и все-таки. Человеку нужна игрушка. Мобильная, разноцветная, всегда новая. Необходимо разгулье. Оно ненадолго согревает в холоде бесконечности. Ибо лишь поняв, что жизнь движется к концу (а ему и впрямь хочется наиграться), человек начинает ощущать вечность. Поэтому иногда надо развеяться в легкомыслии. Для того и новая весна. Весна 1982 года.

Все, что стояло на колесах и колесиках, выкатывалось из подвалов и гаражей, стряхивало пыль, смазывалось и начищалось до блеска. Велосипеды, ролики, детские коляски и трехколесные «козлики». Полгорода по воскресным дням отводило душу на дамбе, переходящей в горизонталь без конца и края. Все, что было способно гулять, спешило нагуляться. Все, что движимо кручением педалей, набирало обороты.

А тем временем, пока крутились педали, криминальная полиция, входившая в систему городской власти, проявляла прочувствованную заботу о самих велосипедах. В «Штадтботе» она поместила уведомление:

Ежедневно в Австрии имеет место хищение примерно 75 000 велосипедов. Если бы это произошло во время велопробега по Австрии, то из соревнований одним махом была бы выведена основная масса участников. В долине Рейна за прошлый год было украдено 1292 велосипеда. А посему:

ТЫ ТОЖЕ ПОДУМАЙ ХОРОШЕНЬКО О НАДЕЖНОЙ СОХРАННОСТИ СВОЕГО ВЕЛОСИПЕДА!

Прикрепляйте — даже на время недолгого отсутствия — раму вкупе с передним и задним колесами стальным тросом, стальным же хомутиком или прочной цепочкой к какому-либо стационарному объекту. Но не к водоразборному крану или иному надежно закрепленному предмету, от которого зависит общественная безопасность. Прикрепление велосипеда к гидрату карается по закону.

Не экономьте на отказе от приобретения замковых тросов, покупка нового велосипеда обойдется вам дороже! Покупайте качественные средства охраны, с плохими вор легко справится. Не оставляйте в подсумках никаких инструментов. Ими может воспользоваться похититель, чтобы разобрать и выкрасть ваш велосипед по частям. Однако ваш велосипед должен быть снабжен инструментом, средствами ремонта шин и насосом. За отсутствие вышеперечисленных принадлежностей взыскивается по закону.

Вам предоставляется также возможность зарегистрировать номер велосипеда в газетах «Тат» и «Варе Тат». Оба издания два года назад начали кампанию под девизом «Атака на хищение велосипедов», благодаря чему можно без труда и быстро определить владельца найденного велосипеда.

Прислушайтесь к этим советам, и тогда ничто не омрачит радости велотуризма. Да здравствует велосипед!

Новое солнце горячило кровь не только благонамеренных горожан, но и велосипедных воров Якобсрота. В начале 80-х мода на велосипеды приобрела поистине повсеместный размах. Их седлали даже турки, которых тысячами доставляли в долину в связи со строительством автобана. Катались, как корова на льду, зато их сыновья уже лихо гоняли на двух колесах.

Им хотелось быть cool, будто ничто тебя не колышет. Cool. Словечко вошло в обиход. Cool. Турецкая молодежь. Новое поколение, возросшее в тесных закоулках Якобсрота. Черноволосые, с глазами цвета мокко, дети, которые уже без ошибок тараторили на рейнском диалекте и чьи отцы воспитывали их в традициях ислама, а на Курбан-байрам резали барашка. Те самые мальчики, с которыми не желали знаться юные горожаночки. Из-за чего турки начали выдавать себя за итальянцев. В «Ризико», первой дискотеке Якобсрота, в этом хлевообразном здании, где еще год назад продавали с аукциона племенной скот. Они носили распахнутые на груди рубашки и белые джинсы, полагая, что это самая фишка. Но итальянского прикида маловато, чтобы угостить джин-тоником, не говоря уж о приглашении совершить ночную поездку на взятом напрокат лимузине с откидным верхом.

А неустрашимые водители этих кабриолетов, невзирая на обманчивую щедрость солнца, беспрестанно носились вверх и вниз по Маттейштрассе, чтобы потом несколько дней мучиться необъяснимыми хрипами. Томатно-алый «корвет-шевроле-58» несколько недель нахально парковался у входа в кафе «Грау». Потом вдруг исчез. Злые языки уверяли, что банк нашел новое местечко этому восьмицилиндровому фумигатору, а заодно и тому, кто на нем ездил. Эдвина Оглоблю, якобы актера, готовившего себя к главной роли в многомиллионной (в долларах) постановке на студии «Юниверсал», Эдвина Оглоблю больше не видели в кафе «Грау».

Первые лучи солнца слепили рассудок. С кашей в голове люди брали кредиты, заключали браки, затевали процессы.

