На утреннем небе в созвездии Большого Пса выделяется Сириус, и его свет сочится в зеленоватое марево. Который день уже не выпадает роса, поля побурели и выгорели, ручьи обнажили свои каменистые ложа, а Рейн, этот мужчина в соку, всегда гордо шагавший через долину, превратился в размазанную по ней тухлую лужу. Атмосферное давление не изменится — таков прогноз на ближайшие пять суток. Спад жары не предвидится. Лишь по вечерам неизменно появляется надежда: а вдруг далекая гроза, багровые зарницы которой видны с холмов Якоба, возьмет да завернет в пределы Якобсрота. Ночи душны, воды не хватает, как уже было однажды — летом 1978 года. Воздух сушит глотку, дышать тяжело.

Амрай не спит, ворочаясь с боку на бок в комнате, где раньше жила Марго. Вот уже девять лет прошло, говорит она про себя. После смерти матери она мучается хронической бессонницей. Или просто начинает сказываться возраст? Страх — как бы не проспать собственную кончину. Она переворачивает покрывало, чтобы оно касалось более прохладной стороной. Потом идет в ванную, встает под холодный душ, вновь ложится и читает биографию Симоны де Бовуар, восхищаясь этой женщиной. Амрай тянется к пульту телевизора, мысли скачут, и вскоре экран опять съеживается до маленькой белой точки, которая еще некоторое время продолжает гореть.

На узком лице Амрай появились морщины, но она не выглядит постаревшей, и хотя ее светлые волосы немного тронула седина, рот по-прежнему ярок, а губы сочны. Только глаза, темно-зеленые, как озерная глубь, выражают неодолимое уныние.

Амрай Мангольд — после развода она с гордостью носит девичью фамилию — выключает свет. Мысли опять переполняют ее. Они роятся вокруг Георга Молля, который в день рождения, когда ей исполнилось пятьдесят два года, просил ее руки. Ведь четвертые по счету хоромы, построенные на пятачке хутора Гринд собственными руками хозяина, можно было уже занимать. Крошечный замок с тремя толстобокими башенками, белыми оштукатуренными стенами и зелеными ставнями. Георг закончил его аккурат в тот самый день. Он вымыл отяжелевшую от пыли голову и застелил все еще не утратившую помпезного блеска французскую кровать бельем с цветочным узором.

Но Амрай вынуждена была отказать. Как бы ни был он ей приятен и как бы легко она ни переносила его близость, она никогда не сумела бы полюбить этого человека с глазами юного озорника. Теперь ее раздражает его молчаливое упрямство.

Должно быть, уже перевалило за полночь. Воздух неподвижен, с площади Симона Зилота не доносится ни единого звука, хотя окна раскрыты настежь.

— Какая удивительная тишь. В самом центре города… Ах, Амброс. Видишь. Ты остался лжецом. Теперь ты окопался у Инес. Как ты растолстел, как подурнел. Это связано со слепотой? Еще бы. Весь день сиднем сидеть и ждать. Но я сохраню тебя таким, каким ты мне явился тогда. В вагоне-ресторане ты предстал передо мной как ангел. Таким ты для меня и останешься.

Нет, она не в обиде на свою жизнь. Кому-то она могла показаться ничем не примечательной. Но не ей. Говорила же Марго, что в конце концов человек оказывается наедине только с собой. Так уж устроена жизнь. Переплетение ложных путей. Ведь путь, в сущности, не цель. Ложный путь — это путь, а цель — начало нового блуждания. И ей совсем не хочется выбираться из этого лабиринта. Кто знает выход? Никто. Чего ей еще не хватает? У нее есть работа, в такое время, когда многие не могут никуда устроиться. Просто счастье, что Мюллеры сохранили для нее место Марго в парфюмерном магазине.

Тело преет от жары, она дышит ртом. И ни намека на сонливость. Амрай перекатывается с боку на бок, то и дело переворачивает покрывало. Уснуть не удается.

На память приходит та ночь, самая горькая ночь в ее жизни, когда Амброс остудил ее простыню холодной водой. Она нашаривает выключатель, встает, срывает с кровати простыню, подставляет ее под струи душа и вновь ложится, накинув простыню на голое тело. И только теперь она чувствует, как оно пылает. Но дышать становится легче. Она гасит свет, и в темноте вдруг явственно проступает лицо Мауди и проходит вся ее жизнь.

Амрай утешается тем, что сестры опять сблизились. Недавно обе уехали на море, в Рапалло. Как в старые времена. Страшное-иго-фогтов. Она улыбнулась. В памяти ожили детские рожицы Мауди и Эстер. Картины рисовались сами собой. И вот эти девчушки стали тридцатилетними женщинами.

Эстер работает переводчицей. Живет в Берне и сводит с ума мужчин, хочет она того или нет. Мауди в один прекрасный день приняла решение наверстать школьное образование и получить аттестат. Хочет изучать историю искусства. После того как отыскала в подвале запыленные книги Амброса, она влюбилась во фламандскую живопись.

И все же Амрай по-прежнему что-то тревожило, хотя она не могла не заметить, насколько изменилась Мауди в последние месяцы. Она стала более спокойной, покладистой. Она идет на компромиссы, которые год назад и помыслить было невозможно. По ночам уже не пропадает, городские сплетники перестали ее срамить. Но она все время какая-то усталая, Амрай не могла понять, почему. Казалось, в ней что-то угасло, чего-то не стало, будто померкло свечение души. Создавалось впечатление, что она решила стать совершенно нормальной женщиной.

Так проходило время бессонных ночей. Но время казалось Амрай ложно понимаемой мерой отсчета. Настоящее — бесконечно, а прошлое длится не дольше мгновения.

