Докладчик так энергично рубит воздух своими белыми старческими руками, словно хочет прибить к нему свои тезисы. Все присутствующие, кроме меня, внимательно слушают докладчика; что же касается меня, то выступление могло с равным успехом касаться и космических полетов, и разведения тюльпанов — я не понимала решительно ни одного слова. Я с волнением и трепетом изучаю подвижные силуэты затылков сидящих впереди людей. Один качается, как метроном, но он вовсе не метроном; другой затылок — соответствует цвет волос, но тоже не он. Господи, ну почему эта аудитория такая огромная. Но вон там, довольно далеко впереди, в третьем ряду слева, я наконец нахожу его, узнаю его профиль и улыбаюсь, внутреннее напряжение вдруг отпускает меня. Я все верно рассчитала, какой у меня вышел замечательный и хитроумный план: сделать так, словно я совершенно случайно, из чистого интереса попала на эту лекцию, совершенно не рассчитывая на то, чтобы встретить здесь Симона, на лекции о Дерриде и его концепции справедливости — а это как раз область профессионального интереса Симона.

В пыльном конусе света, падающего сквозь плохо помытые оконные стекла, мечется пчела, и какой-то миг я страшно завидую свободе ее передвижений, как нечестно, что я не могу вот так же вскочить и полететь к ней, а должна сидеть здесь, в заднем ряду, как пришитая. Но я должна высидеть все, минута в минуту, потому что мой друг предполагает, что мне нечего делать, кроме как, уютно расположившись дома, непринужденно болтать с ним по телефону, ведя беседу, которую мне удается прервать, сказав только: послушай, я больше не могу, я спешу, ведь я женщина, у которой роман, поэтому давай продолжим завтра.

Пчела, устрашенная непреодолимым препятствием, отступает и приземляется на пол, и я стараюсь поддеть ее носком туфли, размышляя о том, как все-таки замечательна эта странная жизнь. Как нарочно, именно в этой аудитории я познакомилась с Тимо, когда я в первую неделю своей студенческой жизни искала, где проводится торжественное мероприятие по случаю зачисления, но вместо этого попала на лекцию по организации работы предприятия, и только потому, что мне было страшно неловко просто встать и уйти, я просидела полтора часа, глядя в пол и не шевелясь, из страха, что меня вызовут и о чем-нибудь спросят. Потом озабоченный Тимо спросил, все ли у меня в порядке, я от смущения то краснела, то бледнела, и Тимо, конечно, тотчас же влюбился в эту маркизу. Кто бы тогда мог подумать, что позже я стану работать в том же университете, что мы с Тимо станем образцово-показательной парой и тем не менее в этом же зале я буду проводить время только из обожания другого, женатого, нового коллеги? Вероятно, этот зал с годами зажил собственной жизнью, начав испускать какие-то неведомые лучи, переключающие отношения людей, слишком часто находящихся в его стенах; так бывает, например, когда намеренно портят компас или скручивают тахометр автомобиля — это нездоровое развлечение, но единственная возможность насладиться хоть каким-то разнообразием в этом неизменном, замкнутом пространстве.

Я так увлеклась своими рассуждениями о пространстве, что вздрогнула, когда вокруг началось какое-то оживление. Вероятно, мероприятие так же незаметно для меня подошло к концу, как и началось. Все аплодировали, и, поскольку аплодисменты — болезнь заразная, я начала аплодировать тоже. Все направились к выходу, предстоял еще и банкет.

Ну как, Франциска, произнес внезапно чей-то голос, заставивший меня вздрогнуть, но нет, тревога оказалась ложной, за спиной шел доцент Гансгеорг Грёшер, работавший через кабинет от моего, как тебе все это понравилось, например, я считаю, что понятие справедливости вообще не может играть никакой роли в рассуждениях о деконструктивизме, в конце концов, это рассуждение есть попытка отмести любые возможные возражения, доцент совершенно спокоен, ему уютно и комфортно, он просто счастлив, что смог так умно поставить вопрос. Ну да, говорю я, ну да, старый, основополагающий аргумент, почему ты слушаешь все, если не хочешь следовать ничему? Охотнее всего я бы объяснила ему, как несправедливо, на мой взгляд, занимать меня фальшивым разговором, когда я могу рукой дотянуться до истины, но, пожалуй, достаточно для темы справедливости. Но отсутствие дружелюбия с моей стороны нисколько не отпугивает доцента Гансгеорга Грёшера, напротив, оно подвигает доцента на новые толкования, которым не мешают мои холодно-вежливые кивки, и, к сожалению, он продолжает стоять и разглагольствовать в тот момент, когда мимо проходит Симон. Я скорее угадываю его, чем вижу, так как он окружен целой толпой, в которой я вижу его пошлую обожательницу Ину. Привет, я тебя уже видел, говорит он и поворачивает голову, чтобы разглядеть меня между головами двух коллег из четырнадцатого отделения, похоже, что он действительно рад меня видеть, привет, Симон, эхом откликаюсь я, голос мой звучит довольно слабо и неуверенно. Мы будем там, в коридоре, говорит он и протягивает руку в никуда. Он настолько вежлив, что не прерывает нашу беседу с Грёшером и идет дальше, толпа следует за ним.

