Интерпретаторы

Шойинка Воле

Роман опубликован в журнале "Иностранная литература" № 10, 1970

Пробуждение чувства гражданской ответственности — основной мотив книги. Написанная 5 — 6 лет назад, она сегодня во многом перекликается для нас с настроениями и идеями «новых левых», бунтующего студенчества Европы и США, разгневанной молодежи, которая отрекается от цинизма и пустоты капиталистического мира, хотя и не может еще противопоставить им отчетливой программы. Роман Шойинки — своеобразный нигерийский вариант современной литературы о бунте радикальной молодежи.

 

Воле Шойинка принадлежит к тому поколению писателей Нигерии, которое вступило в литературу к началу 60-х годов, когда их страна получила независимость. В 1960 году на празднествах в честь независимости была представлена пьеса-мистерия 25-летнего автора, только что вернувшегося из Лондона, где он изучал искусство театра. Тогда же Шойинка основал театральную группу «Маски 1960». С тех пор Шойинка стал ведущим театральным деятелем Нигерии и ее крупнейшим драматургом. Его пьесы — комедии, сатиры, драмы — дали ему широкую известность в странах Африки и за ее пределами. Драма «Дорога» была с успехом представлена в Лондоне на фестивале искусств 1965 года. На Дакарском фестивале 1965 года Шойинка выступил с докладом о театре и получил премию за свою пьесу «Урожай Конги».
Е.Г.

Драматург, режиссер, актер, Шойинка является также автором большой поэмы «Иданре» и пока единственного романа «Интерпретаторы». Творчество Воле Шойинки при столь широком жанровом многообразии, однако, производит впечатление большой цельности. Оно всегда было резко направлено против проявлений неоколониализма в молодом нигерийском государстве, против тех сил феодальной, традиционной Африки, которые и сейчас используются Западом для экономического проникновения в африканские страны. Творчество Шойинки, девизом которого могло быть шиллеровское «In Tirannos!», всегда тем самым защищало возможность демократического развития для Нигерии. Поэтому, хотя оно и создавалось в первой половине 60-х годов, но звучит с чрезвычайной остротой сегодня, когда после окончания гражданской войны (1967 — 1969 гг.) Нигерия определяет свое будущее.

«Интерпретаторы» — роман, вышедший в 1965 году, воссоздает социальные противоречия Нигерии, которые ясно обозначились уже в начале 60-х годов, а сегодня позволяют нам лучше понять трагические потрясения последующих лет.

Нигерия получила независимость в 1960 году, но уже вскоре отчетливо проявились неоколониалистские черты нового государства, политику и общий облик которого стали определять наиболее реакционные феодальные и буржуазные силы страны. Быстрое обуржуазивание африканской элиты, коррупция «своих» дельцов и чиновников, усвоивших приемы американского и европейского бизнеса, откровенная дележка «национального пирога», циничная лживость прессы, ханжеское лицемерие «светских» кругов, подражавших омертвевшим нравам викторианской Англии, — вся эта атмосфера была воссоздана в ряде нигерийских книг. Она возникает и в «Интерпретаторах», где сказано: два самых распространенных слова в стране — «дерьмо» и «смерть».

В этой общей обстановке — ключ к пониманию судьбы той молодой нигерийской интеллигенции, «интерпретаторов» своего общества, которым посвящен роман. Это скорее роман атмосферы, попытка дать образ своего поколения, тех тридцатилетних нигерийцев, которые, вернувшись из университетов Англии и США, хотели стать строителями нового общества и были жестоко обмануты в своих ожиданиях. Это история их отчуждения, их духовного бунта.

Инженер Секони, художник Кола, журналист Саго, секретарь министерства Эгбо, преподаватель университета Банделе — люди разных профессий и различных характеров, но общей судьбы. Они отвергают законы этого общества.

Они не соглашаются на грязь и цинизм, на ложь и лицемерие. Это новая интеллигенция Африки, люди творческих поисков, независимой мысли и высоких нравственных требований.

Но может ли их отчуждение превратиться в настоящую борьбу? Весь смысл, весь пафос романа был именно в том, чтобы поднять их духовный бунт до активного действия. Это атмосфера перед взрывом, и духота ее — предгрозовая. Поэтому в обобщающий символ романа вырастает скульптура, созданная Секони, фигура Борца, который в напряжении всех сил душит обвившего его питона, — идеал цельной, действенной жизни. Секони, Кола, Банделе — всех их сжигает жажда действия, жажда внести свою долю в определение путей молодого государства. Когда Кола говорит о своем стремлении к «власти», речь идет, конечно, не о ницшеанской «воле к власти», но о стремлении через искусство или непосредственно в жизни получить возможность воздействия на общество. Суровый Банделе, столь презирающий ханжей из университетской верхушки, все более безжалостен и к своему поколению, к интерпретаторам. И в его непримиримых интонациях явно слышится голос самого автора. Интеллигент, художник должен выполнить свою миссию по отношению к своей стране, своему народу. Уклонение от этого Шойинка в романе, как и во многих своих выступлениях, называет отступничеством. Мотив отступника проходит через весь роман как антитеза Борцу. Отступник, говорит Шойинка, — это безликость, полная пустота, пассивность, щепка, безвольно плывущая по течению.

Пробуждение чувства гражданской ответственности — основной мотив книги. Написанная 5 — 6 лет назад, она сегодня во многом перекликается для нас с настроениями и идеями «новых левых», бунтующего студенчества Европы и США, разгневанной молодежи, которая отрекается от цинизма и пустоты капиталистического мира, хотя и не может еще противопоставить им отчетливой программы. Роман Шойинки — своеобразный нигерийский вариант современной литературы о бунте радикальной молодежи.

«Интерпретаторы» — роман интеллектуальный и лирический. В его диалогах встают вопросы, волновавшие нигерийскую и африканскую интеллигенцию.

Это прежде всего отношение к африканскому наследию, к африканскому доколониальному прошлому. В романе это более всего связано с Эгбо, юношей из царского рода, которого терзает выбор между равно бессмысленной для него ролью министерского чиновника или вождя в его родной деревне. Прошлое — традиционная Африка — не лишено для него искушений, но Шойинка вложил в уста Эгбо всю свою ненависть к прошлому — к воплощающим ее консервативным силам Африки, которые мертвой хваткой душат ее будущее.

Резкая оценка мертвого прошлого связана в романе со столь же резкой критикой негритюда. Она дана через фигуру Джо Голдера, белого американца с примесью негритянской крови. Голдер — педераст и вызывает предельное отвращение автора и его героев. Но Шойинка сближает сексуальную извращенность Голдера с идеей негритюда, воспринимаемой автором как идеологическая извращенность. Шойинка считает, что черная кожа для Голдера предмет такого же культа, как и для идеологов негритюда, которые, превознося «особую сущность негра», по сути поднимали консервативные патриархальные, феодальные традиции Африки. Во многом Шойинка прав, критикуя идеи негритюда. Однако его сближение сексуальных и идеологических понятий все же по меньшей мере странно.

Привлекательны в романе та естественная человечность, тот интернационализм, которые побуждают автора оценивать людей не по цвету кожи, но по их человеческому и социальному облику. Равно привлекательны молодая англичанка Моника и ее мудрая африканская свекровь. Равно мерзки черные и белые рвачи и взяточники.

В размышлениях художника Колы и в описании его монументального полотна «Пантеон» Шойинка воплотил свои излюбленные мысли об искусстве. Его картина — символический образ того, как из изначального хаоса рождается Земля, новый мир. Кола воплощает это рождение через образы мифологии народа йоруба, через фигуры пантеона богов, как сам Шойинка делал это в пьесах и поэме. Особую роль играет среди них божество Радуги, означающей в трактовке Шойинки Мост, Звено, соединяющее Землю с небом, настоящее с будущим. Поэтому Кола отказывается от мысли писать фигуру Радуги с красивого, но ничтожного Ноя, труса, «отступника». Отступник не может стать Мостом, ведущим к будущему. Тема отступничества еще раз возникает в связи с журналистом Саго. Обозленный невозможностью быть независимым журналистом в продажной газете с иронически звучащим названием «Индепендент вьюпойнт» («Независимая точка зрения»), он опускается и, отвечая на цинизм окружающего мира такой же грубостью, создает полушутя, полувсерьез свою «философию» Voidancy. Слово это, произведенное от английского Void (пустота) и от глагола to void (опорожняться), обыграно в романе так, что это одновременно и «философия опорожнения» и философия пустоты. Акт дефекации приравнен к нирване курильщиков опиума. Но грубые, иронические бравады Саго — скорее опустошенность и бессилие, чем форма бунта.

Роман Шойинки — проза не только интеллектуальная, но и лирическая, это проза поэта. Сатирические эпизоды сменяются отрывками лирическими, написанными в ином, более сложном стилистическом ключе: распространенная сейчас в зарубежной прозе композиция подчеркивает субъективное ощущение времени, когда всплывающие воспоминания разных лет, включаясь в реальное действие, нарушают хронологическую последовательность. Ритмизованная проза неуловимо переходит порой в стихотворные строки. Этот лиризм особенно часто возникает в книге в связи с утонченным и поэтическим Эгбо, в любовных эпизодах.

В этих лирических оттенках прозы находит выражение особая атмосфера нравственной чистоты, поэтических человеческих отношений дружбы и товарищества, нежности и тонкости в любви, царящая в узком кругу «интерпретаторов». Но им, людям на грани юности и зрелости, мало противопоставить обществу свою нравственную чистоту. Атмосфера неудовлетворенности и какого-то томительного ожидания сгущается к концу романа до мучительной тоски. Тоски по настоящему делу. Тоски по настоящему действию.

 

ЧАСТЬ I

1

- Этот звук выворачивает желудок, — бормотал Саго, заткнув уши, чтобы не слышать скрежета железных столиков о бетон. Дехайнва вдруг подпрыгнула, и голова Саго, лежавшая у нее на коленях, чуть не ударилась о стул. Руки Банделе, как всегда, изумляли. Одним движением он обхватил стулья и столик и сдвинул их ближе к стене. Танцующие убегали от хамелеоновых языков ливня, а злобный ветер хлестал их. Через мгновение остался только оркестр.

Бульканье продолжалось довольно долго, прежде чем Эгбо понял его смысл. Он с отвращением взглянул на протекший навес и выплеснул пиво в дождь:

— Жалость мне не нужна. Скажите богу, чтобы он не лил слезы в мое пиво.

Саго тер шею.

— Как ты подпрыгнула! Так можно сломать шею горилле!

— Я спасала прическу.

— Моя шея и ее прическа! Отчего ты не носишь парик? Это модно.

— Мне не нравится.

— Глядя на твою прическу, люди решат, что ты лысая.

Отделенный от ливня метровой бамбуковой перегородкой — «уют и интимность, посетите отдельные кабинеты клуба Камбана», — Эгбо смотрел, как его оскверненное пиво исчезает во вспененной луже.

— Выбор сделан. Жаловаться не на что.

Банделе вопросительно взглянул на него.

— Я говорю сам с собой да с этой болтливой лужей.

Два весла рассекали тихую воду, безмолвная борозда тянулась за лодкой между застывшими слезами мангров; воздух был мертв: они плыли туда, где из речной глади торчала старая ржавая пушка. Вместе с гниющими лодками возле берега она создавала впечатление старой, выцветшей фотографии. Гребцы задержали лодку у пушечного ствола. Опустив руку в воду, Эгбо смотрел в солоноватую тишь, в темную глубь, скрывавшую илистое дно. Он ушел в себя, на лице его было спокойствие.

— Наверно, вы догадались. Отец и мать утонули здесь.

Лодка двинулась дальше.

— Ваши китайские мудрецы, конечно, объявят, что это ложь. Как можно сказать, что отец и мать утонули здесь, когда сегодня вода не та, что была год назад или даже вчера. Или миг назад. Но дед мой отнюдь не философ. Он утопил здесь пушку, чтобы отметить место. Поэтому я говорю, что отец и мать погибли именно тут.

Никто не взглянул на него, никто не знал, что сказать. Из удалявшейся пушки вылез любопытный краб, вытянул к солнцу клешни и соскользнул со ствола, пробуравив в воде неслышную норку. Речные бычки цвета воды сновали в некогда гордых гнилых боевых лодках. Бесконечные своды мангров тянулись над головой, и Кола нарушил молчание:

— Эти мангры меня угнетают.

— Меня тоже, — ответил Эгбо. — Вода меня будет преследовать всю жизнь; я не люблю того, что пахнет смертью. Помню, когда-то в Ошогбо я лежал часами в роще Ошун и слушал, как плещутся волны. В них было что-то мирное, успокоительное. Я лежал там и ждал, что отец и мать выйдут из воды и заговорят. Я верил, что они стали водяными и когда-нибудь выйдут ко мне. Но роща Ошун всегда была серой, и я каждый вечер ходил на берег и слушал, как плещутся волны. — Он рассмеялся. — За это меня пороли. Опекуны решили, будто я стал поклоняться Ошун. Но что мне Ошун? — Он водил рукою в воде, свивая белесые водоросли.

Конечно, это длилось недолго, но каждый день я ждал темноты. Мне нравилось все притихшее, таинственное. Во время каникул я приходил туда с книгой. Позднее я стал забредать подальше, к старому подвесному мосту, где вода свободно бежала по камешкам и белому песку. И там было солнце. Там была и своя глубина, по крайней мере, когда я касался рукою кипящих вод, в которых дробилось открытое небо. Все было не так, как в роще, где мрак меня поглощал. Возле моста он ускользал, и его нужно было коснуться рукой, изогнутой, словно птица.

Ему стало досадно от воспоминаний и вдруг захотелось высказать все до конца и как можно понятней.

— Я хочу объяснить, отчего мое прошлое надо мною не властно. Со смерти родителей сюда я не возвращался. Разумеется, тетка меня привозила, чтобы дед знал, что я еще жив. В последний раз мне было четырнадцать. О, если бы это был вправду последний раз!

Эгбо заметил, что Банделе нахмурился.

— Что с тобой?

Банделе лишь покачал головой.

— Ты со мной не согласен? Секони, что скажешь? Если у мертвых нет сил вечно присутствовать в нашей жизни, разве не лучше им оставаться мертвыми?

— Ппподобные рррассуждения ррразрушают сссобор бббытия, ттто есть ссамую жизнь.

— Но не значит же это, что мы должны всегда обращаться к мертвым? Отчего сами мертвые так боятся заговорить на свету?

— Иммменно пппоэтому мы и дддолжны пппринимать сссобор бббытия. Он нам не дддает ннникаких указаний. Мммост как сссобор бббытия не ввведет оттуда туда-то, мммост ссмотрит ннназад и вперед.

— На свете должно быть больше таких святых, как ты. Шейх, — сказал Эгбо. — Всем свойственно нарушать тишину; ты, по крайней мере, делаешь это с какой-то целью.

Безволие овладевало им, каждый голос казался эхом далекого муэдзина. Неожиданное селение в полуденном мареве вторглось в молчание и лишило их дара речи. Медленно — словно резким движением он встревожил бы спокойные чаши весов — Кола вытащил карандаш и коснулся рукою гребца. Лодка остановилась.

— Все как было, — тихо сказал Эгбо. — Бегство на миг от реального мира.

Сваи цвета земли и над ними серость и белизна гладких стен и сотня соломенных крыш, похожих на гнезда. Вытащенные на берег пестрые лодки под дощатым навесом были остатками дней, когда рыбы питались теми, кто оспаривал друг у друга право на рыболовство. Теперь они дожидались годичных гонок и игр, представлявших былые войны. Селение дремало в жестких тенях и струящихся испарениях, на миг ослепляло живой белизной и вновь погружалось в недвижность; вдруг из невидимой бухточки выплыла плоскодонка и направилась к бесполезному ряду лодок. Из нее вылез тучный полуодетый мужчина. Он лоснился, словно недавняя пища умасливала ему бока. Он вытащил лодку на берег, взвалил на плечо мешок и исчез в тени. Гребцы налегли на весла, но Эгбо остановил их. Незнакомец связал времена. Эгбо увидел карликов, восседавших у ног исполина. Угрожающий смех наводил ужас на жалкую группу ссутулившихся людей, милостиво допущенных на прием. Не заботясь о чести отца, тетка вытолкнула Эгбо вперед и крикнула в ухо вождю: «Вот твой внук!» Эгбо помнил внезапное преображение старого повелителя, смену грозного смеха восторженным и непостижимую силу, которая вознесла его над карликами и усадила себе на колени. Эгбо почувствовал грозную мужественность рук, ощупывавших его лицо и голову. Особенно голову. Пальцы ползли в волосах и впивались в череп, словно желая добраться до мыслей. Пальцы проверили мышцы и грудь, и раздался рев урагана, который был радостным смехом. Это была их последняя встреча. И затем, затем вид вождя, удаляющегося с приема. Он ступал достаточно твердо, даже перегонял двух карликов, своих постоянных спутников, и все же Эгбо знал, что они — поводыри, что руки вождя, касаясь их темени, узнают направление. Просеяв воспоминая, Эгбо стал перечитывать их...

— В такой обстановке, — заговорил Кола, не отрываясь от блокнота, — он все сжимает в железных руках, всемогущий бог среди смертных... Так я представляю себе твоего старика. И белая, белая седина.

— Теперь он, наверно, совсем ослеп? — обратился Эгбо к гребцам. Те неуверенно забормотали, сбиваясь и заикаясь. Эгбо почувствовал кодекс запретов, и с ним пришло ощущение собственной отчужденности.

— Но я же его внук, — возмутился он. — Я же ему не чужой.

Гребцы молчали. Эгбо настаивал:

— Я был ребенком, когда посетил его в последний раз, и тогда его зрение стало ослабевать. Он сейчас не совсем ослеп?

Старший гребец нашел выход в пословице;

— На вопрос, отчего их мысли за кожаными щитами, советники отвечали: «Царь говорит, что он слеп».

Призраки предков вереницей шли перед Эгбо, они отталкивали и влекли. А эти предчувствия и сомнения у конца путешествия, рядом с целью — разве они не попытка воскресить прошлое, позабытое и прекрасное? Эгбо вздрогнул при этой мысли. Но кто я, чтобы тревожить минувшее? Кто? Он только знал, что презирает век, замутивший его истоки.

Кроме того, в его возвращении была опасность для деда, и тот принимал ее, зная, что рискует властью. О, если бы речь шла только о власти! Но Эгбо давно уже видел опору своей мужественности и искупительную благодать в самом существовании старика. А теперь все подтачивают проходимцы и полулюди, надутые ветром. Речь идет о чести семьи — в конце концов, я из рода Эгбо!

Что же, он может остаться здесь навсегда. Мечтавшие о просвещенном правителе посланцы Союза наследников не давали ему покоя. Он даже начал мысленно сравнивать власть вождя с серыми картотеками Министерства иностранных дел. Постепенно в нем утверждался гнев и страх перед изысканной западней. Чего им надо? Он ничего им не должен! Но вот на лодке проплыл незнакомец, и в каждом его выдохе слышались звуки их увещеваний. Это был незнакомец, отделенный от него тонкой перегородкой одного поколения. Но так же на лодке от селения к селению плавал его отец, проповедуя слово божье, которое принимали и которое ничего не меняло в жизни. И случайная смерть отца оставила больше сомнений, чем все его проповеди. Его мать была княжной Эгбо, и ее груз приходилось теперь нести. Она должна была унаследовать власть, но взамен приплыла туда, где ныне ржавеет пушка... Он был больше не в силах распутывать узы родства и чувствовал, как они оплетают его.

Весла изредка погружались в воду, чтобы течение не уносило лодку дальше от берега. Подчиняясь снотворному полдню, голова Секони упала на грудь. Но остальные насторожились, сознавая неловкость незваного посещения и серьезность его причин.

— Так мы пойдем к твоему старику?

— Не знаю, — ответил Эгбо.

Теперь, когда нужно было сходить на берег, он видел в ином свете свое всегдашнее разочарование и не мог отделить опасений за честь рода от судьбы сгоревшего огнеглотателя. Наконец он сказал себе, что селение на берегу — это смерть. И все же оно влекло его как возможность скрыться от мира, и он чувствовал запах его устарелых угроз и подспудных жестокостей и не мог не признать его темной жизненной силы.

— Как это ты не знаешь? Не вез же ты нас в эту даль, только чтобы сказать, что не знаешь?

— Слепой старик и его народ ждут чуда от нашего мифического всезнания. Но что может дать мне такая жизнь?

— Хотя бы столько жен, сколько хочется, — сказал Банделе.

— Да, конечно. Это серьезный довод.

— А власть? — сказал Кола.

— Такая власть хороша только как хобби. Она велика, если верить моим искусителям, Безграничная власть. Можешь дружить с новоявленными богами, можешь их похищать и требовать выкупа. Селение Оса господствует над главными путями контрабандистов, и тут не помогут ни вертолеты, ни полицейские катера. Правительство получает лишь то, что старик отдает добровольно. Это маленькое селение, но богаче его нет в этих краях. И соседи прекрасно знают свою выгоду. Они помогают Осе с давнишних времен.

— Но раньше ли, позже ли все распадется.

— Я не хотел бы этого видеть.

— Но кто остановит распад? Не твой дряхлый дед.

— Это можем сделать лишь мы.

— Но захотим ли?

— Конечно нет. Мы слишком заняты, только неясно чем. Я всегда задаюсь вопросом: чем же мы заняты? Мы, как слуги, несем на себе глашатаев будущего, которые в сердце — рабы и по сути — мыльные пузыри. Вам не кажется, что наша жизнь может оказаться речной гладью, по которой скользят дураки и которая отражает движение народа, начатое не нами?