Амрай снова переключилась на Георга, она размышляла о том, что ему посоветовать. Стоит ему продавать своих буренок, меняя их на вошедших в моду коров шетлендской породы, или нет. Остановившись на мысли, что Георг никогда не сможет расстаться со своей престарелой Гундис, Амрай задремала.

(Битва анлегов) Асфальт размяк, солнце весь день заключено в ржаво-красный ореол. Пахотная земля превращается в пыль, урожай загублен. 27 июля городские власти запретили мыть автомобили водопроводной водой и рекомендовали экономно расходовать ее. Тот, кто будет поливать свой сад, понесет наказание вплоть до ареста. А метеослужба дает антициклону еще пять дней сроку.

Четверг. Раннее утро. Тускло светает. Накануне в пойменных лугах у Магдалинина леса, близ старицы Рейна, четверо мужчин устроились на ночлег в спальных мешках. Один из них уже на ногах, он собирает хворост для тлеющего костра. Костер разгорается, и мужчина ставит на огонь котелок с водой. Потом, пнув носком сапога спящих, он будит их, и они выползают из мешков. Это — почти еще мальчики, они коротко острижены, каждому не больше двадцати лет. На них серо-зеленые майки и трусы. Проворно и безропотно они тут же облачаются в униформу. Тот, что поднял их, значительно старше, ему, скорее всего, за тридцать. Он не из их числа. На нем одежда какого-то полувоенного типа и армейские сапоги времен Второй мировой войны. Но он их предводитель, это очевидно.

Рюдигер Ульрих. Рюди. Тот, что давным-давно был первым приятелем Эстер.

До сего дня его жизнь была сплошной передрягой. Из «Синенькой» он перекочевывал в заведения соцзащиты. Оттуда его на два года забрали в тюрьму — за то, что во время поножовщины он тяжело ранил своего воспитателя. Через три дня после освобождения он уже отправился наркокурьером в Амстердам. В Пассау он был арестован службой по борьбе с наркоманией и обвинен в нарушении закона, запрещающего распространение наркотиков. Полгода тюремного профилактория в Парсберге. Запрет на въезд в Германию. Потом — запрет на въезд в Швейцарию. Его уже знали все таможенники трех пограничных стран. Нескончаемое бегство от людей и вечный поиск дурманящего зелья, чтобы убежать от самого себя. Он гордился тем, что отец, заставлявший его есть из собачьей чашки, дал ему при крещении имя Рюдигер. Это слово радовало слух. Не в последнюю очередь потому, что тот таинственный почтовый террорист начала 90-х орудовал под псевдонимом Рюдигер фон Штархемберг. Рюди тоже хочет быть графом Штархембергом. И он докажет это на деле.

— Мы утрахаем весь мир! — вопит он, тянется за бутылкой пива, сшибает пробку и жадно прикладывается.

Пареньки просыпаются окончательно. Это — солдаты федеральных вооруженных сил, подавшиеся после школы в контрактники. Все трое служат в танковых войсках, овладевают специальностями: механик-водитель танка, наводчик орудия и заряжающий.

Сириус, двойная звезда, удаленная на 8,6 световых лет, снова тускло брезжит в утреннем небе. Из-за Мариенру выползает солнце, и жара лавой низвергается с вершины горы.

А на нижнем этаже дома № 87 по Йоханнесгассе уже гремит рояль. Он расстроен самым прискорбным образом. Однако музыка живуча. Теперь отрабатывается фуга, и ее тема преподносится как клише с почтальоном, который трубит в свой рожок. Музыка внезапно обрывается, а исполнитель тут же выдает свою слабость, не позволяющую ему идти дальше. Он разучивает мелодическую фигуру, короткую трель. Сначала медленно, потом все быстрее. Он упражняется снова и снова, до бесконечности.

Ведь нынче вечером Рейнтальский симфонический оркестр дает в местном одеоне свой второй летний концерт. Объявлено выступление пианистки, которой всего шестнадцать лет, она будет играть «Коронационный концерт № 26» Моцарта. Эдуард не станет задирать юную исполнительницу. У него созрел иной план: он выступит сразу после ее дебюта, а именно в тот момент, когда она встанет из-за рояля — чтобы упредить аплодисменты. Он откажется от своей обязательной речи и начнет играть «Каприччо» в самый разгар аплодисментов. Он тщательно все обдумал. Фрак в полной готовности уже три дня висит на дверном крючке, туфли сияют лаком, а сам он преисполнен уверенности, что сегодня ему удастся безошибочное и совершенное исполнение. Такое у него было предчувствие, нечто вроде видения. Сегодня или никогда. Флоре вбивал звуки, как гвозди, в плотный воздух утра.

Полуденное солнце палит без удержу. Небесная высь как мутное стекло. Воздух зыбится в далях и морочит глаз отражениями и миражами. Вечные льды на гребне Кура стали смещаться, такое случается раз в сто лет, как утверждает местная хроника.

Около десяти кто-то позвонил в дверь Харальда Ромбаха. Для него это не было неожиданностью, так как он тут же открывает дверь. Константин Изюмов в голубой футболке и полотняных брюках улыбается, засматривая ему в глаза, и входит. Харальд не очень-то разговорчив с утра, и Изюмов считается с этим. Несколько скупых указаний, связанных с тем, что каждый раз в июле легочно больной Изюмов припоминает предложение отдохнуть на море. Ромбах вручает ему связку ключей в чехольчике из серой кожи. Русский благодарит и собирается уходить, но Харальд останавливает его. Ему только что пришло в голову предупредить: в этом году Изюмов будет на вилле не один. Там уже две недели живут Эстер и Мауди. Но места хватит всем, и, если угодно, можно даже не пересекаться друг с другом. На секунду Изюмов удивленно замирает. Затем вдруг улыбается, церемонно благодарит и уходит, спускаясь к своей машине.

