Пролетело время, и природа обрушилась всеми своими великолепными красками на луга и огороды. Ссадины и ожоги на ее коже затянулись и зажили, и ясень, ее любимое дерево, снова пошел в рост и заполонил все вокруг. Пришло время, и заново отстроенные дома гордо развернули коньки крыш в строну Рейнской долины, а сверкающая белизна свежеотесанных досок на фасадах и дранки на кровлях слепила глаза даже в Аппенцелле. Те, кто больше других обнищал после пожара, стали отходить душой, а несчастная вдова Эдуарда Лампартера — еще снег не растаял — начала частенько заглядывать в дом Кунриха Альдера. Через год они стали супругами, а еще через год могила Эдуарда оказалось безобразно запущенной. Прошло время, и забылись слезы и жалобы, весна вселила в души гордую уверенность, в храмовый праздник люди смеялись, вспоминая минувшую беду, а в ненастные ночи рассказывали домочадцам, каково было видеть испеченную в огне скотину или сгоревшего младенца, кричали детскими голосами или начинали реветь, словно корчась от боли. Но как бы ни тешились люди забвением, след былого несчастья неизгладимо впечатался в души и еще долгие годы терзал их бесчисленными кошмарами.
Эшбергские крестьяне очень даже понимали, что именно хотел сказать им Бог Первым пожаром. И потому становились все строптивее и отнюдь не скрывали своей враждебности к Богу и Святой Церкви. Особенно Нульф Альдер, он не желал благословения для своего нового дома. Там, где когда-то у него был угол с образами, он сколотил нишу вроде алькова; отныне на святом месте почивал он сам.
А Йоханнес Элиас Альдер повзрослел. В пятнадцать лет он резко вытянулся, в девятнадцать выглядел зрелым мужчиной лет сорока. Он был высок ростом, его узкие ладони имели вполне мужской вид, а в сенокосную страду, когда его опаляло солнце, на лице обильно высыпали веснушки. На сенокосе он немного надорвался и повредил себе крестец, кожа на теле потрескалась и огрубела.
Элиас нарушил свою клятву возмездия отцу. Он помогал ему уже на первом покосе, вычесывал граблями огороды, доил корову, кормил теленка, убирал листву по осени, справляясь со всем без посторонней помощи. Но Зеффа, так любимого им когда-то, убийцу резчика Большейчастью, Элиас избегал. С того самого дня и Зефф начал избегать сына. В сущности, Элиас порвал со своими. Брат Фриц для него ничего не значил, несчастье матери никогда его по-настоящему не трогало, пожалуй, он не очень-то и расстроился бы, если бы однажды увидел в кровати ее навеки похолодевшее тело. И лишь слабоумный братишка вызывал в нем нежные чувства. В свободное время он играл с ним, брал в свою каморку, учил его ходить, издавать звуки и созвучия, понятные только им двоим. И когда Элиас открыл в маленьком идиоте настоящий музыкальный дар, его любовь к брату стала еще сильнее и они были уже братьями не только но крови, но и по душевному родству.
И все же лицо Элиаса Альдера сохранило все нервические черты ранней юности.
Судя по рту, этот человек не был склонен к примирению, хотя имел красивые и ровные губы. Вокруг рта залегали морщины, а спокойная линия носа с широкими крыльями лишь усиливала выражение постоянного недовольства. И хотя череп был правильной формы (для деревни — диво дивное), яркие радужки глаз немилосердно портили лицо. В сравнении же с ужасными физиономиями представителей эшбергской породы Элиаса можно признать красивым мужчиной, и лампартеровская Сорока точно подметила, что приснопамятный курат Бенцер сумел-таки отлить видную фигуру.
С семнадцати лет он отказался от короткой стрижки, и его редкие выгоревшие волосы достигали плеч. Одеваться он любил в черные сюртуки и вообще предпочел бы носить только черное, если бы это не грозило репутацией святоши. Он выработал несколько манерную семенящую походку и на упражнения в ней потратил более года. Эта манера была единственным заметным для постороннего глаза протестом против неуклюжего крестьянского мира, в который он никогда не хотел входить. И догадывался он об этом или нет, походка была точным отражением его музыкального мышления. Ибо ночное музицирование на органе представляло собой изящно задуманные, как бы парящие композиции, в которых одна мимолетная торопливая мысль догоняла другую, обновляя или опровергая ее. В этом сущность всякого гения: он в совершенстве умеет оживлять вещи, коих не видел и о которых не слыхал. Элиас никогда не слышал полифонической музыки, ведь Оскар Альдер владел лишь грубыми, беспомощными аккордами.
Нервическая наружность и хорошая сама но себе конституция этого человека могли, однако, свидетельствовать о том, что когда-нибудь он восстанет против всего мира или по крайней мере скрывает в своем сердце глухой мятеж. Если не считать своеобразия его походки и страшной кончины, можно сказать, что этот музыкант никогда не выказывал на деле какого-либо непокорства. Он принял свою жизнь такой, какая есть, подлаживался к временам года и законам природы, работал, нажил сутулость и мозоли на ладонях, не ожидая удовлетворения, чувства счастливой усталости или надежды на лучшее будущее. Он не щадил себя, работая в усадьбе отца, чтобы не привлекать к своей персоне излишнего внимания. Шок, испытанный в детстве, не прошел бесследно. А что, собственно, мы могли бы посоветовать Элиасу? Если человеку изначально суждено иметь даже гениальные способности, он никогда не раскроется в полную силу: слишком расточительна власть, управляющая миропорядком. И даже в иной среде, там, где любят и ценят музыку, ничего бы не изменилось в жизни этого человека.
