таки мне брат. Я был бы последней сволочью, если бы бросил тебя в беде. Ночью обсудим, как быть дальше.
— Тебя ведь могут посадить за укрытие беглеца.
— Ну и пусть. Окажись я в беде, ты бы меня тоже выручил.
Особенно дружны мы с братом никогда не были. Теперь я видел: он пойдет на любой риск для своей родни. Он выручал меня, невзирая на грозящую ему опасность. За это я простил ему все мелкие обиды в прошлом и готов был даже простить его ложь Уле насчет моих пожеланий к их свадьбе. Я невольно обнял его. Он удивленно посмотрел на меня, потом улыбнулся, и в его взгляде мелькнуло нечто похожее на стыд. Вероятно, Фриц подумал о том же. Я слегка прижал его к груди и отпустил. Проявление братской симпатии выглядело довольно неуклюже, но еще ни разу в жизни мы не выказывали ее друг другу сильнее, чем сейчас.
— Ну, пошли в сарай! — сказал он.
Я покачал головой.
Фриц сердито взглянул на меня и открыл рот. Наверно, он собирался убеждать меня, что иного выхода нет.
— Незачем, — возразил я и громко расхохотался.
Он мгновенно зажал мне рот ладонью. Я приложил немало усилий, чтобы освободиться от этого «кляпа», пока наконец не отпихнул брата.
— Большое спасибо, Фриц, ты молодец, но я не сбежал. Меня освободили по всем правилам: с документами, печатями, проездным билетом до Фихтенхагена, со всем, что полагается.
Он уставился на меня с глупым, растерянным видом. Таким Фриц был всегда, сюрпризы он переваривал медленно. Вот почему меня так глубоко тронуло то, что он, не раздумывая, вызвался помочь мне. Даже стало чуть жаль брата, ведь своим признанием я перечеркнул его хлопоты и обрек на бездействие.
— Освободили, в самом деле? — спросил он недоверчиво. Его зрачки опять словно заволокло туманом. — Ты ведь был осужден, зачем же им тебя вдруг отпускать?
— Дело пересматривают. На середину января назначено новое следствие. Прокурор, видимо, так убежден в оправдательном приговоре, что уже заранее выпустил меня на волю.
— А... кто же убил Мадера?
— Понятия не имею. Никто не может ответить на это, по крайней мере сейчас. Конечно, розыски продолжаются. Пока лишь твердо установлено: когда мы с Мадером шли по дороге, за нами шел еще кто-то. Возможно...
— Но ведь доказательств вроде хватило! — раздраженно перебил он меня. — А теперь, значит, не хватает, и клетку распахнули, вылетай?
Казалось, он разочарован. Забавно: пока Фриц считал меня виновным и беглецом, он от души хотел мне помочь. А теперь?
— Рад, что освободился? — спросил он хмуро.
— Еще бы!
— Ты не учитываешь вот чего: у нас в деревне всякий считает, что старого Мадера отправил на тот свет ты, только ты настолько хитер, что тебя не уличишь. Все будут обходить тебя за версту. Оно, правда, лучше, чем сидеть за решеткой.
— Но ты-то не веришь...
Фриц, не дослушав, отмахнулся.
— Ты меня знаешь. Я человек прямой. Так вот, чтобы не было недомолвок. Я считаю, что это сделал ты. Уверенность лучше, чем сомнение, оно, как ржа, разъедает.
От его слов пропало радостное настроение. Во мне поднялось какое-то необъяснимое чувство страха. Я лихорадочно соображал, как доказать Фрицу, что я невиновен, но чем больше подыскивал аргументов, тем яснее понимал, что он попал в мое самое уязвимое место. Я уже не радовался возвращению домой. Еще утром свобода казалась мне такой лучезарной... А теперь? Роскошный павлин превратился в жалкого воробья-замухрышку. Так и не найдя убедительного ответа, я лишь сказал:
— Полиция продолжает розыск и, наверно, поймает убийцу.
— А есть подозрения? — Фриц втянул голову в плечи.
— Конкретных нет.
— Ну вот видишь. — он глубоко вздохнул и шумно выдохнул. Все его оговорки и возражения словно развеялись с этим выдохом. Он опять улыбнулся, похлопал меня по плечу. — Не обижайся, Вальтер. Ты же спросил, что я об этом думаю. Хотел пировать, пришлось горевать. Но ты не унывай. Так или иначе, можешь на меня рассчитывать. Как-нибудь вместе выберемся из этой чертовой истории. Свет не клином сошелся на нашем захолустье, где твой надел — твоя кормушка. Ладно, пошли к старику. Вот глаза выпучит!
Фриц подтолкнул меня к двери, ведущей в хлев, и, отодвинув засов, ногой распахнул ее.
Отец ничуть не удивился. Он взглянул на нас, поморгал и, когда я протянул ему руку, не очень-то охотно пожал ее. Потом кивнул мне и проворчал:
— А, приехал. Небось соскучился по работе, а ее у нас невпроворот. Только... — Он невозмутимо повернулся к коровам.