Харальд в пижаме и темно-зеленом шелковом халате направляется в свою половину дома, где его ждут не просмотренные до конца газеты. Поднимаясь по лестнице, он слышит голос из-за двери, ведущей в комнаты Инес, — голос Бауэрмайстера. Только этого не хватало. Разумеется, было бы куда лучше, если бы дом унаследовал он один. Но старик спутал все карты. Наверху, в спальне, Харальду трудно сосредоточиться. Он думает об Изюмове и думает о Мауди. И о том человеке, что погиб десять лет назад.

Он погружается в размышления. Бессмертие, должно быть, вопрос памятования. Человек продолжает жить до тех пор, пока о нем думают. А уж после он вправе умереть и быть забытым. Забвение — высшая честь, какая только может быть оказана человеку.

Ромбаху неведома категория раскаяния. Когда обнаружили труп человека — Харальд так и не узнал, что это Бойе, — поначалу не удалось даже определить пол, не говоря уж об установлении личности. То, что осталось от тела, пришлось в буквальном смысле смывать с дорожного покрытия, писала газета «Тат».

Тем не менее Харальд страдает. Не от раскаяния. Раскаяние он понимает как неточность ощущений и называет его китчем. Нет, страдает он оттого, что не может больше обрести неописуемо прекрасного чувства сердцебиения. Поэтому прошлой осенью он еще раз встретился с Мауди. Он просил ее раскрыть тайну. Он молил ее дать соответствующие показания в полиции и тем самым избавить его от этого. Чтобы сделать это самому, ему не хватает необходимого побуждения.

Но Мауди оттолкнула его от себя. Ее слова звучат у него в ушах и сейчас, когда взгляд скользит по засыхающему внизу саду.

— Ты хочешь, чтобы я сохранила тайну. Я буду ее хранить.

Взгляд Харальда вязнет в кленовых листьях. Он берет чашку с остывшим чаем и листает газеты.

Голубоватую кору эвкалиптов на Монталлегро, белые стебельчатые цветы миртов, лавры и олеандры, темные как морская бездна, козырьки пиний тоже обдавал беспощадный жар. Но южному солнцу это всегда прощалось, и в Рапалло начинается привычно знойный июльский день. Перед храмом делла Мадонна ди Монталлегро колышется толпа седовласых женщин и нечесаных детей. Месса закончилась. А там, позади, пылает красной черепицей кровли вилла Ромбахов.

Мауди спит. Эстер уже проснулась и давно не сводит глаз со спящей подруги. Пора бы уж и встать, думает она, неплохо бы вместе махнуть в Геную. Эстер приникает ноздрями к шее Мауди, ловит ее запах и ощущает горячее дыхание. Эстер целует Мауди в лоб, но та лишь отворачивается. Эстер поднимается и идет готовить завтрак. Свист чайника, должно быть, разбудил Мауди, и с заспанными детскими глазами и слежавшимися волосами она садится за стол. Эстер дает ей очухаться. Потом они принимаются обсуждать планы на день, отменяют поездку в Геную и принимают решение купить в Санта-Маргерите новые купальники. Оттуда — двинуться дальше — на мыс Портофино и, если будет время, добраться даже до Сан-Фруттуозо. Туда можно попасть только на судне. Они хотят увидеть «Христа в пучине», ту самую бронзовую статую на морском дне, изображение которой по-своему впечатляло их еще детьми.

Полуденное солнце — это уже война. Люди зашторивают окна и затемняют помещения насколько возможно. Тот, кому сейчас приходится зарабатывать свой хлеб под открытым небом, на стройплощадках и дорогах, ничем не лучше собаки. А у собак-то, говорят, виллы на Босфоре, вздыхает бригадир в тени бульдозера. Окриками на рудиментарном немецком он подгоняет подсобного рабочего. Волна зноя просто смывает с крыш черепичников и жестянщиков. Нет в Якобсроте человека, который не стенал бы от убийственной жары. Даже там, где обычно купаются, всякие попытки освежиться — не более чем пустой ритуал, а в пойменных лугах от озер остались только лужи с теплой мутью.

Те четверо, в Магдалинином лесу, напились в хлам. Наводчик, рыжеватый пухлый паренек, заснул на собственной блевотине. Двое его сослуживцев бормочут тосты, клянутся в дружбе до гроба, толкаются, утратив чувство дистанции. Рюди вырезает кресты на палке из орешника. Секретная акция, говорит он, переносится на вечер.

— Так точно, господин командир танка! — тяжело ворочая языками, ответствовали ребята.

Кассетник крутится, шурша лентой, но она не пустая, как могло показаться, так как неожиданно прорывается музыка. Раздаются вопли Курта Кобэйна, а гитары имитируют адский шум моторов. Кобэйн орет, и уж вроде бы более страшной боли ему не выорать, но он все ревет и взвизгивает, пока не глохнут моторы, теперь уже шум выражает реакцию публики.

