Каждый день время последнего сеанса было зарезервировано за Мэрилин. Во второй половине дня ее привозили на холм, где стояла гасиенда. Изящно выйдя из «додж-коронет» модели 1957 года, за рулем которой была Юнис Муррей, Мэрилин шагала по тротуару, обсаженному высокими пальмами, глядя издалека на просторный дом из белого искусственного мрамора, окруженный красивым газоном, с окнами, выходящими с одной стороны на океан, а с другой — на город, расстилающийся вдали, как море, покрытое мелкой зыбью. С улицы она могла разглядеть доктора в его кабинете с деревянными потолочными балками — он сидел в рубашке и галстуке в кожаном кресле, за письменным столом темного дерева, спиной к огромному камину, украшенному мексиканской керамикой.
В тот день Мэрилин, робко оглядевшись, заняла свое место. Гринсон весело заговорил с ней;
— Это третий фильм, который мы снимем вместе. Не жалейте о роли Сесили. Я предпочитаю, чтобы вы были моей пациенткой, а не играли пациентку учителя. Но почему вам так трудно приступать к этим съемкам?
— В этом нет ничего нового. На всех моих фильмах я буквально тащила себя на съемочную площадку, а три последних фильма были кошмарами. Но этот — просто венец всему, не знаешь, смеяться или плакать. «Что-то должно рухнуть» — какова перспектива!
Она надолго замолчала, опустив глаза, заламывая пальцы.
— Я не сказала вам, что еще сделала в той нью-йоркской клинике, — произнесла она. — До того, как бросила стул в стекло. Меня не хотели выпускать. И тогда я разделась догола и прижалась к этому стеклу, как кадр на экране.
— Что вы говорили в тот момент?
— Ничего. Я просто стояла молча. Доктор, вы же знаете, мне трудно со словами. Это ведь слова выдают нас на милость безжалостных людей, находящихся рядом, они обнажают нас сильнее, чем все руки, которым мы позволяем шарить по нашей коже. Вчера на вечеринке у Сесила Битона я танцевала голой перед пятьюдесятью приглашенными, но я бы никому не сказала эту простую фразу, которую мне так трудно было сказать даже вам: «Моя мать? Кто такая моя мать? Женщина с красными волосами, вот и все».
Когда она выходила с этого сеанса, стояла удивительная жара. Гринсон решил посидеть у бассейна. Он развернул желтую бумажку, которую его пациентка оставила на ручке кресла. Это было стихотворение или несколько коротких стихов, которые складывались в цикл.
Четвертого декабря 1961 года Гринсон пишет Анне Фрейд, не напоминая о проведенной ею пять лет назад короткой психотерапии Мэрилин: «Я возобновил лечение моей пациентки, которая несколько лет наблюдалась у Марианны Крис и теперь страдает пограничным расстройством, наркоманией, паранойей и очень больна. Можете себе представить, насколько трудно лечить актрису в Голливуде, женщину с таким множеством серьезных проблем, которая совершенно одна на свете, но в то же время очень знаменита. О психоанализе пока не может быть и речи, и я постоянно импровизирую, часто сам удивляясь тому, куда это меня заводит. Не вижу, в каком еще направлении можно пойти. Если я достигну успеха, то чему-то научусь, но я трачу безумно много времени и столько же эмоций».
Как ни странно, в ответе Анны тоже не упоминается ее лечение актрисы: «Я узнала о развитии этой пациентки от Марианны, которая рассказала о своей борьбе с ней. Вопрос в том, сможет ли кто-нибудь дать ей импульс к выздоровлению, который должен бы исходить от нее самой». И тот и другая словно по взаимному согласию замалчивают то участие, которое приняла Анна в Мэрилин, возможно предчувствуя, что в том случае, если дело обернется плохо, ее ответственность не будет поставлена под вопрос.
В том же месяце Гринсон пишет другому адресату: «Она пережила период глубокой параноидальной депрессии.
Она думает о том, чтобы бросить сниматься в кино, о самоубийстве и т. д. Мне пришлось поместить к ней медсестер, чтобы днем и ночью следить за тем, какие она принимает лекарства, потому что я считаю ее способной на самоубийство. Мэрилин устроила этим медсестрам такую жизнь, что через несколько недель все они уволились».
