С мыслью о том, что любовь — это работа, согласился бы, не моргнув глазом, еще один человек. Он ощущал себя — Господь свидетель — горнодобытчиком любви. Его штольни, его шахты уходили в такие глубины, какие и не снились мужам Якобсрота. Никто из них не чтил женщин, как он. Это было его твердым убеждением, и он не побоялся бы его принародно огласить и подкрепить доказательствами. Ибо, как только пришла пора зрелости, он начал раскапывать серебряную жилу, которую назвал тайной женственности.

Он не был первостатейным мужчиной. Как ему было противно, как коробило его, когда парень ухлестывал за первой встречной красивой незнакомкой. Цапал ее за ручку — не заслуживая этого прелестного дара! — и втягивал сизым носом аромат ее нежной кожи. И такое часто приходилось терпеть его глазам.

Совсем недавно томатно-красный «корвет-шевроле» по-наглому припарковался у кафе «Грау», на пешеходной полосе, и Эдвин Оглобля, размашисто жестикулируя на американский, как он думал, лад, по-хозяйски ввалился в кафе. Эффектная хореография рук, вскинутая голова и неизменное High five, сопровождавшее каждый дружеский шлепок по чьей-нибудь ладони. Даже официант Иво подвергся такому приветствию, и не один раз, в результате чего поднос опрокинулся и раздался звон разбитой посуды. That’s life! — отвечал он обычно на всякое замечание и переводил разговор на погоду.

И все удавалось. Уму непостижимо! Он своими глазами видел. Оглобля буквально сорвал со стула эльфоподобную деву, и она пошла за ним, и тут же взвыл мотор. Просто ужасно, прямо отвратительно! Предвестники гибели западного мира. Вымирание куртуазности. А исчезновение с лица земли последнего Gentilhomme — лишь вопрос времени. Лично он — один из последних. На этот счет у него не было никаких сомнений.

Между прочим, нельзя не удивляться и тому, что господа из банка еще доверяли какому-то лицедействующему шалопаю. Еще один всполох надвигающейся гибели Запада. А иначе как бы этот тип сумел выкупить обратно «шевроле», из-за которого когда-то залез в долги по самые уши. Как же еще? На гонорар так не размахнешься. Был якобы впечатляющий эпизод в длиннющей голливудской картине «The forgotten creed», где Эдвин изображал заключенного концлагеря, но из-за безразмерности отснятого материала пал жертвой монтажных ножниц. Нет, хоть стой, хоть падай. Ведь ему, именно ему пришлось поучаствовать в устроенном банком представлении: чтобы выхлопотать ничтожную сумму сверх счета, надо было прежде всего ждать, ждать и ждать. Потом несколько щелчков по клавиатуре компьютера. Зеленоватый свет дисплея зловещим отблеском замирал на лице так называемого сотрудника по обслуживанию клиентов. Чело все больше хмурилось, и наконец уста отверзлись, да так громко, что все слышали:

— Н-да, господин Бирке! Что же с вами делать?

Если он за свою тридцатипятилетнюю жизнь и не добился того, что могло бы одарить его славой, деньгами или общественным уважением, то уж касательно одной материи он был поистине Крез в окружении нищих: никто не мог тягаться с ним в понимании женщин. Никто не чувствует истинного восторга так, как он. Он — самый любвеобильный герой своего времени. Эпохи заката, как говорится. И это окрыляет его.

Боже, как он любит женщин! Эти неотразимые создания! Эти непостижимые существа! Их короткие и длинные шеи! Их головы и головки, носы и носики, рты и ротики! А бесподобные голоса, не знающие ломки! А столь совершенная кожа без малейшего намека на атавизм, в отличие от мужской, переходящей местами в мохнатую шкуру! А такие каждый раз неповторимые по форме груди, мягкое изголовье мира, где может преклонить голову даже мерзейший негодяй, чтобы отдохнуть от собственной злобы! А эти талии, точно перехват букета, и бедра, сравнимые по округлости с полной луной! Арочные своды живота. Боже, а сам женский живот! Чрево и подчревная область. Очертания паха — неопровержимое свидетельство того, что мир был и пребудет треугольным. Обворожительный мягкий выступ бугорка Венеры и вечно сглаженный вход в лоно. Это всегда наново вычерченная розетка, то сомкнутая, то полуоткрытая. Не то что червеобразный мужской отросток. «И рана твоя, Роза», — в который раз мечтательно бормотал он слова из стихотворения Целана.

