На чердаке не было ничего, кроме стола, стула и старой вешалки. Зимнее солнце, смотревшее в чердачное окно, хоть и не давало никакого тепла, отбрасывало на пол узкий треугольник света, в котором, мерцая, слоями плавала пыль. Все здесь выглядело ирреальным, вне времени и пространства, словно прямо с этого чердака можно было шагнуть в другое измерение. Якоб стоял у вершины треугольника, словно на командном пункте. Он прикоснулся пальцами к пустому столу. Здесь он будет работать.
Он снова спустился по лестнице в гостиную, где об его ноги немедленно стал тереться кот. Якоб сделал глоток пива из кружки, склонился над фотографией и долго ее рассматривал. Изображенный на ней кукольный дом был действительно виден во всех мельчайших деталях. Он взял бумагу и карандаш, список грозил оказаться длинным. Он написал «лампа» и сделал паузу; «обои», «краска», «дерево», «стекло», «письменный стол», «гарнитур гостиной», «кровати». Список не отличался упорядоченностью. Все это надо будет потом привести в порядок и наметить этапы работ, «гвозди», «клей», «ковер», «лак», он задумался: наставление по проектированию; естественно, для такого случая надо составить руководство по проектированию. «Кукольный дом своими руками» или что-нибудь в этом роде. Он снова про себя отметил, как он любит вещи на стадии планирования. В планирование он всегда окунался с головой, как в море. Так же и с этим планированием, несмотря на то что он согласился на эту работу по собственной охоте — сделать племяннице к Рождеству кукольный дом, да и то скорее от изумления, так как сестра никогда ни о чем его не просила, и сам он тотчас пожалел о своем согласии, тем более что времени оставалось в обрез. Между тем все могло бы сложиться и по-другому, однако его оставила Мона, и вот он сидит здесь. Когда он сегодня утром обнаружил в почтовом ящике фотографию и записку: «Тысяча благодарностей и тысяча поцелуев за твой труд. Твоя Саския», Якоб был безмерно обрадован и поцелуями, и полученным заданием. Выходит, именно для этого он брал отпуск. Правда, они собирались поехать отдохнуть.
Он долго и пристально рассматривал фотографию. Саския, его сестра, хотела домик для Анники, такой же, какой когда-то был у нее самой. Она сфотографировала тот старый домик игрушечным детским фотоаппаратом, об этом было сказано и в письме, но на фотографии был не только домик, на заднем плане в той же комнате стояла незнакомая девочка лет пяти. Наверное, это была подружка Саскии. Но изображение было слишком расплывчатым, чтобы разглядеть ее черты. Передний план был более резким. Да, наверное, это подружка по играм Саскии, курносая девчонка с торчащими во все стороны светлыми вихрами и обстриженной до длины, самое большее, два сантиметра челкой; на кончиках волосы становились совсем белесыми, от этого казалось, что волосы растут не из кожи головы, а откуда-то из пространства, с противоположного конца. Но самое большое впечатление на Якоба производил взгляд, пронизывающий взгляд, который, казалось, не был направлен на юного фотографа, да и вообще не принадлежал миру детства, словно детская и подруга были лишь весьма правдоподобной иллюзией. Чувствовалось, что гораздо важнее внутренние картины, застывшие в глазах девочки, и именно эти картины на самом деле рассматривает ребенок.
С большим трудом он отрывает взгляд от девочки на фотографии. Кукольный дом снят очень отчетливо, можно рассмотреть каждую деталь, даже крошечные лампочки в гостиной. Саския права, он вполне сможет сориентироваться по этой фотографии. Он оторвал взгляд от фотографии и поднял голову, комната была невообразимо пуста в сравнении с маленьким изображением, он поежился, как от холода, явственно услышал ее голос, слова прощания, механические, бездушные, холодные, «это окончательно», такого она не говорила никогда, не говорила, несмотря на множество ссор, это было не в обычае Моны. И убегать тоже было не в ее обычае, особенно от ссоры. Темные волосы ее гордо развевались, как покрывало, когда он смотрел ей вслед. Теперь он снова отчетливо видел эту картину своим внутренним взором.