Господь сильнее, ведь он любит все несправедливое на этом свете.
После катастрофы развитие его музыкального дара приняло несколько иное направление. С той самой ночи, когда Элиас спас Эльзбет из огня, он полюбил девочку с силой и страстью, превосходящими предел человеческий. Он решил для себя, что жить стоит лишь ради любви и ей надо отдать всю душу, все силы, всю жизнь. Подвергнув мучительному испытанию свою волю, он сделал выбор в пользу Эльзбет и, стало быть, изменил своему музыкальному гению. А поскольку гений дарован ему Богом, он изменил Богу.
Пусть, однако, читатель, с которым нас уже связывает, условно говоря, чувство некой интимности, не думает, что Элиас прекратил музицировать. Как раз наоборот. Он стал необычайно требователен к своему таланту, ведь теперь он играл для Эльзбет. Дважды в неделю он запирался в церкви и по наитию постигал игру на органе. Упражняясь в сложнейших этюдах, он до боли и головокружения разрабатывал кисти, добиваясь необходимой расстановки пальцев. Когда кисти раздались, они могли охватывать — просто не верится — децимы, да еще и престиссимо. На педаль он нажимал только носком ступни, а благодаря точно угаданному положению ступней ему удавалось совершенное легато. Когда его изнуряла беготня между кафедрой управления и мехами, он полагался на Петера и просил его нагнетать воздух. Петер делал это охотно, потому что к тому времени уже влюбился в Элиаса Альдера. Впервые услышав поразительные импровизации своего друга, Петер не на шутку испугался и забыл подать воздух. Как в детстве, когда он испытал затаенное очарование существом иной породы, так и теперь он был поражен этим необыкновенным человеком. Его сердце бешено застучало, когда Элиас с улыбкой повернулся к нему и попросил сказать свое мнение об игре. Петер не мог вымолвить ни слова. Он готов был закричать и броситься на грудь своему другу. Он должен — лихорадочно стучало в мозгу, — должен сделать так, чтобы Элиас, это самое прекрасное существо на свете, всегда был рядом с ним, всю жизнь. Как можно жить без него?
Стоит рассказать и о том, как однажды ночью наш музыкант потратил уйму сил, чтобы разобрать инструмент. Из-за перепадов температуры, сырости, ржавчины и сальной копоти орган пришел в столь жалкое состояние, что некоторые клавиши стали западать, обнажились пазы соединений, а трубы издавали такой страшный вой, что напоминали о древнем Иерихоне. У Элиаса лопнуло терпение, и он принялся разбирать стенки, вытаскивать планки, извлекать угловые крюки, клавиши и тяжи, вентили и контрвентили, а затем и трубы (каждую он извлек из виндлады), а со всех деталей смахнул кисточкой столетнюю пыль.
Возвышение, на котором стоял инструмент, смахивало теперь на мастерскую, в которой одновременно трудились кузнец, кожевник и резчик по дереву. Каждую операцию, каждый шаг он заранее обдумывал и рассчитывал на бумаге, и в конечном счете у него не пропал зря ни один кусочек кожи. После чистки и реставрации с непостижимой сноровкой он стал безошибочно настраивать регистры. Поставил два самодельных рога, конический и вогнутый, поправил рельеф груб, осторожными ударами молоточка углубил втулки, а Петер в это время терпеливо жал на клавиши, покуда соответствующий звук, все более учащая колебания, не замирал, исчерпав себя. К обедне орган блестел как новенький. Друзьям пришлось еще некоторое время побыть возле него, так как Элиас хотел закрепить швы мехов и стыки деревянных частей. Он окунул кисточку в муку, побелил швы, и на то место, где мука хоть немного осыпалась, он накладывал заплатку из овчины, смазав ее горячим костным клеем.
В тихий послеполуденный час друзья окольными путями пробрались к своим домам. Не успев сменить пыльную и перепачканную одежду, Элиас вспомнил о клятве, которую дал Господу в ту первую ночь, проведенную у органа. Он поклялся тогда, что не будет знать покоя до тех пор, покуда не вернет инструменту душу. Вот теперь можно быть спокойным. А в комнате выл и визжал от радости Филипп. Элиас свистнул, чтобы идиот замолчал. Идиот умолк.
Лучше бы Оскар Альдер вовсе не приходил в себя. При вступлении его охватил дьявольский страх, при «Господи, помилуй» у него запотели очки, при «Славе!» потные пальцы соскользнули с мануала, а при второй «Славе!» — курат Бойерляйн забыл, что было до этого, — у органиста сперло дыхание, и он без чувств грохнулся на пол.
Два ухмыляющихся нахала тотчас же взгромоздили тучного органиста на сиденье, какой-то суетливый Альдер собрал носовые платки, поплевал на них и начал прикладывать к живописным синякам и шишкам на лбу музыканта. Отныне Элиас освобождался от обязанности раздувать мехи, и не было отныне прощения Оскару Альдеру: новый орган немилосердно посрамил жалкого дилетанта. Нульф Альдер, после пожара переставший ходить в церковь, вынес в трактире уничтожающий приговор. «Оскар Альдер, — сказал он, — музыкальный мошенник». Нульф заверил публику, что знал это всегда, и подтвердил свою мысль какой-то фразой на доморощенной латыни. Утешить несчастнейшего музыканта было некому, а унижали его до тех пор, пока он с помощью спиртного сам не поднял себя на должную высоту.