Вообще-то я редко видел его взволнованным. Помнится, даже в тот день, когда отец — последним — записался в сельскохозяйственный кооператив, хотя его глаза пылали ненавистью, внешне он оставался невозмутимым. Лишь мать, Фриц да я заметили, что его так и распирает от гнева. Оба агитатора из районного совета даже не почувствовали напряженной атмосферы, они скорее подивились тому, как этот крестьянин, перечитав бумагу пять раз, спокойно, с достоинством взял ручку и размашисто поставил свою подпись. Его скуластое лицо оставалось непроницаемым, только глаза сверкали да тонкие губы чуть кривились в язвительной усмешке...
И агитаторы потом даже упрекнули бургомистра за то, что он считал Эдвина Вайнхольда «особо тяжелым случаем».
Втроем мы вернулись в дом, молча вымыли руки и уселись за стол, покрытый белой скатертью. Отец не терпел такой «роскоши»; он чувствовал себя увереннее, когда тарелка стояла на клеенке, с которой легко можно было вытереть пролитый суп. Но мать, не слушая возражений, ради праздника постелила белую скатерть.
Картофельный салат мне очень понравился, я даже не заметил полного блюда с сосисками, но мать напомнила мне о нем.
Ели молча. Каждый был занят своими мыслями, и я сомневался, что эти мысли связаны были с праздником. Молчание нарушалось, лишь когда Фриц требовал какое-нибудь блюдо или мать просила передать ей баночку с горчицей, которую отец поставил возле своей тарелки. Держа сосиску скрюченными пальцами, он торопливо макал ее в баночку и застывал в ожидании, пока мать деликатно брала горчицу на кончик ножа и возвращала баночку. Мы с братом предпочитали хрен, от которого вышибает слезы из глаз и перехватывает дыхание, если ненароком вдохнешь ртом, откусывая сосиску... Сочельник дома. Все как в прежние годы, и тем не менее все совершенно по-другому. Мне бы радоваться, но после разговора с Фрицем я чувствовал себя пришибленным. В тюрьме я считался «чужаком» за приторно-сладковатый аромат невиновности, исходивший от меня. Здесь я тоже буду «чужаком» потому, что отравляю воздух смрадом тяжкой вины. Я готов был проклясть мир, не оставлявший меня в покое. Где же мой дом? Не здесь и не там. Куда спрятаться, чтобы наконец обрести покой?
Интересно, что поделывает сейчас Ула? Фриц намеревается на ней жениться, а к нам даже не пригласил. Странно. Может, она отказала ему? Радостная надежда рассеяла мои мрачные мысли. С языка уже готовы были сорваться вопросы, но я сдержался. Не стоило ссориться с братом в первый же день этой зыбкой свободы. В конце концов, он вел себя очень порядочно, хотя и не сомневался в моей виновности.
А что, в сущности, было порядочного в его поведении, если он помогал, по его мнению, убийце? Что это, жалость во спасение чести семьи?
Мать поднялась и погладила меня жесткой ладонью по голове. Пляшущие огоньки светились в ее глазах... «Хоть она счастлива», — подумал я.
Она убрала со стола. Мы с братом продолжали сидеть, а отец направился к своему шкафчику, ключ от которого никому не доверял. Как всегда, к рождеству он, разумеется, купил бутылку болгарской сливянки, крепкой, но приятной на вкус. Тем временем мать поставила на стол рюмки из тонкого стекла. Фриц курит сегодня «Ориент», а отец угостил себя настоящей гаванской сигарой, упакованной в стеклянную трубку. Обычно брат курил «Дюбек», отец же покупал третьесортные сигары по двадцать пфеннигов за штуку. В праздники он делал исключение, хотя об экономии и тут не забывал — после еды сразу гасил свечи на елке. Но порой казалось, что свою несносную скупость он запирал в такие дни в таинственный шкафчик.
Мы чокнулись.
— За твою свободу, Вальтер, — сказал Фриц и одним глотком осушил рюмку.
Я последовал его примеру. Отец, немного подумав, выпил сливянку маленькими глотками. Затем не спеша раскурил сигару и как бы вскользь спросил меня:
— Где же ты собираешься устраиваться?
Я растерялся. Поглядел на него, на брата. Что хотел этим сказать отец? Брат пожал плечами. Мать отложила в сторону вилку. Наконец я понял: мне нельзя оставаться дома. Это отец решил бесповоротно. В смятении я перевел взгляд на мать. В ее глазах блестели слезы. Она покорно опустила голову. Фриц молча налил вторую рюмку и выпил.
Не мог же отец принять это решение прямо сейчас; наверно, он принял его давно, еще до моего ухода в армию. Откровенно говоря, я не думал идти добровольцем, однако отец то и дело нажимал на меня и приводил хитрейшие аргументы в пользу военной службы, хотя сам обычно шумел по поводу всего, что касалось государства. Он даже уговаривал меня поступить затем в офицерское училище. А Фриц еще и солдатом не отслужил. Так было заведено в крестьянском доме: да свершится воля отца.
