В непроглядную новогоднюю ночь махнуть на Мариенру, оглядеться и понаблюдать, как уроженец Рейнской долины провожает свой год, — это стоит испытать.

Мариенру вздыбилась на восточной кромке долины, это — скальная громада с плоским теменем, с которого плавно скатываются в неровное загорье худосочные луга. Отсюда, как на ладони, видна вся Рейнская равнина, вместившая в себя и серебристый панцирь городских крыш Кура и простершаяся дальше, до горной гряды, именуемой в народе Почивающим Папой, так как проступающий на фоне заката зубчатый силуэт действительно напоминает уснувшего понтифика: монументальный контур тройной короны, переходящий в лоб патриарха, километровая линия носа, резкая впадина рта, крутой подбородок и руки, сложенные на необозримой плоской груди. И наконец взгляд срывается вниз, туда, где Рейн впадает в Бодензее и, минуя синий плат озера, уходит вдаль к серым, едва различимым предгорьям Альгейских Альп.

Мариенру. За этим названием стоит легенда, основанная, однако, на заблуждении в самом прямом смысле этого слова: во время бегства в Египет святое семейство якобы забрело на это плато и затаилось на время, чтобы дать передышку ослу и хоть ненадолго скрыться от иродовых душегубов. Благословенный восторг будила одна только мысль о том, что там, где ступает твоя нога, два тысячелетия назад нашел прибежище Христос, — пусть даже утомленный тяжелой кружной дорогой в Египет, он был погружен в сон и не мог ощутить пасторальной безмятежности Рейнской долины.

Наст декабрьского снега оттенен зазубренной стеной леса, а небо над Мариенру накрывает местность черным пологом. Лишь через две-три прорехи в нем тусклый свет звезд просачивается в новогоднюю ночь. А далекие колокола Якобсрота отпевают старое и возвещают новое. И происходит нечто странное: по ту сторону Рейна ликует Швейцарская Конфедерация, тешась глухими хлопками ракет и фейерверков такой ослепительной яркости, что даже горы озаряются, окрашиваясь желтизной криолита, алея оксалатом стронция и подергиваясь зеленью азотнокислого бария, да, в то время как там заходятся от феерической радости по поводу еще одного оплаченного по всем счетам года, здесь, на австрийской земле, до странности темно и тихо. Одиноко квакнет ракетница. Еще раз. Жалкий одноцветный букетик огня. И больше ничего.

Один вид полуночной долины может много чего рассказать о людях, в ней живущих. По нему можно даже судить об их языке.

Это — какой-то дремучий, бесцветный диалект. У него как бы одна струна, он мало пригоден для выражения чувств. Силясь что-либо выразить, здесь вымучивают самые неуместные прилагательные и наречия, что звучит либо грубо, либо с нечаянным комизмом. На этом диалекте хорошо, так сказать, вносить неясность. Умело городить нечто пространное и с виртуозным мастерством сохранять темноту смысла. Алеманский диалект — именно говор, способ говорить и ничего не сказать. Главное место в нем занимает присловье «на самом деле».

Когда местный паренек с бешено бьющимся сердцем подходит к девице, которую уже не одну неделю пожирал глазами в кафе, пытаясь завязать с ней разговор и спросить: как она насчет прогулки или, может, вместе в кино сходить, а она в ответ говорит: «На самом деле куда уж там», — это означает решительный и бесповоротный отказ. На короткое: «Нет» — смелости не хватает. А оно не причинило бы мальчику такой боли, как это аморфное: «На самом деле куда уж там».

Но ведь этим беспомощным языком изъясняются люди. Люди с конечностями и сердцами, с глазами и мыслями. Тупицы, умники, циники и сентименталы. Да еще, наверное, горстка добросовестно заблуждающихся, которые ничему не учатся на своих ошибках и не устают повторять их.

Величайшее испытание для уст детей долины наступает в тот момент, когда надо произнести простую формулу. Формулу, без которой и жить дальше нельзя, и надеяться не на что, и горевать не о чем. Высказать неуклончиво главное. Суть.

— Скажи, наконец. Я хочу слышать. Прямо сейчас. Ну! Говори же без недомолвок. Не подслащивая пилюлю. Без околичностей. Говори же! Скажи ты наконец: Я люблю тебя!

