Лето сгорело, как спичка. Оно было коротким, за какую-то неделю нещадно опалило город и всю округу. В конце августа грянул трехчасовой ливень, и небо стало уже осенним, затянулось шелком, прошедшим химчистку в испарениях прирейнской индустрии. На кленах зажглись первые желтые листья.

Ромбахи опять в полном составе уехали в Раполло. Инес сочла возможным пребывание Рюди на вилле под Монталлегро, хотя Харальд был против. Но ведь за эти пять недель Эстер и Рюди засохли бы от горя. А два трупа юных влюбленных — это было уже недопустимо. Рюди без слов понимал старого, почти безмолвствующего Ромбаха, однако терпеливо сторонился Харальда с его циничными репликами. Руки влюбленных по-прежнему казались сросшимися, правда, однажды из уст Рюди вырвались гневные слова:

— Этим самым я официально прекращаю наши отношения.

Это было сказано в один из глохнущих от звона цикад вечеров, за раскидистыми олеандрами. Инес ненароком подслушала это выяснение отношений. Но уже на следующее утро Рюди рассиропился сахарными речами в комнате Эстер, и Инес показалось, что она видела на подносе какой-то конверт. Или это была всего лишь салфетка?

Мауди прожила лето дома. Изредка для разрядки наведывалась в город или в пойменные луга. А вообще-то почти не выходила. Разве что за покупками. Ее не тянуло ни в «Ризико», ни в кафе «Грау». Не хотелось и у себя видеть гостей, даже Стива, столь серьезно заболевшего любовью, что он уже и есть не мог и в довершение всего — в июле до нее дошел слух — пытался отравиться выхлопом своего маленького мотоцикла. Попытка не удалась, он вынужден был жить со своим горем и дальше.

Снова наступила полоса молчания, в день она произносила не больше двух-трех слов. Словно опять превратилась в того ребенка, который мог выносить тишину, мучительную даже для невозмутимой души Марго. Однако она стойко выдерживала безмолвие Мауди. С бесконечным терпением она внушала Амрай, чтобы та не мешала молчаливым раздумьям ребенка. Мауди сама знает, как ей перестрадать то страшное событие на берегу Рейна. Тем не менее Амрай собралась показать Мауди психотерапевтам. Но утром того дня, на который назначили первое заседание комиссии, Мауди исчезла. На кухонном столе лежала записка:

Вернусь вечером. Мамочка, не сердись. Целую. Любящая тебя Мауди.

Она поднялась на Мариенру, где провела весь день. Рвала землянику, чтобы утолить голод, поспала часок в тени буков. Любезным, участливым и понимающим, но при этом таким назойливым допросам психоаналитиков она предпочла «Дуинские элегии» Рильке, целые строфы которых, следуя примеру бабушки, выучила наизусть. В уже сочтенные дни лета, когда раскаленный воздух сгущался до рваных сверкающих нитей, она лежала распластавшись в тени серебристой ивы, высокая крона которой затемняла Комнату бедных грешников, что и послужило поводом именно так назвать ее. В sisters corner она уже не заглядывала, и хижина помаленьку догнивала. Плакаты с рептилиями сморщились и выцветали, а комодский варан по-прежнему печально созерцал индонезийское небо.

Мауди много читала. «Утренняя заря» Ницше, «Пестрые камни» Штифтера. Но и старые растрепанные детские книжки «Ханни и Нанни».

Только одна душа могла бы рассчитывать на заслуженное право видеть этого совершенно обособленного человека. Стив. Он мог бы видеть эти морщинки на лбу, когда она теряла мысль, законспектированную в тетради. Эти движения губ, когда она как бы вторила его чтению. И вновь были бы короткие паузы, когда встречаются взгляды. Повторение и заучивание какого-нибудь слова, оборота. Он мог бы видеть это веснушчатое лицо с играющими на щеках тенями ивовых, покрытых шелковистым пушком листьев. Красные от загара плечи. Гудящего поблизости шмеля. Слышать короткое английское Shit!, когда у нее немела левая нога, что после болезни случалось так часто… Стив сидел бы рядом с девушкой, не позволяя себе прикоснуться к ней. И возможно, он думал бы о том, что именно ради такого мгновения и стоило родиться на свет мужчиной. Довольно было одного этого образа, просто видеть любимого человека и не прикасаться к нему. Ведь объятие сделало бы его сейчас виноватым перед так любимым ТЫ.