Он хотел прогнать меня из Рабенхайна, это я понял. Фриц был его любимцем, которому должна достаться усадьба, и отец опасался, что я воспротивлюсь. Я усмехнулся. Теперь вовсе не обязательно иметь свой двор тому, кто хочет стать крестьянином. Сельскохозяйственным кооперативам позарез нужны специалисты, особенно молодежь. Для них строили современные дома и общежития. Но в глазах отца такие «бездворные» крестьяне оставались чужаками, мошенниками и неумехами, которых следовало гнать в шею. Он признавал крестьянином лишь того, кто владел собственной усадьбой, и чем она больше, тем лучше. Время остановилось для него много лет назад. Неужели он так и закоснеет в прошлом?
— Давай решай, — потребовал он.
— Так сразу, сейчас? — Мать выпрямилась, готовая опять вступить в бой за меня, даже если придется для этого пожертвовать покоем предрождественского вечера.
— Верно, завтра тоже будет день, — раздраженно пробурчал брат.
Отец покачал головой. Случись такое полгода назад, я бы вскочил, наорал на него и хлопнул дверью. Но за последние месяцы я научился обуздывать себя. Я не спеша допил вторую рюмку и сказал:
— Буду учиться, как тогда решили.
Отец язвительно рассмеялся и встал. Несколько раз он обошел вокруг стола. Я наблюдал за его согнутой фигурой. В послевоенные годы он заработал искривление позвоночника. Руки у него свисали почти до колен. Я невольно сравнил его с обезьяной и тут же опустил голову, устыдившись своей мысли.
Превратно истолковав это движение, отец сказал грубо:
— Сам, наверно, понимаешь: вряд ли допустят на учебу такого, как ты, которого лишь потому не держат в тюрьме, что не хватило доказательств.
Он остановился передо мной.
— Ты тоже думаешь, что Мадера убил я?
— А кто же еще?
Мать тихонько вскрикнула. Она попыталась встать, но тут же бессильно опустилась на стул.
— Зачем же ты тогда садишься со мной в сочельник за один стол, если так думаешь? — Я чуть не добавил слово «отец», по оно застряло у меня во рту.
— Что там у тебя с Мадером было, меня не касается, — заявил он резко. — Я и не с такими негодяями, то есть хотел сказать, людьми, за одним столом сиживал... Все равно никто не поверит, что это не ты сделал, что-то да прилипнет к тебе, а значит, и к нам. С такой колодкой на ногах жить в деревне потяжельше, чем в тюрьме.
Я вскочил. Он отступил на шаг, но пошатнулся и головой уткнулся мне в грудь. Одной рукой я чуть приподнял его и посмотрел ему в глаза.
— Слушай, ты, праведник, — сказал я почти шепотом. — Как-нибудь я напомню тебе, что не всегда ты дружил с законом. Доказательства найдутся.
Фриц, швырнув сигарету в пепельницу, встал между нами. Я отстранил его, чтобы видеть лицо старика. Он стоял, сжав губы, и если бы я не знал, что у него нет зубов, то наверняка услышал бы их скрежет. Ему было только шестьдесят лет, но он был похож на мумию. Хотя бы вставил себе протезы! Куда там, с его жадностью. Сам надрывался всю жизнь и мать чуть в гроб не вогнал — и все для Фрица, только для него. Я же был обузой, претендентом на наследство. И прежде чем мысль сформулировалась в моем мозгу, слова сами слетели с языка.
— Выгоняешь меня? Ну что ж. Но из деревни я уеду не раньше, чем найдут убийцу. Согласен: освобождение за недостатком доказательств — для меня не жизнь. Ты мне это сейчас так ясно растолковал, что еще благодарить тебя придется.
— Хватит вам! — закипятился Фриц. — Оставь его в покое, отец. Я тоже посоветовал ему куда-нибудь перебраться. Но выгонять его не позволю, об этом и не думай. Мне ты обещал автомашину. Дай ему столько же, на устройство. А когда уж дойдет до наследства, поделим поровну, вот мое слово.
— Спятил, парень, вконец спятил. Для чего ж я тогда надрывался — чтобы свои деньги на ветер швырнуть? Там, в Силезии, у меня было большое хозяйство, самое большое в селе. Все пропало... Эту усадьбу мне завещал Коссак, мой друг, когда подорвался на мине вместе с женой и ребенком. Да что я говорю, усадьбу? Это был жалкий курятник супротив моей прежней!.. А теперь я нажил еще больше добра и денег, чем у нас было. И ты хочешь все разбазарить?
— Не разбазарить, а поделить. Каждому сыну поровну.
— И это говоришь ты, Фриц? Ты?
— Да, только так, отец, — упорствовал брат с неожиданной дерзостью.
— Это не только твое добро и твои деньги, Эдвин, — вмешалась мать.
Мы с Фрицем дружно вытаращили на нее глаза. Мать сплела руки, лицо ее подергивалось от волнения. Отец разинул рот и покачал головой.
— Тебя еще не хватало! — пробормотал он, побагровев.
Но мать на сей раз не испугали эти признаки назревавшего гнева. Она не потупила взора.
— Нет, это не только твое добро, — твердо повторила она. — Я тоже вложила в него свою жизнь и здоровье, и Фриц потрудился, и Вальтер не меньше. А что он стал солдатом, так то была твоя воля. Добро это наше, и, когда речь зайдет о дележе, я тоже не стану молчать. Это мое право. И у меня никто его не отнимет. Даже ты.