Но этого уста выговорить не могут. Хотя очень хотели бы, прямо-таки жаждут сказать. Нет этого в картотеке диалекта. И вот после беспомощных потуг бедняга переходит на литературный язык, а визави вдруг прыскает со смеху: уж больно чудно это звучит. Но поскольку они все-таки любят друг друга, то в конце концов хохочут уже дуэтом и таким образом выбираются из затруднительного положения.

Здесь тоже рождаются дети. Их холят или не замечают, как и в любом другом месте. Они талантливы или бездарны, а матери стараются избавить их от боязни темноты. И нежным голосом мать поет своему мышонку про уходящий день, который, сняв башмачки, на цыпочках — шмыг в Швейцарские горы.

Так или иначе местные мальчики вступают в ту пору, когда им вдруг становится в тягость укладывать в стопки выглаженное белье, и они, как и всюду, идут досиживать детство в гимназии или принимают решение стать героями «Формулы-1», или футболистами, или столярами. А те, что попали в католические интернаты, как и везде, тоскуют по дому, травят рыжих, испытывают жгучий интерес к чужим половым органам.

Девочки по красоте превосходят средний уровень и довольно поздно решаются на тот шаг, который за одну ночь делает женщиной. Они мучительно ищут свое лицо, шарахаются от одного стиля к другому и часто попадают в неловкое положение.

Университета в долине нет. Правда, в конце 50-х годов нашлось несколько не очень пробивных мужчин и женщин, намеревавшихся основать в Якобсроте университет. Они даже место облюбовали, на Аннемаркте, что на Красной стороне. Им пришлось разочароваться. Образование не входило в круг чаяний рейнтальских вышивальщиков и крестьян. Поэтому студенческая молодежь ездила в Инсбрук, а те, что похрабрее, подавались аж в Вену. Но в середине арльбергского туннеля, единственного транзитного коридора, ведущего в столицу, храбрости у них поубавляется. Еще в темноте туннеля они молча клянутся, что уж предстоящий-то семестр не пропадет даром. Но в Вене все складывается иначе, они хоронятся в своих окраинных районах, в полуслепых клетушках многоэтажных домов и в жилых блоках общажного типа, которые им навязывают бойкие маклеры, содрав тройную цену. А те и слова сказать не могут: в хохдойче они не только что не сильны, а просто беспомощны.

Серыми буднями и по серым праздникам сидят они в своих четырех стенах, готовые отдать что угодно, только бы скорее оказаться рядом с матерью и складывать в стопки глаженое белье. Тоска по дому становится невыносимой болью, когда к дню Св. Николая приходит посылочка с медовым пряником и орехами, завернутыми в газету из родных мест. Ее бережно разглаживают и, жуя пряник, пробегают увлажненными глазами строки с вестью о том, как живет-может Рейнская долина.

Газета называется «Тат», то бишь «Дело» или даже «Деяние». Материалы поставляют весьма посредственные борзописцы, и газета не стоила бы упоминания, если бы не одно примечательное обстоятельство, заставившее задыхаться от изумления и зависти многих отечественных и зарубежных издателей. Да-да, слава «Тат» прогремела даже по ту сторону «железного занавеса».

Правда, все получилось случайно и не без множества фигурных ходов и интереса к замочным скважинам, однако мы имеем дело с фактом, а не с шуткой.

Пребывающий тогда во цвете лет сотрудник «Правды» Константин Серафимович Изюмов, который исполнял обязанности редактора спортивного отдела, по случаю зимних Олимпийских игр 1976 года прибыл в Инсбрук в качестве корреспондента. Он не упустил возможности познакомиться со страной и предпринял однодневную поездку в долину Рейна.