Когда Элиас музицировал, он делал это ради Эльзбет. Он сочинял музыку, которая передавала запах ее желтых, как осенний лист, волос, дрожание маленьких губ, звенящий колокольчиком смех или шуршание се фартучка из камчатной ткани. Он похищал се тайны одну за другой, будь то едва заметное, но неотвратимое прихрамывание на правую ножку, маленькая мякушка носа, безобидный налет гусиной кожи или первый золотушный румянец. Он вслушивался в речь ребенка, в ее мелодию, и благодаря своему имитаторскому таланту вскоре овладел забавным детским языком Эльзбет. Мы должны помнить, что наш герой любил семилетнего ребенка. Поначалу он, разумеется, не испытывал к ней эротического влечения, хотя уже тогда ему был ведом мучительный зов плоти. Поэтому он пытался заглушить его работой, вкалывал как проклятый в надежде, что усталость подавит похоть. Когда же у девочки впервые начались месячные и ее голубой корсетик упруго натянулся, Элиас почувствовал вдруг отчаянное желание быть рядом с ней и гладить ее волосы. И он делал это, после чего долго не мыл руку, покуда не выветривался запах хлева, исходящий от прядей девочки.
Эльзбет была спокойным ребенком, миловидным и добрым, чему нельзя не удивляться, зная ее отца, грубого мужлана с подлой душой, который в любой момент готов был излить свою злобу не только на близких, но и на весь белый свет. Но Эльзбет пошла в мать. А Нульфиха была женщиной такого склада, что безропотно переносила воскресное буйство пьяного мужа, никогда не жаловалась, даже если бывала битой и опозоренной; эта смиреннейшая из жен прощала супругу все грехи, за которые он ни разу не попросил прощения. Она была так беспомощна, что когда дети искали у нее защиты от разъяренного отца, она отталкивала их в страхе перед ним. Эльзбет многое унаследовала от матери. Так же как и мать, любившая тешиться фантазиями о лучшем мире, Эльзбет ткала свою мечту про юношу, который явится однажды из чужедальней страны и возьмет ее с собой; сквозь кисею утреннего тумана они помчатся на конях к Рейну, юноша будет целовать ей руки, гладить ее голову, покрытую накидкой, и согревать поцелуями озябшие губы. Короче говоря, глаза девочки были полны любви. И несмотря на то, что юноша был рядом, хотя и он пришел в этот мир, образно говоря, с чужбины, ее глаза не видели его.
Это случилось весной 1820 года. Эльзбет исполнилось уже тринадцать лет, она была красивой, очень изящной барышней с удивительно смуглым лицом, и потому уже в марте к нему быстро приставал загар. Ростом она уступала сверстницам и осталась невысокой на всю жизнь. Миниатюрная фигурка и миловидное лицо — нос картошечкой придавал ему еще больший шарм — грубовато приукрашивались некоторыми парнями. В ней видели эдакую чаровницу, с которой хорошо крутить любовь и не надо вести умные разговоры, поскольку умом-то она и не вышла. Однако это не совсем так. Эльзбет не блистала умственными способностями, это верно, только и дурой не была: в своих мечтаниях она выбирала себе круг знакомств, прикидывала, какое из них не сделает ей чести, какое будет выгодным или полезным. Смышленой она была с малолетства, отца избегала, равно как и брата. Несмотря на это, в речь ее затесалось немало вульгарного. Она и не ведала, что говорить можно красиво, — вплоть до того дня, когда в ее жизнь вошел Элиас Альдер.
А вошел он в ее жизнь, когда спас девочку. Только поэтому Нульф и терпел в своем доме «мочеглаза». Весной 1820 года Элиас чуть ли не каждый день переходил через ручей и звал своего друга Петера. На самом же деле его тянуло к Эльзбет. Девушка благосклонно относилась к важному господину в черном сюртуке. Она испытывала уважение к его возрасту, любила изящество его походки и речи. Ведь даже когда он говорил, это звучало как музыка.
Той самой весной произошло престранное событие. Можно только удивляться, как часто какой-нибудь ничтожный повод приводил селян в столь истерическое состояние, что за одну ночь они могли стать либо святыми, либо убийцами. На этот раз поводом послужило выступление так называемого лицедействующего проповедника. В те времена эти проповедники целыми ватагами бродили по стране, в их призвание трудно было поверить, их нравы и действия не внушали уважения. Тем не менее они провозглашали себя новой Церковью Христовой, а посему отношение к ним старой и истинной Церкви Христовой было непримиримо враждебным. Им не дозволялось ни проповедовать в храмах, ни даже входить в них.
Лицедействующий проповедник Корвиниус Фельдау фон Фельдберг — это, разумеется, псевдоним — выглядел беспутным бродягой лет тридцати: заспанное лицо, шелудивая рыжая грива. Одет он был только в овечью шкуру — две бабенки говорили даже, что видели, как под ней болтается детородный орган. Этот Корвиниус пришел в деревню в Вербное воскресенье и выступил на лужайке перед храмом со своей проповедью, которая, как мы увидим дальше, вышла боком крестьянам Эшберга.