Бедра Розы и попка Розы, как ни странно, мечтаниями не затрагивались. Лишь лодыжки воспламеняли фантазию. Господи! Эти лодыжки. Белые, изящные, в обхват ладони, созданные для обожания женские лодыжки. А вечно холодные маленькие ступни 36-го размера! Танец их следов устремлен в космос. Это вам не тяжелая мужская поступь, след которой, однако, стирается, потому что она не знает музыки.

Он был другом косметической индустрии — хоть никто никогда и не требовал от него доказательств подобной симпатии, — а потому — и ярым сторонником экспериментов на животных. Чем мучительнее опыты, тем больше они соответствуют цели. А цель — возвеличивать красоту женщин. Изобретение губной помады он ценил неизмеримо выше, чем изобретение лампочки (сам он ими почти не пользовался, в крайнем случае довольствовался крайне слабым светом — 15 вт, не более).

Декоративная косметика для глаз почти лишала его рассудка. Он мог часами околачиваться в парфюмерном магазине, чтобы услышать от Марго Мангольд или Трауготта Мюллера-младшего разъяснения относительно состава карандашей для подведения бровей. Не меньший интерес вызывали у него ингредиенты всевозможных красящих средств для ресниц и век. Химическая природа косметических теней, тушей, разных видов пудры и крема. С ишачьим терпением он позволял оттирать себя клиентам, подходившим к прилавку. Если он находил достаточной информацию, полученную в этот день, он обрывал беседу на полуслове и, не прощаясь, но с душевным подъемом, покидал магазин. На крыльях воспарившего духа он и летел домой, в вечную ночь своего жилища на Маттейштрассе, он спешил, дабы не растерять и малой толики того, что нес внутри. Его сердце было насыщено синевой индиго, жженым сахаром, окисью железа и углеродом, умащено пчелиным воском и парафином.

Когда его нос улавливал незнакомый, не слишком жгучий аромат, он не влеплялся беспардонно, как клюв Эдвина, в благоухающую шейку, нет, его нос уснащал этот новый запах красками и эпитетами, без промедления устремлялся в мюллеровскую парфюмерию, и вдыхал, вдыхал, вдыхал, покуда запах не обретал имя. «Нина Риччи».

Надо все изучить в темном краю женственности или хотя бы предугадать, прежде чем осмелиться на первый шаг в невесомость. Для него это значило с великой осторожностью начать экспедицию. Это значило протянуть незримую нить Ариадны, чтобы не искать вслепую обратный путь. Это значило действовать тихо, совершенно беззвучно, чтобы не вспугнуть антилоп Бога, когда они в полном согласии пасутся на пажитях темного края. Это значит научиться ждать и упражняться в терпении. День за днем. Год за годом. До тех пор, пока антилопы не почувствуют в нем себе подобного. Но в этом мире последних времен умение ждать стало скорее пороком, чем добродетелью, а сам он был и остается запоздалым гостем в мире сем. Антилопы достались другим, которые убили, зарезали их. И вот что непостижимо: антилопы ничуть не противились, казалось, сами, сами пошли на заклание, на казнь.

А их мысли! Боже, как интересно мыслят женщины. Апологетки противоречия. Их мышление в высшей степени парадоксально, но оно убеждает сильнее, нежели астматическая мужская логика. (Он вступил, как можно заметить, в ту пору жизни, когда, удалившись от шума своих штолен, стал созревать как философ.) Что же происходит в их душах? Они мигом, не задумываясь, решают положить конец или начало любви. Если человек любит, то уж любит всегда. Или же все иначе? В темном краю любви?

Отвлекаясь от бесчисленных крушений в священной тьме и от неудавшихся от истощения сил форсированных маршей, надо сказать, что он совершил одно настоящее путешествие за пределы Якобсрота. На своем велосипеде он начал путь по направлению к Флоренции.

Среди атласно-глянцевых ежеквартальных издательских проспектов, которые когда-то оставила ему парижская сестра, он нашел альбом «Незабываемая Флоренция» — незабываемость гарантировали фотограф Франка Тосси и автор текста Рольф Пютц. Без особого интереса листал он страницы, пока его вдруг не обуял восторг при виде собора Санта-Мария дель Фьоре, каким он смотрелся с площади Микеланджело. Собственно, виден был лишь купол собора, ради которого Пютц в своем комментарии не поскупился на восклицательные знаки:

Смотрите сюда! Это же чудо архитектоники! Какое чарующее мастерство! Какая смелость и какое величие, парение над тягомотиной будней! Смотрите! Взирайте!