— Я не на государственной службе, — пожал плечами Банделе.

— Но ты согласен с системой. Ты в ней живешь. Ты в ней сердцевина полого тростника.

— И поэтому власть привлекает тебя? — спросил Банделе.

— Я не хочу быть речной гладью.

— И отступником, — вставил Кола.

— То есть?

— Отступник это лицо, которое я не могу нарисовать, даже плохо. Полная безликость.

Гребец погрузил руку в воду и с тревогой сказал:

— После полудня прибой меняет течение.

— Нас относит от берега?

Гребец кивнул.

Стараясь казаться наивным, Кола спросил:

— А сколько жен у твоего деда?

Эгбо понял и рассмеялся:

— Я же сказал, что это серьезный довод. Я думал об этом. Серьезно и долго. Какая возможность — не только наполнить свой дом женщинами, но и быть за это в почете. Не знаю, сколько жен у него, но я бы завел их великое множество.

— Зачем?

— О, я мечтал об этом десятки раз. Возрождение старых обычаев. Пример для всего мира.

— Ты первый из нашего поколения, кто мечтает о прошлом.

— Наоборот. Многоженство весьма современно. Конечно, оно возникло давным-давно, но кто тогда называл его многоженством?

— Ладно, ладно. Сойдем мы на берег?

Словно не слыша вопроса, он продолжал:

— Иногда я и сам вижу его бессмысленность. Какая, скажите, разница между гнусной речной рыбешкой и грязной портовой жабой? Какая разница?

— Никакой.

— И в этом бы я убедился, если, поддавшись соблазну, занял место вождя. Разницы нет. Иногда я даже способен сказать себе: «Твой дед — всего лишь прославленный разбойник». Но и это не помогает. Лучше быть прославленным разбойником, чем горластым рабом.

Лодочник указал на воду. Течение стало заметным, оно вздувалось, как мышцы под сонной кожей удава. Оно вас задушит, мог бы сказать гребец, задушит руками русалок, затащит в глубинные пропасти ласково, по-матерински.

«Рано, — подумал Эгбо, — рано вам услаждаться еще одним Эгбо». Надо было решать, а выбора он не сделал или не знал, что сделал.

— Ладно, поплыли.

— Куда? Ты не сказал куда.

Может быть, Эгбо хотел, чтобы лодка сама поплыла, сняв с него бремя выбора, но Банделе всегда отличался упрямой настойчивостью. И Эгбо просто сказал:

— По течению.

— Как отступник? — расхохотался Кола.

Тень гнева упала на его лицо; он не в силах был позабыть неудачу своей последней попытки и особенно то, что дорога назад оставалась открытой — как спасение. Он огляделся, ища, на ком бы сорвать злость. Нашелся один Ласунвон, адвокат и политик. Он всегда приставал к их компании и служил подобием мусорной урны для извержения эмоций и никогда не роптал. Эгбо молча смотрел, как того удушает тугая резинка факультетского галстука, обладавшего собственной волей. Кадык Ласунвона прыгал, пиво в нем устремилось вверх, и ноздри его напомнили два пожарных шланга. Снова открыв глаза, Эгбо увидел, что Ласунвон, улыбаясь, кланяется компании.

Банделе взял опустевший соседний столик за тонкую длинную ножку и водрузил его боком, как щит от порывов дождя и ветра. Саго внезапно вздрогнул.

— Ты дрожишь, — сказала Дехайнва, положив ему руку на лоб.

— Сыро, — ответил он, — Я не дрожу, только к сырости все не привыкну.

— Врешь. Ты вчера простудился. — Она обратилась к соседям: — Он опять ездил по дороге к Апапе. Знаете зачем? Похихикать над застрявшими в грязи машинами.

— Неправда. Я ищу там в рытвинах нефть.

— Смешно.

— Нисколько. Надо только увидеть, как она выступает прямо на середине дороги.

— На велосипеде в такую погоду! Оттого-то все и зовут тебя коммунистом. Знаешь, ты — первый в списке лиц, подлежащих заключению без суда.

— Пусть сначала примут такой закон.

Дехайнва, все еще гневаясь, повернулась к Банделе:

— Он вернулся с больной головой, и из носа текло. Поделом ему.

Саго скорчил гримасу и укутал голову шалью. Воцарилось, молчание.

Труба пронзила ночь последней крикливой нотой, и саксофон отступил в тень; раненая змея уползала с непристойным шипением. Кола изрисовал все бумажные салфетки, и Секони указал ему на свободный уголок одного наброска, но тот покачал головой:

— Тут и боб не поместится. — И он стал размахивать пачкой рисунков в надежде привлечь внимание официанта. Секони взял у него шариковый карандаш и нарисовал в отвернутом уголке что-то, подобное луковице.

Кола сдался. Официанты толпились у бара. У них был усталый, отсутствующий вид; двоих загипнотизировали потоки воды, низвергавшейся с крыши. Кола взглянул на луковицу и обратился к Эгбо:

— О чем это ты говорил?

Громкий скрежет раздался в слепом воздухе, жалоба вымокших голых стропил, — вот-вот где-то мог обрушиться цинк. Все смотрели на низкие крыши, но Секони видел, как кошка:

— Вввон тттам. — И тотчас донесся грохот и мокрый стук кирпичей и за ним приглушенный лязг кровельного металла.

— Один зуб, — объявил Эгбо. — Из гнилой десны горизонта выпал один зуб.

— Ннно тттам сссегодня бббудут бббездомные, — Секони заикался сильнее обычного. — Нинам ссследовало бы пппойти тттуда и пппомочь.

Саго начал похрапывать. Обычно гроза вдохновляла Эгбо, сегодня же он хмурился и осыпал небо упреками:

— Я тебя не просил ликовать над моим несчастьем.

Кола стал рисовать на левой руке. Банделе, словно домашний геккон, забился в угол.

Люди сказали: «Крепкая голова»; для Эгбо же это было лишь детским упрямством, и он вновь рассердился на собственное бессилие. Чужие и взрослые мудрые люди, вытащив его из воды, сказали: «Крепкая голова». Но они не спасли дочь вождя и мужа ее, проповедника. Их тела извлекли из воды только к вечеру. И начался путь из дома в дом, ибо тетка его была столь беспокойной натурой, что лица ее он не мог себе точно представить. Школьный учитель, первый его опекун, нещадно порол его. Вернувшись из Дагомеи, тетка услышала его вопли и разбила чернильницу об учительский череп. После он жил в Ошогбо у купца, компаньона тетки. Одни розги жена его заменила другими. Он не хотел работать в лавке.

— Моя тетка в компании с вами, — заявил Эгбо, — но это не значит, что я должен стать у вас продавцом.

Было и нечто похуже.

— Приветствуя старших, — учил купец, — надо ложиться на землю.

— Как, прямо лечь на живот?

— На живот, чертов сын.

И Эгбо его деликатно поправил:

— Мой отец был достопочтенным священником, и он никогда не учил меня ложиться на землю.

Схватив кобоко, купец спускал с Эгбо три шкуры.

— Мальчишка! — кричал он. — Плеть тебя вразумит!

Через несколько лет Эгбо отправили в интернат, и он возвращался к купцу лишь на каникулы. Опекун его поджидал, и брюхо его, распухшее от амалы, колыхалось над узким ремнем. Эгбо ставил свой чемодан, брал себя в руки и приветствовал старшего стоя. Из-под стула взлетала плеть, но против нее находились теперь разумные доводы:

— Если я перед богом встаю на колени, так как же я буду ложиться на живот перед вами?

И купец замирал, и плеть трепетала в руке. Может быть, бог подслушал их спор и стал на сторону Эгбо? Испугавшись такой мысли, Эгбо ждал небесного гнева. Он целыми днями старался быть незаметным, говорил только шепотом, ждал, что бог позабудет дерзкую мысль и его самого. Но ничего не случилось в течение недели, двух, трех, и Эгбо вновь осмелел. Он все равно прав, и слово его вовсе не детский лепет. Но для расправы не трудно найти причину, и Эгбо в полночь нашли в роще Ошун у края реки, он лежал и слушал.

— Что ты тут делаешь? — спросили его.

— Молюсь, — был ответ, и его избили за возвращение в язычество.

— Цивилизованные дети молятся в церкви, — кричала тетка, — в церкви, а не в проклятой языческой роще!

Они ждали конца дождя, порой погружаясь в дремоту.

Саго пошевелился, привлек к себе Дехайнву и прошептал:

— Скажи честно, я кажусь таким же пустым, как и все?

Но Банделе услышал его и сказал:

— Пустопорожним, как политик на пресс-конференции.

— Эти двое до сих пор живы, — сказала Дехайнва о Коле, чья ладонь была испещрена чернильными линиями, и о Секони, который боролся с камешками, силясь сказать неизвестно что. Конечно, про камешки он выдумал сам, и это было единственным юмористическим отступлением в жизни, полной мучительной откровенности...

— У ммменя в дддетстве была пппривычка глотать кккамешки... И кккогда я иккаю... они ппподступают к гггорлу и не дддают ггговорить. — Так называемая икота была особенно сильной, когда Секони был чем-то взволнован. Тем более что из-за нее все в устах его приобретало комический смысл. Попытки высказаться делали его беспомощным ребенком, и он бунтовал под напором мыслей, ищущих выхода. Пошлость, неразбериха, нечленораздельность, даже собственные обычные слова и поступки — все ошарашивало его новизной, и он терял дар речи.

Саго жмурил глаза и несмотря на увещевания Дехайнвы дергался из стороны в сторону, как змея, готовая укусить. Эгбо снисходительно поощрял его нехорошей пьяной ухмылкой.

— Ну, что тебе надо?

С трудом Саго проговорил:

— Смотрите, у Эгбо ультрамариновое лицо. Здесь особая атмосфера.

Синий свет из аквариума падал на Эгбо. Блики его играли и на лице Ласунвона.

Задремавший было Банделе выглянул из тени, осмотрелся и заключил:

— Значит, дождь все идет.

Секони хихикнул. Кола взглянул на него и вновь погрузился в работу. Ничего не случилось. Секони умеет смеяться, лишь вспоминая о чем-то. На слова и поступки людей он отвечает тревогой и недоумением, так что, не зная его, можно подумать, что ты его чем-то обидел. Когда же что-то напоминает Секони о чем-то или он сам вспоминает былое событие, он выдает короткий загадочный смешок.

Рыбки в аквариуме затеяли игру. Они били хвостами, всплывали и погружались и из-за камешка наблюдали за неким невидимым преследователем. Ласунвон расчувствовался. Он погрозил рыбкам пальцем и сказал:

— Мы сами в ловушке, хотя и знаем, где выход.

Рыбки возмущенно замерли. Секони безуспешно боролся с камешками и тряс головой. Эгбо взял Ласунвона за галстук и дал ему подзатыльник:

— Бог тебе не простит!

Саго выпрямился и стал высматривать официанта.

— Проклятый озноб, надо еще выпить.

— Хватит, ты уже пьян.

— Ты здесь единственная женщина и должна быть незаметной. Ни слова, ни слова в мужском обществе.

— Ты просто пьян.

— Я трезв. Черт побери, я трезв. Во всем виноват этот несчастный оркестр. Первая нота меня добила. К тому же переход от светского вечера к дождевым барабанам. Ритм дождя слишком сложен, и я не вдруг могу его уловить. Как и ты, крошка.

— Ты говоришь слишком много.

— А тебе совсем не следует говорить. Кроме того, я не желаю быть как они. Посмотри, какие они. Один Шейх бы заговорил, если бы не камешки.

Дехайнва прижалась к его плечу и задремала. Саго с опаской думал, что оставлен один на милость разговорившегося Секони. Как бы случайно, он под столом задел ногу Эгбо, но тот лишь отодвинулся. Он всмотрелся в глаза Банделе. Тот глядел на него со своей обычною кротостью:

— Не беспокойся, не сплю.

Саго подался к нему через стол и шепнул:

— Он меня угнетает, мне тошно и без него.

— Отчего?

— Не поверишь, но я тоскую по нашему покойному шефу, сэру Дериноле. Вот уж не думал, что я пролью о нем хоть слезу.

— Это бывший судья?

— Да. Адвокаты прозвали его Мертвецом. Он был человеком, пока его не купили политиканы. Забавно, когда он был жив, я его презирал.

— Я думал, ты хочешь отвлечься от мрачных мыслей.

— Верно. Но Шейх меня растревожил. Он так серьезен, что просто не знаешь, что делать... Как будто калека вылезает из машины, и неясно, чем ему лучше помочь. Поддержать под локоть, распахнуть дверь или не замечать? Или вытащить и подать костыли? Отчего он такой невозможный? Я никак не могу привыкнуть.

— И не надо. Не обращай внимания.

— Легко сказать. Я этого не могу. Иногда я перебиваю его и чувствую, как все в нем борется, словно я его душу, почти задушил. И как ухитряется Кола...

— Кола его охраняет от неприятностей.

Кола, конечно, все слышал. Впервые он подумал о себе в такой роли и решил, что это не очень точно.

— Скажи мне, — продолжал Саго, — зачем он выдумал этот собор бытия?

Банделе оглянулся. Секони не слушал, но все равно Банделе сказал:

— Потом, потом. Кола объяснит это лучше.

Мало кто был всерьез безразличен к Секони, а его фантазии отнимали столько времени!

Новые музыканты появились на эстраде, эти пришли не ради соревнования с дождем. Небольшая группа апала была подобием струнного трио, квартета или одинокого скрипача, который играет в европейских ресторанах для щедрого кошелька. Странствующие голодные музыканты жили за счет чаевых. Обычно они занимались вежливым вымогательством на улицах, на базарах, даже в частных конторах. Они умели разнюхать, где что случится, и готовились к крестинам задолго до рождения младенца. Они наглели, применялись к городским нуждам, учились у белых гастролеров и на приемах с коктейлями были незаменимы, как маслина на палочке. Сначала их мелодии, потом их инструменты — особенно говорящий барабан — вторглись в ночные клубы. Наконец они появились сами, используя каждую минуту, не заполненную привычной музыкой. Как эти сегодня. Всего лишь одна гитара; три барабана, которые словно росли из-под мышек; приглушенные модулирующие голоса. Они профессионально оценивали настроение, переговаривались между собой, да публика и не поняла бы их языка. Мода переменилась. Отрицать их было несовременно, и после крикливого саморекламного вздора джазовой музыки они пробуждали живые чувства и намекали на то, чего публика так недавно стыдилась.

Внезапно, размахивая руками, выскочил метрдотель.

— Кто их впустил? — закричал он, чтобы узнать настроение завсегдатаев побогаче. Но те замахали руками, и он, хихикая, скрылся за стойку, довольный тем, что получит бесплатную музыку.

— Вестники окончания потопа, — изрек пробудившийся Эгбо.

Кола взглянул на него:

— Что ты сказал?

Официанты ожили, и Кола получил новые салфетки.

— Я должен лечь на живот, — стонал Саго. — Вы не поверите, но меня тошнит от тембра их барабанов.

— Саго... — устало сказала Дехайнва.

— Я не вру. Это от вибрации. Музыка прекрасна, но переварить ее я не в силах.

— Всегда у тебя что-то не так. Не знаю, как ты дожил до этого дня.

— Заткнитесь вы оба! — прикрикнул Эгбо.

Отброшенные в далекое прошлое, к неуловимым воспоминаниям, люди пели в лад с шумом дождя, уже не воинственно, но устало, чуть слышно, и один за другим слушатели оживали, встревоженные и покорные. Но для Эгбо и всех за столом очарование вдруг пропало, ибо Секони надумал бороться с камешками. Муки его немоты были ужасны. Эгбо свирепо ждал начала извержения.

— Нннигилист! — как выхлоп мотора. — Бббоишься дддоброты. В ррразумном человеке бббоязнь кккрасоты или дддоброты... тттрусость!

— Ты не дашь нам дослушать музыку?

Эгбо взял у Колы карикатуру.

— Она действует мне на нервы, — сказал Кола, словно объясняя, отчего он изобразил женщину с таким зобом и сделал ее ноги похожими на утконосов. Только теперь Эгбо увидел оригинал. Никто из них, кроме Секони и Колы, не заметил, как она завладела танцевальной площадкой. Она была сама по себе и не нуждалась в партнере. Огромная, она заполняла собой все пустое пространство и не обращала внимания ни на кого. Она двигалась медленно, в ритме дождя, окутавшись песней. И музыканты стали подыгрывать, одевая ее звуками и своим настроением.

В упоении она закинула голову, причащаясь псевдотропической свежести пальм, бананов и прочего, намалеванного посреди потолка. Ведущий ударник наступал на нее, зацепив ее плоть крюком барабана. Зеленые и оранжевые ленты дождя оплетали ее, спадая с краев зонтичного навеса, а ее отражения чередовались в кривых зеркалах ручки зонтика. Менявшийся ветер бросал на нее струи воды, но она их не замечала. Ударник ретировался, отирая рукавом мокрую гладь барабана, но голос его был с танцующей.

Длинная, тонкая, обманчиво хрупкая рука Банделе показалась из-за угла и выхватила карикатуру у Ласунвона, который хотел бросить ее на мокрый пол.

— Пусть бросит, — сказал Эгбо.

— Ей место в луже, — сказал Ласунвон.

— Тебе тем более, Ты кончишь лужей.

— Пусть адвокат выскажется, — предложил Саго.

— Пусть, — согласился Эгбо. — Но он зашел чересчур далеко. Он собирался выказать чувства.

Банделе расхохотался.

— Оставь Ласунвона в покое, — сказал Саго. — Он то, что он есть.

Взяв у Банделе рисунок, Эгбо сказал:

— Шейх прав. Ты циник. А теперь давайте послушаем.

— Чем ты недоволен?

— Если не обращать внимания на зоб и придуманных утконосов...

— Отчего придуманных? Взгляни на пол. Как бы она еще могла танцевать в луже?

Эгбо с отвращением отдал рисунок.

— У тебя мозги не в порядке. — Песня, стон, сказка прошлого напоминали о долге, и он сжал кулаки.

Затем, откинувшись, он стал наблюдать за танцовщицей, и ее самозабвение передалось ему. Но вторглась карикатура, и он про себя проклял Колу.

— Это слишком. Взгляните, женщина танцует всем телом, а не только ягодицами.

Она была по-прежнему сама по себе, ноги в воде, мерцающий бархат с рисунками Оволеби — крик прошлогодней моды, — намокнув, тащился за ней. Эгбо назвал ее Оволеби. Он несколько раз повторил это имя: Оволеби, Оволеби.

— Вот именно. Я никак не могла вспомнить, как называется этот рисунок, — сказала Дехайнва, но Эгбо ее не услышал. Он старался взглянуть под закрытые веки танцующей. Она не видела больше текущих подмышек зонтика, и вода текла на нее, снисходительную и таинственную, как священные холмы. В такие ночи под звон железных колоколов и призывы оголенных барабанов даже старые женщины подставляют небу морщинистые чресла. Танцовщица повернулась, и он видел ее брови, изогнутые, как радуги, ее холмы и стремнины.

— Как река в половодье.

И Эгбо закрыл глаза, чтобы не видеть влажных берегов, по которым тосковали его плечи.

— И это не только дождь, — оправдывался Кола. — Пот, главным образом пот. У нее железные мышцы, как же иначе сдвинешь такую махину.

Эгбо украдкой взглянул на оригинал.

— Освещение обманчиво, — настаивал Кола. — Допустим, на лице ее покой, но этот покой...

— Покой! — не выдержал Эгбо. — Покой выше всякого разумения. Потусторонний покой божества! Покой постели после любви. Покой! Покой — из самого сердца любви?

— Как бы там ни было, — сказал Секони, — она кккрасивая жжженщина.

— И только? — переспросил его Эгбо. — Перед тобой сама сущность черной женщины, а ты говоришь...

Кола протянул ему новый портрет танцовщицы. Эгбо изучил его.

— Иногда мне хочется убить тебя, безбожный пачкун.

— Ну с чем ты сейчас не согласен? — Кола отбросил карандаш.

— С чем? Да где же сумрачные холмы и дымчатые расселины? Где они? Вместо них ты нарисовал два апельсина. — Он был прав. Даже на бумаге они колыхались независимо от фигуры.

— Вот что, бери карандаш и рисуй сам.

— Не могу, — сдался Эгбо, — не могу, и поэтому тебя надо бы утопить.

— Не знаю, при чем тут апельсины, — сказал Ласунвон. — Но, кажется, стало получше.

— Адвокат одобряет, — сказал Саго.

— Не хихикай, — обиделся Ласунвон. — Что ты в этом сам понимаешь?

— Достаточно, чтобы видеть, как Эгбо хочется переспать с оригиналом.

— С ней? — хохот Ласунвона привлек внимание многих. — Переспать с ней?

— А почему бы и нет? — в голосе Эгбо был вызов.

— Она отвратительно жирная. Я слышу, как хлюпают ее ягодицы.

— Хам. — Эгбо не сводил глаз с невыразимо самостоятельных апельсинов. Саго тоже смотрел на них.

— Они как близнецы-спутники в космосе.

Эгбо уставился на него, и Саго попытался загладить вину:

— Белая женщина таких размеров была бы бесформенной, но черная...

— Еще одно беспочвенное обобщение, — сказал Ласунвон.

— Не такое уж беспочвенное. Я видел белых и черных в родной им среде и знаю, о чем говорю. Она огромна, но в ней ничего лишнего. Ей на пользу каждая унция плоти, она женственна.

— А сам бы ты с чей пошел?

— Только попробуй! — Дехайнва ткнула его в бок.

Эгбо не сводил с танцующей глаз:

— Я бы заткнул себе уши ее грудями, и если бы бог воззвал ко мне: «Эгбо», я бы ответил: «Зайди попозже, я ничего не слышу».