Мальчикам, пережившим в одну из зимних ночей свою первую эякуляцию, майский воздух придавал куража, и они, встав на ролики, старались задеть на лету брюнетку из 5-го «д», грудастую из 6-го «г» и цыпочку из 7-го «б».

Ведь паренек из долины редко отваживается сказать девице, о которой мечтал бессонными ночами, что любит ее, на самом деле. Он злит или тиранит ее, чтобы обратить на себя внимание. Таким способом он дает знать, как пылает его сердце. Немые остаются немыми. Даже весной. Вся надежда на игру глазами. Но от этого никакого толку — слишком велик страх услышать «на самом деле куда уж там».

Когда площадки перед дверьми кафе и ресторанов стали вновь меблироваться стульями, Jeunesse dorée подставила простывшие лица в темных очках теплым лучам, юная дама, идущая в ногу со временем, наглядно провозгласила свой разрыв с эрой бюстгальтеров. Этому ее научили весенние уроки венских и инсбрукских денечков. С видом полной непринужденности она прирастает к фирменному итальянскому стулу и, напрягая спину, раскрепощает бюст под персиковой пикейной безрукавкой. Маленький ослепительно белый треугольник между слегка разведенными бедрами действует на мужчин как дорожный знак, дающий право преимущественного проезда. А когда щекочущий ветерок неожиданно обозначал твердеющие соски, мужчины были окончательно заарканены, особенно — блондины. Эротизация овладевала всем. Глазами, ладонями, губами, речью.

Той весной Мауди простилась со своим детством. Но несмотря на то, что она вступила в пору половой зрелости, у нее еще не было менструаций. Не начались они и спустя несколько месяцев, что не тревожило ни Амрай, ни Марго. Это, мол, бывает по-разному. У некоторых девочек первые регулы приходятся на пятнадцатилетний возраст. Эстер же раз в месяц освобождалась от уроков гимнастики, о чем Мауди говорила не без зависти.

В те же дни последовала череда странных случаев. Откуда ни возьмись, появились какие-то новые знакомцы Мауди, и никто не знал, как они стали таковыми. Ее невероятная, прямо-таки потрясающая доверчивость теряла всякую меру и все сильнее проявлялась с наступлением юности. Какие-то сомнительные типы входили в распахнутые двери ее жизни, это были главным образом мужчины, и создавалось впечатление, что Мауди магически притягивает их. Началась полоса инцидентов, ажитаций и недоразумений, самая пустяковая причина которых крылась в половом созревании, а самая существенная оставалась неизвестной. Все стало иным. Мауди казалось, что изменились вдруг люди. Почему люди робели при ней, но в то же время к ней льнули? Ведь она же такая, как и прежде.

Те, кто помнил, какая она была в детстве, видели это иначе. Теперь просто не узнать ту самую задумчивую и молчаливую девочку, говорила Инес. В сердце Мауди назревает гнойник какой-то безудержной мятежности — такой диагноз поставил классный куратор, вызвавший Амрай для доверительной беседы после скандала на уроке немецкого. В сочинении на тему: «Как ты оцениваешь занятия по немецкому языку?» девочка аттестовала его как труса, якобы на том основании, что он боится самого себя и не способен ходить по воздуху, а потому хочет угождать всем.

Разладилась и, казалось бы, уж такая крепкая дружба с Эстер, которая временами стала выбирать себе в качестве первой подруги несчастную Юли, между прочим ту самую девчушку с лицом брейгелевской страхотки, которую Бауэрмайстер когда-то угостил ворованным мороженым. Однако для такого выбора была и другая причина: Эстер, чьи груди выпукло круглились и вокруг которой увивались безусые ухажеры, пришла к выводу, что блеск красоты станет еще неотразимее в соседстве с безобразной неказистостью.

Но ведь были же времена sisters corner, потайного местечка, куда обе они заползали независимо от погоды. Была дощатая хижина, которую сколотил для них Харальд и доступ в которую разрешался только женщинкам, как они тогда выражались. Крохотная клетушка под дырявым навесом: Харальд не все сделал по правилам и не настелил толь. Строение держалось на четырех столбах, одним из которых служил обрубок ели, сваленной когда-то Бауэрмайстером, чтобы она не заслоняла ему вид из окна. Имелось нечто вроде откидной двери и двух оконных прорех в форме сердца. Внутри царил терпкий дух сырой древесины и бумаги, запах, неистребимый даже летней жарой. Когда в sisters corner приглашали подружек, Мауди заблаговременно опрыскивала его позаимствованными у матери духами L’Air du Temps.

От часто сменяемых цветных плакатов веяло каким-то острым беспокойством, которое постепенно вселялось в головы взрослеющих девочек. Эпоха лошадиных портретов миновала. В фавор вошли поп-звезды и рептилии. С Дайаной Росс соседствовал комодский варан, печально взирающий на индонезийское небо.