«О ты, прекрасная возлюбленная моя! Волосы твои как стадо коз, сходящих с горы Галаадской, два сосца твои как двойни молодой серны…»
И проповедник с такой бесстыдной наглядностью начал иллюстрировать слова Соломона, что у зрителей дыхание перехватило. Проснувшись окончательно, он отрекомендовался вечно бодрствующим апостолом любви. Нет в этом гнусном мире ничего стоящего, кроме любви. Нет больше никаких законов. Каждый от мала до велика должен отдаться опьяняющей страсти. Конец уже близок, несметные полчища мавров стоят по ту сторону Арльберга. У кого есть баба, хватай ее и больше не выпускай. Детям надо совокупляться, старикам и старухам — тоже. Брак, внушал апостол любви, отменен навеки. Мир свободен от оков. Если женщина хочет двух мужчин, пусть берет трех. Если мужчина пожелает жену соседа, быка или корову, пусть берет.
Этими речами рыжий взвинтил себя до оргиастического крика и начал делать самые непристойные телодвижения, посредством похотливого словоизвержения и срамных жестов стараясь изобразить акт совокупления человека и животного. Притихшая толпа тяжело дышала, ноздри широких носов мерно вздрагивали. Груди женщин приподнимались, кое-кто из мужчин тоже не мог скрыть признаки возбуждения. Никому из них еще не доводилось слышать проповеди, которая могла бы разжечь похоть. Достигнув высшей точки экстаза, проповедник изрек такое, от чего одни женщины принялись визжать, другие — плакать. «Только тот, — хрипел самозваный пастырь, — кто посвятил себя любви, только тот попадет в рай». На лбу у проповедника вздулись темные жилы, и все подумали, что он вот-вот рухнет от усталости. «Не давайте себе ни минуты покоя! — кричал он, напрягая воспаленную глотку. — А кто проживет без любви хоть час, тот поплатится за это в чистилище. Спать вам нельзя. Когда спят, не любят. Посмотрите на меня!!! Я не сплю уже десять дней и ночей!!!» — И со словами: «Кто спит, тот не любит!!!» — проповедник Корвиниус Фельдау фон Фельдберг упал-таки без чувств.
Лицедейство шарлатана пагубно повлияло на нравы некоторых зрителей. В церковной книге 1820 года зарегистрировано в декабре двенадцать крещений, свидетельства о смерти сообщают о «трех женчинах, скончафшихся бес благословения по смерти детей».
Странно, что именно появление этого проповедника грубого разврата могло так смутить ум и сердце нашего музыканта. Даже если Элиас не осознал пошло-практического смысла лицедейства, который был ясен остальным, он понял безудержную анархичность призывов, с которыми рыжий проповедник повалился на землю. Элиас и в самом деле не спал ни в ту, ни в следующую ночь, но все его мысли и мечты роились вокруг юной Эльзбет. Оп уходил в горы и при пасхально полной луне благодарил Бога за дарованную ему жизнь, теперь-то она обрела свой истинный смысл. Иногда он ложился на черную траву еще мертвых лугов, раскидывал руки и ноги, плакал и пел: «Кто любит, тот не спит! Кто любит, тот не спит!» Он впивался пальцами в сухую траву, будто хотел закрепиться в этом огромном, круглом и прекрасном мире. Нет, покидать его нельзя, ведь на этой огромной, круглой и прекрасной земле живет Эльзбет.
Он провел бы в горах еще одну ночь, если бы не маленький Филипп, так безутешно тоскующий. Идиот никак не хотел успокаиваться, выл по-собачьи, и не было этому вою конца.
После полудня в Страстной четверг они впервые вышли на прогулку вместе. «Вместе» означает Эльзбет и Элиас, придурковатый братишка и крадущийся за ними Петер, он провожал их с самого первого дня. Сначала — просто глазами. Он видел, как они выходят на тропу к Эммеру и затем изчезают. Больше он не мог этого выносить. Возможно, Элиас слышал необычный шорох в кустах. Может быть, он видел на полянке тень Петера или уловил шум его дыхания. Во всяком случае, Элиас знал, что Петер следует за ними на некотором расстоянии. Но Элиас молчал.
Он тщательно вымылся, стащил у отца накрахмаленную рубашку, смазал виски двумя каплями давно прокисшего розового масла, которое хранила мать, начистил башмаки и дважды вырезал на трости букву «Э» с барочными завитушками. В таком парадном виде он встретил ее и охотно подал бы руку там, где тропа становилась крутой и неровной.
Зефф, занимавшийся городьбой участка близ соседнего хутора, заприметил три человеческие фигуры разного роста. Глаза его печально увлажнились, когда он узнал черный сюртук. Он бросил деревянную балду и начал шевелить губами, потом округлил их, словно собирался крикнуть что-то своему сыну. Ему хотелось закричать: «Неужели ты никогда этого не забудешь, сынок?» Зефф запустил пятерню в свою жидкую русую бороденку, и вновь ему послышался крик сгорающего заживо Романа Лампартера, и снова началась адская головная боль. После убийства Зефф перестал подстригать бороду, как бы желая спрятать в ней свое лицо.
Глаза Эльзбет светились любопытством.
— А далеко до твоего камня? — прощебетала она, развязывая свой камчатный передник.