Пришедший в ужас Секони тотчас пошел в атаку:

— Нннет... Тттак нельзя... Жжженщина это ппплоть религии, Сссорить ее c бббогом...

— Не будь так серьезен, Шейх, — возмутился Саго. — Что, уж нельзя пошутить?

Секони ожесточенно затряс головой, и Банделе сказал ему:

— Ты не сдержался и сам себе навредил.

Несколько секунд все ждали ответа, и наконец Секони взорвался:

— Пппрофанация!

Эгбо не сводил с женщины глаз.

— С чего ты решил, будто я шучу? Дождь отключает от мира и предает тебя в руки любви, — бормотал он и затем обратился к Секони: — Что ты нашел дурного во вздохах по плодам из господня рога изобилия?

Секони начал бороться со словами, но взгляд его вдруг упал на рисунок Колы. Он с отчаянием притянул его к себе и чуть не задохнулся от возбуждения.

— Я ннне знал, что ттты пппеределал его. Тттак вернее...

Кола разинул рот:

— Никогда не знаешь, чем тебе угодить.

— Так ты одобряешь эти апельсины? — спросил не менее изумленный Ласунвон.

— Апельсин... тттыква... все ррравно... сссобор вввлажности... жжженственность.

— Уж какая тут женственность, — рассмеялся Саго. — Чистая гнусность — спроси Колу.

— Нннет. Кккола ппправ. В ккконце концов жжжизнь, лллюбовь — вввсе ппприводит к сссобору всеобщего бббытия. А сссоборы вввлажности... оптимистический вввзгляд на чччеловечество. Что Кккола сделал с сссимволами тттворчества... Ннне зззабывайте, жжженщина это сссобор любви, сссобор религии...

Секони был первоклассным инженером. Когда-то каждый день по дороге домой он смотрел за корму, где в волнах возникали мосты и школы, а ширящаяся борозда была водопадом, который, попав ему в руки, смирялся, бежал к турбинам и вступал в борьбу с первобытными великанами на лесных берегах. Однажды волна вознесла его выше самых высоких деревьев и даже низких облаков. Перед ним расстилался бескрайний гранитный прибой. Если гора не идет к тебе, если гора не идет к тебе, сам иди к горе, именем Мухаммеда! Он раскрыл ладони, и освобожденная энергия рассекла монолит преграды и восторженно побежала по новому руслу, и поверженные патриархи легли к его ногам правильными геометрическими фигурами. Он тасовал их, как карты, и новые формулы жизни заполнили бурные бухты. Расчлененные, они вымостили страну от края до края. В землю врезалась шахта, открывшая весь каталог подземных богатств. Секони смотрел в него знающим взором и аккуратно перелистывал страницы. Логику естественного развития усовершенствовали магические уравнения подъемных кранов, хаос змей и лиан уравновешивался параллелями железнодорожных путей, шоссейных излишеств и нервной тканью электронного мозга. Секони сбежал по трапу и бросился искать родственную душу в недвижном зареве фонарей, он протянул уже руку для рукопожатия, но она поскользнулась и упала на письменный стол...

— Сюда, пожалуйста. Что понадобится, сообщите. Это звонок к посыльному.

Здесь был кондиционированный воздух, и жаловаться не приходилось.

— Бумаги на подпись, сэр...

— Пожалуйста, вот заявления об отпуске и расписание дежурств...

— Ссуды на велосипед... Ссуды на велосипед... Это, должно быть, папка к/с 429. Я проверю в картотеке... Только будьте добры...

— Ваш взнос, сэр. Что вам утром, чай или кофе?

— Вас назначили в подготовительный Комитет для отбора заявлений на должность младшего клерка...

— Не забудьте, сегодня правление. Вы по должности обязаны присутствовать...

На заседании река в нем вышла из берегов, и члены правления взглянули на него, не веря глазам.

— Мистер Секони, вы отклоняетесь от повестки дня.

— Я не в сссилах бббольше подписывать эти бббумаги и вввелосипедные сссуды...

Столпотворение, если бы не опытность и смекалка находчивого председателя.

— Прошу вас, мистер Секони, подождите за дверью.

— Что он, спятил?

— Да кто он такой?

— Зачем нам эти всезнайки?

— Нет, нет, нет, — успокоил их председатель. — Мы его переведем на другую работу. Он хочет работать.

И Секони направили в Иджиоху, «где можно работать руками до волдырей на спине», и Секони построил экспериментальную электростанцию. И председатель сказал, хихикая:

— Я же говорил, что это наш человек. Пришлите мне иностранного специалиста.

Тепленький, только с экспертизы, пришел иностранный специалист. Иностранный, поэтому беспристрастный.

— Вы являете собой одночленную комиссию по оценке и испытанию электростанции в Иджиохе, постройка которой превысила смету.

— Что, лучше ее не вводить в строй? — понимающе подмигнул иностранный специалист.

— Лучше всего. Только выразите это техническим языком.

Иностранный специалист отправился в Иджиоху и забраковал работу. Председатель прочел отчет.

— Этот эксперт никогда не подведет. — И слюна у него побежала от пышных эпитетов: — «Непозволительный перерасход, исключительная опасность для жизни, непригодные материалы, неоправданный риск при пуске в эксплуатацию». — Спишем, — хихикнул председатель.

И электростанцию списали, и в ответ на запрос в парламенте объявили: «Авантюра безумного инженера».

— Отдадим под суд? Принесите мне форму С 2/7 «Отдание под суд ответственных работников» и досье Секони, главного инженера на строительстве в Иджиохе.

И председатель — ибо строила электростанцию компания, зарегистрированная на имя его двухмесячной племянницы, — получил несколько тысяч в виде немедленной компенсации и возобновил иск, требуя еще несколько тысяч.

— Я всегда говорил: списать выгоднее, чем выполнить подряд до конца.

И он сказал Секони:

— Эксперт считает, что ваш проект — вздор. Да, уважаемый, вздор.

— Вввздор? Вввздор? — повторял ошеломленный Секони.

И в газетах была шумиха по поводу эскапады «безумного инженера».

Секони бочком ходил по улицам Ибадана, незаметный, неслышный расхаживал между мольбертами в классах Колы, он ждал решения своей участи на ближайшем правлении. Ему часто слышался рев моторов, собранных им из ничего. Из миллиона деталей, выкопанных в грудах железных отбросов на подведомственных электростанциях, на кладбищах автомобилей и паровозов. Он выпрашивал их у услужливого поставщика, который по предписанию властей — или даже без оного — готов был небо спустить на землю.

— Вввздор? — Председатель назвал это вздором. Электростанцию даже не испытали! В больших городах до сих пор холодильники работают на керосине, а Секони мог залить девушек Иджиохи неоновым светом. — Староста захихикал. А нетерпеливый Секони стал разрабатывать план, по которому вслед за электростанцией в строй вступал и водопровод. Недоверчивый староста пообещал ему трех жен, включая собственную дочь.

А председатель сказал: вздор! Когда топку ни разу не разожгли!

В Иджиохе между кирпичных строений электростанции бурно разрослась трава. Окошечко топки щекотал высокий стебель, и Секони на миг почудился хохот кирпичных стен. Грязная голова высунулась из укрытия, за ней — другая. Мальчишки поняли, что обнаружены, и побежали прочь. На Секони сошла тишина, тишина змеи, свернувшейся у штукатурки фундамента, тишина ковшей, замерших на передаче. Они должны были опрокидываться над желобом, по которому уголь шел прямо в топку. Он гордился этим сооружением. Он зашагал к щитовой. На двери был новый замок и размашистые белые буквы на двух языках: «Опасно для жизни». Он огляделся, ища что-нибудь тяжелое, увидел большой камень и хотел поднять его.

— Ах, это вы, инженер.

Обернувшись, Секони оказался лицом к лицу со старостой.

— Я вас напугал? Ребята сказали мне, что тут бродит чужой человек. И я решил сходить и взглянуть.

Чужой человек! Прошло всего лишь два месяца. Секони помнил ребят, и они должны были помнить его. Староста понял ход его мыслей.

— Они, наверно, не признали вас из-за бороды. Тогда у вас ее не было.

Сам того не желая, Секони коснулся рукой подбородка. Он совсем позабыл, а вернее сказать, никогда не сознавал, что у него выросла борода. Это было новой проблемой.

Староста смотрел на Секони с опаской, силясь угадать цель его приезда. Цель не угадывалась, и староста делался все более настороженным.

— Вы что, хотите проститься с нами?

— Я... вввернулся.

— О да, конечно. Здесь многие вас вспоминают.

— Я... хххочу испытать ссстанцию.

Староста не верил ушам. Он вопросительно взглянул на Секони, затем указал рукой на строения. Секони решительно кивнул головой.

Староста нашел слова:

— Вы хотите, чтобы она заработала?

Секони кивнул еще решительнее

— Ггговорят, она не ммможет работать, но это вввздор.

Староста не скрывал враждебности.

— Говорят, что она может работать. Заработает и взорвется. И взорвет всю деревню.

Жилы на лбу у Секони вздулись, и он бессвязно забормотал:

— Ннне ввверьте. Ннне ввверьте. Сссначала нннадо ее испытать...

— Если вам хочется ее испытать, молодой человек, взвалите ее себе на спину и отнесите в другое место. В лес или в свой родной город. Мы знаем, что электричество принадлежит правительству. Мы это знаем. И белые это знают. Один приезжал и нам объяснил. Белые знают, о чем говорят.

— Ллложь. Ллложь. Они сссказали, что это вввздор. Вввздор! А этот бббелый дддаже не вввидел мммоих чертежей.

— Послушайтесь доброго совета, уезжайте, пока вас здесь не увидели.

Секони не мог поверить.

— Нам тттолько нужны дддрова. Пппошлите дддетей за дддровами, они пппойдут у меня вввместо угля.

— Друг мой, езжайте домой.

— Ррребятишкам пппо ррразу сссходить ззза дддровами — и тттотчас она зззаработает. Дддостаньте мммне дддров — и вввон ннна тттом ссстолбе зззагорится лллампочка.

— Спасибо. Мы привыкли к керосиновым лампам. Когда правительство сможет, оно построит нам настоящую станцию.

— Тттолько пппопробовать, тттолько одно испытание. Сссами увидите...

— Уходите, пока не собрался народ...

Он коснулся рукой плеча Секони, и тот отпрянул от него и схватил камень. Староста побежал, взывая о помощи, а Секони стал разбивать новый замок. Дверь распахнулась. Когда староста вернулся с подмогой, Секони смазывал маслом машины и осматривал приборы. Он оглянулся и спросил старосту:

— Вы принесли мне дров?

Как ни странно, он не оказал сопротивления полиции. Была назначена новая комиссия по расследованию, но Секони уже лежал в психиатрической клинике.

2

Они ушли из клуба под утро. Эгбо подал пример. Когда музыканты кончили колдовать, он последовал за одинокой танцовщицей.

— У тебя свидание в космосе? — спросил Саго.

— Заблудишься.

— Конечно в космосе. Не возражаешь, мой маленький секретарь?

— У Эгбо есть здравый смысл. Пора домой.

Банделе поднялся. Саго спросил его:

— Когда ты собираешься в Ибадан?

— Когда проснусь. Раньше, чем эти двое.

— Сомнительно. Шейх торопится. Если ты соберешься раньше меня, захвати его,

— Во всяком случае, если мы не увидимся до отъезда, предупреди слугу.

— Ты не успеешь. До свидания, Дехайнва. Не пускай его за руль.

— Не волнуйся. Мне жить не надоело.

— Что ты хочешь сказать?..

Дехайнва потащила Саго по лужам к небольшому автомобилю.

— Отвези меня на берег, — попросил Саго. — Соленый воздух меня освежит.

— Тебе все ничего, ты газетчик. Не забывай, что мне надо быть в конторе к восьми.

— Служащая, служащая, не путайтесь со служащей.

Довольно долго они ехали молча, затем Дехайнва заговорила, и даже сквозь пьяный туман Саго почувствовал в ее тоне угрозу:

— О чем это вы толковали с Банделе?

Он все понял, но переспросил:

— Что?

— Ты сказал, что если ты не увидишь его и других до отъезда...

— Ну?

— Что ну? Они остановятся у тебя?

— Я им отдал свою квартиру.

— Ты знаешь, что я имею в виду.

— Моя прекрасная дама! Я не знаю, что ты имеешь в виду.

— Ты опять за старое? Ты не можешь жить у меня.

— С чего это ты решила? Я просил отвезти меня на берег.

Она сделала крутой разворот, Саго отбросило к дверце, и дверца раскрылась.

— Вот это да, — сказал он. — Хочешь меня убить? Без причины, только по подозрению...

Саго спал, когда они оказались у моря. Дехайнва распахнула двэрцу, и он беспомощно вывалился наружу и забормотал:

— Песок... Вместо дождя песок.

Внезапно ужас пустоты овладел Дехайнвой. В каждом шорохе ветра ей слышалась поступь грабителей.

— Где мы? — спросил Саго.

— На берегу.

— На берегу? В такой час?

— Ты же сам хотел.

— Я? А если мой друг сэр Деринола выйдет из моря, куда мне бежать?

— Он умер. Оставь его в покое.

— По-твоему, надо уважать мертвецов?

— Поехали, Саго.

— Ха-ха, эта дама боится призраков.

— Поехали, Саго.

— Не говорю о грабителях. Ты не думала, что на нас могут напасть? Бандиты. Даже в лучшей форме я ведь не Эгбо. И не Банделе с ручищами, как у гориллы.

— Ты сам бы должен об этом подумать.

— Я сам бы должен об этом подумать. — И он прокричал навстречу ветру: — Вы слышите эту русалку? Она говорит, что я сам бы должен об этом подумать,

— Поехали. — Дехайнва испуганно озиралась.

— Я ее напугал, сам не знаю чем. Ты счастливая. Что случись, ты рискуешь только своим сокровищем. Зато я — жизнью. В лучшем случае ухом, как тот политик, что приезжал сюда развлекаться.

— Она была в сделке с ними.

— Поразвлекался. Так бывает. А почем я знаю, что ты с ними не в сделке? Ведь я от тебя никогда не получал того, что желаю. Ты меня кормишь надеждами — отчего?

Она взяла его под руки и попыталась поднять.

— Кроме того, ты завезла меня сюда, когда я не могу ни защищаться, ни показать, что я мужчина. В пять утра, на пустынный берег... А ты, нетронутая, вернешься в свою постель...

Наконец она втащила его в машину и включила мотор. В страхе она гнала машину с бешеной скоростью, покуда не показались огни на первом мосту. К тому же пришлось бороться с Саго, который наваливался на руль.

— Знаешь что? Эта группа апала просто деморализует.

— Чем они тебе не понравились?

— Деморализует, и все. В полчетвертого ночи, в ливень разве можно так сотрясать людям желудок?

Дехайнва сняла его руку с руля.

— Нет, ты мне скажи. Ты рассудительная девушка и скажи мне, допустимо ли это?

— Нет, Саго, нет.

— Теперь ты знаешь, с чего я напился. — И он тут же заснул. Он проснулся от резких толчков, когда Дехайнва свернула в сторону и машина запрыгала по ухабам.

— Что ты делаешь? Осторожней.

— Я не вижу дороги.

— Ты выворачиваешь мне желудок!

— Ты опять дрожишь. Подними стекло.

— Надо было пить одно пиво. Виски во мне выжигает весь негритюд. — Ухаб, и он стукнулся головой. — Ты уверена, что мы едем куда надо?

— Мы почти приехали. Не скули.

Всплеснув руками, он продекламировал:

— В шатер твой, о дева.

Дехайнва остановила машину.

— Приехали.

Саго взглянул на нее издалека.

— Куда? Ко мне или к тебе?

— К тебе.

— Я не вылезу.

— Не дури, Саго. Ко мне нельзя.

— А у меня все забито людьми. Трое взрослых мужчин. Где же мне спать?

— Почему кто-нибудь не пошел к Ласунвону?

— Да у него жена и двое детей! Кому охота связываться с его дикой женой? И к Эгбо нельзя. Ты видела эту женщину. Ей одной нужна двуспальная кровать, да и то мало.

— Нет, Саго, тебе все же придется выйти.

— Если тебя беспокоит известное обстоятельство, не волнуйся, я буду себя хорошо вести. Кроме того, я просто не в состоянии.

Озноб снова забил Саго. Дехайнва коснулась его лба.

— Да ты болен!

— Нет... это просто сырость...

Она яростно гнала машину домой, а Саго бормотал:

— Пощади мой желудок...

Он не проснулся, когда машина въехала на гравий, и Дехайнве пришлось его растолкать.

— Гараж тут поблизости. Ступай прямо ко мне. Я поставлю машину и приду.

Саго выбрался наружу, но зашатался и прислонился к дверце. Дехайнва подбежала к нему.

— Я тебе помогу.

— Не надо. Я дойду сам.

— Ты уверен?

— Конечно. Только, правда, что-то случилось с моим желудком. Не могу пить, понимаешь?

Она быстро сказала, что понимает, опасаясь долгого объяснения. «Каждый рождается с желудком. Но каждый должен найти его, когда пьет. Надо привыкнуть к выпивке. Тогда она приятно возбуждает, и ты знаешь, что желудок на месте. В первый раз это как конфирмация... истинно религиозный момент...»

Она аккуратно подвела его к ступенькам.

— Я не глиняный, не разобьюсь. Я же говорю, что дойду сам.

— Ладно. Я сейчас. — Она побежала к машине.

Саго медленно взбирался по лестнице, часто останавливаясь, чтобы побороть опьянение. Он с трудом открыл дверь и в свете с площадки увидел, что в комнате кто-то есть. На мгновение он замер, затем захлопнул дверь, бормоча:

— Прошу прощения, я ошибся...

С деланной легкостью он сбежал вниз и чуть не столкнулся с Дехайнвой.

— Что случилось?

— Попал не туда.

— Хорошо. Пора тебе знать, где я живу... — И она осеклась: — Но ты отпирал дверь...

Он отдал ей ключ.

— Увидишь сама. Темная фигура в кресле и, кажется, кто-то еще в глубине. Я сколько-то смотрел на них, а потом побежал.

— Тебе просто не по себе. — Они дошли до площадки. — Ты уверен, что открывал эту дверь?

— Открой. Они как летучие мыши... или ведьмы.

— Не дрожи.

— Не знаю, на что они там похожи, но одну-то я рассмотрел. Кажется, женщина.

— Женщина? Ты уверен, что женщина? — Дехайнва с ключом в руках призадумалась.

— Сначала она была как женщина, потом как летучая мышь. Комната — как пещера с летучими мышами.

— Наверно, мать. И родственники. Конечно. О господи, как я устала!

Она отперла дверь, и из темноты возникла фигура. Черная шаль соскользнула с плеч, на голове белел огромный тюрбан. Саго упал и ударился головой о перила. Все погрузилось во тьму, но через мгновение из преисподней донеслись голоса...

— Так вот что люди делают в Лагосе... Прилично ли девушке быть в такое время не дома?

— Ах, мама... это ты, тетя?.. Простите. Вы долго ждали?

— Что с этим мужчиной? — спросила она, потому что Саго кричал:

— Не подпускай их, не подпускай их!

К счастью, прежде чем до него дотронулись, он обмяк и впал в забытье.

— Не иначе, пьян, — в голосе матери слышалось отвращение. — Пьян, а ты его привела домой. Ты считаешь, что можно довериться пьяному?

В другое время Дехайнва бы растерялась. Как они попали в квартиру? Конечно, слуга. Они знают, где он живет. Однажды мать приезжала к ней поздно ночью. Дехайнва стала соображать. Что-то срочное? Кто-то умер? Дед был давно в больнице. Нет, дед ни при чем. И тогда, и теперь причина иная.

— Что случилось, мама?

Первым делом мать заперла на ключ дверь в спальню, куда водворили Саго, затем уселась в кресло и потребовала чаю. Она никогда не приезжала одна; видимо, она понимала, что пришла пора перемен и решений, и не могла обойтись без теткина авторитета. Моральную поддержку ей обычно оказывала находившаяся под рукой тетка или двоюродная сестра, такая, что сидела бы в углу и припевала:

— Для твоего же блага, послушай, девочка, мать заботится лишь о твоем благе. Нас-то некому было учить — подумай, как тебе посчастливилось!

Чай вскипел, и тетка потребовала бутерброд с сардинками,

— Я не успела поесть. Разве захочешь есть, когда дело касается моих дорогих детей? Заботы твоей матери — мои заботы. Я вас обоих считаю своими детьми. Если нет сардин, может, есть мясо?..

Тетка со свистом тянула чай, словно через соломинку.

— У проповедника было видение. Он видел тебя. — От напряжения крупные капли пота выступили на лбу у матери. Тетка макала хлеб в перечную подливку, лоб ее от сочувствия тоже покрылся потом.

— Твоя мать так встревожилась. Она заказала такси и заехала за мной. И вот мы здесь. Вот что нас привело сюда.

— Что за видение? — полюбопытствовала Дехайнва.

— Он увидел тебя в постели. Ты принесла мне внука.

— А отца он не видел? — Дехайнва не могла удержать улыбку.

Напряжение возросло. Почтительная, раболепная тетка запричитала:

— Да послушай же, что тебе говорит мать! И что она только не вынесла ради своих детей. Ты должна ее слушать, для собственного же блага.

— Так ты мне не скажешь, кто отец моего ребенка?

Мать приготовилась к сражению. В этом и была цель ее ночного визита.

— Он не сказал. Но я слыхала, что ты встречаешься с северянином.

— Нас это очень встревожило, — вмешалась тетка.