Они стоят в коридоре, воодушевленно думаю я, и, чтобы как можно скорее отделаться от Грёшера, перестаю отвечать и лишь молча, в такт его словам, киваю. Заметив, что я зеваю, Грёшер переходит на приватную тему, вижу, говорит он с многозначительной язвительностью, что ты поздно ложишься спать, и тут я, нисколько не боясь истинной правдой навести на него невыносимую скуку, сообщаю, что почти до утра смотрела телевизор.

Что? — изумляется он.

Ах, я была так увлечена, говорю я.

Это беспардонная ложь, еще большая оттого, что весь предыдущий вечер я долго думала, хочу я идти сюда или нет. Склонялась ли чаша весов в одну или в другую сторону, я все равно не могла заснуть. Поэтому я и включила телевизор — хотя бы для того, чтобы на пару минут отвлечься от дум или устать до того, чтобы наконец уснуть. Как нарочно, по первому кабельному каналу показывали «Войну и мир», и я смотрела, как Одри Хепберн, я имею в виду Наташу, собирается совершить роковую ошибку, она без памяти влюбилась в женатого лжеца Анатоля и строила планы, как убежит с ним, прикрывшись красивой черной накидкой. Но родственники были начеку и расстроили безумный план, заперев девушку в ее комнате. Она изо всех сил барабанила кулачками в закрытую дверь: выпустите меня, выпустите меня отсюда, — она подняла страшный шум, несмотря на то что была так хрупка и нежна, что казалось, у нее в пальцах не должно быть костей. К счастью, родня проявила твердость, ибо все, естественно, знали, что она обещана благородному князю Андрею, который пару месяцев был в отъезде, а по его возвращении должно было состояться венчание. Следующие два часа я как пришитая просидела перед экраном только для того, чтобы увидеть, как Анатоль уезжает без Наташи. Ее честь спасена, по крайней мере отчасти, пришло раскаяние. Мысленно убрав со своего загорелого и чересчур здорового тела лишние пять сантиметров и семь килограммов, я попыталась отождествить себя с Наташей из фильма, что эмоционально было сделать намного легче, чем физически. Тимо был моим благородным Андреем, Тимо был мужчиной, с которым я должна буду съехаться через несколько месяцев и с которым пойду по жизни, деля с ним радость и горе, а Симон был порочным и злым Анатолем, который разнес вдребезги, по меньшей мере с моей стороны, наш с Тимо добродетельный план и который — заметим между строк — был настолько нагл, что, не желая ни прилично соблазнить меня, ни куда-нибудь увезти, пусть даже на выходные, умудрялся удовлетворять меня спорадическими, отчасти случайными, отчасти организованными мною, тоже якобы случайными встречами.

С кровати я скользнула взглядом по пустому пакету из-под чипсов, а потом посмотрела на полупустую бутылку вина, стоявшую на столе с прошлой недели и воспринимавшуюся уже не как инородное тело, а как декоративный элемент убранства. Потом я перевела взгляд на дверь гостиной. Она была чуть приоткрыта, почему, собственно говоря, меня никто не запер, почему никто не защитил меня от меня самой? Я высморкалась в носовой платок, благородный Тимо так меня любил, так откуда же взялась эта постыдная потребность тащиться на этот доклад, просто потому, что там будет Симон, и чтобы потом тотчас отправиться с ним в постель, и все это только затем, чтобы потом отвратительно себя чувствовать, так как, во-первых, я была предательницей, а во-вторых, мучилась оттого, что рано или поздно мне придется признаться Тимо, что больше не испытываю к нему никакой страсти, ничего возвышенного, похоже на то, как меняют постельное белье.

В этот момент я снова вспоминаю о Грёшере и рассеянно ему улыбаюсь. Совесть моя удивительно притупилась, словно эта моя давняя и верная подруга и спутница перестала быть любимым и ценимым атрибутом моей жизни, подобно руке или ноге, превратившись лишь в пустое название. Вероятно, система, отвечающая за инвентарь моих чувств, ради того, чтобы он не развалился и не рухнул под тяжестью нарастающей энтропии, просто отключила благородство и угрызения совести, во всяком случае, я не припомню, чтобы эти эмоции мучили меня в течение нескольких последних недель и отрывали меня от раздумий по поводу того, какая катастрофа или какой из его сногсшибательных проектов, каковых было великое множество в других его измерениях, помешали Симону позвонить мне. Я говорю Грёшеру, что пойду и что-нибудь выпью, так что, вероятно, помимо благородства и совести, у меня, пока я стояла и разговаривала с Грёшером, отключалась еще и элементарная вежливость.