Старик, изменившись в лице, еще больше согнулся. Казалось, он покорно склонился перед женой. Но эта скрюченная поза была обманчива, он был сейчас опасен, как волк, изготовившийся к прыжку. В такие минуты он принимал мгновенные решения, хотя обычно вынашивал свои планы днями. Я вспомнил случай, когда он продал крестьянину из соседней деревни телку. Тот уже взялся за цепочку, висевшую у телки на шее, как отец вдруг спохватился, что стоимость цепочки в цене не оговорена. Покупатель возразил, что так, мол, принято, скотину продают вместе с поводком. Они заспорили; крестьянин, человек огромного роста, легонько отстранил отца, а тот внезапно пригнулся и ударил его головой под дых. Пока великан стонал и корчился, отец преспокойно снял цепочку, выгнал телку на дорогу и, торжествуя, вернулся в хлев.
Отец с несвойственной ему покладистостью ответил матери:
— Ну ладно. Завтра все скрепим на бумаге.
— Согласен? — спросил меня Фриц.
Благодарить его, что ли? Но ведь я вовсе не собирался уезжать отсюда, я хочу остаться в Рабенхайне, на моей родине, дома!
— А насчет убийцы, — продолжал Фриц, — брось ты это дело, не возись. Полиция ничего уже не найдет. Не ломай без толку голову, еще свихнешься. Плюнь на все. Если я тебе понадоблюсь, дверь моей комнаты всегда открыта. Садись.
Я покачал головой, однако с благодарностью пожал Фрицу руку.
— Не стоит. Пойду лучше к себе, подумаю. До завтра.
Я тепло взглянул на мать, чтобы подбодрить ее, и поднялся к себе наверх. В моей комнате все оставалось по-прежнему. Зимние вещи в шкафу пахли нафталином. Ключ от наружных дверей лежал в ящике стола. Я не спеша переоделся, размышляя о том, что будет дальше со мною, и в подавленном настроении спустился по лестнице.
В сенях меня дожидалась мать.
— Как успокоишься, возвращайся, — шепнула она, — Я поговорю с ним.
Я провел ладонью по ее жидким волосам.
— Хорошо, мама, ради тебя вернусь.
Только ради нее? Нет, я вернусь и останусь тут, в родном доме, до тех пор, пока смогу открыто смотреть в глаза любому человеку, не опасаясь, что он считает меня преступником.
Снегопад прекратился. Звездной и ясной была ночь на рождество. Деревня еще не спала. Во всех домах празднично светились окна. Я шагал без всякой цели, устало переставляя ноги. Мне было все равно, куда идти. Лишь бы остаться одному. В некоторых домах не скрывали занавесками рождественское веселье. Возле елок играли дети, за семейными столами разговаривали, ели, пили, не представляя себе, что значит быть одиноким.
Деревня осталась позади. На снежное поле надвигался лес. Я поначалу пошел другой дорожкой, чтобы не идти мимо Улиного дома. Неужели я стал трусливым? Прежде я смело принимал самые неожиданные решения, неопределенности терпеть не мог, ночь не спал, если днем оставил что-то нерешенным. Неужели я изменился? Нет! Этого не может быть. Мне надо прийти в себя, внести во все ясность, а для этого я должен найти убийцу. Но почему, собственно, это должен сделать я? Розыск ведет полиция под руководством прокурора. Мне лишь требуется смотреть в оба и сообщить, если обнаружу что-либо подозрительное.
Значит, не торопиться и выжидать...
«Нет! — подумал я. — Буду действовать. Найду убийцу, схвачу его за шиворот и приведу в полицию — пусть удивятся. Я их обскачу, покажу, какой я молодец!»
Я невольно прибавил шагу. Куда спешить? Будто за убийцей гонюсь — вот он, хватай и тащи. Не так это просто. Надо сначала головой поработать. Но сколько я уже над этим бился и ничего толкового не придумал. Кому мешал Мадер? Конечно, у него были враги, он часто спорил с крестьянами. И всегда спор шел о полевых работах в кооперативе. А как было не нажить врагов, если он всегда отстаивал свою точку зрения! Хорошо, что отец ничего не знал о тех обвинениях, которые высказал в его адрес Мадер. А то бы я еще подумал, не отец ли...
И все-таки они, наверно, когда-то поссорились. Ведь Мадер утверждал, будто отец ему намекнул, что я «все знаю». Что я мог знать, о чем мне таком намекнули, что было бы связано с преступлением? На суде я видел: отец был явно поражен, когда свидетели пересказывали, что говорил против него Мадер у трактира. А мать с Фрицем подтвердили, что в тот вечер отец находился дома.
Если бы прокурор хоть намекнул, кого он подозревает!.. Знает или догадывается о чем-нибудь Ула? Почему я побоялся пройти мимо ее дома? Ведь не сегодня-завтра могу встретить ее на улице, да еще при посторонних, когда на нас вовсю будут глазеть. Зачем ждать, откладывать встречу? Но может, она сегодня не одна, ушла к кому-нибудь в гости от удручающей тоски в пустом доме? А вдруг она думает так же, как отец с братом: освободили за недостатком улик, но убил-то наверняка он?! Может, все-таки лучше обождать? Вот поймаю преступника, тогда и покажусь ей на глаза.