Изменялся язык, все более тяготея к двусмысленности, к заговорщицкой условности. Они всегда говорили на тайном языке. На уроках истории (обе ходили во 2-й «б» класс местного Терезианума), когда господин Даут толковал им про страшное иго фогтов, они не могли удержаться от, казалось бы, беспричинного смеха, за что учитель оставлял их «без обеда». И если впредь что-то не совсем удавалось: стянуть ли с ноги резиновый сапожок или решить задачку, при всяком промахе или маленькой неприятности раздавался вздох, сопровождаемый проклятием: У! Страшное-иго-фогтов! Придумывались все новые ласкательные обращения друг к другу. Они выглядели неразлучными, а их дружба в те весенние дни настолько срастила их, насколько это вообще возможно между людьми. Они любили друг друга, а стало быть, как им тогда казалось, и весь мир.

Бывали дни, когда они не мыслили ни часу прожить друг без друга. С приближением темноты в sisters corner становилось неуютно, им ничего не оставалось, кроме как пожелать спокойной ночи, но стоило разойтись на несколько шагов, как накатывало щемящее чувство разлуки. Они то и дело оборачивались, махали друг другу и кричали, обмениваясь ласковыми словами. Прибыв восвояси, они немедленно связывались по телефону, хотя жили всего-то в восьми домах друг от друга, и долгие разговоры завершались обычно тем, что спустя полчаса Эстер, в пижаме и с зубной щеткой под мышкой, стояла у ворот Красной виллы. Они ночевали в Зале воздушных пешеходов, на более чем тесном шезлонге, висок к виску, и Мауди должна была поглаживать Эстер по предплечью. Иначе та не могла уснуть.

Они настолько овладели языком взглядов, что не требовалось никаких слов. Да, иногда они говорили на этом языке с таким мастерством, что вполне могли обходиться краткими репликами, сопровождая их движениями зрачков, бровей и век.

Им нечего было скрывать друг от друга, ни в душевном, ни в телесном существе. Они писали друг другу письма с клятвами до гробовой доски хранить взаимную верность, с рассуждениями о том, что на этой земле, над которой нависла угроза атомной катастрофы, (о чем приходилось слышать каждый божий день), всё — прах, кроме любви. Они решили стать королевами любви. Королевой Ри и королевой Ре. Ласковым прозвищам подыгрывал цвет девичьих губ, подкрашенных помадой матери — малиновой и лавандово-бледной. Надувные матрасы в sisters corner становились площадкой для разучивания сцены утреннего пробуждения женщины. Эстер исполняла роль погруженной в сонную негу, потом проводила по лбу тыльной стороной ладони, медленно открывала глаза и со словами: «Любимый, где моя услада?» вновь смыкала их.

За своим телесным формированием они наблюдали с любопытством и большой серьезностью. Когда груди стали обретать выпуклость, Эстер перенесла несколько тревожных недель. Ибо левая грудь развивалась слабее, чем правая. Эстер плакала и терзалась чувством неполноценности. А душевная сестра обнимала ладонями ее голову, целовала, гладила волосы и утешала. Они ощущали изменившийся запах их плоти и чуть более глубокие обертоны голосов. Они хотели стать женщинами и делали все, чтобы казаться старше. Выдавали себя за четырнадцатилетних. Если бы рок разлучил их, они бы умерли от горя.

Так было до событий одного августовского вечера.

Они впервые проводили лето не под небом Лигурии, не в Рапалло, где у Ромбахов был свой дом, а в родном городе. Инес, ее сводный брат Харальд, Амрай и несколько их друзей жили своей взрослой компанией внизу, а девочки якобы находились под присмотром Марго. Они упивались нежданной свободой, особенно Эстер. Так как Харальд, все больше углубившись в дебри религиозных материй, возомнил себя в некотором смысле ее воспитателем. Он загонял девочку в какой-то неясный, задымленный ладаном сонм, в мир демонов и догм, который казался ей чем-то непроглядным и в силу своей чугунной дидактики был для нее слишком неуютен и душен. Со смешанным чувством торжества и вины она слушает теперь звон колоколов Св. Урсулы, приникает своей легкой, как крылышко, рукой к спящей Мауди, чье тихое и ровное дыхание успокаивает ее совесть. Но окончательным успокоением и счастьем вновь забыться утренним сном она была обязана самой Марго Мангольд. И хотя Харальд не то чтобы уговаривал, а чуть не за горло брал пожилую даму, требуя следить за благочестием юных особ, она отправилась к мессе одна, ей и в голову бы не пришло разбудить девочек.

Послеполуденные часы, когда неподвижный воздух был бел и плотен, как свернувшееся молоко, они проводили в пойменных прирейнских лугах, у так называемых котлованов Магдалинина леса. Там они красовались в новых бикини, пестреющих черно-оранжевым крапом и обшитых рюшем. При этом поначалу бикини носили девочек, а не наоборот. Эстер исхитрилась усилить объемность матерчатых чашечек на груди так, что мальчишкам они казались полными чашами. То были светлые деньки блаженной лени и дурачества. То были дни сердечного откровения, открытия в себе способности любить и любовного томления.