— Иногда кажется, что далеко, а бывает, что очень близко, — ответил Элиас, вытягивая шею и пытаясь украсить свою манерную походку какой-то танцевальной фигурой. Филипп, бежавший позади, радостно следил за его движениями и попытался подражать брату, что заставило Эльзбет от души расхохотаться.
— Филипп, крошка, — пошутила она, — из тебя выйдет хороший танцор. Если на Пасху приедут скрипачи, мы непременно станцуем с тобой, договорились?
Эльзбет взяла ребенка на руки, прижала его к себе и начала напевать «Милый май в роскошной неге».
В это мгновение Элиасу так захотелось быть на месте Филиппа, чтобы его держала на руках и баюкала эта юная женщина.
— Стойте! — вдруг крикнул он, — У меня складывается мелодия!
Эльзбет умолкла и посмотрела на него.
— Теперь будь внимательна, — сказал Элиас, — ты продолжай петь, а я буду вести свою мелодию. Только слушай меня хорошенько, не теряй мой голос!
Эльзбет не понимала, о чем он толкует, и не хотела петь под таким пристальным наблюдением. После настойчивых упрашиваний она все же согласилась и снова запела «Милый май в роскошной неге».
И тут произошло что-то совершенно непостижимое, невероятное для слуха Эльзбет. Едва она затянула песню, как Элиас подхватил ее голосом самой Эльзбет. При этом девушка так испугалась, что Филипп чуть пс выскользнул из ее объятий. Элиас подхватил обоих своими сильными руками и, покраснев до корней волос, попытался с улыбкой заглянуть ей в глаза.
— Многие пугаются, когда слышат свой собственный голос, — загадочно сказал он, — Тебе, должно быть, известно, что я знаю почти все голоса в нашей деревне. И я понял, — шептал он, — что звучания голоса вполне достаточно, чтобы определить характер человека.
Эльзбет с ужасом смотрела на него и не знала, чего ей больше бояться — натуры этого человека или его желтых глаз, которые она впервые увидела так близко.
— Почему это пугает тебя? Я давно знаю твой голос. Он прекрасен, и в нем слышится доброе сердце.
И, чтобы как-то развлечь девушку, он продемонстрировал ей несколько комических этюдов своего имитаторского искусства. Он настолько точно передал жестяной голос Михеля-угольщика, что Эльзбет не могла удержаться от смеха. А когда он загундосил голосом курата, у нее вырвалось изумленное восклицание.
— Где ты этому обучился? — уже совсем без страха спросила она.
— Все дело только в слухе, — гордо ответил он. — Ты тоже смогла бы говорить голосами многих женщин, если бы захотела.
И ему пришлось пообещать, что скоро он посвятит ее в тайны имитации голосов.
Лес начинал редеть. Там и сям на залитых солнцем бережках торчали пики камыша. Эммер отражал сочную зелень смешанного леса, а вода несла запах снегов Кугельберга, откуда вытекал Эммер. За год русло горного ручья образовало несколько новых прихотливых изгибов. И Элиасу было грустно видеть это. Там, где он еще летом любил сидеть, глядя на бегущую воду, теперь уж было не посидеть — ручей отпрянул от этого места. Постоянное изменение русла внушало ему чувство скоротечности всего сущего и его собственной жизни — тоже.
— Видишь большой гладкий камень, вон там? — спросил он Эльзбет, озабоченную выбором места для перехода через Эммер.
— Где? — рассеянно отозвалась она, сделала неудачный шаг и одной ногой угодила в воду. У Эльзбет вырвалось короткое грубое ругательство, она ухватилась рукой за ветку ивы и выбралась на берег. Элиас посадил Филиппа на закорки и умело и уверенно перешел ручей.
— Там, наверху, — мое место! — крикнул он почти с гордостью. При этих словах Филипп, сидевший у него на плечах, издал тихий губной звук: он чувствовал радость в сердце брата.
Отшлифованный водой камень был незыблем и величествен, как и прежде. Он напоминал гигантскую окаменевшую ступню, казалось, что сам Бог в незапамятные времена выбрал именно это место, чтобы сделать шаг в подлунный мир. Элиас предложил девушке передохнуть, снял с плеч ребенка и расстелил свой сюртук на гладкой спине камня. Они сидели на изрядном расстоянии друг от друга, а Филипп тем временем проворно ползал между ними. Элиас устремил долгий неподвижный взгляд на зеленую воду маленького бочажка у себя под ногами, и Эльзбет вдруг показалось, что глаза его приобрели серо-зеленый цвет. Но в них просто отражалась вода ручья.
— А что особенного в этом камне? — спросила Эльзбет, еще не успев отдышаться.
Он посмотрел на нее, взгляд скользнул по сухим губам и упал на шнурованный крест-накрест корсет, под которым обозначилась маленькая грудь. Элиас устыдился своего вожделенного взгляда и хотел опустить глаза, но не мог. Он задержался на белых руках, на нетерпеливо барабанивших по коленкам пальцах, потом опустил взгляд на голое колено, выбившееся из-под каймы подола, а коснувшись взором нежного пушка чуть выше, едва не лишился чувств. «И не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого!» — стучало у него в висках. «Грех смотреть на женщину с вожделением!» — послышался ему голос читающего проповедь курата. О, он готов стать добрым и честным супругом! И если Господь со святыми укрепят его, он не пожелает ее ни разу в жизни. Он готов доказать ей, что истинная любовь ищет не плоти, но насыщается душою.