По обочинам дороги потянулись небольшие, в рост человека, елочки — чем дальше, тем гуще. А впереди, на фоне ночного неба, могучей стеной поднимался хвойный лес. По левую сторону от дороги находилось деревенское кладбище. Там покоился Фридрих Мадер. Может, сходить туда, отыскать его могилу под глубоким снегом? Или прийти днем и положить венок? Удобно ли? И как на это посмотрят односельчане: одни, наверно, сочтут такой поступок постыдным лицемерием, другие — бессовестным цинизмом, а третьи увидят в этом свидетельство моей невиновности. Мнение деревни, этот маятник, не подвластный никаким законам, начнет бешено колебаться и в конце концов меня же ударит. Начхал я на их мнение. Ни каяться, ни лицемерить им в угоду не стану. Даже если все будут против меня.
Разозлившись, я смахнул снег с маленькой елки, согнувшейся под его тяжестью. Руки намокли и застыли, это подействовало на меня успокаивающе. Я остановился и начал по порядку сбивать руками снежные шапки с еловых ветвей. Еще проще оказалось стучать ногой по стволу. Снег сползал вниз, и деревце, словно вздохнув, сразу выпрямлялось. Вот так бы, одним ударом, стряхнуть с себя все заботы!
Да, покойному надо отдать долг; и не завтра или когда-нибудь, а сегодня, сейчас. Я нагнулся и начал обламывать нижние ветви, одну за другой, пока не набрал большую охапку.
И вот я стоял у могилы, смотрел на ее холмик и ни о чем не думал. Мороз покусывал руки, но я не прятал их в карманы теплого пальто. Из деревни время от времени доносился собачий лай; больше ничто не нарушало разлившейся вокруг тишины, не гнетущей и не тревожной, но созерцательной и благотворной...
Неожиданно я почувствовал, что за мной наблюдают. Сзади скрипнул снег. Я мгновенно обернулся. Человек, стоявший передо мной, сдавленно вскрикнул. Это была Ула. Узнав меня, она оцепенела.
Воротник ее светло-коричневой шубы был поднят. Под темной меховой шапкой лицо Улы казалось белым, а глаза — угольно-черными. Она посмотрела на могилу, увидела охапку еловых веток, протоптанный снег и поняла. Растерявшись, я хотел объяснить, извиниться, хотя извиняться мне было совершенно незачем. О чем она думала, что с ней происходило? Наконец она грозно взглянула на меня.
— Что тебе здесь надо? — спросила она резко.
Я опустил голову, как всегда, если речь заходила о смерти Мадера. Когда я поднял глаза, Ула по-прежнему сверлила меня твердым пытливым взглядом. Нет, я решил не уклоняться от ответа. Я шагнул ближе к могильному холмику. И она считает меня виновным, мелькнула мысль. А что еще ожидать от нее после того письма?
— Воздаю последнюю почесть, — ответил я. Внешне я сохранял спокойствие, хотя меня всего трясло.
— Неужели человек может так лицемерить... — сказала Ула, устремив на меня взгляд, полный муки.
— Прости, Ула. Меня сегодня освободили.
Она вздрогнула и шагнула ближе.
— Значит... ты невиновен? — Я заметил слезы в ее глазах. — Я цеплялась за твое «нет», — продолжала она, — даже когда зачитали приговор. А потом вернулся Фриц после свидания с тобой...
— Он наврал!
— Наврал? — Ула слабо улыбнулась и опустила голову. Она, вероятно, вспомнила о своем письме. — Я даже не поздоровалась с тобой, — пробормотала она и, теребя кожаную перчатку, подошла ближе.
Вот теперь надо сказать ей все!
— Моя невиновность, Ула... еще не доказана. Понимаешь: меня освободили за недостатком улик! Сегодня утром я сам еще этого не понимал, только дома понял, именно дома. Будет еще один суд, будут оправдывать меня, поскольку вина не доказана, а это хуже чумы!
Я опустил голову. Если уж отец с братом без колебаний считают, что убийца я, то как может Ула, дочь жертвы, думать иначе?
Она дергала меня за рукав в ожидании, пока я подниму голову. Ее лицо, ее огромные глаза, показавшиеся мне такими черными, были совсем близко.
— Ты, верно, как и все, думаешь, что это я сделал? — прошептал я.
Ула, отпустив мой рукав, задумчиво смотрела на меня. Лицо ее оставалось неподвижным. Она закрыла глаза и ладонями сжала виски.
— Господи, добро и зло я различаю, но в этом деле ничего не могу понять, — беспомощно пролепетала она. — Я ничуть не сомневалась в тебе, когда все только и твердили, что твоя вина доказана. Я любила тебя. Это давало мне силы верить тебе... до того ужасного дня, когда Фриц возвратился и рассказал мне...
— Ну а ты?
Она отвернулась к могиле. Я чувствовал, что Ула не знает, что сказать мне; и я молчал, не желая оказывать на нее давление.
— Прости меня, отец, если я ошиблась, — прошептала она и застыла на минуту, словно ждала ответа. Потом решительно повернулась и протянула мне руку. Я пожал ее.