— Что, в городе мало мужчин, а? Разве нельзя найти порядочного, красивого человека, а не гулять с гамбари? Ты знаешь, что подумают люди, узнав, что ты гуляешь с гамбари?

— Мама, не слушай сплетен. Когда тебе будут про меня говорить, скажи, чтобы не совали нос не в свое дело.

Тетка разинула рот.

— Что говорит наша девочка? Да люди ведь говорят лишь из любви к твоей матери!

— С кем я встречаюсь, касается только меня.

— Нет, не только тебя. И ты не можешь встречаться с кем попало, если ты моя дочь. Это касается и меня. Разве я не работала, как рабыня, чтобы послать тебя в Англию? Разве я не отказывала себе во всем, чтобы ты заняла хорошее место в жизни? Я старалась не для того, чтобы у меня был внук хауса.

— Мама...

— Отец твой для тебя пальцем не пошевелил. Он отправил всех сыновей в Англию, но когда дошло до тебя, помнишь, что он сказал? Так как ты можешь? Сиси, напомни ей, что сказал отец. Это не секрет, об этом знает весь город.

Тетка кивнула.

— Он сказал, что не хочет посылать в Англию девушку, которая там через три месяца забеременеет.

— Его слова. У меня была только торговля, и то я отправила тебя на учение.

Мало-помалу Дехайнва выходила из себя. Знакомые безнадежные разговоры.

— Ладно, мама, договорились. Я коплю деньги. Как смогу, отдам тебе долг сполна. Раньше, чем выйду замуж.

Слезы, слезы от неблагодарности, от отвергнутой жертвы. Раскаяние, примирение, приступ любви, уступка.

— Только не думай, что я собираюсь замуж.

Опять ошибка.

— Как ты не понимаешь, я для твоего же блага. Мы живем только ради детей. Бог для этого нас и щадит.

Напряжение ослабло, все плакали, блаженно и горько. Как несколько месяцев назад, когда Дехайнва шутя сказала:

— Мама, тебе не надо являться ко мне за полночь. А вдруг у меня мужчина?

Слезы тотчас же замерзли, и тягучая недоверчивость сменила краткое примирение.

— Что ты сказала?

Взволнованно исправляя ошибку, готовая на любые жертвы ради умиротворения:

— Что ты, мама, я пошутила.

— Я слышала. Я слышала, что ты сказала. Ты не шутила. А если бы и вправду у тебя оказался мужчина? Ах, что за жизнь ты себе готовишь! Боже милостивый, какая у меня дочь! Если бы я у тебя ночью встретила мужчину, я бы дала ему понять, что моя семья из рода комолола. Мужчина — у тебя ночью! Я бы ославила его перед всем светом.,.

Но сегодня соблюдались приличия. По молчаливому уговору Саго не существовало. Он был заперт в спальне, как грязное белье, и никому не мозолил глаза. Конечно, мать про него не забыла, и тетка гадала, не полагается ли ей распахнуть дверь. Она привыкла быть послушной собакой, но в такие минуты и ей было не по себе. Что это, замирение или начало битвы? Она добирала с тарелки последние крошки и старалась ни на кого не смотреть. А Дехайнва готовилась к решительному разрыву, ей невтерпеж были ночные приезды матери с тетками — с любовью, с прозрачными намеками, неискренним горем и, по сути дела, кровавой жестокостью.

3

Моника Фашеи не могла не нарушить приличия. И перед входом в посольство муж придирчиво оглядел ее. Он удовлетворенно кивнул и подтянул свой галстук. Улыбнувшись, он равнодушно поцеловал ее в лоб.

— А теперь надень перчатки.

— Какие перчатки?

Фашеи подумал, что она шутит, Моника же была уверена, что шутит муж.

— Ну-ну, надевай перчатки,

— Перестань меня дразнить. Кто в Нигерии носит перчатки?

Фашеи больше не шутил. Он выхватил у нее сумочку и убедился, что перчаток там нет.

— Ты что, их не захватила?

— О чем ты?

— Разумеется, о перчатках. О чем же еще?

— Но у меня нет перчаток. Я все раздарила, когда приехала сюда.

— То было два года назад. Я говорю о перчатках, которые ты купила для сегодняшнего приема.

— Я их не покупала. Айо, что это значит?

— Что это значит? Это я тебя должен спрашивать, что это значит. Разве неделю назад я не принес тебе приглашение?

— Да, но...

— Дорогая моя, я дал тебе чек на пятнадцать фунтов, чтобы ты была готова к приему.

— Я думала, ты хотел, чтобы я купила новое платье.

— Как ты могла забыть о перчатках?

— Ты ничего не сказал о перчатках.

— Разве надо о них говорить? В приглашении все было сказано. Вечерний костюм и белый галстук. — Он извлек из кармана конверт и сунул карточку под нос жене. — Читай! Читай!

Моника прочитала последнюю строчку.

— Но, Айо, здесь сказано только про тех, кого будут представлять. Нас ведь не будут.

— Почему не будут?

— Ты мне не сказал. Я не знала.

— Не знала! Да я добивался этого две недели, а ты говоришь, что не знала! Зачем вообще идти сюда, как не ради такой чести?

— Прости, — сказала Моника, — мне и в голову не пришло..

— Ничего тебе в голову не приходит!

Банделе и Кола, вышедшие подышать, оказались невольными свидетелями семейной сцены.

— Ты их знаешь?

— Это Айо Фашеи из университетской клиники.

Акценты тем временем переместились.

— Ты сама должна была что-то соображать, — говорил Фашеи. — Даже если бы нас не представляли, ты же знала, что будут присутствовать их превосходительства.

— Прости.

— Дорогая моя, если бы на приеме в саду присутствовала королева, ты бы тоже пришла без перчаток?

— Я же говорю, прости. Прости меня, Айо, Лучше я пойду домой.

— Нет, скажи мне, на прием к королеве ты бы тоже пришла без перчаток?

— Не знаю, Айо. Я никогда не вращалась в таких кругах.

— Ты меня удивляешь, моя дорогая. Есть правила поведения в обществе, которые знает каждый разумный человек. — Он взглянул на часы и закусил губу. Наконец он принял решение.

— Конечно, мама нас выручит. У нее, наверно, найдутся перчатки.

— Нет, Айо, — кротко сказала Моника. — Лучше уж я пойду домой.

— Какой будет прок, если меня представят без жены? Давай съездим за перчатками.

— Когда мы вернемся, прием уже кончится.

Эта мысль отрезвила Фашеи.

— Ладно, пошли. Но когда нас вызовут, стой за моей спиной.

— Хорошо. Прости меня, Айо.

Они вошли в дом, и Кола с Банделе освободились из невольного заточения в тени.

— Вот это сцена!

— Он все расскажет мне завтра, — вздохнул Банделе.

— Кто?

— Фашеи. Я его знаю.

— Это у них всегда?

— Каждый раз на людях; даже у себя дома.

— Будет дождь, — сказал Кола, стряхивая каплю с руки.

— И когда он только перестанет лить?

Что-то случилось. Раньше дожди приходили вовремя и продолжались месяца четыре. Ну, пять.

— Бббббббббомбы, — глубочайшим басом изрек Банделе.

— На той неделе я вдруг затосковал по ярким краскам. Я проснулся пораньше, чтобы увидеть восход солнца. И, знаешь, что было? Что-то вроде зеленой бурды.

— Пошли в дом, а то вымокнем.

Саго в смокинге, взятом напрокат, Саго, не похожий на журналиста, изо всех сил старался выколотить из посла «важное заявление».

— Вы правы, сэр. Но верите ли вы сами, что диктатура часто бывает наилучшей формой правления?

— Как я неоднократно вам говорил, все зависит от того, где и когда... Простите, мистер Саго, я должен приветствовать новых гостей.

Саго чуть не сбил с ног Банделе и Колу.

— Что с ним?

— Не сумел получить «важного заявления». Эй, Саго!

— Увидимся позже!

— Видно, ему здорово худо. Убежал, не напившись.

Посол направился к чете Фашеи, слуга нес за ним поднос с шампанским. Моника покачала головой, и Фашеи недовольно взглянул на нее. Посол был гостеприимен и недоверчив:

— Неужели вы совсем не пьете, миссис Фашеи?

— Разве что иногда пальмовую водку.

Посол рассмеялся и с сожалением развел руками:

— Увы, увы, у нас нет пальмовой водки.

Один из слуг услышал их разговор, и когда Фашеи, бегавший искать церемониймейстера, вернулся, в руках у Моники уже был бокал пальмовой водки. Его сослуживец спрашивал Монику:

— Что это вы пьете?

— Где ты это достала? — закричал Фашеи.

— Слуга услыхал и принес из дому. Как мило с его стороны!

Фашеи протолкался к Банделе.

— Видишь, все начинается снова.

На Банделе была маска бесконечного терпения.

— Чем она провинилась?

— Невежливо было отказываться от шампанского,, пить же не обязательно. В конце концов, многие дамы к нему и не притронулись. Приличия ради держат бокалы а руках — что тут плохого?

— Ничего, ничего, конечно, — пробормотал Кола.

Фашеи взглянул на него с любовью и благодарностью.

— Но видишь ли, это не все. Этого ей показалось мало. На таком высоком приеме она потребовала пальмовой водки! Ты слыхал что-нибудь подобное? Пальмовой водки!

Мрачный вид Банделе не давал утешения.

— Если бы она была плебейкой из лондонских трущоб, я бы мог это понять. Но она образованная. Вращалась в обществе. Зачем она позорит меня и пьет пальмовую водку?

— Вот именно, — Кола, казалось, сочувствовал. — Но разве она могла ее здесь получить?

Фашеи оглянулся.

— Посмотри сам, если не веришь. Стоит и пьет пальмовую водку. Один у нее тут даже спросил. Представляю, что он сейчас о ней говорит.

— Может быть, он не понял, что это пальмовая водка?

— Понял. Он даже хихикнул и переспросил.

— А тебе и не надо опровергать — посоветовал Кола. — Скажи, что твоей жене нездоровится и врач прописал ей пальмовую водку.

— Да... вероятно... должно быть. Мне так и надо было сказать. Впрочем, Моника все равно бы проговорилась. Слушай, Банделе, будь другом. Если услышишь, что говорят, передай, пожалуйста, мне. Лучше все знать заранее. Тогда можно что-нибудь предпринять. К тому же, — Фашеи зашептал на ухо, — ее платье.

— О чем ты? — не понял Банделе.

— Ты видишь, она одета неподобающе?

— Не заметил.

В глазах Фашеи блеснула надежда;

— Ты говоришь правду? Может, другие тоже не заметят.

— Напрасно надеешься, — сказал Кола.

— Ты заметил?

— Не я, — уточнил Кола. — Я в туалетах не разбираюсь. Я слыхал разговор.

— Вот видишь! — Фашеи повернулся к Банделе.

— Я бы не обращал внимания, — продолжил Кола. — Гнусных типов везде хватает, а эти... — он грустно покачал головой, — впрочем, не стоило тебе говорить. Ты знаешь людское злоязычие.

— Нет, тут не злоязычие. Люди правы. Послушай, что они говорили?

Банделе пришел на помощь и ловким маневром вернул Фашеи к жене.

— Ты видишь, на нас обращают внимание, — сразу сказал ей Фашеи. — Оглядись и удостоверься. Даже дамы в африканском платье — и те в перчатках.

При первой удобной возможности Банделе атаковал бесстыдного Колу:

— Зачем ты ему врал?

— Ему не нравится выходить из себя. Я только подлил масла в огонь.

Банделе покачал головой.

— Не вставай на сторону Моники. Я их обоих знаю.

— Я и не встаю.

— Она кажется мягкой, но это обманчиво. Никогда не видал особы упрямей.

— Она еще очень юная.

Церемониймейстер по списку выкликал избранных и уводил их по одному для представления важным особам. Фашеи следил за ним исподлобья. Когда очередь дошла до него, он попытался ускользнуть в сторону. Моника разгадала его маневр и потупилась в бокал с пальмовой водкой.

— Вот вы где, мистер Фашеи. Будьте добры последовать за мною с супругой.

— Видите... гм... супруга моя... очень застенчива. Лучше я один...

— Вздор, это недопустимо. Позвольте, я поговорю с ней.

— Нет, нет, нет. Это бессмысленно, поверьте мне. Весь вечер я только и пытался, что убедить ее. Давайте уж я один...

Несколькими мгновениями позже Банделе потянул Колу за рукав:

— Смотри!

— Ваши превосходительства, позвольте представить вам... о, прекрасно, наконец вы решились... прошу прощения... ваши превосходительства, позвольте представить вам мистера и миссис Фашеи из университетской учебной клиники.

Кола был озадачен:

— За что такая честь твоему другу?

— Считается, что он лучший рентгенолог во всей Африке.

— И есть для этого основания?

Банделе пожал плечами.

Как только церемония кончилась, Фашеи исчез. Моника тоже скрылась. Через пять минут он вернулся один. Немного погодя появилась Моника. Она явно искала Фашеи. Банделе взял ее за руку.

— Прошу в нашу компанию.

— Вы не видели, где Айо?

— Где-то тут... вон он с сенатором Окотом. Позвать его?

— Нет, нет, не стоит.

— Кстати, вы знакомы с Колой?

— Я жена Айо, — ее голос звучал враждебно.

— Кола преподает живопись,

— Да-да, разумеется. Муж только что говорил мне. Он сказал, что вы слышали, будто люди обсуждают мой непристойный наряд. Это верно?

Ее непосредственность восхитила Колу. Тем не менее он не знал, что ответить.

— Я его здорово подвела? — теперь она говорила с искренней озабоченностью.

Банделе рассмеялся.

— Вы всерьез огорчаетесь? Давайте я принесу ваш бокал. Мне и самому надо еще добавить. — И он удалился.

— Вы давно знакомы с Банделе?

— Банделе наш добрый друг. Когда матери нет в городе, Айо плачется Банделе в жилетку.

— Плачется? Не понимаю.

— Прекрасно понимаете. Вам на меня он уже жаловался. Как бы еще чьи-то сплетни дошли до него?

Кола молчал.

— А может, вы профессиональный сплетник? Как большинство друзей мужа. Они сами себя так зовут. Только Айо может сердиться, когда я зову их сплетниками.

— Надеюсь. У мужа полное право требовать, чтобы его друзей уважали.

— Но они же сплетники. Это у них в крови. Вы несогласны? Но вы же знаете сами.

— Вы давно в Нигерии?

— Два года. По-вашему, мне рано делать выводы?

— Нет. Иногда недели достаточно.

— Тут так и было. Когда я приехала, я ужасалась, а после привыкла. Сейчас мне даже нравится слушать их разговоры. Я, знаете, никогда не жила в университете и, видимо, ожидала, что меня это не коснется. Но все оказалось точно, как в моем старом пединституте.

— По-вашему, мы все похожи на замшелых английских педантов?

— Я не хотела вас обижать.

Банделе принес выпивку.

— А знаете, что говорят о вас? — продолжала Моника.

— Нет. Да мне и неинтересно.

— Вам очень интересно. Всем интересно знать, что о них говорят Спросите Айо.

— Так что же вы обо мне слыхали?

— Скажем, что у вас есть друг, которого все считают сумасшедшим.

— Но вы собирались говорить обо мне.

— Я и говорю. Вы пишете огромное полотно, на котором будут все ваши боги, и я хотела бы на него посмотреть.

— Пока там смотреть не на что. Я только начал.

— Неправда, вы пишете уже давно. Разве разгневанная мамаша не устроила вам скандала в мастерской за то, что дочка ее вам позировала? Я все знаю.

— Боюсь, что вы и вправду все знаете.

— Так можно прийти посмотреть?

— Откровенно говоря, нет. Пока что это бессмысленное смешение красок.

— Ладно. Тогда попозже.

— Хорошо.

— А теперь, простите, мне надо найти мужа.

Когда она отошла, Банделе спросил:

— Что это у вас? Вы не поладили?

— Нет, ничего.

— Ты говорил с раздражением.

— Что ты. С чего бы?

— Тебе видней. Как бы там ни было, пойдем к ним завтра обедать. Фашеи только что приглашал.

— А я при чем?

— Он и тебя звал. Больше, чем меня. Ты Фашеи не знаешь. Ему срочно нужно разведать, что ты услышал.

— Я ничего не слышал — и пусть он об этом забудет.

— Приезжает его мать. Так у него заведено. После семейных сцен он требует, чтобы мать поговорила с Моникой. Эти две превосходно ладят. Вообще, я хочу съесть хороший обед, а миссис Фашеи на кухне — волшебница.

— Счастливо. Иди и пируй.

— Что-то тебя заедает. Кола.

— Что бы это могло быть? Перестань болтать чепуху. Ничего нет.

Назавтра дверь им открыла Моника.

— Ешьте побольше, — предупредила она. — Свекровь собирается угощать.

Фашеи показался на мгновение.

— Кола ведь не знаком с мамой... Мама... — И он исчез на кухне.

— Я принесу вам пива, — сказала Моника Коле. — В Нигерии всегда пьют пиво, правда? Я совсем не пила, пока не приехала сюда и не попробовала пальмовой водки. Теперь не пью ничего другого.

Фашеи вернулся с кухни.

— Мама просит прощения, она не может отойти от плиты. Банделе, я сказал ей, что ты пришел.

— Ну, теперь она будет стараться, — сказала Моника. — Банделе мамин любимчик. Она не переносит других приятелей Айо.

— Что ты говоришь, дорогая!

— Ладно, не буду. Мама придет и сама скажет.

— Ну, нет уж. Я не желаю, чтобы вы с мамой обсуждали моих друзей. Сколько раз надо говорить?

Из кухни донесся низкий громоподобный голос:

— Мони!

— Кажется, нужна помощь. — И Моника ушла на кухню.

Через минуту беспокойный Фашеи сделал знак Банделе и потащил его на балкон. Уже оттуда, спохватившись, он крикнул Коле:

— Мы сейчас. Будь как дома. — И тотчас же начал выспрашивать Банделе: — Что он еще говорил? Кто это был?

Коле было неинтересно слушать их разговор, и он стал думать о постороннем. Какое-то время он был один. Потом вошла Моника.

— Куда они делись?

Он указал на балкон.

— О, — поняла она. Вид у нее был грустный и озадаченный. Она неуверенно постояла в дверях и вернулась на кухню. Разговор на балконе был долгим, и Кола начал испытывать действие пива. Скрипнула входная дверь, и за спиной его что-то зашелестело. Что-то теплое и желтое коснулось его щеки и втиснулось между ним и низеньким столиком. Близоруко взглянуло в его стакан, попробовало и сморщилось. Затем коснулось лицом его пальцев.

Желтыми стриженными волосами лицо ему щекотала девочка-альбиноска. Она была нежная и робкая, хрупкое сумеречное создание.

Вошла Моника.

— Юсеи, как ты себя ведешь? Подойди сюда.

Кола моргал, он не верил своим глазам.

— Юсеи — дочь нашего повара, — объяснила Моника.

— Он альбинос?

— Нет. В том-то и фокус. Ни он, ни жена. Они оба такие же черные, как вы. Вас не шокирует слово «черный»?

— Меня шокируют слова «темный», «темнокожий», «цветной» и подобные идиотские эвфемизмы.

— Так я и думала. Приходится быть осторожной. Отчего большинство людей здесь так щепетильны? Впрочем, не буду. Так вот, у Юсеи четверо братьев и сестер, и трое из них — альбиносы. Мать вот-вот разродится шестым. Отец с ума сходит от страха.

— Девочка кажется беззащитной.

— Юсеи плохо видит. Близорукость.

— Я это заметил.

— Кажется, она ходит сюда из-за меня. Сказывается цвет кожи.

— Такая пушистая... как цыпленок. Юсеи, хочешь пива?

— Не давайте ей.

— Это не повредит... Коньяк был бы лучше. Интересно, покраснели бы у нее щеки...

С прежней гримасой Юсеи выпила пива. Она стала рассматривать Колу, тычась носом в его пиджак. Ему стало за нее страшно.

— Но как она переходит дорогу?

— Ей нужны очки. Я договорилась с окулистом.

Юсеи одновременно влекла и отталкивала.

— Как только что снесенное яичко, — сказал он, — когда скорлупа еще не затвердела... или как незаросшее темечко младенца... не обращайте внимания на мои слова. Иногда мной владеют растрепанные чувства.

Она посмотрела на него с изумлением, и ему стало неловко.

— Вы говорите, растрепанные чувства?

Он сделал вид, что не слышит, и она поманила его к окну. Окно выходило на задний двор.

— Видите вон тот пень? Она такая слепая, что заговаривает с ним.

— Отчего же вы до сих пор ничего не сделали?

— Айо только обещает. Беда в том, что у меня нет машины, да и вообще я не умею водить.

— Ничего... я что-нибудь придумаю.

— Вы отвезете ее к врачу?

— Конечно. Приеду и отвезу.

— Спасибо, — сказала она. — Я вас вчера не обидела?

— Нет. Каким образом?

— Вы были со мной почти враждебны. Вы верите в смешанные браки? Я знаю, некоторые друзья Айо смотрят на меня косо.

— Но это же касается только вас и вашего мужа.

— Я рада, что вы поможете Юсеи. Если только вы не будете думать, что я вам ее навязала.

— Не говорите глупостей.

— Все равно, я знаю, что я навязчива. Ну и пусть!

— Так не будем об этом.