Мозг, на котором лежал вечно свежий и неизгладимый отпечаток мира женщин, естественным образом ассоциировал купол с чашей женской груди. Даже фонари можно было при наличии хоть крупицы фантазии представить себе преображенными искусством сосками, устремленными во флорентийское небо.

Он должен был своими глазами видеть грудь, которую Брунелесски обратил в камень.

Итак, он крутил педали по дорогам, ведущим через Бреннер к Вероне, где у него украли велосипед. Как бы там ни было — (он всегда умел сносить удары судьбы) — однажды ночью он все же оказался на площади Микеланджело и тут же заплакал, как ребенок, выкрикивая сквозь слезы призыв Пютца: «Смотрите! Взирайте!» С этого дня он начал постигать женщин не просто как философскую проблему, нет, все ее Как? и Почему? он еще и пропускал через призму искусства и таким образом исследовал до конца.

Когда ему в руки попал другой ежеквартальный выпуск под названием «Гиза — памятник застывшей вечности» (оживший также под пером Пютца), он сумел усмотреть в треугольных гранях пирамид женский половой орган. Надо было только перевернуть книжку вверх ногами — это уж для совсем непонятливых. Но подобное изложение всех его эстетических выкладок относительно женщин заняло бы, пожалуй, слишком много места.

Он был помешан на женщинах, он аккумулировал все, что могло иметь хоть какое-то отношение к ним. В его классификации они делились на эльф, женщин и людей. Те, кого он страстно желал, именовались эльфами. Те, что не занимали его сверх меры, — женщинами. Убогие и бесформенные, несносные по характеру, а также старухи — людьми. Мужчины составляли низший класс.

Женская природа дурманом морочила все его ощущения и рассудок. Порождала мысли, до которых никто бы и не додумался, поскольку за всю жизнь он не имел ни одной женщины, не говоря уж о такой, которую можно назвать подругой. И что еще абсурднее: он вообще не знал физической близости с женщиной. До сего дня он оставался девственным отроком. Мауди, ласкавшая его несколько лет назад в sisters corner, была единственной, кто касался его груди.

Бойе. Бойе Бирке. А точнее — Болько. Мать, страдавшая косноязычием вследствие поперечного положения челюсти, с детских лет окликала его «Бойе», такой набор звуков ей легче было выдохнуть. Так и пошло. Она была единственным женским существом, дважды в неделю появлявшимся у его двери, если не считать отирающихся поблизости кошек. Она оставалась таковой и после переезда из Линдау в Австрию. Но доступ к нему преграждался дверью, рядом с которой она оставляла ему горячую пищу в плотной полиэтиленовой упаковке, бросая денежку в прорезь для писем, чтобы он уж совсем не одичал.

Неприятно холодный ноябрьский вечер на исходе десятилетия. Величайший женовед уходящего века, непревзойденный, но неведомый женщинам любовник не мог заставить себя уснуть.

Случилась беда, более того, катастрофа. Фройляйн Шпигель — Вишневые Уста, прекраснейшая и самая светлая эльфа Рейнской долины, одна из ведущих «Местного времени», Анна, чей аромат он путем творческого внюхивания идентифицировал у Мюллера как «Нина Риччи», в буквальном смысле исчезла с телеэкрана. Сначала он подумал, что это просто изменение очередности в студийной работе трех дикторш. Потом решил, что ей неожиданно предоставили отпуск. Наконец он увидел белесую, блескучую, как никелированная сковорода, голову, нагло захватившую экран, это была некая Михаэла Пфандль — кстати говоря, из класса людей, — и тут он понял, что все кончено. С Анной произошло что-то ужасное.

Хотя он и чувствовал в себе душевную и даже физиологическую способность покорить всех рейнтальских эльф одновременно (у него глаза готовы были просто брызнуть из орбит, когда он перед зеркалом называл себя Джакомо Джироламо Казанова), Анна была любимой эльфой. Он знал о ней все за последние годы, он не упустил ни одной возможности изучить все маршруты, все привычки молодой дамы. Знал рестораны, куда она заходила, знал любимые блюда (ему посчастливилось засолить и законсервировать кое-что из остатков жареного фарша и красной капусты). (Драгоценные трофеи до сих пор иссыхают на книжной полке.) Он знал профессии и имена ее любовников — этих акул в гавайских рубашках, а стало быть, очередной адрес ее местопребывания. Когда Анна уезжала в отпуск, он звонил в бюро путешествий, врал что-нибудь и вырывал ответ. Она предпочитала отдыхать на пляжах для нудистов. Какое саморасточительство перед акульими мордами!