Потом лето было продано осени. А для семьи Латур это означало расставание с Елеонской, 12. С домам сердца, как когда-то назвала виллу Марго. Взамен нашли светлую квартиру в новом доме на улице Трех волхвов, близ площади Симона Зилота. Это — Апостольский квартал, примыкающий к старому городу на стороне Св. Якова, то есть место вполне подходящее. Не так чтобы совсем тихо, но и не сказать, что очень шумно. И так, и этак — смотря по обстоятельствам. Переезд состоялся в первую неделю сентября.

В те дни остроглазые соседки наблюдали сквозь промытые нашатырем стекла, как новый трактор с прицепом — сверкающий красным лаком «фендт» грохотал то наверх, в сторону Елеонской, то обратно. Георг помог женщинам при переезде. Он просто каким-то на удивление ненавязчивым образом оказался рядом, хотя никто не просил его о помощи. А для него было истинным наслаждением сидеть за кухонным столом с тремя такими благородными дамами, разгонять их печаль своими шутками, вбирать мясистыми ноздрями тонкий аромат духов. Он не мог надышаться воздухом этой облитой голубым кафелем кухни, где все указывало на близкое прощание с домом. Коробки и картонки. Древесная шерсть. Выдвинутые ящики, распахнутые дверцы.

В тот момент, когда он, силясь подцепить ложкой и вилкой порцию спагетти, подобающую вместимости рта, погрузил свою бороду в тарелку, Амрай бросила взгляд на его мохнатые предплечья, которые, однако, демонстрировали и гладкую чистую кожу. Затем, когда он, можно сказать, двумя пальцами, точно спичечный коробок, поднял ее туалетный столик, чтобы погрузить на прицеп, внимание Амрай привлекли его обнаженные лопатки. И наконец, когда он не мог удержаться от смеха, глядя на ее неловкое обращение с отверткой, и потешался с таким безобидным озорством, она вдруг почувствовала, как в душу ей повеяло бризом влюбленности.

— Упаси Бог, — пронеслось у нее в голове, — ты не вправе провиниться перед этим человеком.

Началась учеба. Мауди могла бы беспрепятственно ходить в свой шестой класс: директор освободил ее от всяких зачетов и задолженностей. Но она не пришла ни на службу в церкви Св. Урсулы по случаю начала учебного года, ни в Терезианум. Она вообще не появлялась на занятиях и бросила учебу. Это вызвало громкие споры на Красной вилле, где все уже сидели на чемоданах. Чем неразумнее вела себя Мауди, тем ожесточеннее становилась Амрай. Даже Марго не осталась безучастной и приняла строну дочери.

Тут Мауди посмотрела на них с такой чудовищной яростью, с таким непостижимым гневом, что они не на шутку испугались. Она заходилась криком, она просто буйствовала, и так не менее часа. К ней нельзя было подступиться, не говоря о том, чтобы как-то успокоить ее. Она без конца выкрикивала одни и те же слова:

— НИЧЕГО ВЫ НЕ ЗНАЕТЕ!! Я ВОЗДУШНЫЙ ПЕШЕХОД!!! НИЧЕГО ВЫ НЕ ЗНАЕТЕ!!

Амрай теряла самообладание. Бессилие материнского авторитета только разжигало чувство обиды. Не узнавая самое себя, она пинком распахнула дверь в Комнату лунного света, чтобы буквально за волосы вытащить дочь из провала в безумие. Но ничего не вышло. Она даже не сумела приблизиться к Мауди. Словно волной нестерпимого жара ее отбросило назад, к двери. Она упала, ударившись головой о косяк. На темени по светлым волосам расползалось темное пятно. Марго, прибежавшая защитить Амрай, встала в дверях и, переведя взгляд с Мауди на Амрай, остолбенела от страха, какого не знала за всю свою жизнь. Позднее она объясняла представшее перед ней видение как кошмарное искажение реальности, как злую шутку, которую сыграли с ней собственные глаза в момент крайнего возбуждения.

Мауди была великаншей, пригнувшей голову, чтобы не задеть потолок, при этом она оставалась маленькой девочкой, которая все твердила сквозь рыдания о каком-то воздушном пешеходе.

Сотрясение мозга, рана от ушиба, к счастью, никаких более серьезных травм. И Амрай вскоре снова была на ногах. Однако теперь она, похоже, поняла нечто раз и навсегда: Мауди для нее уже не малышка, не беби, не ребенок. Мауди — взрослая женщина, на целые годы опередившая всех сверстников. И еще такая странность: между ними порвалась какая-то невидимая нить, с того дня Амрай уже не могла называть дочь ласкательными именами. Сама же Мауди вышла из этой истории наисчастливейшим образом. Она окружала мать заботой и осыпала нежностями, забиралась к ней в постель, неожиданно начинала плакать и как бы переставала соображать. Но последние дни на Красной вилле были настолько богаты событиями, что вскоре внимание переносилось на что-нибудь новое; ящики и коробки наполнялись задушевными, но все же тяжелыми мыслями.