В вестибюле, перед буфетом, толпился народ. Я протискиваюсь мимо блузок и юбок-брюк, свободных пиджаков, продираюсь сквозь парфюмерные облака, мимо намазанных помадой губ, высоких модных причесок, твидовых юбок и, добравшись наконец до стойки, где стоит девушка, похожая на капризную королеву красоты, прошу колу. Теперь это не выглядит так, будто я сломя голову бегу за Симоном, мы, вообще, находимся сейчас в разных концах вестибюля. Я едва не выпадаю из окна, так сильно я из него высовываюсь, и, пока я здесь, я смотрю наружу. Я внимательнейшим образом изучаю серую каменную стену стоящего напротив дома, рассматриваю надписи и граффити, короче, все, что предвещает исход этого вечера, мои толкования ненадежны и зыбки, но я не слишком находчива. Я сжимаю стакан так сильно, что он вот-вот лопнет, лишь изредка я искоса поглядываю на Симона, мне становится нехорошо, когда я представляю нашу тайную связь огненно-красной линией, соединяющей нас через вестибюль и протянутой прямо через толпящуюся публику, рассекающей помещение и обладающей тем недостатком, что сжигает привязанного к ее концу человека, а именно — меня.

В противоположном конце пространства я вижу моего профессора, я приветственно машу в его направлении, непроизвольно поправляю волосы, и мне приходит в голову, что моя прическа куда сложнее, нежели посещающие меня в последние недели мысли, а это очень плохо, потому что я торжественно поклялась моему профессору, что к концу следующей недели закончу статью, способную занять достойное место в публикуемом им сборнике. Он весьма дружелюбно и снисходительно сообщил мне, что хочет ублажить мое — умеренное — феминистическое настроение. Если бы он только знал, чем я сейчас занята, думаю я — умеренная феминистка, то едва ли он заговорил бы о продвижении, а деньги гранта были бы у меня изъяты и направлены на иные нужды преподавательского корпуса. Но это тяжкое и грустное осознание занимает меня недолго, ибо я замечаю, что на том конце огненной ленты что-то изменилось; он машет мне в ответ. Мое сердце совершает комический кульбит — он хочет, чтобы я оказалась рядом; я спешу, я бегу к нему на призывный жест и тотчас оказываюсь перед ним.

Я не думал, что ты так отстанешь, говорит он, в голосе проскальзывают ворчливые, недовольные нотки, неужели он скучал без меня, лицо мое сияет, я размазываю Грёшера по стене, да, говорю я, он такой страшный зануда.

Мы делаем пару шагов к окружающей его группе, здесь и неизменная Ина, она стоит впереди других, рядом с ним, наверное, она тренируется, желая иметь в запасе навыки телохранителя, на случай, если дела ее в университете не пойдут на лад; я еще раз здороваюсь с ней, более того, я подаю руку профессору Шрёдеру, и он, пожимая ее, так резко наклоняется вперед, что развевается его поношенный свободный пиджак. Помимо Грёшера, это еще один патентованный институтский неудачник, но, в противоположность Грёшеру, Шрёдер всякий раз, когда я его вижу, наводит на меня грусть. Он принадлежит к тому типу уволенных в почетную отставку домовых духов, которые, выйдя на пенсию, вдруг обнаруживают, что дома пусто, и они снова возвращаются на привычное рабочее место. Эти люди — живые доказательства того, что в жизни мало страстно желать какой-то одной вещи и делать все, чтобы ее добиться. Шрёдер держит в руке стакан, держит так криво, что закрадывается подозрение, что стакан этот далеко не первый, как только он ухитрился так много выпить за эти несколько минут. Но он все же служит связующим звеном между мною и Симоном и превосходным прикрытием.

Ты пьешь колу, замечает Симон, оценивающе глядя на полный до краев стакан, это для меня настоящее открытие. Он делает обдуманную паузу, и Ина истерически спрашивает, что это за открытие? Симон объясняет, что открытием является то, что кола вообще существует на белом свете. Я киваю, да, я уже слышала эту новость.

Мало того, продолжает он, она существует даже в Китае, но, к сожалению, если по-китайски произнести название напитка, то получится коу-ка-коу-ла — кобыла, залитая свечным воском. Поэтому для китайских потребителей кока-колу пришлось переименовать. Там ее называют «ке-коу-ке-ле», что в приблизительном переводе означает нечто вкусное и удачное. Профессор Шрёдер задумчиво кивает и бросает теплый взгляд на стакан вина, вопреки всему он рад, что в нем, в стакане, осталось еще несколько добрых капель со здешних виноградников.

Да, выкладывает Симон свой последний козырь, на его лице появляется насмешливое и самодовольное выражение, но это привело к тому, что в Нью-Йорке ни один китаец не может заказать кока-колу, так как неизменно, по привычке, называет ее кеку-келе, отчего его никто не понимает. Теперь все смеются. Я задумчиво отпиваю немного кобылы, залитой свечным воском. Как хорошо, что Симон так заинтересовался моим напитком, я стала интересным куском текста.