Он уже перестал считать дни с тех пор, как ушла Мона. Он спрятался в свое новое занятие, как в черную дыру времени. На чердаке, в треугольнике света и пыли, он охотно проводил теперь все свое время, запах опилок и столярного клея напоминал ему о годах ученичества. Карандашом, по линейке, он наносил на фанеру тонкие линии, большие пластины ему нарезали, но тонкую работу он выполнял сам, этажи он делал в масштабе 1:12 высотой от 220 до 250 миллиметров, он сложил этажи и склеил их. Собственные руки стали казаться ему крупнее и проворнее. Пилки, напильники, измерители. Он пил пиво, вино или виски и ни о чем не думал. Первые два дня он слушал радио и забавлялся мыслью перетащить наверх телевизор, но потом заметил, что ему нужен покой, не размышления, а просто покой. Дни перетекали один в другой, на улице поздно светало и рано темнело, один зимний день был как две капли воды похож на другой, а он, сидя за письменным столом, дополнял остов кукольного дома лестницей, обоями и паркетом, рассуждал над планировкой. Рядом с гостиной он задумал салон для вечеринок, в доме будут родительская спальня и детская, ванная, кухня и музыкальная комната. Он чувствовал себя так же, как когда-то, когда болел гриппом — то было приятное чувство собственной беспомощности.
По утрам после завтрака он выходил на прогулку, возвращался с бутылкой вина, половиной курицы и хлебом, кроме этого, ему было нужно весьма немногое, и к тому же это немногое день ото дня становилось еще меньше. За завтраком он читал газету и слушал радио, однажды он случайно поймал передачу о музее игрушек. Из передачи он узнал, что жемчужиной коллекции считают кукольный дом британской принцессы Мэри, этот дом был сделан в двадцатые годы прошлого века. Этот гигантский кукольный дом, как, во всяком случае, рассказывала журналистка, был точной копией двора королевы, там были даже проточные водоемы, а по дорожкам можно было проехать на настоящем «роллс-ройсе». Якобу было интересно, стала ли эта принцесса Мэри счастливым человеком, и он, сам не зная почему, подумал, что да. Самолюбие Якоба было задето; конечно, он не имел возможности пойти — даже ради родной племянницы — на такие расходы, но он должен стать приятным и уютным — ее кукольный дом. Саския говорила, что девочка должна в игре подражать миру взрослых. Он, правда, считал, что Анника может слишком рано заметить, как холодны настоящие дома.
По вечерам он часто ходил в кино, смотрел в основном блокбастеры, это его отвлекало, но потом было очень тоскливо одному возвращаться домой. Он проходил по прихожей, словно сквозь раскрытые клещи — слева сюрреалистическая картина с животными, глазеющими на него из какого-то райского леса, а справа — пронизывающая серьезным взглядом индейская Мадонна, очень похожая на Мону. Не сразу нажатие на клавишу выключателя стало привычным движением. До поздней ночи он не мог заснуть, щупал и трогал вещи, которые только что держал в руках, разглаживал сгиб телевизионного журнала, встряхивал вскрытый пакет кукурузных хлопьев. Он не мог собраться с духом, чтобы что-нибудь выбросить. Он бродил по комнатам до тех пор, пока без сил не валился в постель. Хорошо, что теперь у него была эта работа на чердаке, она не имела ничего общего со всем этим, абсолютно ничего. Так ребенок воображает себе чудесным мир взрослых.
Он прибивал гвоздями пол к заготовке лестничной площадки, вбивая их на расстоянии одного сантиметра от наружного края, когда ему послышался какой-то шум, он торопливо спустился вниз — может быть, она вернулась и прошла в дом, сняв туфли. Он прислушался — нет, никого.
Он услышал приближение боли — как отдаленный звук, скрип и потрескивание в голове. Он взял бутылку вина, отпил глоток и снова поднялся по винтовой лестнице на чердак. Сегодня он решил приклеить к дому наружную лестницу — до завтра клей должен будет высохнуть и схватиться.
Позвонила Саския, ее голос звучал как из другого мира:
— Как у тебя дела?