Ему не составило особого труда выяснить, почему Анну Шпигель отстранили от ведения «Местного времени». Дело в том, что даму со сковородой на плечах — новую пассию начальника — изводила ревность по причине высокого рейтинга зрительских симпатий у своей коллеги. А начальник, этот шар бильярдный, гнусный тип (недаром за глаза его именовали «Реж»), сгорал от любви к Пфандль и схарчил фройляйн Шпигель.

Как Бойе разузнал это? Он облачился в побитый молью комбинезон отца, вымазал руки гудроном, отправился в столовку телестудии и в течении трех дней внимал на редкость откровенным речам, преисполненным отвращения к Режу. Столько обличительных показаний сразу он, ей-Богу, и за десять лет не слыхивал.

Поздним вечером, как уже было сказано, Бойе Бирке отделился от серой кожаной кушетки и покинул комнату, изрядно захламленную разными вещицами дамского обихода. Он шагнул в промозглую ноябрьскую ночь, неуютность которой так соответствовала его настроению. Резкие порывы ветра, полосовавшего лицо, казались шалостями ласкового мая. Словно борясь с течением, он поднимался по Маттейштрассе и бросал взгляды на редкие окна, в которых еще горел свет.

— Кто же и этой ночью вынужден терпеть страшное иго? Какая эльфа, какая антилопа? Ей и невдомек, что я иду мимо ее окна. А ведь я знаю, как вы страдаете. Но не могу вас спасти. Нет в мире Бога! Воистину нет.

Он поднял воротник ветровки, втянул голову в плечи и через площадь Двух лун двинулся к кафе «Грау». И опять оно было подобно томящемуся ожиданием летчику, которому диспетчер не дает взлетной полосы, покуда несущие плоскости не очищены противообледенительной системой. Со стороны Св. Урсулы донесся звон, полчаса до полуночи. Кафе внезапно погрузилось в сумрак. Так во всех обжорных заведениях объявлялся полицейский час, то есть последний перед закрытием. Трудно даже себе представить, чтобы какой-нибудь хозяин, хлопая в ладоши, возвещал: «Полицейский час, друзья мои». Ведь в своем умении говорить «да», имея в виду «нет», жителя долины еще никто не превзошел.

— Полицейский час, дружище! — прощальным тоном приветствовал ночного гостя официант.

— Хоть согреться-то можно? — рявкнул Бойе, сам содрогнувшись от неожиданной силы звука, и уже приглушенно добавил: — Пожалуйста.

Иво, длинноногий сербохорват, сделал удивленные глаза и проследовал к стойке, намереваясь промыть кофемолку.

Несколько тощих подвыпивших субъектов расселись вокруг молчаливого человека в черном свитере с глухим воротом. Человек был так непомерно тучен, что каждый из его окружения казался не толще зубочистки. Его сердитое и словно сведенное горечью лицо могло бы служить образцовым выражением вселенской скорби, если бы не тяжелые, как две гири, очки, которые придавали верхней части этой глыбы довольно забавный вид. Создавалось впечатление, что голова заключена в колодку с отверстиями для глаз, это делало его похожим на Истребителя танков, сошедшего со страниц комиксов. И это был не кто иной, как Эгмонт Нигг, грозный Нигг из отдела культуры газеты «Тат». В суетливом подергивании зубочисток ощущалось подобострастие. Они дружно тыкались остриями в обслуживаемые зубы. Но Нигг упорно не откликался на это ни звуком, отчего ему угождали еще усерднее.

Должно быть, за этим столом собрались ценители искусства, подумал Бойе, но то, что он затем услышал, было подобно фонограмме вавилонского столпотворения, ошеломляющему словесному залпу.

— …интеримультимедиальныефакторывтехнологии

поддерживаемойкоммуникацииофициантещепива!