Одиннадцатого декабря Дж. Эдгар Гувер, глава ФБР, сообщил Роберту Кеннеди, что чикагский мафиози Сэм Джанкана собирается заручиться поддержкой Фрэнка Синатры, чтобы тот вступился за него перед семьей Кеннеди.
Через три недели, сидя за столом у своего психоаналитика, Мэрилин воскликнула: «Боже мой! Я должна ужинать у Лоуфордов, и Бобби будет там. Ким Новак расскажет о своем новом доме рядом с Биг Сур. Мне надо сказать Бобби что-нибудь серьезное!» Это был второй ужин с братьями Кеннеди, и она не хотела, чтобы он закончился, как предыдущий, с расстегнувшимся на груди платьем, в рвоте и слезах. Она полистала свою тетрадь со словарем, затем обсудила с Дэнни Гринсоном политические проблемы, которые могли послужить темой для разговора. Она сделала записи. Это была критика с позиции левых — в то время молодой студент боролся против поддержки южновьетнамского режима. Она также хотела поговорить о Комиссии по антиамериканской деятельности, о гражданских правах и т. п. Ей хотелось произвести впечатление. Бобби действительно вначале был впечатлен. Потом он заметил, что Мэрилин подглядывает в свой список, который был спрятан в сумочке, и посмеялся над ней. У нее уже много лет была привычка подготавливать таким способом темы разговора, чтобы всегда выглядеть в наилучшем свете. Когда человек считает, что сам по себе является ошибкой, то не хочет, чтобы говорили о промахах, которые он совершает.
В день своего последнего Рождества Мэрилин провела весь вечер у Гринсона со своим бывшим мужем Джо ДиМаджио. Ближе к ночи, разговаривая с Джоан и Джо, она успокоилась. Они выпили шампанского. Но когда в комнату вошел Гринсон, Мэрилин явно разволновалась и встревожилась. ДиМаджио стал ее расспрашивать. Став рабой любви, которую дарил ей психоаналитик, она практически не замечала своей роли в возникновении этой привязанности. Она рассказала своему бывшему мужу, что аналитик консультирует ее во всех важных областях жизни: с какими друзьями ей стоит поддерживать отношения, с кем она должна выходить в свет, в каких фильмах ей сниматься, где жить, сколько платить Юнис Муррей — он только что распорядился удвоить ее заработок.
Месяц спустя, считая вредным для Мэрилин ее тесное общение с братьями Кеннеди и желая немного от нее отдалиться, психоаналитик посоветовал ей съездить отдохнуть в Мексику, прежде чем начать съемки «Что-то должно рухнуть». Она чувствовала в нем перемены, которые не могла определить точно, и начинала воспринимать его скорее как человека страстей, нежели как любящего спасателя. Характер их связи постепенно менялся. У них было в некотором роде одно «я» на двоих, одна бессознательная мысль, одна-единственная любовь, но любовь к себе.
У Мэрилин, как и у любой женщины, была собственная история любви. У каждого она своя. У некоторых таких историй несколько. У кого-то — бесчисленное множество. Или всегда одна и та же история? Не все можно описать. Как описать любовь, в которой каждый открывает в себе то, чего не знал раньше? Иногда от этого умирают. Да и могла ли эта любовь быть высказана? Есть слова, которые произносят, только когда они уже превратились в ложь: «Я люблю тебя». И другие слова: «Я тебя больше не люблю», — которые говорят, чтобы они стали правдой. «Я тебя люблю» — эту фразу никогда не произносят без того, чтобы она приняла другой — иногда единственный — смысл: «Люби меня!» Привязанность Гринсона обретала угрожающие размеры. Некое любовное безумие на двоих родилось из их отношений, становящихся все более близкими. Но эта любовь была страстью, с падениями, возобновлениями, тупиками, горькими слезами и мрачными радостями. Страстью в переносе. Если любовь всегда взаимна — каждый любит, чтобы его любили, — то страсть асимметрична. Как и влюбленный, человек, увлеченный страстью, любит любить. Но в тайных глубинах своей души он упивается ненавистью и наслаждается тем, что не любит, и, возможно, тем, что не любим.