Симон принимает мое многозначительное молчание за противоречие, он ищет и находит весомый аргумент, нет, нет, в самом деле, это так и есть. Он подходит ближе и прикасается локтем к моей руке. Я застываю на месте, боясь пошевелиться, в моей голове начинает крутиться кино для лиц старше восемнадцати. Почему, собственно, мы продолжаем стоять здесь, думаю я, я должна тотчас, немедленно знать правду, идет он сегодня со мной или нет, если сегодня будет нет и если последний раз был действительно последним, то, по крайней мере, буду знать решение и перестану ждать, погрузившись в печаль, а он, Симон, будет день ото дня становиться все прекраснее в моих мыслях, как в памяти кажется очень красивой потерянная любимая безделушка.

Я ухожу, а вы, конечно, остаетесь. Замечание должно звучать небрежно. Нет, отчего же, я тоже иду, радостно говорит Симон в наступившей тишине, я вижу, как Ина складывает губы в серповидную улыбку, холодную, как луна, надменно упершись маленькими белыми ручками в бока своей безвкусной рубашки. Один только профессор Шрёдер ничего не замечает. Он пристально смотрит в никуда, как человек, давно потерявшийся в потусторонних мыслях, не имеющих никакого отношения ни к справедливости, ни к Китаю, ни даже к сегодняшнему вечеру.

Мне надо взять мои вещи, говорит Симон. Идя рядом с ним к выходу, я чувствую себя великой спортсменкой, много тренировавшейся и не пожалевшей никаких усилий ради завоевания золота, и, в известном смысле, так оно и было, он и есть мой победный трофей, вот он, послушно вышагивает рядом со мной, а методом моей тренировки было терпение, в конце концов, я долго ждала этого момента, не зная точно, придет ли он на доклад, кто мог знать заранее, не призовут ли его какие-то другие обязанности, не задержится ли он в каких-то иных, неведомых координатах своей жизни, да и что могла я знать о его жизненных ориентирах.

На улице нам в лицо повеяло прохладой, всепроникающий и ложный знак нового освежающего начала, каковое вовсе и не существует, и, в конце концов, я же прекрасно знаю, что Симон слишком часто провожал меня до дому, провожал так, словно это было простое провожание, словно он делал это просто потому, что в этот вечер ему просто нечего больше делать, от этого в моем мозгу вдруг всплывает воспоминание, прочное, неотвязное, ведь я не имею ни малейшего понятия о том, что он делал в последние дни, да что там — в последние недели.

Что ты, собственно, делал последние дни, я хочу сказать, недели, спрашиваю я, не дав ему развить тему анекдотов про напитки, в конце концов, я хочу знать, чем он был занят, какие у него были дела — настолько важные, что он был не в состоянии мне позвонить. Но он лишь отвечает, ах, знаешь, я не делал ничего особенного, то есть в последние выходные я был в Праге, это было неплохо.

В Праге, взволнованно повторяю я, и что же ты там делал?

Наверное, симпозиум или конференция, это всегда уважительный повод, к тому же к конференции надо готовиться, но Симон тотчас лишает меня и этой призрачной надежды, он отвечает, нет, скорее это был частный визит.

У тебя там друзья? — спрашиваю я, и перед моими глазами в парадном строю дефилируют восточноевропейские фотомодели, но он и тут осаживает мое разгулявшееся воображение — да, можно сказать, друзья, но в весьма отдаленном смысле.

Я напряженно слушаю, но, вероятно, это все, большего он мне не скажет, и я злюсь на себя за нелепые вопросы, в конце концов, это меня совершенно не касается. Но, с другой стороны, ему не стоило так откровенно демонстрировать свое равнодушие. Я ничего не добилась, узнала только название города, пробудившее во мне дикие фантазии, но, как будто этого было мало, последовал встречный вопрос, на который мне, конечно, следовало бы рассчитывать. Н-да, что делала я, конечно, на Прагу я могла бы ответить Флоренцией, Веной или Тимбукту, но ему это было абсолютно все равно.

Ах так, ничего особенного, печально отвечаю я, я пользуюсь его словами, как одолженной у кого-то авторучкой, которая в моих руках пишет хуже, и почерк выходит отнюдь не каллиграфическим, во всяком случае, любой графолог, распознавший в почерке притворство, неуверенность и страх, был бы, безусловно, прав. Мне следовало бы стыдиться дней, потраченных мною на ожидание, словно моя собственная жизнь вообще не стоила и ломаного гроша, это был грех, и приступ угрызения совести повеял на меня холодом, словно мое недавнее прошлое было холодильником, в который я некстати заглянула.

Но было ли это простым ничегонеделанием? Я была занята по горло. Дело в том, что после того, как Симон, случайно оказавшись поблизости, дважды за короткое время навестил меня вечером и мы с ним пили, соответственно, кофе и пиво, я начала целенаправленно готовиться к таким неожиданным визитам, а это означало не только то, что моя квартира теперь все время находилась в образцовом порядке, нет, я продумала множество нюансов. Во-первых, я купила замороженного слоеного теста и всяких закусок, которые, насколько мне известно, охотно едят днем, вечером, поздно вечером и ночью, я грабила деликатесные отделы, закупая белые, желтые и зеленые сыры, виноград, крошечные кунжутные булочки, тяжелые, пахнущие ванилью вина, пекла кофейные торты и складывала их в жестяные коробки, чтобы они оставались свежими. Я превратила квартиру в продовольственный склад, в котором два человека могли, не испытывая ни в чем нужды, без проблем выдержать месячную осаду. И все это ради человека, пару раз мимоходом заглянувшего ко мне на полтора часа. По правде говоря, я вела себя как настоятельница плохо посещаемой церкви: я все украсила и подготовила, ждала и надеялась, что высшие инстанции заметят мое усердие и удостоят меня похвалы; по зрелом размышлении я заключила, что мое ничегонеделание в действительности не было бездействием, что это было нечто противоположное греху, наоборот, это было, скорее, ревностное служение Богу.