связываетоднаковиртуальныеплоскостиреальной

трансформациейнапримерминимализмаилилендарта

возьмимоегобетонногожукамоемуцеменгномужуку

присущиассоциирущаяпонятийностьитранслоцирующий

элементэтоплевоедело!яимею ввидучторазличиемежду

зрителемиаффектомздесьпонятнокаждому…

Того, кто пролаял сей красноречивый пассаж, они называли Бубнилой. У него на носу сидели очки — точная копия нигговского забрала (еще одно немаловажное свидетельство плодотворных взаимоотношений критики и искусства). Бойе слушал словоизвержение Бубнилы, потирал озябшие руки и удивлялся такому наплыву эстетических идей в столь тесно скроенном отрезке речи. И он чувствовал себя чуть ли не пигмеем, во всяком случае огорчительно необразованным. Однако он и тут склонен был открывать в искусстве отражение всего женственного. Он навострил уши, чтобы оприходовать побольше перлов Бубнилы, но тут у него вдруг возникло ощущение, будто чья-то большая рука вцепилась ему в сердце, вырвала его из груди и прямо на глазах у жертвы начала выкручивать. По крайней мере в таком образе ему позднее представлялся тот ужасный миг.

— Анна! — возопил он.

К счастью, Бубнила заглушил радостный крик Бойе, и тот был втайне благодарен ему безмерно. Столь грубый невольный возглас из губ последнего европейского gentilhomme мог стать непоправимой оплошностью, казнился он.

Но ведь она и вправду была здесь! Одна-одинешенька за столом № 12, резервируемым для телевизионщиков, в самой глубине помещения. Ложкой в восковых пальчиках она помешивала кофе в маленькой чашечке. Мизинец был оттопырен, а ложечка двигалась по часовой стрелке, и не иначе. И пустой бокал. Из-под белого вина! По вечерам она всегда пила белое, эльфа беловинного эфира! Рорендорфское белое, украшение классического австрийского стола с телятиной или куриным мясом. Это несомненно была она! И как он сразу ее не увидел! Это непростительно. Боже! Как она прекрасна, когда на нее не зарится ни одна акулья пасть, ни один скользкий плавник.

В горле у него пересохло, губы дрожали, из гортани рвалась наружу радость. Мохнатые сросшиеся брови подпрыгивали, точно в танце. Опущенные, косо уставленные вниз глаза катились по русским горкам. Впалые щеки желтели, как два плюшевых медвежонка, каковыми награждают за стрельбу в тире. Сальные, заплетенные в конский хвост волосы на висках поблескивали сединой — ночное праздничное небо.

Это был его звездный час. Его стоило ждать, ради этого он бросил занятия синологией в Вене, отсыпался по воскресеньям, столько лет собирал фарфор, белые дамские перчатки, очечники, столовые приборы, флакончики из-под лака, тряпичные салфетки, высохшие цветы, платки и платочки и много чего еще. Есть все же Бог на свете. Фройляйн Шпигель поднесла чашку к вишневым, оттененным печалью губам и отхлебнула черного кофе. Комочек невыразимо прекрасной грусти, она сидела здесь, изгнанная Режем и сковородоголовой. Выходит так, что он должен быть благодарен этому интригану. Она понурила голову и погрузилась в глубокую задумчивость. Пальчики однотонно барабанили по мраморной столешнице. На ней была короткая безрукавка цвета жженого сахара и такой же окраски длинный пуловер — таким вот комплектцем ее подкупил 25 сентября Эльмар Кулау, работавший у лодочного мастера. А расплачивался чеком.

«Он хоть задумался, этот хитрый подмастерье, из чего сделан его трикотажный подарок? — бурлил возмущенный разум Бойе. — Конечно, нет. Жалкое букле! Дешевка! Вместо того чтобы укрыть драгоценную кожу тканью высшего качества. Анну надо в кашемир одевать, лопух несчастный! А платить, конечно, чеком».

Бойе прищурил глаза, напрягая зрение. Волосы у Анны были взлохмачены, одна из прядей падала на лицо, и он подумал, что никогда в жизни не видел такой печальной пряди. Он должен развеять эту печаль. Здесь и сейчас.

И он начал еще неистовее надсаживать мозги, соображая, как удачнее всего — и чтобы ноги не подкосились — переместиться от стойки к столу № 12, из пункта А в пункт Б. Мимо гудящей богемы, через весь зал, и не дрогнуть под взглядом Анны. Не сунуть ли руку в карман пиджака для пущей непринужденности? Какой бы только найти предлог? И тут он призвал образ Эдвина Оглобли. Может, этот артист подскажет какую-нибудь хитрость, научит простому безотказному трюку.