Эдуард Флоре лежит, растянувшись на плиточном полу кухни, медленно дышит и жаждет прохлады. Несмотря на то что с утра все окна квартиры были плотно зашторены, ему кажется, что жарища еще сильнее прокаляет все его жилое пространство на первом этаже. Ни сквознячка, ни слабого дуновения, сколько ни жди. Лоб ублажается мокрым полотенцем. Так он думает продержаться до послеполуденной поры. Однако он чувствует душевный подъем. Прокручивает в голове самые коварные куски нотного текста. Это — трель в aria di postiglione, там, где подразумевается почтовая карета. Он мог бы, конечно, обойти эти рифы, просто пропустив каверзные места на концерте. Но бабушка-то на небесах все видит и слышит. Нет, при ее жизни ему не удалось оправдать их общих ожиданий. Он перевертывается на живот, и тело впивает прохладу плиток. Опять на ум приходит Эмили. Он пытается восстановить в памяти черты ее лица. Но сколько лет заслонили его! А вот пурпурное платье он помнит, как будто видел его вчера. И синие чулки, конечно. Эмили заметила бы обман еще раньше, чем бабушка. Нет, нет. Он останется честным человеком. Он не пропустит ни одной ноты. Ни одной. И как ему вообще могло прийти в голову такое…

При зеленоватом свете настольной лампы Харальд читает Книгу Товита. Он сравнивает текст Вульгаты с лютеровским переводом. Выясняется, что juvenis splendidus Лютер перевел как славный молодой парень, который встречает Товию и вместе с ним пускается в странствие, хотя Товия не узнал в нем ангела. Харальда зло берет. Точность и ясность латыни, лаконизм ее поэзии совершенно утрачены в немецком переводе. Харальда не оставляет мечта создать такой язык, в котором будет исключена всякая неточность. Прилагательные, по его мнению, давно бы следовало запретить. До чего презирает он литературу, разукрашенную метафорами.

На берегах узкогорлой бухты Портофино северяне сжигают свою белую кожу. Ни в одном из кафе нет свободных мест, но, проявив терпение, сестры все-таки захватили столик в тенечке. Уселись они надолго, неторопливо потягивая перно. На Эстер было свободного покроя короткое платье с белыми цветами на лазурном фоне. Это делало еще ярче ее кофейный загар. И еще ярче зажигало глаза мужчин на их спекшихся от солнца лицах. Мауди была одета в мешковатую футболку и в испещренные зелеными и красными крапинками брюки из тонкого джерси. Сорокалетний мужчина уже не довольствуется просто зрительным контактом, его тянет к словесному общению. Словно сговорившись, обе надевают темные очки и отвечают ему по-французски. Когда этого оказывается недостаточно, Эстер отшивает его более ясными словами. Человек в панамке бормочет извинения и ретируется. Эстер сожалеет о том, что обошлась с ним столь бесцеремонно.

Разговор переходит на любовь. Эстер осторожно, точно на ощупь, подбирается к сути. Она вдруг подумала о том, почему у Мауди никогда не было настоящих связей с мужчинами? Настоящих, повторяет она, тут же извиняясь за бестактность. Мауди пожимает плечами. Она и сама не знает. Она никогда не делала различия между мужчиной и женщиной. Для нее никогда не существовало чего-то исключительно определенного. Она на свой лад хотела любить всех людей сразу.

— Но так же нельзя, — решительно возражает Эстер.

— Да, к сожалению, — отвечает Мауди.

Эстер открывает свою голубую сумочку и достает фотографию Энгельберта Квайдта. Память ничего не подсказывает? Нет, Мауди ничего не припоминает. Да нет же, Мауди должна помнить. Это было на чердаке Красной виллы.

И тут Эстер впервые признается в длящейся уже не одно десятилетие тоске по человеку на фото 1937 года. Говорит о нарастаниях и спадах этой странной даже для нее самой любви. О днях и неделях, когда даже есть не могла. О том, что, с другой стороны, Энгельберт отступал на годы куда-то в тень. Франк. Диссертация. Но все равно она каким-то образом хранила надежду на удавшуюся жизнь. Он — ее ангел-хранитель. Она уверена в этом. Ей очень многое открылось. Потому она и занялась гебраистикой, что полюбила этого еврейского юношу. Нет ничего случайного. И не случайно ее зовут именно Эстер, хотя Амброс не мог ничего предвидеть, давая ей это имя.

— Но Энгельберт, должно быть, уже старик, — говорит Мауди.

— Ему семьдесят два года, и живет он в Нью-Йорке, а именно: Ист, 70-я улица, 112. Возраст здесь ни при чем, Ри.

Мауди потягивает перно, и Эстер замечает, как дрожат у сестры руки.

Серебристый «БМВ» взбирается по серпантину Монталлегро. Константин Серафимович Изюмов близок к цели. Он оставляет машину в тени гигантского олеандра, достает из багажника вещи, медленно поднимается по лестнице и звонит в дверь, еще и еще раз. Затем достает ключ, который дал ему Харальд, и отпирает дверь. Он пытается окликнуть кого-нибудь из обитателей дома, проходит в гостиную и видит, что женщины превратили ее в гардероб. Она заполнена одеждой и обувью. Изюмов осторожно берет в руки бюстгальтер, нюхает его и кладет на место, потом направляется со своими вещами в апартаменты Харальда. Изнемогая от усталости, он принимает душ, затем ложится и мгновенно засыпает.

День глумился и издевался над человеком и всякой тварью. Темнеет, но воздух остается густым, как желе. Копится раздражение, и наступает время, когда мелочи могут перерасти в катастрофы. Нервы у людей в тесных квартирах оголены. Но надвигающаяся темнота превращает обиду в тоску по дому. Дети видят зарницы над Почивающим Папой, а матери пытаются отогнать от них страх перед ночью. Поют им песню про день, который снимает свои башмаки и на цыпочках — шмыг — в Швейцарские горы.

— В оба смотри, бестолочь! — шипит Рюди, понукая пухляка.