— Что такого в этом камне? — Эльзбет уже второй раз дотрагивалась до его плеча.
Элиас вышел из забытья и качал рассказывать:
— От этого места исходит особая сила. Так было всегда. Еще в детстве я услышал, как этот камень зовет меня. Я встал с постели и пришел сюда. Я знаю наверное, что камень этот живой. И когда мне бывает грустно, он меня утешает. Ты сочтешь меня сумасшедшим, милая Эльзбет, — смущенно сказал он, — но я думаю, что именно отсюда восходят на небо. Что все люди из нашей деревни должны после смерти спуститься сюда и ждать, когда Господь откроет км путь за облака.
Пока Элиас говорил, вокруг воцарилась тишина необыкновенная. Филипп совсем успокоился и смотрел на брата своими мутно-белесыми глазами. Эльзбет тоже застыла, устремив неподвижный взгляд на худощавое лицо Элиаса. Встречая такой взгляд Эльзбет, Элиас снова обретал уверенность, которую почувствовал однажды в горах, когда от переполнившего его счастья не спешил подняться с прохладной ночной травы. «Так может смотреть только тот, кто любит», — обманывала его ликующая душа. Однако глаза Эльзбет выражали иные чувства: восхищение и некоторую озадаченность. Он заворожил ее своей складной речью, каждый слог которой звучал как музыка. Она еще не слышала такого ни от одного мужчины. Эльзбет была поражена, но не влюблена, как подумал Элиас. И тот, кто действительно любил, жестоко заблуждался.
Над руслом потянуло свежим ветерком, и Эльзбет озябла. Элиас решил двинуться в обратный путь. Он предложил ей накинуть на плечи свой сюртук, что она с благодарным смехом и сделала. Филипп, увидев, что сюртук слишком длинен для нее, ухватился слабыми ручонками за полы и, гордо семеня, понес шлейф своей принцессы.
— Как ты думаешь, Элиас, — полюбопытствовала Эльзбет, — водятся здесь кобольды и демоны?
И, не дожидаясь ответа, она тут же передала рассказ сельского учителя о том, как в полночь ведьмы спешат на шабаш к Петрифельсу. Еще учитель говорил, что в давние времена в Эшберге жила одна злая женщина, которая будто бы едва избежала костра.
— Я часто ходил через Петрифельс, иногда даже ночью, — спокойно отвечал Элиас, — но ни одной ведьмы мне не встретилось. А дело, скорее всего, в криках и зовах лесного зверья, которые пугают людей. — И Элиас задумчиво добавил: — А может быть, дает себя знать совесть, которая мучит одинокого путника. Может быть, он совершил злодеяние — и вот оно преследует его, вопиет в нем?
При этих словах ему представилось лицо Зеффа. Эльзбет не поняла, что он имеет в виду, и громко заверила, что Господь не попустит зла, если жить по чести и со смирением. И хотя она верно знает, что демоны есть на самом деле, но Святой Деве Марии дана власть изгонять их. Это ей матушка сказала.
Они продолжали беседу про веру в демонов, взвешивали «за» и «против», не подозревая о том, что за ними крадется демон во плоти — неслышно ступающий Петер. Он не мог разобрать, о чем они говорят, но его жалкое лицо было искажено демонической гримасой. Неужели и впрямь сестрица влюбилась в мочеглаза? Он снова впился взглядом в стройную фигуру Элиаса, в его длинные, до плеч, волосы, жадно потянулся взором к его бедрам. «В Христово Воскресение, — решил Петер, — я приведу в дом Лукаса Альдера». И он принялся размышлять о том, как лучше начать дело.
Много о чем успели поговорить ставшие друзьями Элиас и Эльзбет, прежде чем под вечер подошли к своим домам. Элиас восхищался живым умом девушки; не менее изумленной казалась и Эльзбет. Уже приближаясь к деревне, он запел пасхальную песню, и Эльзбет без всякого страха подхватила ее, при этом она не могла вдоволь насладиться поистине бесконечным мелодическим богатством, которое он создавал прямо на ходу, облекая им мотив, выводимый ею. Почти у самого ее дома он признался ей, что хочет стать органистом в эшбергской церкви. Не сразу, не вдруг, конечно, но если ему не помешает работа по хозяйству и если наставник Оскар Альдер обучит его игре. Пройдет время, и, Бог даст, может быть, ему посчастливится показать Эшбергу свое искусство.
Посреди ночи Элиас вдруг проснулся. Ему спилось, как перед ним явилась Эльзбет. Грудь ее была обнажена, и девушка сама вложила ее в его ладони. Рука, которую он во время сна по привычке зажимал в паху, была мокрой. Элиас потянулся за трутовиком и зажег свечу. Он растерянно разглядывал струйку, застывшую на простыне, и не мог ничего толком сообразить. Погасив свечу, он уснул с легким сердцем и совершенно умиротворенный.
Пришло время рассказать, что произошло в ночь на Пасху и утром Светлого Христова Воскресения. Тем самым мы также откроем, быть может, самую счастливую главу в жизни нашего героя.