Хенк Иммерзеель, изобретатель знаменитых женских трусиков, придающих ягодицам объемную выразительность, уже несколько дней жил в отеле «Терновый венец». Там шел оглушительно основательный ремонт помещений. Уснуть можно было только чудом. Юному другу Иммерзееля Яапу приходилось терпеть шумовые атаки, однако сам гладколицый господин дрых, как сурок. Промедление очень досаждало Марго, передача ключей должна была состояться уже давно. Вместимость нового жилища была явно переоценена, и Георгу пришлось перевезти часть мебели обратно в людвигианскую виллу. Марго ежедневно отправляла заказанные для Иммерзееля в кондитерской и мороженице сласти к нему в номер. Более того, она даже намеревалась возместить ему гостиничные расходы, что мастер корректировки нижней части женских фигур отклонил в неожиданно решительной форме.

И вот наступил день окончательной смены хозяев. За завтраком все три женщины почти не разговаривали. Марго отпросилась с работы. Амрай тоже. Только Мауди казалась довольной, в кухню она впорхнула пушинкой. По особо важному случаю она облачилась в свой лучший наряд — эластичное платье из темно-синего бархата с плиссированной шифоновой вставкой на плечах. Все просто, и при этом никаких украшений, только нежно-розовый налет помады влажно блестел на широкой полоске рта с острыми уголками и чуть приподнятой верхней губой.

Можно было бы выжать из себя хоть толику печали, буркнула Амрай. Нет, ворковала Мауди, она давно уже простилась с этим домом. Все воспоминания хранятся в сердце. Даже лапы елок в парке. Даже закопченные черепичные бороздки крыши. Все. Она выпила свое какао и на ходу сообщила, что идет читать в Магдалинин лес и чтобы до обеда ее не ждали.

(Любить и оставлять) Усталый северный ветер медленно подгонял облака. Они тяжело взбухли, но не настолько, чтобы расплескаться. Густой, уже зарябивший желтизной смешанный лес, окаймлявший старое русло Рейна, окрашивал водную гладь в мрачно-зеленый цвет. Велосипедные дорожки были пусты. Вдоль противоположного швейцарского берега двигались три девичьи фигурки — оздоровительная пробежка. У всех трех бегуний весело развевались волосы, заплетенные в конский хвост. Вдалеке взвыла дисковая пила, выводя мотив монотонного терпения и нарезая дрова, кубометр за кубометром. Это был шумовой фон осени: звук дисковых пил по всему предместью.

Мауди слушала типично рейнтальскую музыку осени, стоя на берегу большого озера, где был самый темный участок леса. Она прислонила велосипед к раскорячившему клешни пню, расстелила шерстяное одеяло, уселась на него — в самом праздничном своем наряде — и принялась читать «Утреннюю зарю». Но вскоре пришлось оторваться от книги. Ее внимание целиком поглотил какой-то непонятный переполох.

Там, где несколько ломких ив обступали откос и склонились ветвями почти к самой воде, нарастало тревожное кряканье. По гладкой, как лист, воде побежали круги. Мауди напрягла зрение. И ей показалась, что за облупившимися ветками полыхнул лисий хвост. Какую-то долю секунды она и в самом деле видела его. Видела, как рыжий разбойник, во всем своем великолепии, навострив уши, метнулся в подлесок. Утиное семейство хлопало по воде крыльями и еще долго не могло успокоиться. Заполошное кряканье раздавалось вновь и вновь, и утки сбивались в тесный круг. Наконец стая притихла. И утки уже спокойной вереницей поплыли к тому берегу, а потом начали нырять на мелководье в поисках чего-нибудь съедобного.

И тут ее охватила просто невыносимая тоска. Тоска, которой и названия не найти. Тоска, не сравнимая ни с одним знакомым ей чувством. Ни боли, ни радости. Ни прощания, ни встречи. Ни траурной скорби, ни свадебного веселья. Мауди откинулась, опустила голову на одеяло, закрыла глаза и долго лежала, не шелохнувшись. Одна-единственная мысль музыкой звучала в голове: отныне она готова целиком отдать себя всякому, кто окажется рядом. Надо любить лиса, ведь он тоже был когда-то ребенком.