Юсеи рассматривала в упор ладони Колы, щекоча их ресницами, а он уставился в пень за окном и не заметил, как Моника вышла из комнаты. Словно стряхнув с себя сон, он взглянул в лицо девочки и вдруг увидел то, что ему было нужно. Он уже отчаялся найти подходящую модель для служанки Обалувайе. И вот перед ним стояла Юсеи, чьи черты и колер как нельзя лучше отвечали его замыслу. Это был подарок судьбы. Он видел Юсеи, подобную лунному камню, у ног Обалувайе, бича небес, который насылает на людей оспу, а сам всегда чист лицом.

В нем рождалось и что-то новое, едва различимое начало большого влечения... не просто расслабляющая нежность, которая смягчает законы его естества... Но в это время распахнулась балконная дверь и Банделе позвал его.

Он вскочил на ноги и, не давая себе одуматься, бросился из дому прочь.

4

Даже дети знали про Сими. Женщины на коленях молили бога, чтобы мужья изменяли им по сто раз с кем угодно, только чтобы стезя порока случаем не завела их к Сими, к Сими с медленным взором. Ибо усвоив от Сими новый взгляд на жизнь и любовь, мужчины теряли путь к спасению и, низведенные до уровня дикарей, видели своих жен призраками давно прошедших иллюзий. Сими калечила мужчин и рвала с ними дружбу. Сими была так простодушна, что каждый мужчина считал, что это он предал ее, а не она погубила его, и ревностно защищал ее от ярости женщин, не замечавших ее простодушия. Конечно, слагались песни о любовных приключениях Сими, хвалебные песни и песни с проклятиями — не Сими, само собой, но женщинам, которые осмеливались оскорблять богиню безмятежности, Сими, Царицу Улья, чья кожа была пастельного цвета, цвета земли и воздуха. Сими не требовала восхвалений, мужчины пели их сами. Чаще всего это бывало так: увидев Сими, поэт тотчас же разражался дифирамбами.

В обществе Сими обычно была спокойной, недвижной, неприветливой, безразличной к толпе воздыхателей. При этом она замечала все, и когда они уходили, отшумев, порастратившись, опозорившись — ибо Сими пила с мужчинами стакан в стакан и оставалась загадкой, в то время как они раскрывались, обнажались, теряли силы и голос, мрачнели, но не умнели, — только тогда Сими делала выбор, и опять глаза ее из-под тяжелых век смотрели простодушно и непроницаемо.

— Поди сюда! Поди сюда, юный Эгбо! — Учитель географии, единственный человек в школе, видевший добрые задатки в «этом Эгбо», схватил его за рукав и потащил в свой класс. Он осмотрел новую синюю куртку и школьный значок — признаки нарождающейся самостоятельности, ибо носили их только в последнем классе. — Юный Эгбо, — сказал учитель, — ты сущее чудо. Ты помнишь, что тебя собирались исключать из школы шесть раз? Шесть раз! Юный Эгбо, тебе надо просить у меня письменное свидетельство о шестикратном исключении, ибо сам этот факт не может не потрясти любого разумного человека.

— Да, сэр, — смутился Эгбо. Только учитель географии мог так ошарашить его.

— Да, ты в некотором роде чемпион. Так вот послушай. Сексуального маньяка я вижу издалека. Такой маньяк сейчас передо мной. Сторонись женщин — понял? А теперь иди с глаз моих, червь в человечьем обличье!

Этот учитель любил гиперболы. Все знали, как Эгбо боится женщин. Но неделю назад до учителей дошел слух о ночной эскападе, в которой Эгбо принял участие и даже прославился. Опьяненные благодушием харматтана и приближающейся свободы, шесть сорванцов с аттестатами зрелости совершили первый бесстыдный набег на ночной клуб. Очень быстро товарищи заметили, что Эгбо ни разу не танцевал и с их прихода в клуб не сказал ни слова. Взгляд его был направлен в одну точку.

— Посмотрите на Эгбо. Ты что, никогда не видал женщин?

— Это же ясно. Поповские сынки — самые страшные бабники.

Сдав выпускные экзамены, швырнув последние листки недавним гонителям, они вдруг перестали спешить; само время года, прохладное, хрупкое и сухое, придавало им легкости, и они больше не думали ни о сроках, ни о преградах; беспечной была и природа с клубящейся пылью и небрежно торчащими космами старой травы. Утром и вечером воздух бодрил и жалил, в полдень кружащийся ястреб высматривал белок и мышей. Вечерний ветер, промчась по чащобам, прорвавшись сквозь волны щекотной слоновьей травы, был подобен рогу чистой пальмовой водки в десятидневный пост, и Эгбо, только прошедший три мили, Эгбо с растрескавшимися губами и пересохшим горлом, был совершенно пьян.

Он сидел за столом, позабыв о своей неуклюжести, ибо не помнил себя. Сими в бессмертный период своей жизни предводительствовала незнакомой ему толпой и никому не оказывала внимания. Ее стол утопал в хохоте, это был пустой хохот, не веселивший Сими.

— У нее глаза, как у рыбы, — пробормотал Эгбо, и ребята сказали:

— Наш вождь нашел себе мэмми ватту.

Сими заметила его. Он глядел ей в глаза и нелепо думал о свежей печени на прилавке мясника, о ее прохладной студенистой глубине. Целую минуту Сими не отрываясь смотрела на Эгбо, и он, растерянный и покорный, медленно встал, и кровь ударила ему в голову, а он ничего не знал, кроме того, что Сими смотрит на него. С холодными влажными руками он брел по улице, как слепой, натыкаясь на подносы с орешками и жареным мясом, и уличные торговцы хихикали и говорили:

— Еще один спьяну слепой.

Он брел домой спотыкаясь, и, как при высокой температуре, в ушах его глухо звенели цикады и шелестела черная ночь; Эгбо качался, словно укушенный озорной змеей, и радовался яду, который разливался по жилам.

На следующий день Эгбо заявил в классе:

— Если бы я видел ее перед экзаменом по зоологии, я написал бы сочинение о пчелиной матке. Чтобы раз и навсегда забыть об учебниках.

Учителя всегда подслушивали разговоры школьников.

— Ну-ка поди сюда, юный Эгбо, ты, молодой да ранний...

Позднее Эгбо признался Сими:

— Я был наивен в первый и последний раз.

Он немедля ушел из школы, поступил на работу и стал копить. «Если я когда-нибудь уйду в отшельники, у меня уже будет опыт», — думал он. Он ел, чтобы не умереть с голоду, и его единственным развлечением была библиотека. И вот с восемнадцатью фунтами в кармане, на трехдюймовых подметках для большего роста и уверенности, в полосатом шерстяном костюме, при галстуке — крахмальный воротничок резал шею — Эгбо ворвался в Ибадан, резиденцию Сими. Надо было у кого-то остановиться, и Эгбо вспомнил о сверстнике, студенте. Казалось, тот идеально подходит, но у дверей его Эгбо заколебался, увидев прикнопленную карточку:

«Э. Айо Деджиаде, секретарь Общества Христианской Молодежи. Постучи и входи с миром».

Он бы убежал, но тут сам Деджиаде открыл дверь.

— Эгбо! Как ты сюда попал?

Эгбо не мог заставить себя улыбнуться.

— Что это значит? — он постучал костяшками пальцев по карточке. — Не говори только, что ты хочешь продолжить семейную традицию.

— О, если бы ты последовал моему примеру! — Деджиаде был тоже сыном священника. Деджиаде-старший даже думал взять опеку над сыном друга, но тетка слышать об этом не хотела. «Ни вам, ни деду — старому черту он не достанется. Я сама займусь его воспитанием!»

В комнате студента Деджиаде можно было увидеть все ужасы греховной жизни. Они украшали стены в виде окантованных цитат из Священного писания. Эгбо скоро понял, что не найдет в Деджиаде поддержки.

— Это было бы аморально, — рассудил Деджиаде, и все призывы к чувству товарищества оказались тщетны. — Лучшее проявление товарищества с моей стороны — остаться дома и молиться за тебя.

— Не трать на меня силы, — сказал Эгбо. — Лучше читай свои книги.

— Я всегда молюсь перед зубрежкой, — заверил его Деджиаде. — Около одиннадцати я пью чай. Если мои молитвы будут услышаны, ты прозреешь и возвратишься к чаю.

Эгбо содрогнулся при мысли, что молитвы Деджиаде будут услышаны и что ему придется с позором вернуться домой. Он шагал по университетскому городку, и страх его возрастал. Точка зрения Деджиаде внезапно показалась ему разумной, справедливой и дружеской. Набожность его приводила в трепет, а от текстов в рамочках на лбу проступал холодный пот. В отчаянии он начал молиться.

— Боже милостивый, дай мне сегодня согрешить. Забудь о моем жалком существовании и благослови моего друга и его книги. Пусть его чистота еще ярче светит рядом с моей греховностью.

В таком самоотречении тоже есть доля набожности, рассудил Эгбо. В конце концов, он молил лишь о том, чтобы жертва его была принята.

В третьем по счету ночном клубе он обнаружил Сими. Ее он увидел не сразу, но эта толпа могла собраться только вокруг нее. Весь внутренний дворик был полон Сими, отчужденной, бесстрастной и безразличной. Те, кто хвалился, что Сими любила их, что она не могла без них жить, не вызывали у мира доверия, ибо Сими всегда казалась далекой, и отдаленность делала ее непорочной в глазах людей. Складывалось впечатление, что у Сими не было никаких связей с окружающим миром, и те, с кем она спала, приходили в отчаяние, ибо неизменно убеждались, что ничего между ними не было. В холодных глазах Сими, цветом похожих на печень, всякое повторение было бы кощунством. И она не могла пресытить собою тех, кто никогда не владел ею, и призрак надежды сводил их с ума, и они не могли исцелиться.

«Царица Улья, — думал Эгбо. — Ради нее мужчины выплясывают и корчат жалких шутов». Он стоял, не решаясь сесть за стол и потребовать выпивку, ибо это обрекло бы его на путь к зверю, который таился в засаде и был готов его проглотить. Так когда-то мальчишкой, в ранние годы гражданской авиации стоял он на неухоженном, заросшем поле аэродрома Варри и ждал, что его проглотит маленький неуклюжий самолет. Эгбо был с теткой, он размышлял о безрассудстве женщины, рискующей жизнью ради торговли тряпьем. И он снова вспомнил, как внезапно погибли отец и мать, преподобный отец Джонсон и его жена, княжна Эгбо. На его букваре тетка собственноручно надписала «Эгбо», и он на всю жизнь сделался Эгбо. Став постарше, он понял, что не в силах грустить по фамилии Джонсон.

— Ты поедешь учиться в Лагос, — сказала тетка, — в Лагос, как все цивилизованные люди. У деда-язычника ты научишься разве считать жен и выручку с контрабанды.

И ему вспомнилась роща, сырость и запах берега, и страх пропал. Он не желал лезть по трапу, он дрался, кусался, цеплялся за перила, даже оказавшись в самолете, он бросился к окну, чем рассмешил пассажиров. Дрожь мотора успокоила его на мгновение, но рыдания снова прорвались наружу. Но затем он увидел в окне поля — такими он видел их в детстве, когда играл в самолет. Эгбо притих. Он взглянул вниз, на реку и плакучие мангры и уселся в кресле, прямой и спокойный. Теперь в окне было небо, лучистое, как павлиний хвост, и он повернулся к тетке: «Мама, скажи, это здесь живет бог?»

Страх утонул, как мертвая птица в реке. Весь остаток полета Эгбо проспал.

Эгбо присел за столик, нервно ощупал пачку денег в кармане для пущей уверенности. Подбежал мальчишка с широким рубцом на остреньком личике. Он долго стоял перед ним, пока Эгбо не сообразил, что тот ждет заказа.

— Виски. Нет, коньяк с лимонадом. Пожалуйста, двойной. И лимонад.

Мальчишка умчался, а Эгбо встал. Пришло время действовать, сейчас, сейчас, еще до того, как он пригубит спиртного. Сейчас, сейчас, пока она не подняла глаза и не узнала его. Отчаяние в нем было непобедимо.

Все получилось удивительно просто. Он пригласил Сими, и она поднялась, небрежно, ничего не обещая, просто поднялась, словно все время ждала, что ее пригласят. Эгбо извинился за холодные руки и ловко повел ее, ибо всегда отличался в танцевальном классе для старших школьников.

Я касаюсь ее, думал он. Неужели этого недостаточно? Если пойти дальше, можно все погубить. Не надо спешить. Нужна долгая осада до того мига, когда можно не спрашивать. Может быть, заходить к ней домой, конечно, когда его допустят в круг избранных.

Он сам удивился, что нашел нужные слова:

— Что прислать вам на стол? Виски или, может быть, джин?

— Ты очень юн, — сказала она. — Не сори деньгами.

Обескураженный, он подвел ее назад к обществу и заметил, что вино на столе было не в стаканах, а в бутылках. А он ее спрашивал о такой малости!

Вечер был глух и непроницаем, но Эгбо стоял на страже. Мужчины приходили и уходили ни с чем, бизнесмены, юристы, самоуверенные врачи, ибо медицина была в почете, как признак высокого интеллекта и победа над самой сокровенной тайной белого человека. Сими была кустом шиповника в ночи, вокруг которого роятся и перед которым тщетно сгорают светляки.

Здесь были и прихлебатели, которых она терпела, как защитников, посыльных, изобретателей и исполнителей ее прихотей. Эти люди передавали другим женщинам нелестные суждения Сими о них и сами тешились несбыточными мечтами. Эгбо сидел в стороне, снедаемый злобой и ревностью, и глотал коньяк, пока он не наполнил его грудь пламенем. Кое-как взяв себя в руки, он начал обдумывать ретираду и уже почти предвкушал полночный чай с Деджиаде. У Деджиаде он найдет себе истинное успокоение.

— Принеси сдачу, быстро. — И мальчишка скрылся из виду.

От коньяка все кругом казалось подернутым полуденной дымкой харматтана. Эгбо видел, что ищет конца, самоуничтожения. Он не знал женщин. Почему бы не Сими? Почему бы не Сими раскрыть ему одну из тайн бытия? Он ответил себе, что дело не в этом. Все было гораздо серьезней, ибо истинное положение вещей лишало его возможности отступить. Как безумец, он поднялся, ошеломленный необыкновенно простой мыслью. Вот почему он преследует ее — он пришел сюда, чтобы увести ее навсегда от этой толпы. Взять ее в жены. Он вспомнил свое упорство, отшельническую жизнь, безразличие к другим женщинам — неужели же он пошел на все это ради одной ночи? Нет, он уведет ее навсегда. Сими должна жить с ним под одной крышей.

Он стоял рядом с ней, и она твердила ему «нет, нет и нет». Эгбо не слышал.

— Я не хочу танцевать.

Эгбо не слышал.

— Уверяю вас, я устала. Я не люблю этот танец. В другой раз — хорошо?

Но как она может не танцевать с ним, когда он должен сказать ей о столь важном, а через мгновение она возьмет и исчезнет? Он много слыхал о ее способности таинственно исчезать. Вот Сими в центре толпы — и вдруг ее нет: скрылась, и неизвестно с кем. После этого Сими не появлялась на людях и не принимала гостей в течение долгих недель.

И как она может так мучить его и перечить и говорить «в другой раз», когда к другому разу, наверно, придется готовиться дольше, чем к этому. Зачарованный, неумолимый, он вдруг обнаружил, что тянет ее за обе руки и настаивает:

— Но мне нужно вам столько сказать!

— А что, вы не можете сказать это здесь? — Голос ее был тягуч, она не сердилась и не поощряла.

Эгбо прирос к полу... Разве это не чудо? Твое лицо глаже морского песка во время отлива, только ни одному крабу не взбредет в голову проползти по нему, ни один сорванец не вздумает поцарапать тело купающейся дочери рек... Царица моря... дочь Иемои...

— Послушай, друг, ступай-ка отсюда. Ты видишь, дама не хочет танцевать.

Незнакомец, человек, которого он видит впервые, который ничего для него не значит, берется за нее отвечать. Я никогда не предстану пред ней таким зеленым юнцом... никогда... рядом с этими людьми, богатыми и значительными... О чем я только мечтал?.. Но вот так потерять голову, слушать слова какого-то прилипалы, чувствовать на своем запястье грубую руку, липкую от вина, — стряхнуть ее, оттолкнуть...

Эгбо услышал, как его собственный голос заглушил музыку:

— Убери руки!

Слава богу, никто меня здесь не знает. Вывалять бы этого типа в пьяной блевотине...

— Убирайся-ка сам, дружок! — И он снова потянул Эгбо за руку. — Кто ты такой, чтобы здесь разоряться? — Еще двое опекунов угрожающе поднялись с мест.

— Оставьте его в покое, — вмешалась Сими. — Что вы пристали к мальчику?

Мальчик! Так вот кто он, мальчик!

Как-то, где-то он сел. Встать уже невозможно, да и не время теперь уходить. Ожидание не было мукой, ибо он ничего не видел и ничего не слышал. Он не заметил даже, как Сими исчезла.

Прошло несколько часов или, может, минут, и острое личико со шрамом приблизилось к нему в седьмой раз.

— Да, да, принеси еще. Виски.

— Слушаю, сэр. Мадам ни нпе йин.

— Что?

— Мадам. Желает ни нпе йин ва.

Эгбо дико озирался, не в силах поверить словам Сими нигде не было. В ярости он схватил мальчишку за ухо, стукнул его в другое.

— Ты что, надо мной смеешься?

Извиваясь от боли, мальчишка божился, что не смеется.

— Ну, выкладывай. Какая мадам? Где? Где?

— Нта. Вон ва нну такси.

Усилием воли Эгбо заставил себя протрезветь, чтобы избавиться от наваждения. Но он по-прежнему видел мальчишку и слышал его настойчивые слова.

— Сдачу, сэр. — Но Эгбо не мог думать о сдаче...

Дверца такси была приоткрыта. Сими сидела в глубине машины. Эгбо не мог сдвинуться с места.

— Что с тобой? Иди же сюда!

Проклиная свою неуклюжесть, Эгбо забрался в машину.

В день моего торжества, в день моего торжества... он вспоминал слова видавших виды ребят о том волнении, которое может привести к катастрофе... Бессилие? Боже, в час испытанья не дай мне стать мокрой тряпкой...

— Знаешь, тебе не стоит задираться с большими людьми. Тебе же будет хуже.

Но Эгбо не мог даже взглянуть на нее. Он думал лишь о побеге, мечтал быть где угодно, но только не здесь, и комната Деджиаде казалась ему прибежищем покоя и вечного счастья. Лучше отказывать себе во всем, нежели так идти к унижению. Как он стал таким дураком? Он пришел к ней, помня лишь похвальбы мальчишек да еще урок в четвертом классе, урок, который теперь показался ему непристойным, теперь, когда он был рядом с высшей реальностью и противоборством.

Такси остановилось, и он полез за деньгами, но Сими положила руку ему на карман.

— Береги деньги. — Он вздрогнул.

Дома она заперла дверь и повернулась к Эгбо:

— Не волнуйся. Ты не очень опытный. Вернее, совсем неопытный.

...Что я могу ей сказать? Скажи я слово, моя похвальба лопнет, как мыльный пузырь. Неужели все женщины видят мужчин насквозь? Неужели все они могут раскусить нас с первого взгляда?..

Она прошла в дальнюю комнату, и Эгбо огляделся. Он понимал лишь то, что Сими была поблизости.

...в час моего...

Сими вернулась. Он делал все, чтобы не бредить вслух.

...Боже, Боже, если это грешно... Боже, пусть я буду ходить целый год с опущенной головой, но этой ночью, этой единственной ночью, да будет дом ее моим храмом, и пусть я вовек не увижу света, кроме света, идущего от нее...

Он стиснул зубы до хруста.

— Ты совсем юн, — говорила она, стоя перед ним на коленях с запрокинутой головой. Эгбо, забывшись, глядел на нее. В нем царила такая скорбь, такой страх за нее, что он спросил себя, а не любовь ли это. Но прошел миг, и она шутила, хотя лицо ее, как всегда, оставалось серьезным.

— Как у тебя колотится сердце. Не надо так волноваться.

Она коснулась его, и Эгбо почувствовал, что земля уходит у него из-под ног. И он почувствовал себя в опасности и, чтобы спастись, спросил:

— Ты никого не любила?

— Тсс!

Сквозь стиснутые зубы дыхание с шумом вырывалось наружу, выгоняя слова, которые он был не в силах понять, слова, за которые он хотел ухватиться.

...я тот флюгер на аэродроме Варри, который летит по ветру и никнет к траве, когда ветра нет...

— Милый, о чем ты?

...Флюгер под ветром, который никнет к траве, когда ветра нет...

— О чем ты?

Мысль его проплывала над всей его жизнью, и он думал о том, что значит происходящее для прошлого и для будущего.

...Боже милостивый, пусть я не увижу света...

— О чем ты, милый?

...Ибо восторг грешен, а этот восторг погибелен. Деджиаде, Деджиаде, завтра я тебе расскажу, Деджиаде, какая простая жизнь у тебя, какая простая и мертвая.

...В невидимом глазу потоке лодка его пробирается сквозь высокий тростник и не тонет, о Боже, не тонет утлая лодка...

— Милый, скажи мне, о чем ты?

...и не гниет на отмели, наполненная водой... темная лодка плывет в низком тумане... да буду лежать я во тьме, рыдать во тьме...

5

Было чистейшим безумием ссориться с девушкой в это утро, но Саго впервые увидел ее шкаф: до этого он никогда не бывал в ее спальне, а все время ее препирательств с теткой и матерью просто проспал. Дехайнва спровадила их к автобусу и теперь устроила в комнате кавардак, торопливо одеваясь, чтобы поспеть на работу. Шум разбудил его, и его налитые кровью глаза уставились на две блестящие ручки ее гардероба.

— Ты это купила сама? — с трудом произнес он.