Как бывает в моменты удесятеренной остроты жизнеощущения, музыка становится синонимом невыразимого в слове. Музыка, которая не может отзвучать с годами и доносит из прошлого запахи и краски той единственной поры счастья или боли. Пока в конце концов не минует и это и музыка покажется пресным набором звуков, даже смешной, ибо сердце не может взять ее тона.

Upside down, boy you turn me. Inside out and round and round, and round and round. Это было и паролем и отзывом того лета. Рюди из 4-го «в» (со сверстниками они не водились) ежедневно извлекал дребезжащий пароль из своего кассетника. Он врубал эту песню для Эстер. Тут все начинали танцевать. Юли, Венцель, Пиза, однорукий Стив, Мауди, Эстер и Рюди. Их расцветающая плоть проникалась эротикой, а движения в свой черед эротизировали музыку, которая властно-мужественным рокотом бас-гитары опять-таки сообщала сексуальный заряд пластике девочек, между тем как обволакивающе-нежный голос Дайаны Росс зажигал в мальчишечьих глазах огоньки невинной страсти.

После купания вскакивали на велосипеды, катили к мороженице Густля, и там происходило всячески оттягиваемое прощание девочек. Мауди ехала в район Иудиных ворот, где в парфюмерном магазине Мюллера ее поджидала Марго, чтобы вместе отправиться домой. Эстер держала путь прямо к своему дому, ей предстоял ежевечерний междугородный разговор с Рапалло, и надо было покормить хомячка Цезаря. А вечером снова вместе — за ужином в Красной вилле.

— Я должна тебе кое-что показать, — шепнула Мауди на ухо подруге, когда они складывали в тележку грязную посуду. Потом встала на цыпочки, открыла дверцу висячего шкафа и мигом спроворила кофейную чашку, спрятав ее под полой пляжной блузы.

— Только, ради Бога, не допоздна! — в меру сердито предупредила Марго, не отрываясь от чтения некрологов в газете «Тат».

— Даю слово! — воскликнула Мауди, она поцеловала бабушку в щеку и мгновенно растаяла в воздухе вместе с Эстер.

— Зачем тебе чашка? — спросила Эстер.

— Тсс!

Они выскочили из дома и поспешили вниз, в загущенную южную часть сада, минуя лужок, не кошенный уже который год и сплошь утыканный высокими сухими стеблями. Солнце уже садилось на грудь Почивающего Папы и на горы, составляющие его сложенные руки, оно багрово поблескивало, словно густое красное вино.

— Да тихо же! — шикнула Мауди, когда они подходили к sisters corner.

— Почему? — сделав дикие глаза, спросила Эстер.

— Потому! — сделав дикие глаза, ответила Мауди.

Потом они осторожно приоткрыли дверь. В хижине было темно, через оконца не просачивалось ни капли света.

— Жуть какая-то!

— Да слушай ты!

Эстер навострила уши и вдруг расслышала чьи-то вздохи. Глубокое, но ровное дыхание.

— Тут кто-то есть! — обмирая от страха, прошептала она. В тот же миг ослепительно вспыхнула спичка. Мауди запалила походную лампу.

У Эстер сердце захолонуло. В глубине хижины сидел какой-то мужчина — прямо на их надувном матрасе, он сидел откинув голову и прижавшись спиной к дощатой стене, в глазах — обида на резкую вспышку света, точечки суженных зрачков; и ей сразу бросилось в глаза то, что одет он чересчур тепло, даже по-зимнему: шерстяной пиджак в крупную клетку, словно покрытый синим и коричневым кафелем, толстый свитер, а под ним — голубая рубашка с засаленным воротничком.

Но еще до того, как она по-настоящему испугалась, в ней закипел гнев. В sisters corner не смело совать нос ни одно существо мужского пола. Даже хомячок Цезарь. Потом уже верх взял страх, когда она еще раз скользнула взглядом по лицу мужчины и ей показалось, что его глаза готовы выпрыгнуть из орбит, так жутко они таращились.

— Это Бойе. Бойе, это — Ре, моя лучшая подруга. Мы с ней как сестры. Да входи же! Он такой славный. Не бойся.

— Ты в своем уме?

— Он беден. Поэтому у него такой вид. Не его вина. Бойе, скажи Эстер: «Добрый вечер».

— Добрый вечер, — сказал молодой человек, и так громко, будто обращался к тугоухой.