Однако новые неожиданные визиты стали неожиданными только тем, что их вообще больше не было, цветы увяли, а он не только не приходил, но даже не звонил, я видела его только в грезах, допивая по вечерам остатки виски. Каждый раз, ложась спать, я давала себе обещание покончить с этим наваждением, но на следующее утро я опять бежала в магазин за новыми винами и кексами, и за все время до того, как получить приглашение на этот доклад, я купила столько цветов, что их хватило бы на погребение выдающегося государственного деятеля.

Что ты так задумчиво киваешь? — насмешливо спрашивает Симон, и я, волнуясь, так как никакая отговорка не приходит мне в голову, отвечаю, ничего, просто так. На перекрестке у Дистервегплац он поворачивает в нужную сторону, как будто знает дорогу, как будто мы тысячу раз проходили по ней вместе, пара, которая смотрит на ночь телевизионные новости, обсуждает дела на завтрашний день, а потом мирно ложится спать. Я весело перепрыгиваю через лежащий на тротуаре булыжник, пусть все препятствия и трудности мира станут как этот камушек. Что случилось? — спрашивает Симон, глядя на мою детскую выходку, он смотрит на меня отчужденно, как будто я надела наушники и танцую под музыку, которую не слышит никто, кроме меня. Я наскоро успокаиваю его, с серьезной миной говоря, что подумала сейчас о кеку-келе. Конечно, это отдает дешевкой, льстить ему сейчас, но ничего другого мне на ум не приходит, и дешевка в порядке вещей, если с ней соглашаются, правда, раньше я не придерживалась такого мнения, могу сказать это со всей определенностью.

Я открываю дверь, и он вламывается в квартиру с целеустремленностью домохозяйки на весенней распродаже зимних вещей. Садись, дай мне свое пальто, он послушно подчиняется. Как он чудесно подходит к моему интерьеру, как превосходно гармонируют его светлые волосы с бежевыми дверными косяками. Хочешь виски, спрашиваю я, да, с удовольствием выпью, если у тебя есть. О цветах он не говорит ничего, но я счастлива, словно фраза о виски вознаграждает меня сразу за все. Как же легко меня ублажить, я счастлива, пусть даже это счастье не более чем тонкий листок, прикрывающий зияющую бездонную пропасть. Мои желания и реальность разошлись так далеко, что я никогда уже не смогу их сблизить, это удастся мне не больше, чем вернуть в прежнее положение разошедшиеся в ледниковый период континенты.

Хочешь что-нибудь поесть? — спрашиваю я. Может, суп? Или бутерброд с ветчиной? Он смотрит на меня и насмешливо произносит: я пришел сюда не есть, при этом он делает многозначительную паузу, очевидно, что это намек, намек, прозрачный, как тюлевая занавеска, но я чувствую себя так, словно уткнулась носом в непроницаемо черный забор. Естественно, он пришел сюда не есть и не для разговоров, ибо он резко встает, подходит к стулу, на котором я сижу, опускается на колени, кладет голову на мое лоно и походя произносит фразу, возбуждающую во мне новую надежду, я скучал по тебе, говорит он.

Правда? — счастливым голосом спрашиваю я, но больше я ничего не могу из него выудить, ибо он поднимает руки и запускает их мне под свитер; все-таки он желает меня, и нельзя сказать, что это ничего не значит, такой блестящий человек, как Симон, может добиться благосклонности у любой, но все-таки он хочет именно меня. То, что он находит меня привлекательной, видно невооруженным глазом, а за этим влечением может последовать и любовь, она застанет его врасплох, неожиданно свалившись на голову. Возможно, она — любовь — уже вызревает в его душе, просто он сам пока этого не замечает. Он в изумлении заглянет в себя и скажет, знаешь, Франциска, думаю, что я влюбился в тебя. В жизни вообще происходит великое множество по-настоящему поразительных вещей — стоит лишь вспомнить введение вуду как официальной религии на Гаити, падение Берлинской стены или изобретение противозачаточных пилюль без эстрогенов.