— Что?

— Гардероб. Ты купила его сама? — Он перекрикивал вновь начавшийся дождь; от напряжения раскалывалась голова, но он не желал униматься.

— Если ты решил, будто я у кого-то на содержании, ты заблуждаешься.

— Уж конечно не у меня.

— Тебе это не по карману.

— Нашла чем хвалиться.

— Послушай, я не спала всю ночь, а мне надо идти на работу, так что прибереги ругань к моему возвращению.

— Все женщины в этой проклятой стране так и напрашиваются на ругань.

Втискиваясь в тесное платье, она плясала, как пойманная рыба, но Саго не мог засмеяться, потому что or напряжения у него раскалывалась голова. Дехайнва взялась за ручку гардероба и, распахнув дверцу, скрылась из глаз Саго. Дверца остановилась перед его носом, и он вздрогнул от отвращения.

— Ты мне не ответила. Ты сама платила деньги за этот чудовищный гардероб?

— Вот именно. Приляг поудобнее и продолжай в том же духе.

Только теперь Саго вспомнил о ночных посетительницах. Медленно перед ним разворачивалась сцена, свидетелем и участником которой он был, пока мрак не сомкнулся вокруг него. Медленно возвращались подробности, и, трезвея, он думал о том, в какое положение он поставил Дехайнву. Он даже почувствовал себя виноватым и осторожно спросил:

— Кажется, это была твоя родня?

— Нет. Просто кровожадные ведьмы из родных мест. И какого черта ты разорался?

— Не знаю... понимаешь... правда... они меня так напугали. Особенно та, непристойно грудастая.

— Это моя мать. А теперь заткнись!

— Прости, я только хотел...

— Неважно, что ты хотел. — И вместо того, чтобы аккуратно напудриться, она с размаху хлопнула пуховкой по щекам. Пудра взлетела, забилась в прическу, густо осела на сером платье. — Видишь, что ты наделал?

— Я ничего не наделал, но если тебе полегчает, могу извиниться. — И вновь осторожно спросил: — Что, большой был скандал?

Она не ответила. Он потянулся к ней, но она отстранилась.

— Скажи, они сильно скандалили?

Она захлопнула дверцу гардероба, которая царапнула его по вытянутой руке. Ее изумил его ужас, и она замерла на полушаге:

— Что с тобой?

— Ничего. Твой проклятый гардероб.

— Да что тебе дался мой гардероб?

— Что! Что! Господи! Ты сама не видишь?

— Мне пора идти.

— Нет, погоди. Пока ты на работе, я вытащу его на улицу и сожгу.

— Валяй. На дожде он гореть не будет.

— Да масло с него так и капает! Но скажи правду. Он здесь не по твоей воле, правда? Это подарок тетки или бабки и ты боишься его выкинуть?

— Я сама его купила. — Он довел ее до белого каления. — И если он тебе не нравится, держи это при себе.

— Эта женщина слепа... Но осязание-то у тебя есть? Ты открываешь дверцу. Ты тысячу раз касалась его пальцами... Неужели тебе не противно дотрагиваться до ящерицы?

— Спасибо. Старая песня. Ты боишься, все забудут, что ты был в Америке и видел футуристическую мебель.

— Да дело не в стиле. Как ты можешь касаться рукой этой ручки?

— Ручки? Но это самое красивое в гардеробе.

— Твои чувства оледенели. Ужас! На кой черт тебе ручка из окаменевших цветов? Взгляни-ка на этот лоск! Ей-богу, меня сейчас вырвет.

— Еще бы, ты столько вчера выпил.

Она громко хлопнула дверью, мстя ему за навязчивое похмелье. Даже на втором этаже его возбужденный желудок почувствовал вибрацию автомобильного мотора. Только на этот раз все сошло благополучно: слишком уж сильно гипнотизировал его кошмарный шкаф.

Однажды в Сиэтле на повороте он вдруг увидел, как из-под колеса впереди идущей машины выскочил медленный камешек. Инстинктивно он втянул голову в плечи, но камешек легко прошел через ветровое стекло и ударил его в левый висок. Голова пошла трещинами, как ветровое стекло, он ждал, что она развалится. Однако череп не треснул. Только такое чувство, что голова отделилась от тела и кружится, кружится и ждет, когда же она развалится. Самым мучительным было как раз ожидание. Так человек ночью ждет, когда верхний сосед сбросит на пол второй ботинок. Он заснул и проснулся в канаве.

К горлу подступила тошнота, и Саго сжал кулаки... поворот мутной реки, по которой когда-то текло чистое виски...

— Я кончу, как начал, — пробормотал Саго. — На мели... Что касается гардероба, то он явно создан воображением вампира.

Угнетающий шкаф имел форму сердечка. Дешевая древесина так заляпана лаком, что рябит в глазах. И как хитро придумано! При открытых дверцах виден плоский верх, на котором навалены шляпные картонки. На одной из них он и сосредоточил внимание, чтобы как-нибудь переключиться. Странным образом, коробка для шляпы заставила его вспомнить о сэре — как его? Он сморщил лоб, стараясь поймать ускользающее имя.

От напряжения он вновь ощутил себя пьяным и упал на подушку, Крупные капли пота текли по лбу. Пусть Дехайнва оставит его в покое; она действует на нервы; но у нее такие нежные руки... Ага, сэр Деринола, вот имя его председателя. Он скосил глаза к шляпной коробке и подмигнул ей. Так вот кто вы, сэр Деринола.

Стены комнаты тесно обступили его, и в сумраке дня взгляд его встретился с отвратительной шкурой гардероба.

Салям, сэр Деринола, салям. Так вы теперь ящерица, сэр Деринола, и ваша кожа опаршивела от харматтана, хоть вы и мажете ее прогорклым салом.

В мысли его вторгся покойный баронет. Он был мертв, вместе с цилиндром и париком, сэр Деринола был наконец мертв. Штора влетела в комнату и повисла над Саго, как парус, наполненный влажным ветром. Он не стал закрывать окно; дождь освежал; несколько капель упало ему на губы, и он с удовольствием облизал их. Штора билась, и край ее сталкивал на пол коробку со шляпой. Саго вспомнил газетные снимки сэра Деринолы в цилиндре, шествующего по Сент-Джеймскому парку получать из рук королевы свой баронетский титул.

— Нет, — громко сказал Саго, — этого у вас не отнимешь Так вам и лежать в гробу баронетом. Но скажите мне, сэр Деринола, что теперь делать с цилиндром, да-да, с цилиндром? Разве что вы и на том свете ухитритесь носить свой видавший виды парик. — И Саго захихихал, вспомнив, что прозвище сэра Деринолы было Мертвец.

Ветер и тяжесть халата на плечиках наконец одержали победу. Хотя шляпная картонка и осталась на месте, дверцы шкафа медленно раскрылись, и в комнату вышел сам прославленный баронет, совершенно голый, лишь на груди его был бюстгальтер Дехайнвы. Саго почувствовал, что шокирован, и закричал, заглушая дождь:

— Что вам здесь нужно, сэр Деринола? Вы непристойны!

— Вы неправы, сэр, — Мертвец был помпезен. — Вы глубоко заблуждаетесь. Меня съедят черви — вот о чем надо думать.

— Я протестую, сэр Деринола. Неужели все председатели ведут себя так? И только подумать, когда-то вы были судьей!

— И не напоминайте! О, эти политиканы! Им нельзя доверять. Как они меня предали!

— Неужели?

— Молодые люди ничего не знают. Но ладно, ладно. Когда придет ваш черед управлять страной... Но не будем об этом. Не знаете ли, как меня будут хоронить? Вам, надеюсь, понятны мои чувства?

Саго был неумолим:

— Ступайте назад. По крайней мере наденьте что-нибудь. Прикройтесь.

— Что мне теперь одежда, молодой человек!

— Это верно, сэр Деринола, — Саго кивнул. — Одежда всегда для вас ничего не значила.

— Да. Я был верен моим принципам и не изменю им теперь. Не одежда делает человека. Вы не забыли, что этот мой афоризм газеты цитируют до сих пор?

Саго заткнул уши.

— Замолчите, сэр Деринола. Я все знаю на собственном опыте.

Мертвец укоризненно покачал головой.

— Разумеется, знаете. Я видел столько подобных вам, что не в силах упомнить, когда и кого я обидел. Но, надеюсь, теперь-то вы не в претензии. Я исполнял мой долг согласно моим путеводным звездам.

Не находя слов, Саго молчал.

— И кроме того, разве я вам не платил? Когда другая партия пришла к власти, меня выбросили на улицу. Я знаю, я сам подал в отставку — но что оставалось делать? Не ждать же, когда эти молодчики меня выставят! — И Мертвец засмеялся глухим смехом, который странно умиротворял пьяный желудок Саго. — Вы сами понимаете, что унизить благородного человека невозможно. Я баронет. Поэтому я и надел бюстгальтер.

Саго признался, что че видит связи между титулом и бюстгальтером.

— Для медалей, молодой человек. Для медалей. Вы же знаете, что, когда вам дают баронета, что-то цепляют на грудь. А титула у меня не отнять.

— Должен вас упрекнуть, сэр Деринола. Разве медаль не то же, что одежда?

— Ну-ну, молодой человек, не старайтесь поймать меня с помощью юридических заковык. Я знаю законы. Судьи, мои коллеги, всегда это признавали. Если бы только политиканы не сбили меня с пути...

— Я не о том, почтенный баронет. Я имею в виду вашу собственную философию. Разве парик сделал вас судьей?

Мертвец вздрогнул, и песчинки весело запрыгали по его слепым глазницам, очам правосудия.

Саго преследовал его деликатно и безжалостно:

— Следовательно, медаль делает вас баронетом?

Вместо того чтобы ответить, Мертвец стал подтягивать бюстгальтер выше, к подбородку, В этот момент он особенно соответствовал своему прозвищу, полученному за скорбно-торжественный взгляд, который он поверх очков устремлял выше подсудимого. Гроза судейской коллегии. Теперь голос его звучал на похоронный лад:

— Но у меня отняли все, все...

— Вы сами сделали выбор, — сказал Саго.

Внезапно, почувствовав присутствие постороннего, Мертвец встрепенулся.

— За нами наблюдают. — И он нырнул назад, в гардероб.

Дехайнва вошла в комнату.

— С кем это ты разговаривал?

— Я молился.

— А мне показалось, что ты с кем-то разговаривал.

— Может быть, сам с собой.

— Ты болен.

— Это точно. Болен от гардероба.

Она бросилась к шкафу и начала в нем рыться; капли дождя стекали с плаща на пол. Саго следил за ней, не понимая причины ее беспокойства. Неожиданно она притянула кровать к себе и склонилась над Саго. Напуганный, устрашенный, он выкрикнул:

— Не трогай меня!

Она перегнулась через него и взглянула в прогал между стеной и кроватью. Саго сжался в клубок.

— Что ты меня терроризируешь?

Она с силой двинула кровать к стене, и Саго вздрогнул от сотрясения.

— Ты убийца! Убийца!

Теперь она спокойно стояла над ним.

— Не сходить ли тебе к врачу?

— Я здоров. А ты уходи!

— Что ты кричишь? По-твоему, я собираюсь тебя убивать?

— А по-твоему? Ты все утро меня убивала. Сама посмотри на мои руки, посмотри. — И он поднял их.

— Они у тебя дрожат. А чего ты хочешь после попойки?

— Не в этом дело. Ты двигаешь кроватью о стену, ты суешь мою голову в двери, чтобы ее размозжить, ты пинаешь меня в живот деревянными башмаками... почему бы тебе просто не раскроить мне череп топором?

Он говорил с такой обидой, что Дехайнва подумала: «Мужчины совсем как дети. Всякая боль им кажется невыносимой». Она села на кровать и нежно положила его голову себе на колени. Саго не сопротивлялся, но потом устыдился своей слабости.

— Продолжай свое, — проворчал он и перелег на подушку. — Какого черта ты вообще вернулась? Если уж хочешь обнимать меня, сначала просохни.

Ее реакция изумила его. Слезы брызнули у нее из глаз, и, чтобы скрыть их, она с новой яростью стала обшаривать комнату,

— Может быть, я видел то, что ты ищешь?

— Папку. Я вчера захватила ее домой.

— Служебную папку?

— Нет, домашнюю.

— К чему этот сарказм? Скажи мне, это были секретные документы?

— А ты их видел?

— Я же не ясновидящий.

— Прошу тебя, Саго...

— Под передним сиденьем машины.

— Но как же...

— Я сам ее туда положил. Взглянул в нее, когда ты ходила по магазинам. Ты чуть меня не поймала, и тогда я сунул ее под сиденье.

Она взглянула на него, словно выбирая способ убийства.

— Ничего там и не было, — издевался Саго. — Ничего для скандального разоблачения.

Опять к горлу подступила тошнота, и Саго сжал кулаки, но это не помогло. Дехайнва, скрывая радость, распахнула дверь настежь. Минута мучительной тишины — и затем с размаху она хлопнула дверью, и голова его оказалась между вагонами изгибающегося поезда. Таких женщин... убивать мало... И забыв о болезни, Саго прыгнул ей вслед и рухнул на пол, ударившись о гардероб. Ища опоры, он ухватился за него, и глаза его тотчас встретились с окаменевшими глазами отвратительных полированных сучков. Он поспешил назад, в постель, удивленный предательством своего тела. Обычно его подводила лишь голова. Однажды, в бытность студентом, он с похмелья вскарабкался по оконным выступам на третий этаж общежития, но черный револьвер не понявшего его намерений нью-йоркского полисмена заставил спуститься вниз.

— Я только хочу в свою комнату, — объяснил он, и полисмен улыбнулся.

— Ясно, ясно, только давай слезай, черномазый.

После короткого сна, от которого стало еще хуже, сэр Деринола появился опять. Почтенный баронет вылезал из шкафа трясущимся задом вперед, и Саго пронзительно расхохотался, отчего висок его вновь пошел трещинами, как ветровое стекло.

— Это была ваша дама? — спросил Мертвец.

Саго не хотел с ним разговаривать и притворился, что спит.

— Вы не желаете со мной говорить? — В голосе баронета звучала обида. — Вы понимаете, что вы мой единственный друг?

— Я ваш друг?

— Да. Не надо о прошлом. Вернее, именно о прошлом следует вспомнить. Вы и были моим другом. По крайней мере вы говорите мне правду в глаза, а с некоторых пор для меня это очень важно... Ведь в прошлом нам было не до правды, не так ли?

— Опасаюсь, что так.

— А теперь у меня нет ничего, кроме правды. Только правду я вижу теперь, денно и нощно следя за живыми. Бот поэтому... Погодите-ка, я сниму... — Он снял бюстгальтер. — Теперь вы довольны?

— Мне все равно. Я напомнил вам вашу собственную философию. Сам я люблю одеваться.

— Вы были правы. Теперь я доволен. Не давайте меня хоронить в одежде. Даже саван не нужен.

— Я понял. Саван не делает покойника.

Сэр Деринола важно кивнул и заморгал, удаляясь внутрь гардероба.

Трудно поверить, что сэр Деринола мертв. Когда Саго подал заявление и стоял на собеседовании перед членами редсовета, баронет деликатно, по-джентльменски довел его до белого каления. Невероятно, что он не только получил тогда работу, но и продержался на ней до сих пор. Не только сэр Деринола, но и вся «Индепендент вьюпойнт» была против его сотрудничества в газете. Все, за исключением посыльного Матиаса. Этот Матиас оказался добрым пророком. А когда Саго приняли на работу, Матиас чудесным образом усаживал его за письменный стол и спасительно удерживал в рамках приличия. Вернее, Саго брал Матиаса в плен и приказывал ему:

— Ну-ка, злодей, удержи меня в рамках приличия!

Это Матиас заставил Саго дождаться собеседования, и в благодарность Саго послал его за парой пива в свой первый рабочий день.

— Закрой дверь, Матиас, — он взял у него бутылки и наполнил свою кружку. — А эта бутылка тебе,

— Благодарю вас, сэр, — сказал ошеломленный Матиас и заспешил к двери.

— Куда это ты? Садись. Боюсь, тебе придется пить прямо из горлышка. Кружка у меня одна.

— Ога, можно я выпью в столовой?

— Чего ради? Я хочу, чтобы ты пил со мной. Может, мое присутствие мешает тебе насладиться пивом? Я знаю, ты человек щепетильный.

Матиас обьявил о своей любви к Саго.

— В таком случае не сиди на краю стула. Будь как дома. Не стесняйся. Мне хочется с тобой поговорить.

— Ога, потом, а то вдруг кто теперь куда пойдет. Посыльный в газете не может сидеть.

— Я здесь новый человек, и кто-то должен ввести меня в курс дела. — Матиас кивнул. — Так вот я тебя и мобилизую. Пей, Матиас.

— Да, сэр, — покорился Матиас.

— И перестань говорить мне «да, сэр».

— Да, сэр. Простите, ога.

— Ладно, не забывайся.

— Да, сэр.

Саго передернуло, и Матиас простодушно расхохотался.

— Вам надо терпение, ога, на все нужно время.

Саго вытащил из портфеля толстую переплетенную рукопись.

— Итак, Матиас, встреча с тобой — первая удача с моего возвращения на родину. Если бы не ты, я никогда бы не получил здесь места, и если я сколько-то продержусь на нем, это будет тоже исключительно благодаря тебе.

— Как это, ога?

— Именно это я тебе хочу объяснить. Видишь ли, мы с тобой — родственные души.

— Души? Ога, я еще не душа.

— Матиас, служебный этикет не позволяет мне просить, чтобы ты звал меня просто по имени. Но «ога» звучит так же скверно, как «да, сэр».

В голосе Матиаса появилось беспокойство:

— Но, ога, как же тогда? Как-нибудь надо вас называть.

— Зови меня мистер Саго.

— Хорошо, сэр.

— Как я уже говорил, Матиас... ах да, ты не знаешь, что такое родственные души. Так вот, это значит, что мы с тобой смотрим на все, так сказать, одними глазами.

— Да, может, и так.

— Ты помнишь, что было, когда я пришел на собеседование?

— Не понял, ога. — Саго медлил с ответом, и глаза Матиаса вдруг широко раскрылись. — Может, вы хотите сказать про уборную?

— Совершенно верно. — Саго раскрыл рукопись. — И чтобы объяснить тебе ход моих мыслей, я прочту отрывок из философской речи, с которой я выступил в университете. Я буду читать тебе понемногу каждый день, и если что окажется непонятным, задавай мне вопросы. А если нам удастся обратить в свою веру еще кого-нибудь, мы будем устраивать обсуждения.

— Да, сэр.

— По идее это должно было стать частью моей диссертации, но профессора забраковали тему. Вероятно, нашли ее слишком изысканной. Мне нужен друг, Матиас, потому что, когда я вернулся сюда, я почувствовал, что мне не на кого положиться. Так вот, если мы будем ежедневно читать мой трактат, то есть сделаем его своей Библией, он даст нам силы и утешение. Надеюсь, ты человек верующий?

Матиас мрачно кивнул, и Саго вновь указал ему на бутылку:

— Пей, Матиас, это помогает. Пиво способствует пониманию.

Матиас покорно выпил; он косился на дверь и не мог понять, что происходит. Голос Саго призвал его к вниманию.

— Видишь ли, Матиас, ты прирожденный дефекант...

— Сэр?

— Дефекант... ну, ничего. Через несколько сеансов ты это поймешь. Не спеши. Данные у тебя есть. Надо только усвоить основные положения моей системы. Но духовно, друг мой, ты уже созрел...

— Чуть помедленней, ога. В голове путается.

— Тут нет ничего сложного, Матиас. Слушай внимательно и проникайся философией дерьма.

Матиас широко улыбнулся, а Саго прокашлялся.

— «...сегодня я читаю отходную всем измам — от гомеопатического рационализма до модного экзистенциализма. Если мое учение носит личный характер, то лишь потому, что, излагая историю своей жизни, я раскрываю тайну моего философского развития, ибо в нем содержится единственный ритуал, которым я обязан не какому-либо предшественнику, но человечеству в целом и который возник не по стечению обстоятельств, но согласно извечным законам Природы. Если мое учение носит личный характер, то лишь потому, что оно представляет собою наиболее интроспективную философию человеческого бытия. Функционально, духовно, творчески и ритуально дефекантство является единственной истинной философией подлинного Эгоиста. Да будет это удовлетворительной для вас дефиницией, леди и джентльмены. Дефекантство не движение протеста, хотя в нем есть элемент протеста; это не революционное учение, но в нем содержится бунт. Добавим лишь то, что дефекантство имеет дело с неизвестными количествами и величинами. Дефекантство — последняя золотоносная жила творческой энергии, в его парадоксе заложено зерно творческого ритуала: рождение через облегчение. Я не Мессия, но не могу не видеть в себе черт Мессии, ибо в самом характере моего врожденного физического недостатка таятся намеки на мое мученичество и неизбежный апофеоз. Дамы и господа, я родился с нервным желудком. Когда я сердился, желудок протестовал; когда я был голоден, он возмущался; когда мне делали выговор, он давал себя знать; когда я бывал в отчаянии, он переставал работать. Волнение послабляло его, напряжение крепило, он был подозрителен во время экзаменов и непредсказуем в любви. У пророка есть своя гордость, друзья мои... Меня часто обвиняли в трусости, и наказание приходило мгновенно, ибо нервный желудок особенно остро реагирует на всякую несправедливость. Другим важным фактором в формировании моей дефекантской интроверзии была моя родная мать, наделенная необычной способностью. Ее перистальтика была священнодействием. Даже в преклонные годы она любила говорить, что каждый вечер после молитвы из нее исходит глас божий. Она призывала в свидетели всех домочадцев, и те говорили «аминь». Под воздействием вышесказанного уже в те далекие дни уединение в уборной вызывалось во мне не столько физиологической, сколько психологической и религиозной необходимостью. С этого периода моей жизни я и ощутил в себе призвание к систематическому изучению и объективации пищеварительного бихейвиоризма развивающегося человека. Мой организм неплохо переносил известную формулу «делай и уходи». Но в иные мгновения я испытывал причащение самого себя, волю к действию, приятие жизни и полное умиротворение, я вырабатывал в себе духовное сближение с действительностью, полной конфликтов и стрессовых ситуаций...»