Кусачки выпадают из рук наводчика, и раздается громкое звяканье. Все четверо прокладывают себе путь в похожее на ангар сооружение из рифленой жести. Они — на территории военного городка. Вокруг все тихо. Пухлый перепиливает замок. Они бесшумно устремляются в ангар. Ворота вновь закрываются.

А вот те самые машины, большие и без единой царапины. Два танка «М-60». Рюди захлебывается радостью.

— А ты уверен, что они готовы к бою? — спрашивает он заряжающего.

— Ясное дело. Танковое орудие 10,5 см, башенный пулемет 7,62 мм и спаренный 12,7. Гы! Эта штука погорячее нетраханной монашки.

— Подтянуться, воин! — скрежеща зубами, кричит Рюди.

— …

— Ко всем относится!

Они встают по стойке «смирно». Рюди пощелкивает хлыстиком по своему сапогу и упивается мгновением величия. Затем переводит дух и начальственным тоном продолжает:

— Бойцы!.. Секретная операция «Хонигмильх» началась. По местам! Хайль Гитлер!

— Хайль Гитлер! — отвечают трое юношей.

Они вскарабкиваются на танк, ныряют в его стальную утробу и занимают боевые позиции.

— А что, Рюди? Устроим сегодня маленький пожар в публичном доме?.. Я имею в виду… — говорит накачанный парень без признаков растительности на лице.

— Какой я тебе Рюди, писун? С сегодняшнего дня господин командир. Ясно?

— Господин командир!

Он сует кассетник под затвор орудия. Танк безмолвно чернеет посреди ангара. Вокруг такая тишина, что земля кажется необитаемой. И вдруг раздается рев мотора. Облако дыма ударяет в потолок. Танк сминает ворота, разбрасывая жесть, как клочья бумаги. Гусеницы уже грохочут по асфальту учебного плаца.

На втором летнем концерте маловато публики, отмечает про себя Эдуард Флоре, стоя за сценой и прислушиваясь к началу ларгетто. Он винит в этом жару и провинцию, где драгоценные зерна музыкального мастерства обречены падать на бесплодную почву. Ему опять удалось попасть на подиум, и он проделал это особенно дерзко. Когда в зале стало темнеть, он как ни в чем не бывало прошелся по подиуму и затаился в проходе между кулисами. Фрак был спрятан в пластиковом пакете. Можно было подумать, что это прошмыгнул техник или реквизитор, чтобы дать последние указания. В проходе он переоделся и теперь был ближе к роялю, чем кто-либо мог предположить. Он вслушивается и отбивает такт сверкающим носком туфли. Он полагает, что из этой шестнадцатилетней девочки выйдет превосходная пианистка. Его взгляд прикован к ее миниатюрным ручкам, он думает об Эмили.

Харальд поедает устриц в ресторане Отелло Гуэрри. Одного мимолетного взгляда на стену с семейными фотографиями ему было достаточно, чтобы понять: Джойя умерла. К рамке прикреплена траурная лента. Но еще больше его удивляет то, что портрет висит косо. Рамка действительно не совсем параллельна краям других изображений. Траур-то и привносит безразличие, думает он, заглатывая скудную плоть последней устрицы. Ресторан заполнен лишь наполовину. Те, кто пришел сюда в этот удушающе жаркий вечер, присасываются к бокалам с вином и минеральной водой, как больные к склянкам. Харальд сует непомерно щедрые чаевые в складку салфетки и поднимается. Гуэрри уже не один год запрещает себе приветствовать, обслуживать и почтительно провожать своего самого дорогого клиента. Кроме того, имя Ромбахов стало уже символом чего-то незначительного, да и перед Джойей совесть теперь чиста, — таково было его оправдание.

Харальд направляется к выходу, Гуэрри ждет, когда он исчезнет, потом убирает со стола. И вдруг, не веря своим глазам, снова видит Ромбаха, тот стоит, прямой как свеча, улыбается ему, поднимает руку и поправляет положение портрета Джойи.

И тут мокрый от пота сицилиец издает такой душераздирающий крик, что даже Харальду становится страшно. Гуэрри бросается на кухню, едва не сорвав пружины распахнувшихся створок двери, хватает мясницкий нож, летит прямо на Ромбаха и наносит ему режущий удар по левой ладони. Харальд смотрит на кровь, хлынувшую из пальцев, и усмехается в лицо сицилийцу.

— Я чувствую сердцебиение, синьор Гуэрри, — говорит он, загадочно улыбаясь.

У Гуэрри синеет лицо, он вонзает клинок Харальду в живот, наносит второй, третий удар. И на лице Ромбаха появляется вдруг глубокая, пока еще бескровная борозда, нос сползает вниз, из борозды вырываются струи светло-алой крови, из глаз брызжет какая-то водица, белокурые волосы темнеют, из горла бьет фонтан, и Харальд падает вперед, и все его тело вздрагивает, а нож полосует спину, раз, еще и еще раз, нож ломается, ударяет в затылок, с хрустом крушит череп Харальда и снова ломается.

Кто-то набрасывает на шею Гуэрри петлю из скрученной салфетки, тот отрывается от своей жертвы и падает, и этот Кто-то вопит от смертельного страха и бьет ногами по голове Гуэрри, и латунные каблуки срывают волосы с его головы, Гуэрри хрипит, стонет и кричит нечеловеческим голосом. А Рауль, сын Гуэрри, видит это, и у него мертвеют глаза, он отшатывается, скрываясь за стойкой, и перезаряжает ружье, и дробь разносит на куски голову того, кто все еще топчет отца, и вспыхивает скатерть, и клейкая масса прилипает к стенам и гирляндам лампочек, и Рауль прикладывает к себе дуло обреза и казнит себя.