Восемнадцатилетнему (!) русскому интеллектуалу, блестяще владеющему немецким и изголодавшемуся по непосредственному контакту с западной прессой, попал в руки экземпляр газеты «Тат». Привычный к мелкому шрифту глаз углядел на первой странице строчку: «Самая массовая внепартийная ежедневная газета». Он развернул листы и был немало удивлен тем, что материал на одну треть состоит из некрологов. Пространные, обведенные жирной рамкой траурные объявления, изъявления благодарности, некрологи и речи по случаю чьей-либо смерти. Траурная информация в таком богатом ассортименте обрушилась на него впервые в жизни, и это заинтриговало его. Он записал номер редакционного телефона, без промедления позвонил в газету и вскоре по предъявлении удостоверения «правдиста» из душной комнаты для посетителей беспрепятственно проследовал в светлый кабинет главного редактора. Там его встретили с величайшим волнением и усадили на серую кожаную кушетку, обставленную по бокам искусственными деревцами в горшках из пластмассы под терракоту. Оказавшийся тут как тут газетный фотограф принялся упорно высвечивать вспышками уже гниловатые, хотя и молодые, местами позолоченные зубы Изюмова, и товарищ почувствовал себя собственным надгробием. Когда же ему доложили, что «Тат» читает 93 % населения Рейнской долины на добровольной основе (благодаря траурным объявлениям), он на минутку лишился дара немецкой речи. Дело в том, что «Правду» тоже читали на родине, причем даже 94 %, хотя предпосылки такого охвата масс были иными.

При прощальном, почти пламенном рукопожатии Изюмов высказал просьбу о возможном приеме здесь делегации центрального коммунистического органа с целью изучения читательских интересов. До этого, правда, дело не дошло, так как Изюмов влюбился в одного местного юношу и несколько месяцев спустя стал сотрудником газеты «Тат», обозревающим Восточную Европу. Эту работу он исполнял как преданный приверженец западных воззрений на восточные дела. За это Изюмов, который уже не один год поставлял статьи, тютелька в тютельку подходившие по объему, был вознагражден назначением на должность заведующего отделом некрологов.

«Тат» железной рукой правила Рейнской долиной. Если же кто-либо из здешних политиков расходился во взглядах с властительницей местных умов, она спускала на него всех собак, и ему приходилось читать недельные циклы самых нелестных отзывов и доносов в адрес собственной персоны, что принимало столь крутой оборот, что человеку советовали больше не показывать носа в кегельных и стрелковых клубах. Супруга же не осмеливалась более посещать вошедшие в самую моду курсы медитации. И ей уже не приходилось ждать неизменно присылаемых в феврале ярко раскрашенных приглашений на девичники.

Самым почтенным мужам ломала шею эта «Тат», если они были супостаты. К тому же их сокрушала трусость тех, в чьей поддержке они крайне нуждались и кто поспешно отходил в сторонку из страха перед газетными репрессиями, грозившими им тоже.

В связи с собственным тридцатилетием газета всадила на первую полосу титульное фото, самым непристойным образом демонстрировавшее ее власть. Дело в том, что фотографу удалось собрать политиков всех мастей и в полном комплекте за огромным дубовым столом, где они, расплывшись в улыбках, впились глазами в увеличенные линзой строки «Тат».

А в общем, газета была кладезем трагикомических историй, о чем, однако, никто из сотрудников не догадывался. Она трубила об июльском водном празднике всемирной известности, про который слыхом не слыхивал ни один шоу-деятель в Нью-Йорке или Сиднее. Или чего стоит навязанная самым верным подписчикам коллективная — в одном вагоне — поездка в Вену, где они, жалкая команда изможденных фигур, позировали перед каким-нибудь барочным павильоном. Но как позировали? С любимым органом в руке.

История «Настоящей Тат» («Варе Тат») не займет много места. Газета была учреждена в середине 70-х годов, между прочим, кучкой довольно смирных людей, которые до того носились с идеей открытия университета. Основана она была в спазматически бурном порыве сделать свой протестующий голос всезаглушающим печатным рупором. Мозги, работавшие на новую газету, были ничуть не сильнее, чем у солидных коллег из «Тат», но на первых порах энтузиасты бурлили юной свежестью и даже имели что-то от дерзости подростков с первыми признаками полового созревания. Тем не менее газета всегда балансировала на грани дистрофии.

Вначале молодые перебивались передовицами о группе «Баадер-Майнхоф», которая накрыла войной террора Германию. Они сочиняли не оставляющие никаких надежд опусы, в коих означенная банда не сегодня завтра должна была занять также вещающие центры их страны, а в Якобсроте вот-вот начнет действовать некое партизанское формирование, ведя непримиримую борьбу за свободное применение гашиша и внедрение рок-музыки в репертуар ресторанов. Литературная страничка была целиком посвящена южноамериканской беллетристике, которая была еще весьма так себе. Или же расписывала эксцессы в венских аудиториях, где студенты помечали своими экскрементами профессорские кафедры. Автор одной из статей горько сожалел о том, что свой экскрементальный привет не послал профессуре хотя бы один уроженец Рейнской долины.