Потом она вообще удивилась его манере говорить. То он глухо бормотал, то почти кричал. В середине фразы сила звука нарастала или спадала, причем независимо от смысла. Но Эстер не могла знать, а уж тем более постичь, что речь такой грубой настройки есть зеркальное отражение абсолютно одинокой души, которой и словом-то перемолвиться не с кем, чтобы выверить звучание голоса.

Наконец она все-таки вошла. Успокоительные реплики, то и дело подаваемые Мауди, равно как и страх с любопытством пополам, будили желание приключений. А тут он еще и тянул ей руку для пожатия с упорством, которого хватило на пару минут, но она с таким же упрямством отбивала ее. Когда же он наклонился вперед и пытался сверкнуть в улыбке зубами цвета мокрого каучука, она заметила, что его волосы собраны сзади в конский хвост. Это каким-то образом растопило лед недоверия. А с чего бы — она и сама не знала. Может, тут подействовали и настойчивые попытки приветствия.

— Бойе, — нежно пропела Мауди, она сняла сандалии, опустилась на матрас и села, скрестив ноги и прильнув головой к молодому человеку.

Летнее солнце Якобсрота высветлило ее спадающие на плечи волосы, она стала смуглянкой с растрескавшимися пересохшими губами широкого рта. Мужчина не шелохнулся, он вообще ничего не делал. Просто сидел и молчал.

И тут Эстер увидела то, что всплыло из глубины памяти, что, казалось бы, начисто забыто, а теперь вдруг встало перед глазами и запахло дождем, навалилось сланцево-серым небом, загудело проводами высоковольтной линии. И еще был ягненок, и из его окаменевшей мордочки нескончаемой струйкой бежала слюна.

— Кто это? — вполголоса спросила она.

— Он был ангелом, — ответила Мауди. Она сказала это так, будто Эстер поинтересовалась, который час.

Мауди повернулась к ней, и Эстер увидела чужие, повзрослевшие глаза. По крайней мере таково было первое ощущение.

— Здесь можно курить? — спросил мужчина опять-таки каким-то рваным голосом.

— А почему вы так громко говорите с нами? — обозлилась Эстер.

— Такой уж я свободный, — снова громыхнул он, явно силясь, однако, говорить тише.

Он хотел было скрутить сигарету, но Мауди взяла у него табак и сама приготовила ему самокрутку, да так ловко, будто для нее это привычное дело, она даже склеила слюной кончик. Эстер сидела разинув рот и изумленно таращила глаза то на Мауди, то на выпирающий кадык мужчины, которого беспрестанно била дрожь, можно сказать, колотило.

И вдруг Мауди начала ласкать его. Она стянула с него пиджак, свитер, распахнула его рубашку. Тот и бровью не повел, ничуть не противясь, не задавая вопросов, не совершая никаких телодвижений. Не выказывая ни удивления, ни интереса. Она распустила ему волосы, зажала их в руке и перекинула на лоб, так что его грива полностью заслонила лицо. Увидев такое преображение, Мауди громко рассмеялась, потом она развела пряди, как две половинки занавеса, и прижалась губами к его рту. Она целовала его, а у Эстер забухало сердце, и ей казалось, что лобзания длятся целую вечность. Потом губы Мауди скользнули на его грудь и присосались к соску. Руки зарылись у него в подмышках. Мужчина докурил самокрутку, вдавил окурок в стенку и, казалось, все еще не вышел из забытья. Потом прошептал что-то, чего Эстер не могла разобрать.

— У тебя рот совсем несоленый.

Последовало долгое молчание. Верхней частью корпуса девочка неподвижно лежала на груди мужчины, веки сомкнулись, словно отяжелев от усталости. Но губы, насколько могла видеть Эстер, двигались. И она заметила, что рот Мауди начал подергиваться, а губы дрожать, точно так же, как вздрагивал кадык Бойе. Время от времени Мауди бормотала какие-то слова такой немыслимой скороговоркой, подобной которой Эстер в жизни не слыхала. Это были фразы, звучавшие утром. Диалоги у котлованов. Ее собственные мысли, слова Юли и однорукого Стива. Все это повторялось каким-то громким шепотом, и все нашептывалось поразительной, таинственной памятью.

И тут у Эстер загрохотало в висках. Она буквально оторвала подружку от мужчины, встряхнула ее, оглушила криком, скорее для того, чтобы искричать собственный страх. Но Мауди не пробуждалась. И Эстер совсем упала духом. Единственной не стертой из памяти картиной этого действа остался комодский дракон на дощатой стенке, взирающий на небеса ящер. Она отпрянула и пустилась бежать, не помня себя от страха. В ту ночь спать с ней пришлось Юли, и в следующие ночи тоже.

После исчезновения Эстер тишина в sisters corner длилась больше часа. Потом подал голос Бойе.

— Ты принесла?

— …

— И не вымыла?

— Как ты сказал.