Саго остановился, взглянул на отвалившуюся челюсть Матиаса и захлопнул рукопись.

— На сегодня достаточно. Наш первый урок окончен.

— Да, сэр, — выдавил Матиас. — Большое спасибо, сэр. — И, плохо скрывая нетерпение, удалился с недопитой бутылкой.

...В ожидании полного сбора редакционного совета Саго обошел помещение. По словам Матиаса, газета обосновалась в этом районе по чисто политическим соображениям. В каждом городе с громким именем есть трущобы, и Исале-Эко символизировал победу африканской столицы над европейскими именно в этом аспекте. Немногие иностранцы, искавшие непоказного местного колорита, всегда находили его в Исале-Эко. Осмелившиеся проникнуть в его темный лабиринт впоследствии признавались, что испытали ни с чем не сравнимые ощущения; им приходилось попрыгать на одной ножке среди мусорных куч; малодушные вдруг обнаруживали, что путь к отступлению отрезан помоями, которые выплеснула ретивая домохозяйка. «Индепендент вьюпойнт» располагалась в огромном здании посреди трущоб. Газета считалась партийным органом, и ее дислокация означала помощь со стороны местного уголовного мира, который в Исале-Эко плодился и размножался.

— Сюда не пришел ни один каменщик, — объяснял Матиас. — Тут стена прогнила до земли, толстой женщине не прислониться. Был частный особняк давно-давно, потом они сломали стену, и вышла контора. Свои жены сломали стену. — И он хохотал целую минуту.

Саго азглянул в окно. Задняя стена редакции выходила на канал, по которому смрадная вода выносила в лагуну мусор. Разлагающиеся нечистоты бились внизу о фундамент. Саго повернулся к Матиасу:

— Как вы работаете в таком зловонии?

— Да-да, все, кто первый раз, так говорят. Ну посмотри на меня теперь, я от вони стал вот каким толстым.

Саго попросил показать ему столовую. Он заплатил за кофе, но выпить его не смог. Две половинки чашки были намертво склеены давней грязью, заполнившей глубокую трещину. Трудно сказать, чем пахло в столовой, то ли тухлым салом от грязных тарелок, мокших в тазу со вчерашнего обеда, то ли потом восемнадцатилетней девки, обалдело обслуживавшей клиентов. Она все время смотрела себе в пуп и утирала пот со лба, демонстрируя черно-белые подмышки, полосатые от пудры и глубоко въевшейся грязи. Ее набеленная физиономия также свидетельствовала, что ежедневный ее туалет состоит из одной пудры без постороннего вмешательства воды и мыла. Саго не удержался от вопроса:

— Вы когда-нибудь подходите к телефону?

— А?

— Я спрашиваю, вам приходится отвечать на телефонные звонки?

— Мне?

— Да, вы когда-нибудь... ну ладно, это неважно. — Саго в отчаянии сдался. Как мог он объяснить ей, что, когда дважды звонил в редакцию, дважды слышал в трубке то самое хлюпанье затхлой воды, которое сейчас производили ее черно-белые, как клавиатура, подмышки.

В дверях он столкнулся с Матиасом.

— Ога, не уходите далеко.

— Я ухожу, Матиас. Не могу больше ждать, когда все соберутся.

— Ах, ога, ничего такого. Придут сейчас-сейчас. Правда. Пришел уже вождь Винсала. Остался еще один.

Оба они вздрогнули, когда в равномерный постук машин неожиданно влился громкий хрип. Кого-то душили, и кровь застыла в жилах у Саго. Звук доносился из угла, где сидела телефонистка, но у телефонов уже никого не было. Саго заметил в углу шатер из пестрой материи с крупными буквами «Независимость Нигерии 1960». Изумленный, он взглянул на Матиаса, чтобы понять, в чем дело, но тот только хихикал. Теперь донесся звук разрываемой ткани, и Саго увидел нож для разрезания бумаг, вспарывающий шатер изнутри. В прямую линию разреза высунулась женская голова:

— Помогите, он меня душит!

Матиас, у которого в руках был поднос с двумя чашками кофе, только выговорил:

— О-хо-хо-хо-о.

И, заканчивая маскарад, шатер внезапно распахнулся, обнаружив длинный охотничий колпак, залихватски сидевший на голове, которая возвышалась над полом футов на семь,

— Где эта сука? — вопросил вождь Винсала, хлопая о стол полой своей необъятной агбады. — Она только что тут была. Я держал ее в руках. — И он принялся ощупывать свое одеяние в надежде найти в нем притаившуюся телефонистку.

Девушка, как безумная, стала вновь барахтаться в бесчисленных складках агбады, пытаясь вырваться на свободу. Раздался хрип еще более яростный и продолжительный, руки ее ухватили надрез, и рукав праздничного одеяния вождя Винсалы разодрался пополам.

— Вот она, верткая сука. Ну-ка, пойди сюда, моя милая.

Но теперь ее было не ухватить. Стоило бесчисленным складкам двинуться в ее сторону, как она юркнула под стол, проскользнула между штанинами, и больше ее на работе не видели.

— Кто этот великан?

— Вождь Винсала, я вам говорил только-только. Он и бутылка — как Давид и Голиаф.

Для человека, находившегося в состоянии глубокой пьяной влюбленности, вождь Винсала поразительно твердо держался на ногах. Его шатнуло назад, и он с мгновение стоял в позе ярмарочного акробата. Несмотря на свой внушительный рост и толщину он без труда восстановил равновесие. Матиас приблизился к нему:

— Вождь-вождь, я вас сперва не узнал. — Сильный хлопок по спине расплескал кофе на подносе.

— Что с этой бабой сегодня? — выговорил наконец протрезвевший вождь Винсала.

— Вождь, это же новая телефонистка. Она еще вас не знает.

— Новая телефонистка? Тогда не удивительно. — И он вновь закачался взад-вперед. Матиас воспользовался удачной минутой:

— Ога, этот пролитый кофе — последний. Что я скажу корректору?

Он знал своего начальника. Вождь Винсала порылся в глубинах агбады и извлек горсть монет.

— Проклятый мошенник. Иди и купи по чашке кофе всем мужчинам — и женщинам. Нет — женщинам по две и еще по бутерброду с колбасой. Ну, живее!

Через полчаса настала очередь отправляться на собеседование, и Саго подумал, как права Дехайнва, говорившая, что мы презираем лишь мелких жуликов. Помещение, к которому его подвели, могло бы служить банкетным залом. Все здесь контрастировало со зданием, подремонтированным на скорую руку, чтобы получить по второму заходу одобрение подкупленного жилищного инспектора. В ворсистом ковре утонули бы и трехдюймовые подошвы. Здесь была единственная в редакции установка для кондиционирования воздуха, скрытая белесой драпировкой. Обшитые деревом стены не пропускали стука печатных машин. Каждый член редсовета сидел в кресле-вертушке. На столе лучшего красного дерева с геометрической правильностью были расставлены золоченые письменные приборы. Угол комнаты занимал апоплексический комбайн, на котором не проиграли ни единой пластинки и который включали лишь на время последних известий. Над шкалой подмигивало девять разноцветных лампочек, назначения которых никто не знал. Комбайн был гордостью директора. Во время одиннадцатой кругосветной командировки в Германии величие агрегата поразило его в солнечное сплетение, и он только пробормотал:

— Вот это класс! Вот это класс!

Фрейлейн за прилавком похвалила его хороший вкус, и он немедленно расплатился дорожными чеками.

— Кстати, — сказал он, — пожалуйста, зайдите ко мне в гостиницу и покажите, как им пользоваться.

— Мы пришлем его вам прямо домой, сэр, — сказала девушка.

— Конечно, конечно, — согласился директор. — Я хотел сказать, чтобы вы зашли ко мне с инструкцией и все объяснили, а то я не понимаю немецкого.

— Здесь все написано и по-английски, — парировала продавщица, — и по-французски, и по-испански, и по-арабски.

Влача за собой великолепие национального наряда, директор в дверях сказал своему личному секретарю:

— До чего непонятливы эти немки!

Саго обозрел интерьер через полуоткрытую дверь и вернулся в коридор, где ожидали очереди пять остальных кандидатов. Он пропустил одного вперед и пошел в корректорскую разыскивать Матиаса.

— Где здесь уборная?

— А, это вы, ога. Вас еще не вызывали?

— Нет еще. Покажи мне сначала уборную. — Но вспомнив сидевших за столом безграмотных, склизких зловещих жаб, он подумал, что эта экскурсия вряд ли нужна. Кто только выловил этих пресмыкающихся из прошлогодних протухших луж, кто воздвиг из них препятствие на его пути, кто наградил их внешними атрибутами значительности?

— Если только по-маленькому, — говорил торопливый Матиас, — если только по-маленькому, то прямо в лагуну со двора. Так все тут обычно делают.

— Нет, Матиас, я хочу объявить настоящую сидячую забастовку.

— Сидячую что? Не понял... ох-хо-хо. — И он присел от хохота. — Ога, вы смешной. Ей-богу, ничего такого не слыхал!

Матиас семенил впереди, но обоняние Саго первым пришло к цели, что подтвердилось множеством измятых бумажек, плававших в луже. Только на радиостанции он видел столь законченно отвратительную картину. Впечатление было таким сильным, что Саго ощутил спазмы в желудке и повернул назад.

— Я думал, ога хочет по-большому, — проговорил ошеломленный Матиас.

— Нет-нет, мне расхотелось.

— Как? Вы же хотели сидячую забастовку. — И хохот снова начал душить его. Саго подумал, что, не дай бог, Матиас подавится от таких огромных глотков зловония.

— Пошли. — И он с силой потянул за собой посыльного. — Пошли, посмеемся в другом месте.

— Иду, ога. А вы чуть-чуть посидите. Иногда опять захочется.

— Где посидеть?

— Где посидеть? А-а, вы сами, ога, знаете, где люди сидят, — в уборной.

— Ничего, — сказал Саго, боясь потерять дружбу с Матиасом. — Мой желудок часто вытворяет подобные шутки. Не обращай внимания.

Посыльного обмануть не удалось, ибо голос Саго выдавал его истинные чувства.

— Ога, вам тут не понравилось. Боюсь, ничего не устрою, ога.

— Ты хочешь сказать, что тут нет другой уборной?

— Только для женщин. Наверху.

— Что ж, ладно, пойдем туда.

Признав в собеседнике неисправимого чудака, Матиас повел его назад.

— На самом деле, — сказал он, — есть еще одна, но она для членов совета и больших боссов. Ключ от нее у главного редактора. Я, глупый человек, сам ее мою. Я туда хожу, когда никто не видит. Редактор меня иногда ловит.

— Итак, у вас три уборных?

Так оно было на самом деле: мужская, женская и для лиц среднего рода.

У него отлегло от сердца. Исходя из философии Саго, в редколлегии, которая с дефекантской щепетильностью запирала уборную от вторжения посторонних, обязательно должны присутствовать люди хотя бы с ничтожными рудиментами совести. Саго подходил теперь к залу заседаний с некоторым уважением к редсовету, который, как и всякий совет состоял из подонков и неудачников, претендовавших на значительные роли.

Неизбранные депутаты, неназначенные министры, представители уголовного мира, легальные нарушители законов, политические проститутки, высокопоставленные подхалимы, привилегированные поставщики живого товара... Первые несколько минут Саго определял истинный характер каждого из членов совета, но про одно лицо он не смог бы сказать ничего. Оно не казалось опустошенным, и на нем лежала печать презрения к остальным рыцарям овального стола. Из дальнего угла оно невозмутимо взирало на него желтыми очами поверх старомодных очков в серебряной оправе. И вообще, что-то в этом человеке было необычно. Пожалуй, шапка, простая абетиаджа с наушниками, которые не свисали по бокам, но закрывали лоб и затылок. К тому же у этого уникума был странный узкий и длинный череп, как на резных деревянных фигурках, — сущая находка для френолога. Саго был новичком и пришельцем и поэтому никогда не слыхал о знаменитом черепе Мертвеца и окружающих этот череп бессчетных легендах. Одни утверждали, что Мертвец всегда носит шапку потому, что на темени у него дырка. Другие божились, что на черепе у него треугольный громоотвод. Любопытные пытались найти и допросить парикмахера, обрабатывающего эту достопримечательность. Чудо заключалось в том, что сэр Деринола отнюдь не был кретином или даже посредственностью.

— Садитесь, пожалуйста.

Изумленный Саго заметил, что сэр Деринола передвинул свою абетиаджу задом наперед. Неожиданно раздался вопрос:

— Зачем вам эта работа?

Вопрос исходил от человека, сидевшего рядом с вождем Винсалой, чья могучая пятерня оглаживала стаканчик виски. Саго увидел раскрытую дверцу буфета: вождь Винсала был единственным членом редсовета, который пользовался его содержимым. Саго взглянул вождю в глаза, и старый мошенник растерянно заморгал. Что-то подсказывало Саго, что Винсала всегда голосует за того, кто поставит ему стаканчик виски.

В комнате было весьма прохладно, и Саго подумал, что сидящим перед ним деятелям никогда в голову не приходила мысль, что установка для кондиционирования воздуха должна быть отлажена. Он повернулся к задавшему вопрос.

Лицо директора одновременно напоминало двойной сросшийся боб и толстокожий рентгеновский снимок. От этих сравнений было трудно избавиться, несмотря на то что директор, как и все члены редсовета, за исключением вождя Винсалы, пил чай из миниатюрных фарфоровых чашечек. Директор привез этот сервиз из десятой командировки в американский Китай и преподнес его коллегам, заметив: «Обратите внимание, сам Шанхай-Ши пьет чай точно из такой же посуды».

— Ну? — спросил директор, убедившись, что пауза, последовавшая за вопросом, была достаточно долгой. — Отвечайте: зачем вам эта работа?

— Я не знаю, — сказал Саго.

Последовал монотонный гул крайнего недоумения. За годы работы в газете никому не довелось услышать столь наивного ответа.

— Вы говорите, что сами не знаете?

Саго кивнул. Казалось, собеседование окончилось прежде, чем началось. Обычные мушиные укусы сменились издевками и выкриками возмущения. Лишь на вождя Винсалу происходившее не произвело никакого действия.

— Ну-ну, — сказал он, — это, как говорится, честный ответ.

Сэр Деринола яростно упрекнул его в легкомыслии, и Винсала обратился за поддержкой к буфету. Директор подвел итоги;

— Раз кандидат не знает, зачем он пришел на собеседование, я думаю, что и мы не знаем, зачем он здесь.

Теперь заговорил сэр Деринола:

— Юноша, я надеюсь, вы здесь не затем, чтобы попусту отнимать у нас время?

— Да, сэр.

— Вы свободны, — сказал директор. — Как мы можем проводить собеседование с человеком, лишенным серьезных намерений?

— Погодите. Насколько я понимаю, юноша, вы человек образованный.

— Надеюсь, сэр.

— Я уверен, что к тому же вы человек неглупый.

Саго молчал.

— Скромность ваша излишня. Я уверен, что вы считаете себя умным человеком.

— Это зависит от того, в каком обществе я нахожусь, сэр.

Апломб сэра Деринолы дал трещину, но он решил пропустить колкость мимо ушей.

— Итак, скажите мне откровенно и честно, что бы вы подумали на моем месте о человеке, который не знает, зачем он сюда пришел.

— Я бы, вероятно, подумал, что этот человек пришел не туда, куда следует.

Туша директора вздулась, демонстрируя сальные пятна кожи в различных стадиях разложения, и сквозь глотку с хрипом вырвался нечленораздельный вой:

— Ты что, думаешь, мы будем терпеть твою наглость? Ты мальчишка, ты умоляешь взять тебя на работу...

— Я не умоляю.

— Будешь перебивать меня, так убирайся вон. Нам нужен человек, уважающий начальство, а не самодовольный юнец вроде тебя. Допустим, ты не умоляешь — ну и что с того? Люди почище тебя приходят и умоляют.

— С вашего позволения, я пойду. — И Саго поднялся с кресла.

— С глаз долой! — зашипел директор. — Эта мелкота с университетским дипломом воображает, что ее везде примут с распростертыми объятиями.

Сэр Деринола сурово перебил его:

— Диплом не делает специалиста.

Реплика странным образом умиротворила оратора. Директор умолк, и в комнате воцарилась настороженная тишина.

— Это ошибка, свойственная молодости. Диплом не делает специалиста.

В новой атмосфере, восстановившей почет и уважение к старшим, вождь Винсала почувствовал себя уверенным и умудренным. Он был теперь готов на все, чтобы угодить председателю, меж ними улавливалась связь оракула и посвященного.

— Верно сказано, — изрек он. — Точно так же, как одно дерево не делает леса.

Директор закивал, но председатель остановил его смешком и решительным движением конической головы.

— Не совсем так, вождь Винсала. Я просто хотел сказать, что внешность бывает обманчива. Когда он вошел, я сразу понял, что это именно тот человек, который нам нужен.

— Но вы же не можете судить о людях с первого взгляда, господин председатель.

Сэр Деринола вздрогнул, как от запрещенного приема, но опьяненный своей вдохновенной мудростью директор не заметил, что лицо сэра Деринолы исказилось от мучительных воспоминаний. Это он не может судить о людях с первого взгляда? Что же он приобрел за годы судейства, как не способность отделять человека от его одежды, от напускной кротости и раскаяния? Разве не был он боговдохновенным оракулом, разгадывающим тайные умыслы и разоблачающим сокровенные страхи и страсти? Разве он когда-нибудь ошибался? Выше его был лишь господь бог. Но иногда, иногда в ответ на дерзкий взгляд трепетавшего перед ним человека он своим бесстрастным взглядом пригвождал его к стене, уничтожал своей возвышенной объективностью — и в такие минуты иногда позволял себе усомниться в том, что бог выше его. А этот утренний молодой петух собирается, распустив перья, пройти мимо Него, мимо Мертвеца, мимо бога! Случись такое в былые дни... сэр Деринола спустил наушник своей абетаджи пониже, так, чтобы тот щекотал шею — судьи хорошо знали эту его привычку... в былые дни, когда Мертвец поглубже напяливал свой парик, так что тот медленно ласкал его шею, это было признаком замешательства и наступающей бури. И тогда он в ярости исторгал потоки злобного красноречия на человека, затмившего его своим интеллектом.

Выйдя из коридора, Саго ощутил движение в желудке, безошибочном прорицателе дефеканта.

Его окликнули, но он лишь прибавил ходу. Матиас, вездесущий Матиас, возник перед ним в дверях и заставил остановиться.

— Ога, что случилось? Поругались?

Запыхавшийся преследователь настиг его.

— Мистер Саго, боже милостивый, мистер Саго, вы что, профессиональный бегун? Можно подумать, что вы бежали от дьявола. — Он отдышался и протянул Саго руку. — Меня зовут Нвабузор, я главный редактор. — Не отвечая, Саго пожал ему руку. — Я весьма сожалею о случившемся.

— Да? — Саго попытался вспомнить его лицо, Нвабузор опередил его.

— Нет-нет, меня там не было, но я все слышал. Приходится, видите ли. Пройдемте, пожалуйста, ко мне.

Саго тщетно пытался утихомирить желудок, Нвабузор не понял причину его замешательства:

— Если угодно, мы можем поговорить в другое время. Мне даже полагается вернуться, послушать, что они говорят, чтобы знать, с кем придется иметь дело. Вы меня понимаете? Будьте добры, напишите ваш адрес, а если есть, то и номер телефона.

— Я запишу, ога, — вызвался Матиас.

— Я живу в гостинице, — объяснил Саго, — я только что приехал из-за границы. Отель «Эксцельсиор».

— Прекрасно, прекрасно. Не обращайте внимания на то, что тут было. Самое тяжелое для меня, что наш совет всегда избавляется от лучших людей. Я занимаю пост главного редактора, но меня даже не допустили на собеседование. Приходится подслушивать за дверью и строить собственные умозаключения. Потом начинаются закулисные сделки. Вот так и живу.

— Понятно, — пробормотал Саго.

Нвабузор вновь протянул ему руку.

— Не буду вас задерживать. Я позвоню вам не позднее чем завтра, и тогда, может быть, мы и встретимся.

Саго едва слышал его слова, ибо внутренности его были на грани взрыва.

— По правде говоря, — сказал он, — мне надо найти ближайшую гостиницу. Мне срочно нужен туалет.

— Простите, что я разболтался. Но зачем в гостиницу? Матиас...

— Да, сэр.

— Нет, спасибо, — перебил его Саго. — Здешний я уже видел.

Нвабузор поморщился.

— Я не имел в виду оскорблять вас после такого собеседования. Матиас проведет вас в туалет, который мы запираем на ключ.

— Благодарю вас.

— Я позвоню вам не позднее завтрашнего вечера, Матиас, ключ у меня в комнате, ты знаешь где. Отведи его в туалет, которым пользуешься сам.

— Сэр?

— Да-да, в тот, которым пользуешься сам. Я же тебя заставал там не раз. Возьми ключ и проводи джентльмена. А мне надо бежать к боссам.