— Не обмани моего доверия. Иначе не знаю, что я с собой сделаю. Если ты невиновен и на меня не в обиде, то пойдем... ко мне. — Она посмотрела мне в глаза долгим, испытующим взглядом и, повернувшись, затопала по снегу мелкими шажками.
Никогда еще я не любил Улу так, как в эту минуту. Она верила мне! Жизнь опять приобрела для меня смысл. Я еще сильнее ощутил свой долг найти убийцу, избавить Улу от ужасной неопределенности; от этого зависело все ее будущее.
Она уже сворачивала к дороге. Я поспешил, стараясь ступать в маленькие следы, и у выхода с кладбища догнал ее. Молча мы двинулись к деревне. Вокруг была тишина, заснеженные поля, лес, луга, сады и дома в снеговых шапках, а над нами — ясное звездное небо, чистое, как моя совесть. Порой наши взгляды встречались, и тогда мои глаза тонули в ее глазах, мои пальцы находили ее руку, а губы — ее рот. Прошло полчаса, пока мы добрались до усадьбы Мадера. Слева от ворот выступал из сугробов дом, позади него виднелся сарай и чуть дальше — хлев.
Ула вставила ключ в замок калитки, но он не отпирался. Я надавил на ручку, калитка отворилась.
— Еще ни разу не забыла ее запереть, — сказала Ула с удивлением и как-то неуверенно вошла во двор. Она даже испуганно огляделась по сторонам, прислушиваясь. Подойдя к двери дома, взялась за ручку, и дверь сразу приоткрылась. — Но ведь я ее заперла и калитку тоже! — Ула разволновалась. — Еще когда запирала калитку, ключ упал, и я долго шарила в снегу, пока нашла. Поэтому я точно помню, что заперла.
Отстранив Улу, я заглянул в сени, прислушался, но ничего не услышал. Глаза, привыкшие к снежной белизне, ничего не видели во тьме.
— Спички, — прошептала Ула.
— Нету. — Я невольно тоже понизил голос. Прислонившись к дверному косяку, я на секунду зажмурился, чтобы глаза привыкли к темноте. — Включи свет.
Ула пошарила на стене. Выключатель щелкнул раз, другой, третий...
— Не работает, — шепнула она и проскользнула мимо меня в сени прежде, чем я успел ее удержать. Распахнувшаяся дверь скрипнула петлями.
— Ула, погоди...
Отделившись от косяка, я шагнул в сени и споткнулся о порог. В ту же секунду на мою голову обрушился сильнейший удар. Ни обернуться, ни пригнуть голову, ни закрыться, ни крикнуть я не успел. Второй удар, правда слабее первого, высек острую боль в затылке. Язык мне не повиновался, пальцы уцепились за выступ на стене и бессильно разжались. Не издав ни звука, я рухнул.
Очнулся от Улиного крика. Я лежал на снегу возле двери и мучительно соображал, что со мной случилось. Значит, так: дверь была открыта, потом удары по голове...
В сенях слышалась какая-то возня. Опять крик.
Ула зовет на помощь?
Я с трудом поднялся и, пошатываясь, вошел в сени. Только бы не оплошать сейчас! Руки коснулись стены и наткнулись на человека. Пальцы ощутили плотное сукно. На Уле была шуба, значит, это кто-то еще. Размахиваюсь, бью правой, левой, но в следующую секунду сильный толчок отбросил меня к двери. Голова ударилась о косяк.
— Свет, — простонал я.
И вот под пальцами снова это плотное сукно. Неизвестный рвался в дверь. Где же Ула?
Противник костлявыми руками выбивал сознание из моего черепа. Я заслонялся, наносил ответные удары, но в узком проеме дверей все это было бесполезно. Надо повалить его и сдавить глотку.
Мне удалось сбить его с ног. Невероятным усилием я приподнялся, чтобы навалиться на него всей тяжестью. Затылок ударился о что-то каменное, в глазах вспыхнули яркие искры, и наступил мрак.
...Мигает свечка. За ней смутно виднеется Улино лицо. Страшно болит голова. И тошнит — сил нет.
Ула обняла меня за плечи, помогла подняться. Едва ощутив под ногами каменные плиты, я повернулся, собираясь бежать в погоню.
— Поздно — сказала Ула, удержав меня, и поправила волосы. — Ты лежал несколько минут без сознания. Пойдем быстрее в комнату!
Силы медленно возвращались ко мне. В голове начало проясняться. Ула проверила щиток с предохранителем. Зажегся свет. Оказалось, что пробки были вывернуты. Да, продумал операцию!..
Бережно убрав с моего лба слипшуюся от крови прядь волос, Ула обнаружила кровоточившую рану. Быстрыми, уверенными движениями она извлекла из домашней аптечки йод, бинт, марлю и наложила повязку. Затем, невзирая на мои протесты, обмотала мне голову холщовым полотенцем, которое достала из комода. К чему все это, когда дорога каждая минута!
— Осторожнее, не сотри следов в доме, — предупредил я ее. — Надо вызвать полицию.
Ула нерешительно посмотрела на меня.
— Мы же его спугнули. Украсть он наверняка ничего не успел. Зачем тогда полиция?