А гости, и мужчины, и женщины, стоят, точно пораженные столбняком, и вдруг раздается пронзительный женский крик, и вскоре он сливается с криком других женщин и мужчин, и дым превращается в копоть, и люди, топоча и спотыкаясь, дико орущей толпой вываливают из «Галло неро» на площадь Двух лун, оставляя за спиной объятое пламенем здание.

Уже темнеет, и поездка по морю в Сан-Фруттуозо отпадает сама собой. Об очень многом надо было поговорить, и сестры все еще сидят за тем же столиком в бухте Портофино. И лица одуревших от солнца мужчин все еще пылают. Эстер расплачивается. Женщины полагаются на заверения овощного торговца и садятся в его открытый пикап. По приезде в Рапалло Мауди решает прогуляться по берегу. Она говорит, что будет дома примерно через час, она целует Эстер и благодарит судьбу, пославшую ей такую верную подругу. Мауди, смеясь, разворачивает пакет из лощеной бумаги, показывает Эстер только что купленные купальники и говорит, что она, Ре, будет выглядеть в таком облачении сексапильно до неприличия. Эстер улыбается, сестры еще раз целуют друг друга в губы. Мауди идет вдоль берега, удаляясь от города в направлении Кьявари, где Ромбахи являются соарендаторами крохотного, с насыпным песком, пляжика.

Приблизительно в это же время просыпается Константин Изюмов, вернее, он подскакивает на постели, обливаясь ручьями пота. Во рту горчит, голова чугунная. Он встает, закуривает сигарету, смотрит вниз, на сереющий заливчик, и вспоминает размытые картины кошмара, который со странным постоянством является ему во время послеполуденного сна. По ночам же — редко. Затем узколицый, черноволосый, но с рыжей искрой в бородке, уроженец России покидает виллу.

Стальное чудовище, панцирный дом войны, танк выползает на бугор по Малахусштрассе. Сперва видна только башня с пушкой, в походном положении. Затем показывается вся машина вместе с гусеницами. И танк выкатывается на площадь Двух лун, утюжа брусчатку, грохоча и скрежеща траками. Первой реакцией было немалое удивление, когда машина высотой с дом появилась на пригородных дорогах. Вслед за громадиной бежали дети, да и взрослые тоже. Но вот он, словно клин, врезается в улицу Трех волхвов, и это уже внушает опасение. В полицию поступают тревожные сигналы. Но полиции уже известно о похищении танка. Известно ей и о кровавой бане в «Галло неро». «Скорая помощь» и пожарные тоже оповещены. Желтые и синие всполохи машин аварийной службы отсвечивают в окнах домов и на гладких фасадах площади Двух лун. В пожарных кранах нет напора воды. Грунтовые воды ушли слишком глубоко. Автоцистерны и пожарные машины с воем проносятся вверх по Маттейштрассе. Из «Галло неро» вырываются длинные языки пламени. Потом что-то взрывается, и огонь приобретает голубую и светло-зеленую окраску, и треск его становится еще яростнее.

Курт Кобэйн орет «Smells like teen spirit» в стальной утробе, среди кишечника, сплетенного из белых лакированных трубок и разного рода кабеля, Рюдигер прильнул к окуляру лазерной оптики, и в его зрачках отражается зеленая светящаяся точка.

— Вижу цель! — кричит он и приказывает навести орудие на колоннаду Св. Урсулы.

— Ты что, Рюди! Опомнись! — вопит в ответ наводчик.

Но тут же с содроганием чувствует холодную твердость металла. Рюди тычет ему в голову дулом пистолета.

— Еще есть вопросы, слюнтяи?!!

Кобэйн затыкается на полуслове.

— Целься!! Так растак!

— Готово! — взвизгивает наводчик, еще раз измеряет расстояние и нажимает на датчик для выноса точки прицеливания.

— Снять с предохранителя! — гремит Рюди.

— Готово! — ухмыляется заряжающий.

— ОГОНЬ!!!

Всех четырех еще трясет вибрация после откатного толчка пушки, а одна из колонн Св. Урсулы превращается в облако белой, как мука, пыли. Орудие нацелено прямо на церковный портал, и через какое-то время раскалывается архитрав и рушится карниз колоннады.

— В яблочко!! — ликует Рюди. — Это вам, святоши вонючие!! Вам, хрень богомольная!!

Паника на площади Двух лун не поддается описанию. Рюди изрыгает команды, приказывает изменить сектор обстрела; танк оживает, пушка сдвигается по горизонтали и обстреливает полицейские и пожарные машины. Танк катится дальше, сплющивая автомобили, как спичечные коробки. Он устремляется в сторону Маттейштрассе, но путь туда лежит через узкий коридор Таддейусштрассе, и колосс втискивается в нее, сметая вывески, корежа фасадики по бокам, точно жесть консервной банки. Состояние хаоса, шока и беспомощности. Там и сям разметанные части тел полицейских, пожарников и прохожих. Обгоревший труп ребенка. У одного из санитаров лицо истекает уже не кровью, а мясом. Крики, шум, стенания, исторгаемые самой болью и смертельным ужасом.

С «Галло неро» пожар перекинулся на другие здания. В панической спешке с помощью радиограмм мобилизуется весь жандармский корпус Рейнской долины. Надо срочно распределить сферы действий между жандармерией, полицией и армией. Лейтенант из резервистов танковых частей задыхается от ярости: «М-60» может остановить только другой танк. Или придется ждать, когда у этих идиотов кончится горючее.