Он поставил на ладонь кофейную чашечку Амрай и стал молча, но с блеском в глазах, созерцать ее, будто в них отражалось величайшее из мировых сокровищ света. И вдруг на его лице мелькнуло нечто похожее на улыбку, предвестие улыбки.

Лигурийское море вынесло совершенно изменившуюся Амрай на якобсротский берег, к дому № 12. Она пела, готовя на кухне завтрак, а с работы возвращалась с таким чувством, будто хорошо отдохнула за день. Неуемная жажда деятельности обуяла ее в те осенние недели. Она записалась на курсы сразу по трем предметам: Акварельная живопись для начинающих, Итальянский I и Итальянский II. Она занималась спортом. Вместе с дочкой ходила на уроки верховой езды в школу при Екатерининском стадионе. Она сияла радостью, как никогда прежде, была бодра и энергична, полна иронии в отношении самой себя и окружающих. Выходные посвящались культу некоего Маттео из Генуи, самого гениального среди джазовых кларнетистов, которых ей когда-либо доводилось слушать. Узнать на сей счет нечто более подробное не удавалось ни Мауди, ни Марго. Она покупала скопом все пластинки Паоло Конте, так как Маттео периодически играл в его джаз-банде. Пара показов здесь, пара показов там, как она выражалась. Целыми днями лилось «Sotto le stelle del jazz». А Мауди, желавшая быть сопричастной счастью матери, напрасно тасовала кипы пластинок, чтобы отыскать в перечнях музыкантов имя Маттео. По пятницам ровно в 17.00 Амрай устремлялась на своем новом, голубовато-стального цвета, миниатюрном, как почтовый ящик, «аутобьянки» к италийским берегам, надсаживая моторчик, переваливала Сен-Бернар — он же Сан-Бернардино — и терпеливо выдерживала спуск к Генуе.

Для Амрай это было время душевных упоений. Из жестов изгладилась всякая печаль, Амрай обрела способность к озорной браваде, в речах зазвучал задор. Она наслаждалась завистливым отблеском в глазах других женщин.

Дело в том, что стоило только какой-нибудь душе в Рейнской долине испытать нечто вроде озарения, как всякого, кто это замечал, засасывала зависть. Так было, и так будет всегда, пока еще вертится рейнтальская земля.

Но она упивалась и тем, что вновь могла привораживать к себе взоры мужчин. Да, она заставляла их скользить взглядом по всей фигуре, позволяла себе носить мини-юбки и не скрывать, а подчеркивать свои формы одеждой. Когда в кафе «Грау» кто-нибудь из мужчин с дубовой непосредственностью пытался навязать ей свое знакомство, Амрай доставляло удовольствие отшить его самым откровенным образом. Скажите уж прямо, что хотите переспать. Она говорила это без тени смущения, громко, чтобы слышали все. Однако если бы покрасневший ухажер ответил: Так оно и есть, кто знает, на что вдохновило бы ее столь честное признание.

Она хотела жить, жить с большой буквы, вернее, с четырьмя большими — ЖИТЬ.

Дни под звездой Маттео прямо или косвенно прокладывали полосу отчуждения между Амрай и Инес. Во всяком случае, так понимала это Марго. По телефону общались все реже, ежемесячные журфиксы в «Галло неро» прекратились. Потому что не желала она больше слушать идиотские ангельские теории Харальда. Размолвку Марго заметила сразу после возвращения из Рапалло. С того дня что-то разладилось между Амрай и Инес.

Взаимоотношения Латуров и Ромбахов вообще были какими-то неровными. Их дружба не отличалась постоянством, был в ней привкус ненадежности или даже ожидания обид. Это разделяло Мауди и Эстер, Амрай и Инес, а тем самым также и Харальда и Амрай, хотя и не по их воле.

Лишь Марго сохраняла полную невозмутимость. Даже в тот день, когда она призналась внучке в том, что объявила о продаже виллы.

Для девочки это прозвучало как известие о смерти. Она защищалась любовью, гневом, яростью и слезами, защищалась от решения, которое старшие вынесли без ее согласия. Мауди предложила бабушке свой план: она бросает гимназию и пойдет работать. Ведь ей уже почти двенадцать, и она могла бы сойти за шестнадцатилетнюю. Но решение Марго, как всегда, было непреложным. Вилла должна быть продана, чтобы погасить долги. На оставшиеся деньги — купить две маленькие квартиры.

Когда Красная вилла вместе с участком встала в строку газетного объявления, в парфюмерный магазин Мюллера вновь ворвалась волна оживления. И хоть вроде бы дамской половине общества нечего было беспокоиться, она страдала вместо Марго. Изнемогая от любопытства, спешили увидеть лицо разорившейся текстильной фабрикантши, не терпелось посочувствовать все еще респектабельной как-никак даме. Но это было опережающее сочувствие по отношению к самим себе. Так оно, наверно, и будет, ужасались сливки якобсротского общества, если их самих, не дай Бог, такой жареный петух клюнет.