«Только бы не напортачить. Пусть еще чуть-чуть побарабанит по столу. Боже, как она прекрасна! Если бы она знала, что за человек в двух шагах от нее. Такой добрый, такой честный и такой нежный. Разве ты не видишь, Анна? Разве не ощущаешь мой трепет в волнах эфира?.. Одну сигаретку можно переждать… Даму не годится беспокоить во время курения…»

Все это вихрем пронеслось у него в голове, а когда девушка потушила сигарету и повернулась к официанту, Бойе был близок к обмороку. Он уловил, как она скользнула по нему взглядом. Анна расплатилась и обменялась парой слов с официантом. Бойе никогда не подумал бы, что ревность может породить такие отвратительные помыслы. Он должен был действовать немедля. Все равно как. Тут ему опять свет затуманил призрак подмастерья Эльмара Кулау. Тот мог появиться в любой момент. Возможно, он находился всего в пяти шагах от «Грау».

Анна собиралась уходить. Надела широкополую бархатную шляпку, поправила ее и с благодарной улыбкой облачилась в наброшенное на плечи пальто. С улыбкой, предназначавшейся Иво, галантному официанту. Чего бы только не отдал Бойе за эту улыбку. Он бы — и это чистая правда — не раздумывая пожертвовал своим драгоценным конским хвостом на затылке. О, если бы можно было повторить последние минуты, он бросился бы к ее столу и крикнул: «Оставь мне пальто, возьми за это мою косу!»

Если бы… Анна уже двигалась к выходу. Она ловко обогнула хмельной круг служителей муз. Бубнила пытался развернуть обсуждение легендарного «фольксвагена-жучка», который он в 70-е годы, не щадя живота и кошелька своего, отлил в цементе, чтобы выставить напоказ пагубную бетонизацию мира. У Эгмонта Нигга тем временем слипались веки, словно схваченные строительным раствором.

Она быстро приближалась, она прошла совсем рядом, стойка вклинивалась в зал слева от входной двери. Сердце Бойе хоть и было выжато чьей-то чудовищной рукой, казалось, заглушало хриплый лай Бубнилы.

— Остался только шаг, один только шаг! — стучало у него в висках.

Он обмер от страха при мысли, что не сумеет совладать с громкостью первого произнесенного слова.

«Она идет мимо… Еще не поздно… Еще не… Рука тянется к двери… Боже, эти пальчики… Шанс не упущен. Она лишь касается двери. Открывает… Все хорошо. Время есть… Дверь закрыта только наполовину. Что значит наполовину? На три четверти! Что правда, то правда!»

Анна ушла.

— Ах! Если тебе… — глухо простонал он.

Больше ничего не исторгли уста великого женоведа последних времен. Ни полслова, ни звука. Он хотел преподнести ускользнувшей чаровнице чеховскую фразу: «Если тебе когда-нибудь понадобится моя жизнь, то приди и возьми ее». Она вертелась у него на языке. Но, как известно, мысль и изреченное слово — смертельные враги.

Анна принадлежала холодной ноябрьской ночи, а Бойе самому себе.

Из все еще воздетой руки вышел весь воздух, и она, подобно обмякшему воздушному шару, испустила дух и упала. Или же это был громкий вздох? Иво принес поднос с реликтами эпохи Анны, вопросительно посмотрел на Бойе и кивком указал на чашечку из-под кофе.

— Для твоей коллекции, — сказал он, что было похоже на попытку утешения, ибо видел, какая боль скрутила этого человека.

Он молча вложил ему в ладонь очередную из бессчетных чашек, подносимых к устам красавицей в кафе «Грау». Бойе обхватил ее ледяными пальцами, не в силах сказать ни слова, и вовсе окаменел. Лоб и виски потемнели от вздувшихся вен. Инстинкт умирающего зверя погнал его в ночь. Погибнуть, сгинуть было единственным его желанием. Сгинуть, но с достоинством. Чтобы никто не видел и ни одна душа не оплакала. Бойе Бирке не погиб, поскольку никто не явился, дабы забрать у него жизнь. Так что ему пришлось сохранить ее.

— За гениальность тоже надо расплачиваться, — бормотал он, проснувшись на каменном полу в темной щели своего коридора.