На клавишах еще сверкает бисерный пот пальцев девочки, которая столь очаровательно исполнила «Коронационный концерт». Играла она как ребенок, однако с такой душевной глубиной, которую можно предположить в человеке, уже прочувствовавшем всю красоту и печаль мира.

Когда грохот и треск докатился сюда, как отдаленный раскат грома, некоторые слушатели облегченно вздохнули и пробежал шепоток: слава Богу, наконец-то будет дождь. Зрительный зал напоминает море, по которому ходят волны трепещущих программок. Их используют в качестве вееров — в зале неимоверно душно. Да и как назло именно сегодня не работают кондиционеры.

Эсбепе втягивает длинным носом спертый воздух сцены, садится за рояль и начинает играть «Каприччо на отъезд возлюбленного брата» СБП 992. Но что удивительно: Флоре не чувствует знакомой волны неприятия, которая всегда накатывала на него из зрительного зала. Там тишина, публика в самом деле слушает его. Даже дирижер — Флоре видит его уголком глаза — и тот улыбается. Это сбивает с толку, надо предельно сконцентрироваться на нотах. Ему даже не верится: десятилетиями он мечтал о том, чтобы хоть кто-то внимал его игре, и вот мечта сбывается. И если он сейчас не будет внимателен, как часовщик, если вкрадется ошибка, ему не удержать слез. Он ведет тему почтальона, она удается. До сих пор ни единой ошибки. Разве что с темпом чуть сплоховал, но не более. Он начинает тему фуги быстрым повтором восьмых, и пальцы как бы сами собой летают по всей клавиатуре. Флоре следит только за аппликатурой, музыку-то он знает лучше самого Иоганна Себастьяна. И, о чудо: трель в середине 9-го такта успешно взята.

— Только не думать о музыке! — внушает он себе. — Думай о любимых бабушкой персиковых кнедлях, только не о музыке. Я-полакомлюсь-кнедлями-я-полакомлюсь-кнедлями! — повторяет он молча и безостановочно.

«Каприччо» пройдет без сучка и задоринки, можно не сомневаться. Наконец-то он спасет пурпурную девочку и тем самым — себя, и ему будет прощено бездействие тем вечером в Терезиануме. И подтвердится правота бабушки, которая говорила: «У мальчика пальцы пианиста».

И тут в зале поднимается невообразимый шум, слышен какой-то взрыв. Потом еще один. Флоре содрогается и кричит, и пальцы соскальзывают с клавиш.

Они соскальзывают с клавиш.

В тот же миг трещит по швам деревянная обивка потолка, обрушиваясь на головы слушателей. Лопаются балки. Туча пыли, что-то шипит и загорается. Стекла вдребезги. Свет гаснет. Кромешная тьма. Панический крик из сотен глоток.

В стальной утробе, рождающей мертвецов, по пухлому лицу наводчика текут слезы.

— Ты что, целиться не можешь?! — ярится Рюди. — Бомбист сортирный!

— Ну, Рюди, давай сворачиваться… честное слово! — всхлипывает Пухляк. — Люди же дохнут!

— Твое дело, так тебя растак, выполнять мои приказы!! ЯСНО ТЕБЕ!!??

Пухляк чувствует, как ствол пистолета впивается ему в ухо.

— А теперь нацелимся на засранную лавку турка!

— Готово. Расстояние 22,4 м.

— Пушка заряжена?

— Так точно, — ухмыляется заряжающий.

— С предохранителя! К бою!

— Готово!

— ОГОНЬ!

— В десятку! — склабится заряжающий.

— Водитель! Мотор!

— Уже едем, — докладывает парень с кожей младенца.

— Вижу наступающего противника! — вопит вдруг наводчик.

Рюди наблюдает, как полицейские машины образуют кордон. Пушка отвечает огнем. Затем колосс преодолевает препятствие с такой легкостью, будто на его пути всего лишь копна сена, и катит по Маттейштрассе в сторону окраины. Теперь цель Рюди — мечеть, наскоро сооруженный, недавно открытый мусульманский храм. Он стоит поблизости от больницы Св. Лазаря. И командир танка приказывает сровнять с землей еще не оштукатуренное здание. После этого танк разворачивается и едет по направлению к рейнской дамбе, то есть к швейцарской границе. Рюди намерен переправиться через Рейн и под покровом ночи перейти границу. Все в соответствии с планом секретной операции «Хонигмильх».

Луна заключена в какой-то странный, точно запыленный ореол, и звезды слабо мерцают над Рапалло. Разноцветные лампочки вдоль лодочного причала еще горят. Пляжная кабинка тоже освещена, Изюмов находит в ней футболку, нижнее белье, белые гимнастические туфли и брюки в красно-зеленую крапинку. Он подносит к носу бюстгальтер и аккуратно кладет его на место.

— Ты ангел? — спрашивает он по-русски, и в его голосе звучит тоска.

Он тоже начинает раздеваться. Жесты его по-своему величественны, как при священнодействии. Во всяком случае, он очень неторопливо снимает с себя одежду и, ловко складывая каждую вещь, бережно ее расправляет. И тут его опять начинает сотрясать кашель, такой сильный, что Изюмов вынужден опереться о стену. Потом он выходит из кабинки и плетется вдоль мостика до самого края. Он долго стоит там, прислушиваясь. Море в эту ночь бесшумно. Но он чувствует, что в воде происходит какое-то движение. Он спускается по стремянке к воде, ныряет и беззвучно плывет к тому месту, где угадал движение.

В лунном свете он различает узкие плечи Мауди, черные блестящие волосы этой женщины напоминают ему дегтярно-темные русские ночи его детства. Изюмов задерживает дыхание. Он подплывает к ее спине. Сейчас он мог бы схватить ее за волосы. Но он вслушивается в неровное дыхание плывущей женщины.