Как и во всем христианском мире, чудо Воскресения Господня праздновалось в Эшберге с полуночи. По старинному обычаю курат и причт, образовав нечто вроде процессии, вошли в совершенно темный храм, зажгли пасхальную свечу и трепетными руками затеплили от нее все до единой свечки и свечечки, покуда неф не озарился ярким светом. Тому, кто еще не забыл курата Элиаса Бенцера из первых глав нашей книжонки, мы можем попутно сообщить, что в силу своей физической природы горение свечей являлось важнейшей составной частью торжественного действа. А курат Бенцер придавал иллюминированию поистине опасный размах, ибо какой-нибудь усталой девице или старику свечи порой опаляли волосы. Курат же Бойерляйн, напротив, управился с этим делом в два счета и после второго возглашения «Иисусе, свете тихий!» уже порывался начать рождественскую проповедь. Этому, однако, воспрепятствовал Михель-угольщик, которого к тому времени уже сделали одним из церковнослужителей в Эшберге. Как нам известно, курат был больше не в состоянии начать мессу, не говоря уж о том, чтобы окончить. Впрочем, Михель самым подлым образом злоупотреблял своим пономарским положением. Так, в частности, он подсунул курату в богослужебную книгу листок со своими стихами, которые хоть и были написаны на духовные темы, по с литургическим каноном не имели ничего общего. В общем, Михель-угольщик сорвал проповедь и дребезжащим, как жестянка, голосом, затянул «Славу». И тут органу полагалось всем строем своих регистров играть Пасхальный хорал, но орган молчал. Элиас, стоявший на апостольской стороне, весь напрягся. Когда за органом халтурил Оскар Альдер, Элиас позволял себе удовольствие самому домысливать музыку и забавляться, отмечая различие между нею и той, что звучала. Только так мог он выносить беспомощную игру органиста. Теперь же царили тишина и напряженное ожидание.
Но внутри у Элиаса уже заиграла музыка. У него уже складывалось вступление. Сначала низкими приглушенными аккордами надо передать скорбь трех Марий у пустого гроба. Затем, развертываясь в духе чаконы, вступал бас — это тяжело и медленно отваливается камень от двери гроба. Третья часть взмывающими ввысь, ликующими аккордами вселяла уверенность в том, что Христос воистину воскрес. И в головокружительные раскаты апофеоза вплеталась мелодия хорала, и хорал становился широким потоком невероятно смелых созвучий. Эта смелость гармонических решений, выражающая небывалое, то, во что трудно поверить, должна была внушить нетвердым в вере: Христос совершил нечто невозможное — попрал смерть. Что за гениальная музыка!
Но крестьяне ничего этого не слышали, нетерпеливо покашливали и косились на возвышение. Наконец Михель собрался с духом и запел хорал. И вся пасхальная месса прошла без органа, а капелла. Напрасно Петер отзывал Элиаса в сторонку и шептал ему, чтобы тот поднялся к инструменту. При мысли об этом у Элиаса темнело в глазах. Можно ли поверить, что час его пробил? Нет, нельзя!
После пасхальной «Аллилуйи» лампартеровская Сорока потихоньку улизнула из церкви и подкралась к дому Оскара Альдера. Она заглянула в комнату, тускло освещенную дрожащим пламенем огарка. Огромное тело органиста было распростерто на полу, он лежал ничком, а из носа бежала струйка черной крови — натекла уже целая лужа. Вокруг валялись шесть бутылок из-под водки: Оскар Альдер напился до бесчувствия.
Ранее мы описали учителя как обыкновенного завистника, считавшего себя большим музыкантом. Настал черед отдать ему дань известного уважения: он имел поистине музыкальную душу. Заново настроенный орган делал его промахи в игре мучительными даже для немузыкального уха, этого он перенести не мог. В неловких кистях пульсировала кровь глубоко чувствующего сердца. Вот это и подкосило Оскара Альдера. Позволим себе забежать вперед: через пятнадцать дней после Пасхи жена нашла его в сарае мертвым. Он повесился на цепи, которой привязывали теленка. Под ногами покойника лежал лист бумаги, на котором неровными буквами — знак крайнего отчаяния — было написано, что он всегда хотел быть превосходным музыкантом во славу Господню. Но его искусство подверглось поношению, посему он отправляется к дьяволу, да поможет ему Бог! А к обедне вся деревня уже знала, почему ночью орган молчал. Элиас почувствовал приближение великого часа. Поэтому вместе с Петером он занял место на излюбленной скамье, где сидело старичье, жующее табак. Отсюда был лишь шаг до лестницы, ведущей на возвышение. Он все еще боялся, что учитель вот-вот появится. Но учитель не появился, и опять «Слава» пелась, увы, а капелла. Тут Элиас и Петер отважились подняться к органу.
Как же изумлены были прихожане, когда вдруг послышались торжественные раскаты и орган стройной чередой ликующих звуков разлил в воздухе ту самую радость, какой в этот день должно было наполняться сердце христианина. Элиас играл широко задуманную токату, которая в духе пятиголосной фуги завершала мелодию духовной песни. Когда же он приступил к собственно хоралу, не нашлось ни одного человека, который решился бы запеть. Таков был страх, сковавший всех. И тогда Элиас своим могучим басом начал петь «Славу». Через минуту-другую страх начал проходить и к басу отважились присоединиться еще несколько голосов. Но вскоре они вынуждены были умолкнуть, потому что такая музыка требовала от их слуха величайших усилий. А в церкви Эшберга к величайшим усилиям не привыкли.