Жить надо было ради обиженных, а не ради больных. Ради оскорбленных, а не скорбящих. И ради тех, кто обижал, кто оскорблял. Ради всех, у кого не было сил вновь совершать ошибки. Старые ошибки сердца. Ради всех, по чьим лицам скользнула большая ладонь. Чьи мысли помрачились, чья жизнь померкла, кто устал, отчаянно устал. Теперь она постигла то рискованное деяние, для которого ей дана жизнь. Постигла здесь, на берету озера, под сланцево-серым, набирающим фиолетовую высоту небом. Деяние, к которому человек бывает готов лишь раз в жизни, — внезапное озарение души безмерной святостью. Волшебное преображение всего твоего существа, всех тех, с кем оно в этот миг соприкасается или к кому оно обращено в помыслах. Магическое превращение, изменяющее даже землю, по которой ступает твоя нога.

Слова опошляют тайну. Только музыка может согласоваться с ней. Ведь всякий смысл сокровенен. Это и есть его тайна.

Начиная с 250-го такта увертюры к «Фигаро» Моцарта, когда музыка в известной степени порождается самовозбуждением и из правого предсердия устремляется в правый желудочек и через легочные артерии — в легкие, обретая новую частоту колебаний, и возвращается к левому предсердию, к левому желудочку, а оттуда вливается в аорту, достигая ярчайшего ритма, ощущаемого во всех тканях, чтобы потом повернуть назад — в полые вены, все совершается одним ударом сердца. Даже если единственный сигнал без искажений пробьется из одного сердца в другое, тогда это уже не тоска разочарованного, страдающего от безответной любви человека. И все это не детские глаза, не объятия. Это — звуки сотворенного Моцартом чуда.

Юная женщина проснулась. Как будто от звука чьих-то шагов. Кто-то наблюдал за ней, так как шорох замер. Должно быть, человек был совсем близко. Он мог не только видеть Мауди, он мог бы дотянуться до нее рукой, и когда ветер на секунду стих, она отчетливо расслышала дыхание. Человек дышал тяжело, но не от напряжения, а из-за болезни. И Мауди узнала это дыхание и почувствовала в себе отвагу, порожденную смертельным страхом.

— Ты не можешь мне ничего сделать.

Она повторяла это вновь и вновь, громко и внятно, чтобы внушить себе бесстрашие. Потом прислушалась. Все было тихо. Ни треска сучьев, ни даже шороха. Дыхание вдруг прекратилось. Мауди, словно нехотя, поднялась и с деланным спокойствием пристроила вещи на багажнике, затем села на велосипед и поехала, медленно, медленно крутя педали, хотя пульс был бешеный.

Пути единокровных сестер пересеклись, Эстер собиралась в Красную виллу, чтобы сделать прощание не столь тягостным. Так распорядилась Инес, сама же она тотчас же отправится вслед за дочерью. У въезда в парк стоял черный «мерседес» с желтым номерным знаком. Какой-то молодой человек неотрывно изучал фасад дома. Время от времени он чудновато накренял голову, будто старался что-то вытряхнуть из уха. Это был Яап, временно оглохший в «Терновом венце». Бабушка стояла рядом с господином Иммерзеелем, оба от души смеялись.

— Давай обойдем дом, — шепнула Мауди, и Эстер двинулась за ней, тихонько ступая по гравию.

По существу, они уже ничего не ждали друг от друга. Золотой век sisters corner ушел безвозвратно. Рюди занимал все свободное время Эстер. Но поскольку теперь Эстер знала, что Мауди — ее единокровная сестра, она старалась вести себя по-сестрински. Хотя когда-то они и так были сестрами, не зная, что являются таковыми на самом деле. Королевой Ри и королевой Ре.

— Ну-ка, сделайте мне одолжение, — заставил их вздрогнуть голос Амрай, настигшей обеих в коридоре у черного входа.

Она попросила принести с чердака коробки с обувью, о которых совершенно забыла. Обеим это было на руку, так как позволяло избежать расспросов и натужного политеса новых хозяев дома. Они поднялись в огромное чердачное помещение с его невероятно сложной конструкцией из обрешетки, опор, стропил, распорок, укосин, что пересекались между собой и стыковались в шип и в лапу. Через крошечные оконца в разнообразных выступах крыши — шатровых, вальмовых, сводчатых — и щели кровли сочился свет пасмурного полдня. Запаутиненные лесенки устремлялись еще выше к ярусу под самым сводом. Серебристо-пепельные осиные гнезда лепились к граням перекрытий.