Матиас был жалок в своем замешательстве. Он испустил тяжелый вздох непонятого человека и, обреченно ссутулясь, повел Саго в уборную для лиц среднего рода. Он был настолько пришиблен разоблачением, что даже не зашел в кабинет редактора и у дверей уборной извлек из кармана ключ на длинной цепочке. Только тогда он спохватился, и на лице его заиграла робкая улыбка.

— Бог наказывает меня весь день. Прошу вас, не говорите им, это для них, а не для меня. Мне говорят: вымой. Когда кто тут сидит, в животе запирает и ничего не выходит. И как можно тут сидеть, когда это вроде гостиной? Видите? — И он распахнул дверь.

Саго кивнул, и Матиас стал развивать свою мысль:

— Видите, какая беда? Как тут сидеть, когда тут ковер и полированная мебель? Мне это не подходит.

— Зачем же тогда тебе собственный ключ?

— Я сюда хожу читать газету. Одно место, где никто не тревожит. И запах лучший на весь Исале-Эко. Даже в совете хуже пахнет.

— Спасибо тебе, Матиас.

Матиас придерживал дверь.

— Теперь вы, ога, получили работу. Иногда он кого-нибудь любит. Вас он полюбил очень.

— Спасибо, Матиас.

Наконец Саго захлопнул дверь и повернул рычажок с надписью «ЗАНЯТО». Тут же шею его обвило легкое ароматное дыхание, которое, казалось, исходило от всей роскошной мебели первой комнаты. На деле это был озонатор, который директор приобрел во время своей шестой командировки в Швецию... Саго ринулся по шикарному ковру к розовому бакелитовому сиденью, на котором с огорчением подумал, что директор и Матиас — гении, которым не дали развернуться.

Затем последовало неизбежное.

Вождь Винсала в самом лучшем расположении духа пожаловал к нему в отель «Эксцельсиор». Когда Саго спустился вниз, вождь уже восседал в глубоком кресле. Саго сделал вид, что не узнает Винсалу, которого это лишь позабавило.

— Ха-ха-ха, так вы — Саго. Садитесь, садитесь сюда. Что это вы вдруг меня не узнали?

— Простите. Видите ли, я только что вернулся в Нигерию.

— Ха-ха-ха, вижу. Все ваши манеры и поведение показывают, что вы человек молодой, отчаянный и несведущий, ха-ха-ха.

— Не понимаю.

— Поймете, поймете. Я вам напомню. Вы были нашим собеседуемым позавчера утром.

— Кем, простите?

— Нашим собеседуемым, Я член редсовета, на который вы пришли по нашему объявлению. — Он поднял свой пустой стакан. — Кстати, я пью шнапс.

Саго извинился и подозвал официанта.

— По утрам я пью виски, вечером — шнапс. Весь день я не пью ничего, я сплю, ха-ха-ха.

Саго терпеливо ждал.

— Так вот, теперь, надо сказать прямо, мы познакомились. Тогда утром вы вели себя как скверный мальчишка. Очень скверный. Но так ведут себя все мальчишки по возвращении на родину. Откуда вы — из Англии или Америки? Не важно откуда — у всех у вас фанаберия. — Он огляделся и зацокал языком. — Гм, ваш отец, видно, богач, если вы живете в такой гостинице.

— Да, он миллионер.

— Да ну? Я и не знал, что в Нигерии есть миллионеры.

— Он не афиширует свое богатство.

— Это мудро. Это чрезвычайно мудро. И то, что вы хотите работать, тоже чрезвычайно мудро. Молодой человек должен не зависеть от отца, а идти своим путем.

Пока лакей не принес шнапс, Саго приходилось выслушивать все эти пошлости, не имеющие отношения к делу. Шнапс оживил Винсалу, и Саго стало ясно, к чему он клонит.

— Я человек прямой, мистер Саго. Я люблю, чтобы пробивная молодежь получала свое. К несчастью, все на свете сложнее, чем хотелось бы. Вы сами видели несметные толпы людей, которые приходили наниматься в газету.

— Разве их было много?

— О да. Особенно вчера. Разумеется, после независимости мы вышвырнули всех белых, но это было давно. Раньше диплом что-то значил, а теперь у всех есть дипломы. Диплому цена два пенса, вот все и бросаются на любую вакансию. Диплом перестал быть паспортом — Он был великим знатоком своего дела, и Саго даже не заметил, как вождь подмигнул официанту и получил очередную порцию шнапса. — В общем, дело в следующем. Вы сами знаете, что для работы в газете у вас нет опыта. Редактор сказал нам, что вы по образованию этот самый... не то строитель, не то землемер... что-то в этом роде.

И он умолк, это было испытание собеседника, пауза, позволяющая ему понять свою профессиональную непригодность. Откуда он вбил себе в голову, что я землемер?.. Саго пожал плечами. Впрочем, это ничего не значит.

— И не следует забывать, что вы глубоко оскорбили редсовет, особенно нашего председателя. Однако... гм... все еще можно исправить... Да, это еще в ваших силах. Вы меня поняли?

Винсала потребовал еще шнапса, растопырил ручищи и осклабился:

— Ты будешь вести себя как послушный сын?

— Сколько?

— Видите ли, нас четверо... Если бы речь шла только обо мне...

— Сколько?

Смеясь, Винсала опрокинул стаканчик.

— Англичане не сделали вас дипломатом. Вы режете напрямик, как американец. Я сам прямой человек. Я, знаете, больше люблю американцев. Англичанин хитрый: и так, и сяк — дипломатия, он куда вреднее, даже когда говорит «да» или «нет», ха-ха-ха. Я люблю прямых людей. Такой уж я человек.

Саго, как и некоторые другие представители его поколения, не переносил запаха касторки, и сейчас, когда она соединилась со шнапсом, ему стало отменно дурно. Может быть, шнапс — тайна жизни нестареющих стариков с притоков Нигера и единственное средство от болотного ревматизма, но что касается Саго, каждый раз, когда Винсала чмокал губами, его тянуло к рвоте.

— Скажите прямо: сколько?

Винсала перестал облизывать хмельные губы и перешел к делу:

— Так как вы новичок, мы возьмем с вас на выпивку. Скажем... пятьдесят фунтов.

Существовало много способов подразнить вождя, вселить в него надежду, подобную слюне на старческом подбородке, и Саго перебрал и отверг их один за другим, пока наконец испарения шнапса не одержали победу.

— Допустим... допустим, я скажу вам, что пятнадцать минут назад мне звонил главный редактор и сказал, что место мне обеспечено?

Винсала раскис, и самоуверенность его растаяла. Или это только казалось? Вполне вероятно, все было игрой. Действительно, Винсала вдруг стал тем Винсалой, который гонялся за телефонисткой; секунд шестьдесят он громко хохотал, откинувшись в кресле.

— Мой мальчик, не надо испытывать старших. Когда теленок отбивается от антилопы, сперва надо взглянуть, а нет ли в кустах папаши леопарда. Я открою вам секрет, и, если захотите, сможете убедиться, кто из нас выиграл. В понедельник главный редактор позвонит вам и скажет, что совет отверг вашу кандидатуру. Видите ли, последнее слово всегда за нами. Неужели вы думаете, что прежде, чем ехать сюда, я не переговорил с Нвабузором? Я знал, что он вам позвонит. Работа — ваша, но вам надо на ней закрепиться.

На этот раз Саго так внимательно следил за лицом собеседника, что уловил подмигивание официанту. Лакей в зеленом жилете, по-видимому, настолько хорошо понимал вождя, что прореагировал чуть ли не раньше, чем тот подал знак. Вновь Саго был в замешательстве; он сознавал, что перехитрить Винсалу непросто. Но он уже не мог переносить духа касторки, исходившего от Винсалы, и встал, когда приблизился официант.

— Посмотрю, что у меня есть в номере.

— Это благоразумно. Когда санитарный инспектор заглядывает под кровать, он ищет орешки кола, а не личинки москитов.

Запах новой порции шнапса ускорил шаги Саго, и ему захотелось положить в рот ядовитую корку лимона.

Саго вышел на балкон и набрал полную грудь морского воздуха. Смеркалось, и уличные фонари только начинали мерцать от вечной борьбы с неведомой силой. Так будет продолжаться, наверно, полночи, пока дежурный механик не найдет причину неполадки и не выключит сеть, погрузив улицы во мрак на месяц или больше.

Длинный американский автомобиль стоял почти под балконом. Что-то знакомое, более чем знакомое было в его хромированных очертаниях. Пестрые восточные подушки привалены к заднему стеклу — знакомые символы вульгарного изобилия. Саго вспомнил, где он его видел, — «Индепендент вьюпойнт». Выходя из редакции, он пробирался между его бампером и стеной. Вождя Винсалы? Саго всмотрелся в неясную фигуру на заднем сиденье; он подумал, что это шофер; человек спал, уткнувшись носом в грудь. Шапку его нельзя было спутать ни с чьей: треугольный наушник абетиаджи закрывал шею. Сэр Деринола, председатель редсовета.

Саго не сразу связал его присутствие у гостиницы с посещением Винсалы, но связь эта медленно, но верно установилась, и он пришел в замешательство при мысли, что жестоко разоблачил человека, чей возраст требовал к себе уважения. Сэр Деринола безмятежно дремал, и Саго почувствовал, что стыдно должно быть ему. Он сам виноват в том, что проник в тайны, которые не подлежали огласке. Но как, как это могло получиться? Винсала просил всего-навсего пятьдесят фунтов. Для него это была приличная сумма, но что она сэру Дериноле? Видимо, двадцать Винсале и тридцать Дериноле. Мысль Саго возвратилась к холодной реальности цифр. Наверно, они заседают не в одном совете, подобные возможности возникают, видимо, раза два в месяц. Побочный заработок — шестьдесят фунтов, обложению налогами не подлежит. Тут уже был какой-то смысл. Стоило подремать в машине с кондиционированным воздухом в то время, как бесстыжий шут вроде Винсалы торгуется и вымогает. Этим вечером они, должно быть, еще посетят кого-нибудь. Запах шнапса въелся в его костюм, а при виде треугольной головы в автомобиле к горлу подступила тошнота. Винсала был чище, чем Мертвец, он, по крайней мере, не старался выдать себя за то, чем не являлся. Но сэр Деринола...

Саго вернулся в комнату и, вытянувшись на постели, начал смотреть в потолок. Он вызвал горничную и заказал джин с тоником и отдельно кружок лимона.

Когда-то, когда-то давным-давно, после еженедельного приема касторки ему не давали даже кусочка лимона. Они с Эгбо царапали карандашами на парте воскресной школы, обсуждая тягостную повинность.

— Готовься. Мать сегодня придет к тебе, а она даже мне не дает пососать лимон.

— Почему?

— Не знаю. Но тебе будет хуже, чем мне.

Перед этим был большой перерыв. Опекун Эгбо недавно женился, и мать Саго взялась за лечение обоих ребят; особенно она напирала на профилактику. Раз в неделю, реже — в две, им давали слабительное. Воскресенье было страшным днем для Саго: касторка без лимона и за ней — ужас постоянной тошноты, и язык дня на два становится скользким, словно улитка.

— Попробовать квасцы? — нацарапал Эгбо. Он не слишком-то беспокоился, поскольку жена учителя его побаивалась. Но мать Саго вечно быпа начеку и убедила жену учителя, что Эгбо — просто находка для ее медицинских экспериментов.

— Попоите его с месяц касторкой — и сами увидите, как он станет другим человеком.

Саго задумался о квасцах.

— Пожалуй, поможет. А где их взять?

— У нас есть дома. В аптечке.

— А много?

— Сколько хочешь.

Они исписали всю парту, а ластика у них не было. Однако выход из положения обнаружился. Но тут Саго пришла в голову мысль, давно не дававшая ему покоя, и, оторвав уголок от «Паломничества Пилигрима», он нацарапал на нем:

— А как же бог?

Учитель заметил их переписку.

— Встань Саго, и ты, Эгбо. Подойдите ко мне и захватите с собой ваше послание.

Он был явно разочарован. «А как же бог?» В воскресной школе самый безнадежный ученик смог бы найти на вопрос о боге не только законный, но даже похвальный ответ, и учитель не стал вдаваться в подробности. Тем не менее сама бумажка выглядела подозрительно, и он потребовал, чтобы они показали ему свои книги. Соседка по парте, несмотря на угрозы страшной мести после уроков, не согласилась дать свою книгу. Все же учитель наказал их не страшно: выучить наизусть две страницы из «Паломничества Пилигрима» к следующему воскресенью.

После они вернулись к обсуждению животрепещущего вопроса:

— Как ты думаешь, бог пьет касторку?

— Конечно.

— Но он же не ест, зачем она ему?

— Если бы я не ел целую неделю, мать все равно влила бы в меня касторку. Она бы даже решила, что прошло две недели, и дала бы двойную порцию.

Они подошли к дому Эгбо.

— Не забудь про квасцы.

Эгбо остановился.

— Знаешь, я вспомнил. Аптекарь говорил, что теперь касторку делают шариками, так что глотаешь ее, как таблетку.

— Правда?

— Он мне показывал. Почти совсем круглые — как язык ящерицы.

Саго было воспрянул духом, но спохватился и огорченно покачал головой.

— Это меня не спасет. Мать скажет, что таблетки не то же, что масло.

— Но если аптекарь говорит...

— Аптекарь же ей поддакнет. Он всегда рад услужить.

Некоторое время мальчишки стояли, сокрушенно думая о безвыходности своего положения.

Кто-то разбудил его, и Саго в тревоге вскочил с постели.

— Господи, который час?

— Полвосьмого.

— Только-то? А я думал, что проспал куда дольше...

Он осекся, узнав Банделе, который, в свою очередь, расхохотался. Саго протянул руку к стене и нажал на выключатель. Целую минуту они стояли и молча смотрели друг на друга. Затем они порывисто обнялись, тоже молча. В комнату ворвался Кола, и Саго, обняв его, прокричал фразу, которую никогда не считал возможным проговорить вслух:

— А ты совсем не изменился!

— И ты, — раздалось в ответ.

В припадке радости он схватил Баиделе за пояс и оторвал его на несколько футов от пола, так что его голова чуть не стукнулась о потолок. Саго поставил его на ноги:

— Боже, ты совсем гигант Алакуку! Ни на дюйм не ниже и торжественный, как британский монарх.

Банделе сел на кровать.

— Ты вернулся последним. Секони опередил тебя на три месяца.

— Отчего ты прячешься? Признавайся! — потребовал Кола.

— Потом объясню. Как вы узнали, что я вернулся?

— Да на тебя же заведено досье! — рассмеялся Кола.

— Досье? Где же?

— В Министерстве иностранных дел. Разве ты не знаешь, что тебя считают коммунистом?

— Ну...

— Згбо работает в Министерстве. Он сказал нам, что ты вернулся.

— Какого же черта! — Он хлопнул себя по бокам и рассмеялся. — А я-то ходил бочком и в тени и полагал, что о моем существовании никто не подозревает.

— Твои досье заполняют целый шкаф — Эгбо тебе расскажет. . Саго почесал затылок.

— А как Эгбо? Он тоже ведь мог бы зайти ко мне.

— Мы думали, у тебя есть причина скрываться. Вот мы и решили погодить недельку-другую.

— Скажем прямо, тут ничего зловещего. Я просто не хочу, чтобы родня узнала о моем приезде. Думал, устроюсь на работу или решу не работать, нанесу им визит вежливости — и конец. Каждому — свое.

— Это не просто, — Банделе покачал головой.

— Быть может, но я попытаюсь.

— А Эгбо еще не появлялся?

— Нет. Я его не видел.

— Мы договорились встретиться здесь в семь и напасть на тебя врасплох. Но мы задержались на Ибаданском шоссе. Какая-то ужасная катастрофа.

— Ладно, пойдемте в бар. Вы не придумали, как провести вечер?

— Это твой вечер. Говори, как бы ты хотел его провести.

На последней ступеньке Саго ощутил необычную тишину в холле. Она врывалась в распахнутые двери, и Саго вздрогнул, вспомнив о визите вождя Винсалы. Сейчас толпа зеленых жилетов скрывала то место, где он сидел.

— Что случилось?

— Погодите.

Казалось, вождь Винсала спит, но официант увивался вокруг него, ожидая указаний. Внезапно указание было дано. Широкий рукав агбады поднялся и махнул в сторону Саго. Очевидно, официант этого и ждал. Он проворно отступил, бормоча:

— Ога, но кто же будет платить?

Молчавшие дотоле официанты разразились громким смехом.

Ясно, что эта игра продолжалась уже давно. Наконец раздался густой голос Винсалы:

— Не подходи сюда без шнапса!

— Но, ога, заплатите сначала за выпитый.

На столике перед вождем Винсалой лежала на боку порожняя поллитровка. Подобно зеленой мухе, он привык пить только бесплатно, и официант вновь перешел в наступление:

— Умоляю вас, ога... расплатитесь.

— Ты наглец! — заревел Винсала. — Я скажу, чтобы тебя за дерзость уволили. Я же тебе говорил, что жду знакомого. Убирайся!

Заметив выражение лица Саго, Банделе спросил:

— Ты его знаешь?

— Погоди.

По понятиям темного мозга Винсалы, Саго должен был вернуться с пятьюдесятью фунтами или половиной суммы плюс обещание остального. Эта уверенность заставила его заказать литр шнапса, который он великодушно заменил поллитровкой. Однако Саго все не показывался.

Похожий на зеленую муху официант вернулся с подносом, но Винсала, казалось, совсем уснул.

— А? Ога спит? — Зеленая муха попыталась взглянуть под опущенные веки вождя. Терпение Винсалы было вознаграждено: быстрая лапа взметнулась и наподдала поднос, который ударил зеленую муху по хоботку и, отлетев, загрохотал на столе.

Уязвленная муха отлетела прочь, на ходу строя гримасы, одна отвратительней другой. Жужжание оскорбленных коллег заполнило холл. Это был гул потревоженных мух, облепивших гниющий плод. Клиенты в шезлонгах отвернулись; им не хотелось стать свидетелями унижения, которому подвергнут одного из них. У лакеев цепкие щупальца, большого человека вот-вот вываляют в навозе, и они ждали первого потока брани потерпевшего официанта.

Заряд возмущения сообщился ему, и зеленая муха стала медленно заводиться. Он не был новичком в таких делах и точно знал, когда побудительный импульс уйдет в землю и негодование испарится.

— Я такого никому не прощаю, я тут давно работаю, и никто не бил меня, я не лошадь.

Последовало одобрительное жужжание.

— Я сообщу в полицию. Клиент не имеет права бить в лицо подносом. Я обслуживал людей почище, и никто не бросал в меня подносом.

Огромный вождь Винсала съежился, самоуверенность его исчезла, и он ждал, что будет дальше, ждал, как в глубоком тумане, сожалея о затеянной позорной сцене, столь унизительной для человека его ранга. Самому себе, лишь самому себе бормотал он ненужные поговорки, покачивая головой от жалости к самому себе:

— Уважай старшего... ребенку незачем веселиться при виде наготы своего отца. Уважай старшего. Мудрый евнух сторонится женщин. Голодный клерк надевает пиджак в жару, чтобы никто не видел, как пуст у него живот. Когда прародитель в маске выходит на рынок и его узнают, может ли он надеяться, что волшебник тайно вернет его в тишь могилы? Разве священная роща не предназначена для посвященных? Уважай старшего. Когда Бале нужно одолжить конский хвост, он посылает слугу, чтобы, если слуга вернется с пустыми руками, сказать: «Разве я посылал тебя?» Когда распутник принимает чужую жену в доме с одним выходом, разве не просит он, чтобы его мошонку скормили рыбам Огуна? Уважай старших...

— Не дам никому передо мной выхваляться. Если большой человек себя не уважает, и я его не уважаю.

Саго машинально вышел вперед и поднял поднос. Внезапный шум просторного платья у главного входа заставил его оглянуться. Рядом с молоденькой пальмой стоял сэр Деринола. Саго на всю жизнь запомнил выражение его лица. Нерешительность на нем только подчеркивала страх и напускную важность. Он пришел узнать о причине задержки и застал начало скандала, который странным образом влек его, словно в вожде Винсале он видел свою судьбу, судьбу непочтенного старца. Он уловил, что момент спасения уже упущен, что он отдаляется и отдаляется, и сам сэр Деринола стал отступать, боясь, что Саго увидит его в компании вождя Винсалы. Но больше всего его убивала мысль, что в лице Винсалы он видит свое будущее. Увидев Саго, он попытался скрыться за пальмочкой. Оправдания и увертки были бы неуместны, они молча смотрели друг на друга. Саго первым отвел глаза.

— Что случилось? — спросил он, отдавая поднос официанту.

— Он не хочет платить за выпивку.

— Тогда тебе следовало позвать метрдотеля.

— Его нет. Я не терплю такого. Сам генерал-губернатор не может помешать мне исполнить долг.

— Да ты понимаешь, что это мой гость?

— А что мне делать? Моя смена кончилась, я говорю, что сказал, что...

— Запиши выпивку на мой счет. И перестань орать.

Он положил руку на плечо вождя Винсалы.

— Пойдемте, сэр.

Сникший Винсала покорно повиновался. Банделе хотел поддержать пьяного с другой стороны, но Саго жестом удержал его:

— Мы поднимемся в лифте.

Краешком глаза он видел, как освобожденный сэр Деринола первым ринулся к лифту.

На следующее утро изумленный Нвабузор позвонил Саго:

— Вы что, привезли из Америки заклинания? Председатель говорит, чтобы я принял вас на работу. Нет, честно, что вы с ним сделали? Прошу вас, скажите, что вы с ним сделали?

6

— Матиас! