Когда Берт Стерн работал для «Вог», Мэрилин вызвала его в «Бель-Эр», прося о фотосессии. Фотограф вошел в розовое бунгало, стоящее в стороне от других, — № 96. Весь пол был заставлен пустыми бутылками и коробками. Разбросанная обувь. Голая женщина на кровати, содрогающаяся от вспышек стробоскопического освещения и звукоряда Иверли Бразерс. Было за полночь. Мэрилин позировала часами в постели, напиваясь «Дом Периньоном», а затем крепчайшей водкой. Открывая грудь, она спросила Стерна: «Ну как для тридцати шести лет?»

Он снимал ее такой — наклонившейся с постели за стоящим на полу шампанским. Это было нереально, это был сон, воплотившийся в реальности, то, что думают тринадцатилетние подростки, когда слышат слово «женщина». Мэрилин представлялась воплощением женщины. Когда она снова застыла под простыней, он увидел ее странно пассивной и ранимой. Он склонился над постелью. Мэрилин лежала с закрытыми глазами. Звук ее дыхания успокоил его: она жива. Он поцеловал ее в губы и уловил едва слышное «Нет!», раздавшееся из глубин ее неподвижного транса. Скользнув ладонью под простыню, он коснулся ее тела. Она не сопротивлялась, даже придвинулась к нему. Стерн подумал, что она хочет заняться любовью, что она готова. Но в последнюю минуту он отдернул руку и решил не заходить так далеко. Ее глаза чуть приоткрылись: «Где ты был так долго?» — спросила она как сквозь сон и заснула снова. Стерн был уверен, что она говорила не с ним.

Все фотографии Берта Стерна были опубликованы под названием «Последний сеанс». Фотограф приготовил множество аксессуаров: ленты, колье, вуали, шарфы, фужеры для шампанского — вещи, выбранные из-за блеска или отражения света, а не из-за цвета. Мэрилин была гораздо активнее, чем он ожидал, — скорее партнер, чем модель для фотографирования. В первые два часа он еще имел представление, чего хочет достичь. У него были в голове все образы, и он их ей представлял. Мэрилин выбирала и играла сцены без единого слова. Они не разговаривали между собой, они вместе снимали кадры. Стерн сфотографировал множество женщин, но она была исключительной. Самой лучшей. Она целиком входила в его идею, ему оставалось только запечатлеть ее, щелкнув затвором.

В течение нескольких дней он сделал две тысячи пятьсот семьдесят одну фотографию. В основном ню. Красивее всех были черно-белые фотографии. Они хранят некий секрет, что-то замаскированное, что так и не будет раскрыто. Правда никогда не бывает голой. Она прячется в глубоких колодцах. Мы видим Мэрилин, задрапированную в яркие шарфы, которые она иногда придерживает зубами, скрытую черным трико, в дешевых колье со стразами, в вечернем платье, с высокой прической, закутанную в мех шиншиллы, почти неузнаваемую в черном парике, с опущенными руками, в неловкой позе ждущей чего-то беззащитной девочки… На каждой фотографии — тот же пристальный взгляд искоса, словно смотрящий снизу или издалека. Я здесь. Это я, в самом деле. Как вам это? На самой трогательной фотографии она прижимает к левой груди полотенце, о которое трется щекой, как ребенок о любимую игрушку. На голом животе — широкий горизонтальный шрам чуть выше бедра. Это черно-белая фотография. Монро словно напевает про себя песенку из «Автобусной остановки»: «Эта древняя черная магия любви».

Она списала в блокнот фразу Фрейда, из «Болезни цивилизации»: «Мы никогда не бываем так беззащитны для страдания, как когда любим; никогда нас не постигает большее горе, чем при утрате предмета любви или его любви». Она добавила на полях: «Любить — значит дать человеку власть вас убить».

«Иногда, — признался Стерн много лет спустя, — когда что-то становится совершенным во всех деталях, оно перестает быть красивым. Это подавляет, это пугает. И чтобы преодолеть этот страх, мы говорим себе, что никто не можем владеть таким совершенством. Но Мэрилин вызывала желание завладеть своими несовершенствами — хрупкостью, резкими изменениями ее тела и лица при перемене освещения. Ее губы несовершенны? Именно поэтому их так хочется поцеловать».