Но запас дерзости мутирующих голосов «Варе Тат» вскоре иссяк. И она была куплена газетой «Тат». Прокуренные редакционные комнатушки проветрили, плакаты с Че Геварой и Эрнесто Карденалем смыли шваброй. Маленькое газетное хозяйство было поднято на уровень новейшего полиграфического стандарта и включено в сферу деятельности многотиражного органа. Надо же как-никак блюсти в краю плюрализм мнений. Но суть дела состояла в том, что благодаря всей этой затее издателю перепала кругленькая сумма из государственного фонда развития, которую он, не мешкая, употребил в дело и построил себе домик — почти весь из стекла — на берегу Боденского озера. И недаром из стекла, поскольку в силу его прозрачности плюрализм мнений можно было наблюдать непосредственно и с любой стороны.

Если жителю долины что-либо и занозит душу, то это смута или, упаси Бог, открытый мятеж. Гармония любой ценой — вот чего ищет человек долины.

В 70-е годы были, конечно, и здесь юнцы, которые отращивали волосы до плеч и, цокая сапогами, с гитарой наперевес и фурнитурой на шее — распятие, сердечко и бобровый зуб — заявлялись в рестораны и пели песни протеста против запрета рок-музыки. Но дома они продолжали складывать в стопки свежевыглаженное белье, и матери уж совсем в них души не чаяли. Одна из девиц, вместо того чтобы идти на конфирмацию, в знак протеста забеременела. А несколько удальцов отправились в Индию с целью духовного исцеления.

Однако действительно злонамеренных мальчиков и девочек эта земля на свет не производила. Противостояния родительскому дому никто не выдерживал. Рано или поздно они сбегают из родного угла и клянутся, что ноги их больше не будет в этом жутком захолустье. Но самое позднее лет через десять, глядишь, с похвальным усердием подновляют родительский дом или ремонтируют квартиру. А те самые индолюбивые поклонники давно уже дома и благополучно встречают сейчас шестой десяток лет жизни под пропахшим мускусом и пачулями отцовским кровом.

Нет, мятеж происходит не в быту. Он во внутренних органах этих людей. Когда сердечная мышца уже отказывается совершать свою работу. Когда изрубцовывается печень и прогрессирующий цирроз уже невозможно остановить. Когда отмирает душа, может быть, в ночной поездке на автомобиле, и руки вдруг спокойно оставляют руль, и машина летит в пропасть через кромку серпантина.

А танцы? Танцы в Рейнской долине возвращают нас к предновогодней ночи. Когда полночь оглашается звуками дунайского вальса, этого благороднейшего музыкального объятия, которое дарят себе празднично настроенные люди, а потом приходит черед лендлера — медленного вальса. Такт в три четверти, разумеется, не их изобретение. Но они вполне довольны своими одеждами, усыпанными блестками, дамскими безрукавками с золотым узором, тесноватыми смокингами с лацканами, отливающими чем-то похожим на шелк, довольны они и негромким звучанием оркестрика на сцене. Танцуют они с неуклюжей старательностью, руки не могут поддерживать такт. Но на какой-то миг, на один только миг, их грубо вытесанные лица словно озаряются, а блеск глаз становится почти величавым.

Дети этой ночью не спят, они смотрят на то, что делается по ту сторону голубого экрана, на сверкающего криолитово-желтым облачением Папу, и, сидя дома, тоскуют по дому.

Почему на такой чарующей полоске земли, как Рейнская долина, не сложилось сколько-нибудь значительной школы духа, жизни или искусства? Ведь дана же этому краю щедрая на выдумки природа, которая каждую весну сдвигает свои темно-зеленые луга к самой долине, осенью обжигает рдяным огнем лиственного леса, а зимой радует детей снежной перинкой на подоконном карнизе. Ведь протекает же здесь юный еще Рейн, влекущий вдаль мысли и дающий простор томлению души. Или же виною всему громадные, как первобытные хищники, горы, которые устрашают людей и не дают мыслям вырваться за пределы долины?

Возможно, вопрос задан напрасно. Быть может, люди здесь прекрасно проживали свой век. Но письменное слово для них ничего не значило. Да и рассказ тоже. Может, и сейчас их дни поистине прекрасны, но письмо для них по-прежнему ничего не значит. И рассказ тоже.