В спальне он тотчас принимается расстегивать рубашку. Я же долго занимаюсь блузкой, правда, я расстегиваю ее, но она остается свободно висеть у меня на плечах; в таком виде я принимаюсь взад и вперед расхаживать по комнате. У меня такое чувство, что сейчас мне предстоит съесть восхитительное на вид яблоко, но, к великому сожалению, я уже знаю, что оно не насытит меня, хотя и нашпиговано сладким марципаном. Между тем Симон быстро сбрасывает трусы на лежащую на полу кучу одежды. Мне кажется, что все происходит слишком быстро, и я спешу вовремя сделать последние приготовления. Я чуть-чуть приглушаю свет стоящего в углу торшера, чтобы он не слепил глаза, на какое-то мгновение я вживаюсь в роль осветителя на съемках порнографического фильма, с той только разницей, что я играю в нем главную роль. И несмотря на то, что я делаю эту тайную запись для своих будущих воспоминаний, мне все же хочется устроить все наилучшим образом. В трусиках и бюстгальтере я возвращаюсь на кухню, чувствуя спиной удивленный взгляд Симона и слыша, как он весело кричит мне вслед: я же здесь, если ты, конечно, собираешься со мной спать.

Мне надо здесь кое-что сделать, кричу я в ответ, но на самом деле я просто нервничаю, мне надо быстро и незаметно хлебнуть пару глотков виски, так как о выпивке я, к великому изумлению Симона, совершенно забыла. Я надеюсь, что алкоголь согреет меня, ибо боюсь, что во время того, что нам предстоит, буду мерзнуть, по крайней мере на втором шаге. В конце концов, это будет красиво и холодно, как прогулка по зимнему лесу, — заниматься сексом, любя равнодушного к тебе партнера, это освежает, но лишает последних сил.

Когда я возвращаюсь, он сидит на кровати, скрестив ноги, как индус, и лишь выражение его лица — победоносное и гордое — мешает воспринимать его наготу, он не выглядит голым, несмотря на то что его стоящий член смотрит прямо на меня. Другие мужчины в этой ситуации выглядят намеренно смехотворными, но Симон конечно же нет. Напротив, я хожу весь вечер по квартире, хотя и полуодетая, но все равно что голая, так что ничего не меняется, когда я раздеваюсь окончательно.

Сидя на краю кровати, мы целуемся, потом падаем на спину, он ложится на меня, лицо его меняется до неузнаваемости, теперь оно исполнено симпатии. Тот, кто имел счастье видеть такое лицо, вознаграждает себя в это мгновение созерцания за все, несмотря на то что понимаю: вместе с возбуждением улетучится и эта любовная невинность. Твердый член давит мне на левое бедро, он звонко шлепает меня, потом его жесткий хвост начинает тыкаться в меня, словно оплодотворяющий маятник, который наконец, вместе с моим сладким вздохом, находит свое место. Меня охватывает чувство безграничной власти, я, словно большой счастливый паук, обвиваю его тело руками и ногами.

Он движется в каком-то непонятном и сложном ритме, и беспомощность, которую я теперь ощущаю, почти так же приятна, как и чувство всевластия, посетившее меня пару секунд назад, вероятно, сила и бессилие — это, в конечном счете, одно и то же, мы сплетаемся в один неразрывный клубок, теперь в мире решительно не существует ничего и никого, кроме нас двоих, только наше сейчас, окружающее нас спасительным шаром, колеблющимся вокруг нас, словно огромный мыльный пузырь. Проходят секунды, кажущиеся мне вечностью, потом все кончается, мы откатываемся друг от друга, и мне кажется, что все произошло слишком быстро. Я смотрю на закрытые глаза Симона, на его веки, такие тяжелые и толстые, что они кажутся наклеенными, он несколько раз мигает, словно видит перед собой что-то совершенно удивительное. Какой у тебя бешеный пульс, произносит он с удовлетворенным видом врача, только что закончившего сложную операцию, потом он отнимает руку от моего запястья и гладит меня по щеке, словно ребенка, боящегося темноты. По спине моей бегут мурашки, зачем он это делает? — ведь это так обманчиво похоже на любовь.

Но я не смею думать об этом, я тысячу раз прощупывала и пробовала наши встречи на вкус, стараясь приписать им какое-то развитие, какую-то историю, но тщетно, в них не было ни того ни другого, это был всего лишь ряд моих следующих друг за другом унижений, сложившихся в цепь черного жемчуга, каковую я невидимо ношу на шее.

Я даже не пытаюсь вообразить, что мы уснем рядом; естественно, нет, ведь ему надо спешить домой, к жене.

Ну вот, он пошевелился, целует меня в шею, в нос, в ухо, нежно, асексуально, и, несмотря на то что в этих ласках нет никакого намека, они кажутся мне украденными, раз поселившись в мозгу, эта мысль не желает меня покидать, она сидит во мне крепко, она вцепилась в меня как репей, она телесна, осязаема, как полосатая арестантская роба, изобличающая во мне воровку, а под робой прячется злое сердце, которое ворует все, что получает от тех, кого эта воровка любит, все, вплоть до мельчайшего жеста. Ибо разве не было похоже то, что я только сейчас думала, попыткой украсть у него ребенка? Я тяжело вздыхаю. Что такое? — спрашивает он нежно, и я быстро отвечаю: ничего, ибо я не смогу связно рассказать ему, что картины, крутящиеся у меня в голове, картины из толстого фотоальбома моего будущего, на них ничего, даже отдаленно похожего на семью, в том виде, в каком их изображают на рекламных плакатах сберегательных касс. Нет, я не могу представить себе ситуацию, когда мы вдвоем стоим, умильно склонившись над крошечным лысым младенцем, или нежимся под деревьями на красно-синем одеяле, устроив пикник в выходной день, я вижу себя только одну, с детской коляской, в платке, под дождем в парке, у меня потерянный взгляд, как у беглянки. Нет, даже ребенок не сможет превратить унижение в победу, это будут лишь шантаж и вымогательство.