Поставив крест на мире женщин, он сник и заснул. Намерение умереть все же хранит человека от самых пыточных ночей. Человек собрался с силами и ближе к полудню решил совершить прогулку по уже зимнему городу. Он не мог найти ключей от дома. Но когда наконец все же переступил порог, обнаружил ключи в замочной скважине с наружной стороны двери, это удивило его, и он даже клял себя за этакую неосторожность. Страх перед чьим-нибудь непрошеным появлением, как известно, сильнее всего там, куда и мокрый цуцик забраться не пожелает. Хрустальный ноябрьский воздух, окатив лицо, сдул боль ночного поражения. Возле Иудиных ворог этому королю эльфов, рейнтальскому Альбериху пришла в голову блестящая мысль, он понял, как можно все-таки покорить любимую им больше жизни Анну Шпигель. Он немедленно повернул назад. И уже вскоре перерывал недра своего подвала в поисках запыленной пишущей машинки, и делал это прямо-таки с воодушевлением. Если бы кому-то довелось приложить ухо к подвальной двери, он услышал бы не вполне узнаваемую фразу из арии Лепорелло:

— Ма in Ispagna son gia mille e tre. Tie-ti-ti-die-di-di mille e tre…

Наконец Бойе Бирке нашел печатный прибор с высохшей лентой, отнес его наверх, в комнату, и настрочил следующее письмо:

Якобсрот, 21.11.1989

Уважаемый господин главный режиссер!

С глубоким потрясением я воспринял известие об увольнении Анны Марии Шпигель (род. 6.1.1963 в Роте, семейное положение — незамужняя). Такое решение не укладывается в уме, так как фройляйн Шпигель самая превосходная из телеведущих, которых мы когда-либо видели в программе «Местное время». Как Вы знаете, ее блистательная слава достигает таких далей, как Альгей и даже восточная Швейцария, — всех тех земель, где можно принимать передачи рейнтальского «Телерадио». Мне ничего не стоило бы привести Вам восторженные отзывы моих баварских друзей из Линдау, людей, авторитет и общественное положение которых Вам, кстати, не следовало бы недооценивать.

Поэтому убедительно прошу Вас — я вправе говорить от имени всех телезрителей — восстановить то положение, которое было до совершения этого акта варварского произвола, и как можно скорее вернуть фройляйн Шпигель в «Местное время».

Позвольте назначить Вам для этого срок — не позже 28 числа сего месяца. В случае его нарушения и дальнейшего отлучения Анны Шпигель от экрана я со всей учтивой обязательностью могу обещать Вам целый ряд мер, которые приведут к роспуску вверенного Вам «Телерадио».

С наилучшими пожеланиями Вам, а также фрау Пфандль, Ваш Болько Бирке, Маттейштрассе, 157/12.

Вернее всего предположить, что письмо и вовсе не попало на стол Режа, а хлопьями полетело в мусорную корзину Михаэлы Пфандль. Но лучше бы этого не было, как, к ужасу обоих, выяснилось через несколько недель после истечения срока ультиматума. Надо сразу же предуведомить: с уничтожением дерзкого письма был стерт единственный след, который мог привести в главный штаб так называемой телебанды, когда фантом Бойе Бирке снискал кратковременную известность. Ведь письмо выдало бы тайну авторства, и страшному призраку, не дававшему покоя 4-й студии телевидения, пришлось бы растаять. Но фрау Пфандль просто не могла вспомнить имени автора, хотя по его милости ей пришлось посетить пять дорогостоящих сеансов глубинной психологии.

Бойе тоже сознавал капитальный ляп, и его аж передергивало при мысли о великой глупости: угораздило его рисовать свое имя, да еще и адрес указывать. Прежде всего он решил лечь на дно, посвятить три месяца выжиданию. Он утопил машинку в Рейне и начал впрок готовить корреспонденцию классическим шантажистским способом: вырезая по ночам отдельные слова из разных журналов (женских, разумеется) и терпеливо монтируя тексты. Теперь он действовал крайне осторожно. При наклеивании он пользовался белой шерстяной перчаткой Амрай, давненько-давненько удалось ему завладеть этой добычей. Послания он вкладывал в голубые продолговатые конверты, которым отдавали предпочтение официальные инстанции для припуга получателей. Конверты он отсылал, неукоснительно меняя пункты отправки, то есть почтовые ящики города.

Нет, не следовало бы фрау Пфандль устилать хлопьями письма от 21.11.89 мусорную корзину.