И тут перед Мауди Латур вырастает из черной воды чье-то узкое лицо, но она не пугается. Рот Изюмова с оскалом зубов, навсегда оставивших крестообразный след на ее предплечье, прижимается к губам Мауди. И они целуются, и он обвивает ее руками. И вечная соль проникает сквозь губы обоих, и соленая вода орошает их языки. И они глотают соль и целуются еще горячее.

— Ты ангел? — произносит он по-русски.

Мауди молчит.

— Ты ангел?

— Ты ангел? — переспрашивает он по-немецки.

— Я не стану удерживать тебя от того, что ты должен сделать, Константин. У меня нет больше сил убегать. Теперь я знаю, что зло причастно добру. Оно будет всегда. И будет велико. Но я уже не стану отводить глаз. Я буду смотреть на тебя. Должен же кто-то оставаться и видеть, как совершается зло, как причиняется обида, боль. Я буду при этом.

— Харальд мертв.

— Я знаю.

— И многие еще.

— Я знаю, Константин.

— Я хочу показать тебе, Соня, куда более великое. Я — ангел.

— Ты очень болен, Константин. Это все.

— Почему ты целовала меня, Соня?

— Потому что однажды ты меня любил.

Издалека доносится звонкий голос Эстер. Ее фигура черным силуэтом выступает над мостками. Эстер зовет Мауди, зовет непрестанно, это кричит страх.

— Я плыву назад, Константин.

— Подожди, Соня!.. Расскажи мне нынче ночью сказочку про царскую дочь с таинственной корзиной, в которую никому не дозволялось заглянуть.

— Я плыву назад.

— И когда принц все же раскрыл корзину, в ней ничего не оказалось.

Мауди повернулась к нему спиной и поплыла, потом перестала грести и прислушалась. Позади было тихо. Абсолютная тишина. Даже дыхания не слышно. Она поплыла быстрее. Снова задержалась, но по-прежнему все было тихо.

Весть о том, что лавка Мэхмэда Лэвэнда горит, а мечеть разрушена, мгновенно облетает многоквартирные башни на стороне Св. Якоба. В ту самую одуряюще жаркую ночь дети Эркема Йылмаза вскакивают на ноги и становятся тем, что из года в год предрекал Константин Изюмов в своих подстрекательских памфлетах. Они становятся не более чем животными. Грабежи, вымогательства с угрозой поджога, убийства неудержимой ночной оргией прокатились по Маттейштрассе к центру города. Но убийцами становились не только инородцы. В ту ночь стерлось различие между чужими и своими. Чужими стали теперь все. Каждый был чужим. Прежде всего — самому себе. Мелькнут кофейные зрачки — удар палкой по черепу. Высунешь светловолосую голову — подставишь ее под град камней. К пяти утра ситуация гражданской войны достигает высшего накала. На площади Двух лун сосредоточена сотня полицейских. Там уже есть убитые. И среди преступников, и среди зевак. Ибо полицейские обнаруживают свою полную беспомощность, до сих пор у этих чиновников была одна задача — выписывать штрафы и вылавливать пьяных. Теперь же от них требуется употребить в деле огнестрельное оружие. Это приказ командира боевой части. И они палят кто во что горазд, опустошая магазин за магазином. Водометы и бронемашины прибыли в город лишь утром. Их пришлось вызывать из частей, дислоцированных за Арльбергом. Да и федеральным войскам, не имеющим опыта военных действий, удается только в полдень остановить разрастание уличного побоища. Но заслуга окончательного усмирения этого смертоубийственного буйства принадлежит ошпарившей город невыносимой полуденной жаре.

Экипаж танка собирается в 23–00 пересечь Рейн в таком месте, которое, по уверениям заряжающего, — он ссылается на какие-то стратегические военные карты — не обещало никаких препятствий. Однако либо четверо вояк не попадают в нужное место, либо в картах что-то не так. И хотя из-за нескончаемой жары Рейн производит впечатление цепочки мелководных прудов, танк уходит под воду.

Позднее будет установлено, что произошел разрыв левой гусеницы, и, крутясь вокруг собственной оси, машина в какой-то мере сама себя вбурила в дно. При вскрытии обнаружены переломы рук и сильные повреждения кожных покровов, по крайней мере, у двух человек. Видимо, это было вызвано отчаянными попытками открыть крышку люка, одолев давление воды. У Рюдигера Ульриха исколоты вены. Туловище сплошь разрисовано татуировкой. В этом рисунке двенадцать раз повторяется женское имя «Эстер».

Никто из обитателей долины никогда бы и не поверил, что здесь возможна такая катастрофа, как в ту июльскую ночь. Силы правопорядка и армия оказались совершенно бессильны даже предвидеть подобную ситуацию, не говоря уж о том, чтобы справиться с ней. Копившаяся десятилетиями обида Отелло Гуэрри на изводившего его оскорблениями Харальда Ромбаха, сложившись с яростью других обиженных, которая побудила к агрессивным действиям в том числе и Рюдигера Ульриха, а через него и сотни других людей, привела к кровавому кошмару, унесшему жизни тридцати восьми человек. А сколько людей пострадало от ран разной степени тяжести. И совсем трудно счесть тех, кто испытал глубочайшее унижение.

Всякая война порождается болью личной обиды. Все остальное — сопутствующие обстоятельства, разжигающие или заглушающие ее. При этом остается в силе отрадный закон: если уж жителю долины что и занозит душу, так это — смута, открытый мятеж. Гармония любой ценой — вот чего ищет человек долины.