Внезапно он резко выпрямляется, перебрасывает ноги через край кровати и, тяжко ступая, на ощупь идет в туалет, потом раздается потрескивающий шелест — струя его мочи бьет в унитаз; он всегда мочится, не закрывая дверь, словно желая показать, что у него нет от меня никаких тайн. Значит, у меня есть две-три минуты времени, и я принимаюсь лихорадочно обнюхивать свои руки и ноги, чтобы ощутить его запах. Он резок и напоминает «Маги», но улетучивается намного быстрее, чем любой другой из знакомых мне ароматов, он чувствуется всего пару секунд, не больше. Так же как глаза привыкают к темноте, нос быстро приспосабливается к этому запаху, поэтому нюхать надо сразу, не откладывая. Уже во время предыдущей нашей встречи я должна была бы понять, что его запах не дотягивает до утра. Но на этот раз все обстоит еще хуже, я почти ничего не чувствую, по крайней мере, не пахнет даже простыня, так как он весьма опрятно впрыснул свою семенную жидкость только в меня, не потеряв ни капли. Значит, думаю я, весь его запах остался во мне. Эта мысль сначала меня радует, я поглаживаю себя, провожу рукой между ног, потом обнюхиваю ладонь, но и здесь у меня нет полной уверенности, так как там наши запахи перемешались. До меня вдруг доходит, что и в этом деле все обстоит так же, как и с другими вещами, связанными с ним, все они присутствуют только во мне, снаружи они не существуют, и я не вполне уверена, что в действительности просто не обманываю саму себя. Чтобы разубедить себя, я встаю на четвереньки и принимаюсь, уткнувшись носом в простыню, ползать по растрепанной кровати. Я прижимаю лицо к подушке, но она вообще ничем не пахнет, если не считать стирального порошка, и в этот момент, стоя на всех четырех, я вижу его в дверном проеме. Он тупо смотрит на меня. Занимаешься гимнастикой? — спрашивает он, нет, отвечаю я, просто потеряла сережку, правда, на мне не было никакой сережки, и, к великому сожалению, мне приходится лгать, ибо, в противоположность ему, у меня-то как раз есть тайны. Но отговорка была выбрана неудачно, ибо он, как и все мужчины, любит решать мелкие житейские проблемы. Он тотчас подползает ко мне на животе и сквозь взбитое одеяло невнятно говорит: какого цвета, большое или маленькое, клипса это или настоящая серьга? Я сразу осознаю, что он большой специалист по украшениям и что у его жены проколоты мочки ушей. Я отвечаю: маленькая жемчужная серьга, и вижу, как он быстро поворачивается ко мне своим белым задом. Это не важно, говорю я, мне не хочется тратить на эту ерунду драгоценное время нашей встречи, его и так слишком мало, но он упрямо ползет под кровать, но все это отнюдь не выглядит так, как будто он хочет привести в порядок наши запутанные дела. Мне не остается ничего другого, как незаметно извлечь из шкатулки на ночном столике искомый предмет и поднять его над головой; я нашла!

Ах, разочарованно произносит он, конечно, он очень хотел бы сам найти сережку, но зато теперь он успокаивается и даже кладет голову мне на живот. Можно я выкурю сигарету? — спрашивает он, я киваю, и хотя сама я не курю, но в таких случаях я делаю затяжку-другую его сигаретой, это ритуал, такой же как тот факт, что я спрашиваю его, в какой стадии находится его развод с женой.

Этот развод длится уже полгода, и мне, как и прежде, очень трудно себе это представить, ибо они продолжают жить вместе, и он всегда спешит домой, чтобы не наносить ей еще большую обиду. Но, как он мне это преподнес, речь скорее идет о каком-то внутреннем, не видимом извне разводе. Все же ему намного легче рассказывать о нем, и он утверждает, что дела движутся. В обозримом будущем он будет говорить со мной не о жене, а обо мне, то есть о нас. В ответ я сообщаю ему, что в моей жизни существует Тимо, который якобы только и ждет, когда мы с ним окончательно разойдемся, так как отношения наши вконец разладились, но эта материя не особенно интересует Симона.

Как у тебя дела с женой? — спрашиваю я, ибо ее имя — Гизела — никогда между нами официально не упоминается, я вообще знаю его только из телефонного справочника.

Ах, вздыхает он, и у меня напрягается каждый мускул в безумной надежде, что на этот раз дело сдвинулось с мертвой точки.

Я не могу представить себе жизнь без нее, произносит он.