— Ничего себе чердачок! — подивилась Эстер.

— Ступай по балке, пол немного прогнил.

— А там что?

— Допотопный мотоцикл, — сказала Мауди, откидывая брезентовый чехол.

— Как раз для Рюди. А как он попал сюда?

— Не знаю.

— Даже с коляской! Класс! Как в кино про войну.

— Наверное, на нем мой прадед ездил.

— Как ты думаешь, Марго может отдать его? Ты не поговоришь с ней?

— Лучше ты поговори.

— Вот это был бы сюрприз! У Рюди через три недели день рождения.

Они увлеклись прогулкой по чердаку и забыли про коробки с обувью. У обеих руки уже посерели от пыли. В волосах путалась паутина, а бархатное платье Мауди со спины было запачкано до неузнаваемости. Такова была плата за открытие. В нижнем ящике пузатого комода три коробки из уже рассыпавшегося картона. В коробках покоились фотографии и письма. Почерк неразборчив, прямо-таки скоропись.

— Наверняка любовные послания! — с восторгом воскликнула Эстер.

Мауди теребила стопку фотографий с зубчатой каемкой. Семейные портреты. Мучительно напряженные лица. Люди в воскресных нарядах. Священник в очках без оправы, глухой воротничок до самого подбородка. Молодая женщина с прической под Гретхен, в больничной кровати. На оборотной стороне печатными буквами выведено: Одетта ля Тур. Веве, 1936.

Мауди собралась было перейти к другой стопке, как под рукой мелькнула фотография мальчика. Она стала листать назад, извлекла снимок и пригляделась. На нее смотрел мальчик, по сути еще ребенок, с глазами взрослого человека. Видна была верхняя половина фигуры, фоном служил пейзаж на холсте. Придорожное распятие с выразительным образом страдающего Христа указывало на край ущелья с отвесными, скалистыми обрывами. И тут вдруг тень набежала на лицо Мауди, и она почувствовала, как неистово забилось сердце. Потом, не отдавая себе в этом отчета, она незаметно сунула фотографию в ту стопку, за которую готова была взяться Эстер. Сердце стучало молотком, в подушечках пальцев тукало.

Его она увидела сразу. Узнала в первый же миг. В мгновение ока. С лету. Он. Ни мысли, облекаемой в слова. Ни картинки, навеянной памятью. Никакого заученного чувства. Ее глаза ударили залпом и разом постигли человека в его полном, серафическом образе. В этом человеке не было ничего чужого, ничего незнакомого. Он вечно с тобой. Вечно свой. Вечно любимый.

Мутный от пылинок луч упал на лоб Эстер, и она не могла оторвать глаз от мальчика, фотографию которого держала в руках. Ее четко очерченный, огненный от помады рот плотно сжался. Зубы незримо впились в нижнюю губу.

Мауди видела все, она вскочила и отвернулась от Эстер, чтобы не смазать ей всю грандиозность момента.

— Ах! Мамина обувь! — как бы спохватилась она.

И Эстер мигом упрятала снимок мальчика в задний карман джинсов.

Однако избежать иммерзеелевских любезностей девочкам все же не удалось. Молодой, то бишь Яап, принялся выуживать из волос Эстер клейкие паутинки, при этом его широкая улыбка могла сравниться с ротовой щелью древесной лягушки, хотя он всего лишь усмехнулся. Хенк указательным пальцем смахнул пыль с кончика носа Мауди. Пришла Инес, она принесла клубничный пирог, прощальный ужин вкушали стоя, с бумажными тарелочками в руках. Потом Марго передала ключи, Иммерзеель ответил поклоном.

— А где Амрай? — спросила Инес.

— Она решила отправиться пешком, — сказала Марго.

Ее шаги в последний раз прошуршали по гравиевой дорожке. Марго не оборачивалась и, не глядя на дом, закрыла кованые дверцы ворот. Мауди погрузила коробки с обувью в багажник. Все сели в машину и, тесно прижавшись друг к другу, поехали на улицу Трех волхвов.

Маленькая спальня на третьем ярусе кажется такой просторной. Ставни полузакрыты. По ложбинкам и древесным узорам кессонных стен еще раз проплывает мечта о счастливом замужестве. Она смотрит вверх, на синий, крестообразный свод. Как часто поверяла она золотым звездам на этом балдахине свои самые сокровенные чувства. Нет. Она не печалится. И если бы сейчас перед ней явился Амброс, она смогла бы сказать ему:

— Все хорошо. Душа моя. Все хорошо. Мой близнец.