Но и этому процессу был уготован свой венец: среди участников аукциона нашелся зловеще тороватый покупатель, пожелавший дать за недвижимость ровно на треть больше самой высокой из предложенных сумм. Этот крез полиамидного царства был когда-то тем самым крестьянином, которого обдурили и оставили без крова Латуры после падежа скота от ящура. А крестьянин из Брегенцских лесов ничего не забывает. Все доброе, чем его одаривают, он принимает как должное и привычное, обидам же ведет строгий учет. И гнев питает его до конца жизни.

Тут в дидактических целях надо поставить в известность тех, кто неколебимо верит в торжество справедливости, о том, что колготочному фабриканту не удалось все же прибрать к рукам владение на Елеонской, 12. И хотя недвижимость была записана на имя Амрай, дочь следовала совету матери: ни под каким видом не отдавать дам своего сердца человеку, распираемому ненавистью. Ни за какие сокровища на свете. И последнее слово на торгах осталось за голландским дизайнером нижнего белья, человеком с тонкой душой и нежной кожей, джентльменом до мозга костей. Хенк Иммерзеель, самолично изобретший те самые штанишки задорного покроя, что придавали идеальную округлость женским попкам, Хенк Иммерзеель переехал на виллу осенью 1986 года вместе со своим еще юным с виду другом по имени Яаап. Вилла в людвигианском духе должна-де служить источником вдохновения и тихой творческой услады в последние дни недели. Таково было нескромное требование обоих голландцев.

Но этот час еще не пробил. Пока все шло по-старому, и у женщин из рода Латуров было время каждой на свой лад попрощаться с родным углом. Марго делала это спокойно, не позволив себе на сей счет ни одного слова. Амрай жила лишь ожиданием очередного генуэзского уик-энда и в мыслях пребывала там. Лишь Мауди по-настоящему прощалась, это было долгое прощальное слово. Ведь все здесь обладало душой и хотело услышать слово благодарности и прощания. Башенки и эркеры, многоярусное жилище Амрай, комнаты, гардины, обстановка, парк, даже крыша с закопченной желобчатой черепицей. Ничто из этого не должно быть развеяно будущим. Ни один запах, ни одна краска, даже скрип паркетных половиц.

И в который раз этот взрослеющий человек молча обводил взглядом опустевшие комнаты, вдыхал запах старых обоев и часами неподвижно глядел на тяжелые, стекающие серой лавой гардины.

В то февральское утро, когда на дворе завьюжило так, что, казалось, снег идет снизу вверх, завтрак уже не готовили, и облитая голубым изразцом кухня тосковала по итальянским мелодиям Амрай. Мауди заварила чай, сделала себе бутерброды. Марго опять замучил желудок, она на две недели уехала подлечиться минеральными водами в Бад-Рагац. До обеда Амрай так и не появилась в самом доме, не покинула своей башни, и дочь почувствовала недоброе. Она накинула пальто прямо поверх пижамы и направилась к башне узнать, что случилось. Она нашла Амрай лежащей поперек кровати, неподвижно, как камень, хотя обычно мать вскакивала при одном прикосновении к дверной ручке. Пахло алкоголем, морем алкоголя. Вся комната пропиталась этим запахом. Разбудить Амрай не удалось. Ни поцелуями, ни щекотанием, ни встряской, и Мауди оставила ее в покое, пьяную до бесчувствия.

Это было во время так называемых энергетических каникул, в свободную от учебы неделю, что потом объясняли намеренно спровоцированным нефтяным кризисом, который чувствительно аукнулся и в Якобсроте и вначале даже вызвал ажиотажный товарный спрос. Люди и впрямь решили, что ресурсы черного золота иссякают, и запасались канистрами мазута. Постный день автотранспорта был предписан как акция национального значения, и даже в долине, понимающе вздыхая, подчинились указу. Когда же нефтяные корпорации образумились, день всеобщего автомобильного бездействия сочли глупостью. Запасенные впрок сахар, мука и макаронные изделия гнили в погребах и превращались в червивую труху.

В начале восьмидесятых якобсротские интеллектуалы пришли вдруг к коллективному прозрению трех вещей сразу: опасности атомных электростанций, природы, которая нуждается в защите, и нацистского прошлого отцов.

Было основано «Рейнтальское общество искупления». Почтеннейшие историки (в большинстве своем — гимназические учителя), разбившись на звенья, прочесывали страну для выявления бесчинств времен коричневой империи. Их настораживали немолодые господа с мало-мальски приятной внешностью и в серых фетровых шляпах. Шляпа на голове и незлобивое выражение лица считались особо подозрительными приметами. Они подкарауливали «шляп» у входных дверей и подвергали их словесным атакам в самых площадных выражениях. Но в итоге улов был пустячный. А там, где они действительно могли бы с толком закинуть сети — а именно, в обществе отцов, — там мужество заканчивалось. Поэтому в дальнейшем «Общество» переключилось на создание Еврейского музея, хотя в Якобсроте евреи никогда не жили. Исключении были Квайдты, эти, впрочем, покинули город еще до войны. По поводу чего Эгмонт Нигг с сожалением вздохнул в своем уголке. И тут в жителях Якобсрота вспыхнула зависть к соседнему городку Хоэнэмсу, где было еврейское кладбище, которое словно чудом восстало из непробудного сна, так как, по всеобщему мнению, пришло время подрезать колючие изгороди и освободить могилы от травы забвения. Так и возник проект Еврейского музея, и при его утверждении в ратуше Рота лица отцов города столь красноречиво выражали боль, словно эти мужи подписывали приказ о собственной отставке. Разве скроешь такую мощную работу скорбного чувства.

В воздухе витали два ключевых слова, одним было «преодолениепрошлого», вторым — «формальдегид». В каждой материальной субстанции предполагали наличие этого губительного газа. Сверхчувствительные натуры просто лишились сна, у них начинался зуд мозга при одной мысли, что в их квартирах непрестанно что-то окисляется. Запах муравьиной кислоты преследовал повсюду: лак на дверях, столешницы, кровати. Они крушили потолки и стены, выламывали полы на радость торговцам пиломатериалами, которые всучивали им натурдревесину, подорожавшую и сереющую прямо на глазах. То, что мигрень может быть не порождением этого коварного духа, а симптомом назревающего кризиса человеческих отношений или вообще жизненных неудач, чувствительным особам не приходило в голову. Если бы такой охальник, как Амброс Бауэрмайстер, еще оставался в городе, он не отказал бы себе в удовольствии поиздеваться над этим новым видом защитников природы, врагов атомной энергии и победителей прошлого, и довел бы их до белого каления. Он наверняка присоединился бы к движению местных «зеленых», чтобы потом развивать малые формы загрязнения окружающей среды с великим усердием. Он продолжал бы вытряхивать пепельницу перед самым светофором, нелегально сваливать мусор там, где его сваливали веками, — у подножия скалистой цитадели Якоба. Он использовал бы постный день автомобилизма, чтобы погонять в свое удовольствие по встречной полосе. Он опрыскал бы машину щелочью с особо летучим запахом. Он сделал бы все, чтобы поглумиться над общественным мнением. К сожалению, Амброса Бауэрмайстера здесь уже не было. К сожалению. Не признать этого невозможно.

Если мужчины страстно откликались на так называемые вызовы времени, женщины открыли в себе — как бы в одночасье — любовь к американским мыльным операм. Особенно дамы из средних слоев. Когда по телевидению, которое тогда располагало временем и терпением и лишь в полночь подергивалось бледной свиристящей рябью, крутили первые серии «Далласа» и «Клана Денверов», женщины впадали в гипноз. Разумеется, они понимали всю ходульность персонажей, грубое деление их на беленьких и черненьких, и уверяли своих благоверных, что все это в целом, конечно же, чушь собачья. Но разрази гром одного из любящих супругов, если он или она позволит себе иронический комментарий в отношении пошляка J. R., чокнутого Алексиса, придурковатого Блейка с его красивой, но простодушной Кристи. Да еще в тот момент, когда Блейк как раз страдает от террора бывшей жены и с пеной у рта клянется прикончить ее. Тут и словечка проронить не моги.

Мечтательные глаза жадно всасывают американский мир, о котором жители долины знают, что он погряз во лжи, но которому отдали сорок минут своего внимания, несмотря на дурацкий жеребячий юмор.

Телемания еще и потому достойна упоминания, что это было куда более сильным выражением якобсротских томлений того времени, чем политические страсти вокруг атомных электростанций и вымирания лесов, так как в этом впервые, действительно впервые, сказалось медленное угасание провинции. Телевидение, еще больше, чем кино, стало корежить менталитет, внушая ощущение убожества рейнтальского бытия. Люди вдруг устыдились собственного диалекта. Англицизмы нагрянули как саранча, сочная крестьянская речь усыхала. Более того, ломался хребет. Если бы житель долины в мгновение ока оказался на 42-й улице Нью-Йорка, он был бы там как дома. Прошел бы по Манхэттену, как гуляет по Якобсроту. Ничто не было бы ему в новинку, ничто не удивило бы и не пригвоздило бы к месту.

А удивление означает способность ощущать и принимать необычное, странное. Удивляться значит смотреть снизу вверх или склоняться. Для этого нужен хребет. И жаль, что жители долины мало-помалу разучились ходить своими ногами. Хотелось жить на американский, итальянский, французский или еще чей-нибудь манер. Там-то, по их разумению, мир настоящий. А то, что американцы спотыкаются точно так же, дело известное. Только надо ли этим без конца глаза мозолить?