Я не сомневался, что происшествие связано с убийством Мадера, и объяснил свои догадки Уле.
— Но ведь с тех пор больше полгода прошло, — сказала она, поразмыслив.
— Но выпустили меня только сегодня. А почему — убийца не знает. Он подумал, что я полностью оправдан, и это внушило ему страх. А может, предположил, что в доме сохранились какие-нибудь улики против него, и решил наудачу вломиться.
Ула с растерянным видом слушала меня. Ей очень хотелось бы поверить моим доводам, но в то же время она находила их слишком неправдоподобными.
— Ты его разглядела? — Мой вопрос вывел ее из задумчивости.
— Только я вошла в сени и нащупала выключатель, как меня свалили. Он уже подкарауливал. Что, если б я была одна!
— Нет, не так, — поправил я ее. — Сначала он ударил меня сзади, потом уже бросился на тебя. Может, он что-нибудь забыл в доме... Я пойду к участковому, а ты пока запрись. Мало ли что...
— Одного я тебя не пущу.
— Ноги же держат меня. Кому-то надо остаться тут. Ничего не трогай!
Пошатываясь, я вышел за калитку и рысцой побежал по улице. В доме участкового еще горел свет.
Лейтенант Грюцнер уже собирался спать. Вид окровавленного полотенца на моей голове нарушил его праздничный покой. Не отдышавшись, я доложил ему о случившемся. С болтающимися подтяжками лейтенант поспешил к телефону. Пока он разговаривал, жена застегнула ему рубашку.
— Да, встретим вас на улице! — крикнул он под конец и бросил трубку на рычаг. За нами захлопнулись двери. — Каким образом вы вдруг появились здесь? — Лейтенант размахивал руками, переходя заледеневшую улицу.
— Освобожден законно.
Грюцнеру это, видимо, показалось нормальным, во всяком случае, он не выразил удивления. Да и времени на вопросы не оставалось. Мы уже топали по мадеровскому двору и через минуту, запыхавшись, вошли в комнату.
— Что-нибудь пропало? — осведомился лейтенант, переводя дух.
Ула пожала плечами.
— Не знаю, Вальтер сказал, чтобы я ничего не трогала...
— Правильно. Подождем специалистов.
Грюцнер с любопытством посмотрел на меня и улыбнулся, встретив мой взгляд.
Тянулось время, но он ни о чем не спрашивал. Тогда я рассказал ему о своем освобождении. Он искренне обрадовался за меня, отношения у нас с ним всегда были добрые. А вот Фрица он терпеть не мог еще со школы — они вместе учились.
Через полчаса лейтенант вышел на улицу. Вскоре у ворот, взметнув снежный вихрь, затормозила полицейская машина. Из нее выскочили двое в штатском. За ними спокойно вылез третий, немолодой обервахмистр Народной полиции, он вел за поводок черную овчарку. Приехавшие представились. Старший лейтенант Вюнше — первым; второго звали Хартман. Грюцнер доложил. Задав несколько вопросов, сотрудники уголовного розыска приступили к работе.
Ула рассказывала, а я, сидя в кресле, слушал и наблюдал, как она в то же время ставила на огонь начищенную до блеска кастрюлю.
— Стакан грогу тебе не повредит? — спросила она меня и, прежде чем я ответил, обратилась с тем же вопросом к сотрудникам полиции. Сверкнув очками, Вюнше — он, видимо, был старшим по званию — усмехнулся и поглядел на своего младшего коллегу.
— Очень любезно, — ответил тот улыбаясь. — После работы с удовольствием.
Они осмотрели шкафы, ящики, даже приподняли радиоприемник. Хартман искал отпечатки пальцев и кое-где обнаружил их, но они могли принадлежать и Уле. Из вещей ничего не было украдено. Неизвестный лишь перерыл содержимое письменного стола в соседней комнате и маленького шкафчика на стене. В шкафчике Фридрих Мадер прежде хранил документы, справки и прочие бумаги. Если неизвестный что-либо искал там, значит, он знал, что́ ищет, и, следовательно, был знаком с Мадером. Моя фантазия заработала. Кто бы это мог быть? В памяти замелькали всевозможные фамилии. Я перебирал их без всякой системы. Кроме того, мне не давало сосредоточиться присутствие многих людей. Бесполезное занятие...
В сенях нашли оторванную пуговицу с клочком материала. Пуговица была не от моего пальто. Скудный улов. Криминалисты не скрывали своего разочарования.
Лейтенант Грюцнер и проводник с собакой тем временем осмотрели двор. Вокруг дома они обнаружили на снегу четкие следы рифленых подошв. Хартман довольно улыбался. В сенях нашли суковатую сосновую дубинку, а возле самой входной двери — шерстяную варежку ручной вязки, коричневую с белым узором. Ула видела ее впервые. Утром она подметала снег у порога, днем к ней никто не приходил; значит, варежка могла принадлежать только взломщику.
Проводник собаки понимающе кивнул в ответ на вопросительный взгляд Вюнше, позвал ищейку и дал ей команду. Ищейка, покружив в сенях и на крыльце, потянула поводок. Проводник с лейтенантом Грюцнером ринулись за ней. Я наблюдал за собакой, пока она не исчезла за воротами. Вюнше стоял рядом со мной.