К сожалению, я не могу расценить это иначе, чем отступление. В конце концов, три недели назад он же говорил, что бракоразводный процесс продвигается, что он ищет квартиру, что это будет самое разумное, так как, несмотря на то что жена до сих пор сильно к нему привязана, для него это мотивация, так как он сможет чаще видеться со мной. И вот вам. Я не могу представить себе жизнь без нее. Чудо, что за фраза. Я чувствую себя так, словно меня из ведра окатили ледяной водой. Но потом я вижу, каким несчастным взглядом смотрит он на стену, и мое страдание с быстротой молнии превращается в сострадание. Но ведь все так и есть, вы вместе. Нет, озабоченно отвечает он, так больше не будет, а я думаю: надо надеяться. Но то, что я говорю, звучит совершенно иначе, потом ты когда-нибудь поймешь и осознаешь, что так было к лучшему, что на свете существуют и другие женщины. Лежа, я поднимаю руку, жест абсолютно бессмысленный, но так я могу рассматривать собственную кисть как некий посторонний предмет. Нет, конечно, я не могу ожидать, что в своих мыслях о новой партнерше он обязательно остановится на мне только потому, что я изредка, по видимости, совершенно случайно оказываюсь то рядом с ним, то на нем, то под ним. Я смотрю на свою руку — узкую и загорелую — и не нахожу никаких причин, мешающих ему принять меня во внимание, тем не менее я чувствую себя дискриминированной, словно представительница какой-то редкостной и странной расы.

Возможно, вы сумеете вывести свои отношения на какой-то иной уровень, мудро поучаю я, такие отношения обычно длятся дольше, чем так называемая любовь, но он снова отрицательно качает головой; при этом он выглядит жалко, как пятиклассник, получающий внушение, нет, я уже ей не особенно нужен, и мне думается, что наш разговор или, лучше сказать, моя консультация достигает глубин, и, чтобы окончательно его добить, я могла бы сказать, ты нужен мне, ты очень мне нужен, я могу тебе помочь, но я вовремя прикусываю язык. Это выглядело бы так, будто я намеренно желаю сделать для него более ценной отнятую любовь к его подруге и одновременно предложить саму себя, то есть то, в чем он, может быть, и не нуждается, правда, такое ускорение ничему и не вредит.

Нет, говорит он, я влюбился в другую.

Я слышу эти слова. Сердце совершает сумасшедший кульбит, может быть, еще несколько, кто знает. Одновременно в голове у меня начинается невообразимый треск, нет, это невероятно, я готова вцепиться в него, покрывать ненасытными поцелуями, снова и снова спать с ним — сегодня он останется у меня на ночь. Я тоже влюблена. Говорю я грубым, внезапно севшим голосом, но он как-то странно на меня смотрит и говорит, ах да, и с отсутствующим взглядом сообщает, что речь идет об Ангелике, так уж звезды встали.

Ангелика? — спрашиваю я, этого не может быть, нет, нет, это попросту невозможно.

Да, вздыхает он, мы знакомы уже две недели.

Ну что ж, говорю я и встаю, это не очень долго. Сейчас я уже ничего не могу, мне ничего не нужно, я ничего не хочу, мне надо удержать фасон, но больше всего мне надо, чтобы он ушел, и он, словно прочитав мои мысли, со вздохом говорит, мне, пожалуй, пора.

Я не хочу видеть, как он одевается, я ухожу в ванную, где принимаюсь остекленевшим взором разглядывать себя в зеркале. Все в порядке, да, так и есть, все в порядке. Конец. Все. Хватит. Он застегивает ботинки, когда звонит телефон. Телефон, дружелюбно говорит он, ты не хочешь — но я уже не слышу его, голая, я бегу к телефону, хватаю трубку и делаю нетерпеливый жест в сторону входной двери — уходи прочь. Так я пошел, не слишком уверенно говорит он, коротко целует меня в губы, ну, всего хорошего, и еще до того, как он закрывает за собой дверь, я кричу в трубку, Тимо, это ты, говори, и, так как в трубке на неуловимое мгновение повисает молчание, меня охватывает дикий, панический страх, что все не так, что это не Тимо, что Наташа, эта глупая, взбалмошная девчонка, беспощадно наказа на за свою глупость, что князь Андрей, и без того отмеченный жизнью, получил на войне тяжкую рану; на одре болезни он слабым голосом прощает ее, ему не суждено поправиться, и Наташа без конца плачет, и, охваченная самыми дурными предчувствиями, я смиренно спрашиваю, Тимо, ты меня слышишь, у тебя все хорошо, я испытываю невероятное облегчение, когда на противоположном конце провода раздается какой-то звук, и он говорит, да, логично, мы же договорились, что созвонимся, и он выполняет обещание, звонит, этот звонок надежен и неотвратим, как восход солнца. Я разочарована только в первую секунду, потом я спрашиваю, можно я сегодня приеду к тебе и переночую? — и в ответ на мою душу проливается бальзам, дружеский голос говорит, так в чем же дело, я думал, тебе просто хочется пару вечеров побыть одной, но конечно же ты можешь переночевать у меня, я говорю, просто настало время съезжаться и жить вместе, бери такси и приезжай.