— Отдохнул, если ты это имеешь в виду. Думаешь, у тебя лучше? Мне надо к тебе заехать?
— Но, Якоб, я же слышу. Скажи, ты выпил? Я приеду к тебе.
— Нет, — произнес он так громко, что заглушил внутренний скрип, — мне полезно пиво.
Она молчала, видимо, он солгал слишком неумело.
— Я звоню тебе каждый вечер…
— Не волнуйся, если я не подхожу к телефону, мне просто хочется побыть одному.
На второй неделе появляется ребенок. Сначала он стоит в темном дальнем углу чердака, потом делает шаг в солнечный свет и подходит к Якобу. Дитя появляется из какого-то коричневатого плоского фона. Его легко узнать, ведь это ребенок с фотографии, у него тот же беспокойный, лихорадочный взгляд, направленный куда-то мимо Якоба, будто его лицо не более чем легкая дымка или смутное отражение.
— Привет, — говорит Якоб. Он внимательно, до боли в глазах вглядывается в ребенка. Контуры его тела начинают белесо мигать и расплываться. Он тотчас начинает волноваться, что силуэт вот-вот исчезнет. Он должен что-то сделать, что-то сказать, по крайней мере, что-то подумать, чтобы дитя осталось. Но потом, как-то сразу и неожиданно, ребенок делает шаг назад, вполне естественное движение гостя, собравшегося откланяться. Якоб хочет поднять руку, но не может.
До него вдруг доходит, что он сильно вспотел, рубашка насквозь мокрая. Но зато теперь он вновь обрел способность двигаться, он раскрывает окно и только теперь замечает, как сильно на чердаке пахло лаком. Он заметил, что лучше всего запомнил голубые глаза ребенка, окруженные венчиком светлых ресниц, он снова уставляет взор в пустой угол, ему становится плохо, он делает пару шагов, закуривает, и только потом, очень медленно, по мере исчезновения этой природной, некрасивой и обычной дурноты, ему становится ясно, что этот растворившийся в тумане ребенок был лишь пластическим воспоминанием; он, Якоб, пал жертвой банки с краской. Какой странный изворот ума, как нарочно, извергнувшего в фантазию ребенка, и Якоб, понимая, что это обман, все равно желал новых встреч.
На следующий день Якоб — впервые после ухода Моны — чувствовал себя свежим и отдохнувшим.
Он решил поехать за покупками, надо в ближайшее время окончательно обставить кукольный дом. Машина покрылась тонким слоем льда. Якоб соскреб его со стекол, при каждом шаге с хрустом давя снежинки, он всей грудью вдыхал морозный воздух, отдававший металлом, вдыхал, как лекарство; было так холодно, что у него скоро онемели нос и губы. По поселку он ехал медленно, сорок километров в час, да и в городе не стал прибавлять скорости, на него напало болтливое настроение, он разговаривал с ребенком, рассказал ему, что родительскую спальню представляет себе в кобальтовых, синих тонах, детскую — в солнечно-желтых, на лестничной площадке он развесит крошечные радостные картины, пейзажи. Если, конечно, ему удастся все это купить. Оказавшись в толкотне и суете торгового зала, он не слышал и не ощущал шума, ему казалось, что они с ребенком идут вдвоем по пустому магазину. Однако теперь он так сильно отвлекся, что не мог продолжать рассказ, но надеялся, что чувство единения с ребенком, чувство, что он не один, не покинет его. И в самом деле, среди многочисленных пап и мам в переполненном, выдержанном в золотистых и красных тонах отделе игрушек он чувствовал себя таким же отцом, как и другие, уверенно выбирая покупки: печи, цветочные вазы, секретер, кровати, ковры, комнатные растения, даже книги и тостер — они тоже были здесь — в миниатюре, он внимательно сверял купленное со списком, но нашел гораздо больше, чем значилось на листке бумаги. Только когда дело дошло до выбора семейства, он долго не мог принять решение. «Чего ты хочешь?» — спросил он вполголоса. Ребенок молчал, и тогда он сам выбрал семью из четырех человек — без бабушек и дедушек, все куклы были с черными волосами и большими серыми или голубыми глазами, к ним прилагалась еще и собака; последним, что он купил, были крошечные таблички с именами отца и матери, Нора и Арон, ему понравилось это созвучие, имена представляли собой причудливый симбиоз. Кукол по отдельности завернули в бумагу и уложили в картонную коробку. Расплачиваясь, он улыбался. «Как тебе нравятся имена Нора и Арон?» — спросил он ребенка, спускаясь по эскалатору на нижний уровень, на парковку.
Он опускал монеты в автомат, расплачиваясь на выезде за стоянку, когда к нему обратилась какая-то женщина:
— Якоб?
Несколько мгновений он не мог понять, где она находится, прежде чем увидел, что она стоит прямо перед ним. Это была его бывшая сокурсница Сара Беннерт, одна из пяти девушек на инженерном факультете, она близко познакомилась с одним из однокашников, съехалась с ним и потом, хотя и закончила курс, ни одного дня не работала по специальности. Они знали друг друга весьма поверхностно, при встречах болтали о пустяках, но сейчас он не испытал никакой радости.
— Сара, прости, я спешу. Мы можем созвониться.
— Ты выглядишь… очень усталым…
— Мы с Моной разошлись.
— Мне очень жаль… Ты все еще живешь в своем доме? Тебе надо переехать оттуда, сменить обстановку, — вещала она с лицом феи несчастья, специализирующейся на разводах: она говорила не пошло, но очень по-деловому. Губы у нее были большие и красные, волосы цвета светлого дерева — полная противоположность Моны и совсем не в его вкусе. Я не буду никуда переезжать, подумал он. В конце концов, это мой дом.
Как только они распрощались, он забыл об этой встрече. Сев за руль, он обнаружил, что руки у него замерзли так, что он едва смог вставить ключ в гнездо зажигания. Огни расплывались перед его утомленными глазами. Уже дома, занявшись приготовлением кофе, он принялся рассказывать ребенку, как познакомился с Моной, как молода она была тогда, как отвечала всем его представлениям о женщине, потом, отхлебывая горячий кофе, он, между глотками, рассказывал, как они въехали в этот дом, как между ними началось отчуждение, которое иногда наступает между любящими, а иногда — нет, «здесь оно, знаешь ли, наступило». Он вспотел, вероятно, озноб, прохвативший его в машине, был первым симптомом гриппа. Потом он принял горячую ванну. Одеваясь, он заметил, как изменилась его кожа, складками свисала она на животе и на бедрах; он удивился — как может похудеть человек всего за какой-то неполный месяц.
Целыми днями он не выходил из дому, ел то, что оставалось в кладовой и в холодильнике, каждый раз доставая из шкафа новые тарелки и чашки; как же невыносимо много хлама у них накопилось, думал он. Иногда он поражался тому, как много поступает звонков, ведь обстоятельства уже давно изменились, чего, естественно, не могли знать все эти люди.
Раз начавшись, разговор с ребенком, точнее, обращенный к нему монолог продолжался, не прерываясь. Якоб даже не подозревал, сколько всего он может рассказать, теперь он рассказывал ребенку о своем детстве, хотя он мало что сохранил от той последовательной безнадежно сентиментальной лжи, которую многие другие вставляют в рамку и называют детством.
По ночам его организм попеременно играл с ним то в войну, то в мир. Он мог бы поклясться, что все вокруг скользит и движется, стараясь принять новую форму, но из этого, правда, ничего не выходило.
В фазу войны он чувствовал себя парализованным, до полудня валялся в кровати, а потом вставал и принимался разыгрывать церемониал прощания. Он собирал принадлежавшие ей вещи, складывал их в картонные коробки и относил в подвал, а из подвала опять наверх, он рвал и резал фотографии, а потом снова склеивал их, облизывал пальцы и гладил себя, заставляя расти и распухать свой смехотворно мягкий член, закрывал глаза и представлял себе Мону, сначала он просто ее воображал, но теперь он стал и в самом деле с нею спать. Иногда он без церемоний укладывал ее голову на свое мягкое естество, «сделай что-нибудь», говорил он, «ну же», и она брала его в рот, играя узловатой, оттянутой кверху крайней плотью — выделявшейся светлым пологом над светлой красной головкой, он чувствовал, как член набухает, становится в ее руке все тверже и тверже, она давит все сильнее, и они ложатся рядом. В тот миг, когда молочная клейкая сперма повисала на ее курчавых волосках, он слышал явственное хихиканье ребенка в углу и торопливо натягивал трусы.
Фазы мира бывали намного короче. В такие моменты он подходил к телефону, включал его в розетку, выслушивал пару-другую записанных сообщений, стирал те из них, которые были обращены не к нему, потом звонил в свою контору, куда не ходил, отговариваясь болезнью. Мало того, он смог даже принять несколько рабочих решений, необдуманных, интуитивных решений, которые, как он от души надеялся, окажутся верными. Он вытряхивал корм из коробок в кошачью миску, оставлял Саскии сообщения, ему становилось лучше, он пытался в какой-то — пусть минимальной — мере овладеть собой и справиться со смятением, но это быстро его истощало, и он снова прятал голову, как черепаха. Он чувствовал, что там, под панцирем, его ожидает боль, он словно вползал в нее, почти с облегчением, настолько привычной для него она стала. Утешением ему стали служить простейшие вещи, каждый вдох казался невероятной удачей. Он заказывал еду в «Азия-Экспресс». Разорвав фольгу, он наслаждался аппетитным видом мяса и овощей, но стоило только взять это в рот, как он убеждался в отвратительном вкусе и отставлял лоток в сторону. Он начал набрасывать эскизы прощального подарка Моне и сделал зеленый салон в кукольном доме — салон выглядел, как костюмерная в замке Гогеншвангау — они видели это великолепие, когда ездили в Баварию. Тот салон очень понравился Моне, несмотря на то что был скромнее остальных покоев. Он не стал пользоваться готовой краской, составив особый зеленый тон, который он, помнится, видел на кофейной чашке, комнатка блестела и сияла, выглядела причудливо-фантастической на фоне пастельной и естественной цветовой гаммы дома. Видишь, торжествующе сказал он ребенку, видишь? Зеленый.
Вместе с потом вышел избыток алкоголя и симптомы гриппа, пот высох очень медленно, потом сухо стало и во рту. Наверное, поэтому он стал меньше говорить с ребенком. Ночами ему стали сниться совершенно невероятные, фантастические сны, стены из резины, принимавшие форму его тела, превращаясь в кровати, тюремные клетки и гробы, головы, заглядывавшие в окно, смеющиеся и плачущие, если смотреть на них сбоку. Они, эти головы, смотрели на него, как члены какой-то сверхъестественно жуткой семейки.
Чего, в конце концов, хотела от него Мона? Он отомстил ей, отыгравшись на кошке, которая очень к нему привязалась. Он взял ее на чердак, открыл окно и стал выталкивать на улицу, а она изо всех сил цеплялась когтями за каменную стену. Он закрыл окно. Он не пустит ее назад, сколько бы она ни мяукала.
Потом у его дверей стояла Сара Беннерт — смущенная, с прической «конский хвост», трепетавший на зимнем ветру. Он совершенно о ней забыл.
— Как поживаешь? — спросила она.
— Пью. Сплю — иногда. Собрал весь ее хлам и отправил на адрес ее матери, куда она, скорее всего, уползла. Я изрезал ее фотографии, а потом опять их склеил… — Он замолчал и перевел дух.
Она не уходила, и ему пришлось разделить с ней последнюю банку солодового пива. Она вещала, как по писаному, хотя рассказывала о себе.
— У меня всегда было такое чувство, что я бросила универ только из-за него, и подсознательно постоянно ему об этом напоминала. С другой стороны, я тоже не во всем виновата. Кроме того, он мне изменил. Мона тебе когда-нибудь изменяла?