Элиас же просто воспарил. Он слагал адажио такой пронзительной нежности, что холодные и влажные руки крестьян тут же потеплели. Хоралу «Христос лежал во гробе» он придал величаво-воинственный характер, а завершил игру грандиозной постлюдией, ритмика которой определялась биением сердца Эльзбет. Из храма крестьяне уходили с просветленными душами. Органная музыка превратила их в кротких агнцев и настолько возвысила религиозные чувства, что впервые за много лет никто не покинул церковь до окончания службы. Да и при водосвятии не было обычной толчеи. Иные вдруг как-то приосанились и своими клешнями начали делать элегантные жесты, уступая дорогу, а свои поздравления уснащали словами — даже не верится — с французским прононсом.
Эльзбет уже ждала его в преддверии и, заслышав шаги органиста, радостно бросилась ему навстречу. Лицо его было влажным от пота.
— Ты священнодей какой-то! Я никогда не слыхала такой красивой музыки! — кричала она, и желтая, как осенний лист, коса весело подпрыгивала у нее на плече. Элиас поклонился, окунул два пальца в святую воду, повернулся к дарохранительнице и перекрестился.
— Постлюдию я играл только для тебя. Знаешь ли ты, что наши сердца бьются в одном ритме, что мы существа одной породы?
Эльзбет смотрела на него во все глаза и не могла понять, о чем он толкует.
— Не позволит ли барышня проводить ее до дома почтенного родителя? — скороговоркой произнес Элиас, поскольку сам испугался своих слов.
Он подал ей руку, она сделала книксен, шелестя юбкой, и они чинно проследовали к дому Нульфа Альдера.
Петер Альдер посверкивал глазами из темноты нефа, он был рад тому, что сегодня придет Лукас. И Лукас Альдер действительно пришел к обеду в дом Нульфа, но Эльзбет даже не смотрела в его сторону. Она все время говорила об Элиасе. Статочное ли дело, играть с такой дьявольской ловкостью? Она не смотрела на Лукаса. Пока не смотрела.
Неотразимая игра нашего музыканта прекрасно растревожила души еще двух человек, но совершенно по-разному. Одним из них был курат Бойерляйн. Когда он вышел из ризницы, на него вдруг нашло кроткое духовное просветление. Он повернулся лицом на восток и задумался над чудом этого дня. Какой же великой благодатью он осчастливлен, коли в народе воцарился такой мир? И курат стал размышлять над тем, как же ему удалось этого добиться.
Просияла лицом и Зеффиха, несчастная, преждевременно поседевшая. Она стояла у кладбищенской стены и таращила глаза на шествующую под ручку пару, и глаза ее увлажнились. «Неужто и впрямь это мой мальчуган? Мой мальчуган?» — шептала она себе под нос. Потом заплакала и забылась. Только когда но ее животу забарабанил кулачками Филипп, она опамятовалась. Зеффиха схватила слабоумного ребенка за руку и понеслась с ним домой. Вечером Зефф услышал, как его жена поет в хлеву. Она пела песни своей девичьей поры.
Лишь один человек не разделял общей радости и впал в горькое уныние. А роковое решение достигло зрелости наливного яблока. Это был сельский учитель Оскар Альдер, чью судьбу мы уже очертили. Он неподвижно сидел у печки, без меры изводил табак и все не мог досыта настрадаться, слушая рассказ Сороки, которая после триумфа нового органиста тут же наведалась к учителю. И уж здесь она не знала удержу в восхвалении чуда, свершившегося на Пасху. «Эшберг, — восторгалась она, — дал свету великого органиста. И когда-нибудь люди сюда издалека приходить будут, щепочки будут отламывать от ставней Зеффова дома и говорить: „Вот, глядите, у меня щепка от отчего дома великого Элиаса Альдера!“»
Так заливалась Сорока и не скоро еще умолкла бы, если бы жена Оскара в ярости не указала ей на дверь.
Много чего можно было бы еще порассказать о времени, которое стало для Элиаса самой счастливой порой жизни. О том, как рос его авторитет в деревне, как крестьяне передали ему не только кафедру органиста, но и место школьного учителя. О том, как по воскресеньям он потрясал своей музыкой всех, кто ее слушал. О дружбе на всю жизнь, завязавшейся у него с Эльзбет. О том, как любви начала сопутствовать страсть, которую он скрывал от возлюбленной. Однако зависть не дремала, и вскоре стали раздаваться речи, которыми пытались умалить искусство органиста. Он-де играет чересчур долго и вообще очень громко, да и музыка путаная какая-то без особой на то надобности. Так поговаривали в трактире у Вайдмана. Недовольство достигло вершины в Поминальное воскресенье, когда Элиас неожиданно оборвал игру, чтобы символизировать тем самым внезапную смерть, — у прихожан холодок пробежал по спинам: они поняли, что он хотел сказать этим.
— Такого у нас сроду не бывало, чтобы набожных людей пугать, — отзывался один из ценителей, добавляя фразу на исковерканной латыни.
А Элиас был счастлив. И даже более чем счастлив. По утрам при пробуждении у него катились из глаз слезы радости. Он любил весны, брал под защиту зимы, и осень уже не была для него знаком умирания. Он знал, что по биению сердца обрел предназначенное ему любимое существо. Петеру он однажды сказал: «Отчего это люди все ищут и блуждают? От одной любимой они как угорелые бегут к другой и не знают, что Господь до начала всех времен предназначил каждому одного-единственного человека. И у них обоих совпадают удары сердца. Несчастны те, кто не верят в это и не имеют терпения ждать, покуда Господь не укажет им место и время!»