— Лео — надежный пес, — сказал он с уважением.
— На снегу же след не держится, — усомнился я. Вюнше улыбнулся.
— Конечно, брать след по снегу труднее. Но, видите ли, отпечатки глубокие, высокая снежная кромка осыпается и, покрывая след, как бы консервирует его. Ничего, наш Лео справится.
Мне вдруг захотелось побежать вслед за ищейкой. Меня охватило не только жгучее любопытство, но и азартный порыв осуществить задуманное — поймать убийцу. Это должен сделать я, а не сыщики. Я сам хотел первым схватить его. И может, через минуту-две собака залает у дома преступника и оба полицейских вынут пистолеты, а я тут сижу и без толку говорю, говорю и слушаю!
— Этот взлом связан с убийством Мадера! — самоуверенно заключил я.
Оба сыщика, внимательно слушавшие мои рассуждения, прихлебывая грог, поглядели на меня с сомнением.
— Видите ли, — осторожно заметил Вюнше, — это было бы еще одним и очень веским доказательством вашей невиновности. Тем не менее то, что обнадеживает вас, не должно вводить в заблуждение нас. — Он пристально взглянул на меня и Улу. — Желаю вам обоим от всего сердца самого наилучшего.
Я насторожился. Опытный следователь, который, как правило, сомневался, пока не имел доказательств, желал мне добра? Он верил в мою невиновность? Его слова нельзя было истолковать иначе. Конечно, он стал бы отрицать это, если бы я спросил его напрямик. Но может быть, при расследовании преступления одного знания мало? Вера может стимулировать, неверие — тормозить.
Час спустя вернулся проводник с собакой. Ласково поглаживая овчарку, он попросил старшего лейтенанта выйти для переговоров. Через несколько минут Вюнше вбежал в комнату, накинул пальто и велел Хартману дожидаться. Я вскочил и бросился за Вюнше, но он, улыбаясь, оттеснил меня в сени, похлопал по плечу и в шутливом тоне приказал Уле получше за мной присматривать.
Медленно потянулись минуты. Мы продолжали обсуждать вторжение неизвестного, но только лишь, чтобы убить время. В мыслях мы следовали за Вюнше. Наконец все умолкли и только ждали, ждали...
В четверть первого ночи старший лейтенант вернулся. Составили и подписали протоколы опроса, тщательно упаковали вещественные улики. Чего-либо нового мы не узнали, хотя Вюнше, наверно, все-таки обнаружил что-то важное. Перед тем как сесть в машину, он пристально поглядел на меня.
— Возможно, вам повезло — и по праву, — сказал он задумчиво. — Прокурор Гартвиг обрадуется. Спокойной ночи.
Мы с Улой стояли у ворот и смотрели вслед красным огонькам, пока машина не свернула на автостраду и скрылась в лесу. Деревня уже спала. Ночь. Рождество. В Улиной комнате было тепло и уютно. Гудел чайник на плите. Только сейчас я заметил в углу маленькую наряженную елку. Ула накрывала на стол.
— Зажги свечи, — шепнула она мне в самое ухо.
Кончик фитиля у свечек поначалу загорался неохотно, огонь въедался в воск, вытапливая крохотную лунку, постепенно красный язычок набухал, становился толще, длиннее, приседал, словно в танце, и опять выпрямлялся.
Мы ели, пили и рассказывали друг другу. Разговор протекал нелегко, мы то запинались в нерешительности, то умолкали, задумавшись. Ула осторожно расспрашивала меня о пережитом. Она говорила в несвойственном ей тоне, но я ее понимал: ей хотелось узнать все, что я перенес, и в то же время ее одолевали мучительные сомнения. Я старался задавать вопросы столь же мягко и тактично, и так вот мы прощупывали друг друга, узнавая, изменились ли мы за последние полгода и насколько. Когда свечи одна за другой догорели, я притянул к себе Улу и поцеловал. Я дрожал от ожидания. Мой поцелуй не был бурным, он робко вопрошал: что ответят ее губы? Сначала они не возражали и были податливы, потом замерли и опять сомкнулись. Былого жара не чувствовалось. Неужели все прошло? Нет, время от времени она целовала меня горячее, чем когда-то. Я сам был виноват: боялся отказа и вел себя чересчур осторожно, а это утомляло ее.
Мы легли. Мои руки беспрепятственно блуждали по ее телу, и мне уже показалось, что все по-прежнему, однако я ошибался. Все было иначе, не так, когда она страстно, желала моей ласки. Наконец я решил, что Ула слегка сопротивляется; ибо выжидание и какая-то податливость означали у нее сопротивление.
Ее глаза просили о прощении. Она плакала. Нет. я не ошибся: она любила меня, жертвовала своей репутацией. Однако между нами все еще стояла неизвестность: действительно ли я невиновен в смерти ее отца? Ула верила мне. Но много ли значит невиновность, еще не доказанная? Неопределенность всегда порождает сомнения, этому нельзя помешать. И, обнимая Улу, я гораздо яснее понял, чем при первой встрече на кладбище, что покой наступит тогда лишь, когда найдут и осудят настоящего убийцу, а моя невиновность будет доказана.