— Не знаю. Хотя все-таки… нет, не думаю. — Он чувствовал страшную усталость. Она пришла, чтобы предложить ему помощь — помощь брошенной брошенному. Безо всяких церемоний она начала раздеваться. Он смотрел на ее обнаженное, цвета светлого дерева, тело, на плечи с едва заметным цветовым переходом между волосами и кожей, он смотрел на нее всего на мгновение дольше, чем требовалось на то, чтобы она восприняла его взгляд как комплимент. Радость от подарка, наверное, выражают после испытанного болезненного неудобства. Однако она не перестала улыбаться и даже призывно раскинула руки, он бросился к ней, поднял и так тесно прижал к себе, что проникновение оказалось слишком глубоким. Лицо его исказилось от боли, он отвел взгляд в сторону. Он увидел ребенка и его ухмылку. Он закрыл глаза и опрокинул тело, которое держал в руках, на спину, чтобы узнать, закричит ли Сара, когда ей будет больно. Она жалобно застонала.
— Думаю, ты пока не оправился, — сказала она уязвленным, но делано нейтральным тоном, когда они потом пили вино. — Но когда оправишься, позвони.
— Хорошо, — ответил он.
Когда она ушла, он открыл окно и уставился в зимнее небо цвета метиленовой синьки, как будто Мона умерла и душа ее незримо витает среди облаков.
Теперь не хватало только освещения, электрической проводки, последней точки над «i». Для этого надо было разместить и прикрепить лампочки, а соединенные в одну связку провода вывести на заднюю стенку и подсоединить к трансформатору. Сначала он хотел подключить все провода к одному распределительному щиту, но это ему не удалось, щитов потребовалось больше. Полосками клейкой ленты он закрепил свободные провода, скользившие между пальцами. Он поднял глаза и заметил расплывающийся силуэт ребенка, это очень напоминало прощание.
— Красиво, правда? — спросил он, но ребенок молчал, да и самому Якобу было нечего сказать, он осторожно проверил лампочки, для чего легонько касался полюсов, чтобы тонкие проволочки не перегорели от короткого замыкания. Все работало. У него получился весьма большой дом, стоявший на столе во всем своем великолепии, отдельные пространства были, пожалуй, перегружены, потому что Якоб никак не мог удовлетвориться сделанным. В гостиной был маленький камин, рядом с которым были сложены крошечные поленья из настоящего дерева, на комоде спальни стояли часы размером с ноготь большого пальца, полнота и совершенство слились воедино. Помимо этого, была еще жизнь, которой дышал дом, куклы внутри выглядели такими же живыми, как люди. Якоб показал ребенку, как открыть парадную дверь, продемонстрировал детали убранства комнат — обои с мелким узором, пластиковые горшки с крошечными цветами на подоконниках и даже занавески; Нору и Арона он поместил в салон, а детей в расположенный внизу сад, где они могли поиграть с собакой; смотри, сказал Якоб, и они стали смотреть вместе. Теперь ребенок улыбался Якобу преданными глазами, казалось даже, что по детскому личику блуждает его собственная улыбка, немного похожая, одновременно, на улыбку Моны; но нет, говорит Якоб, я не люблю детей, и ей следовало с этим смириться, и если это было причиной ее ухода, то извините.
Собственно, с домом уже нечего было делать, он потрогал банки с красками, они были холодны, как лед, он в нескольких местах поскреб дом ногтем и только теперь почувствовал, как разливается по телу накопившаяся за последние недели усталость. Он, пошатнувшись, встал, ему было невероятно трудно оторваться от своего творения. Он еще раз осмотрел маленькие лампочки. Долго стоял он так, долго оценивал свои решения, все они оказались верными, решил он, ноги его затекли, он пошарил в кармане, достал пачку сигарет, выкурил одну, потом сразу вторую. Он словно прирос к полу, ребенок, которого они с Моной не хотели, исчез в своем углу.
Звонок вывел его из созерцательной задумчивости, он спустился к двери и рывком распахнул ее. За дверью стояла Мона с заплаканным лицом, увидев его, она невольно отступила назад, и он, опустив глаза, посмотрел на себя — рубашка выбилась из штанов, тазовые кости, как два блюда, торчали наружу, движением руки он пригласил Мону войти, но движение это оказалось слишком замедленным, чтобы его можно было принять за жест примирения.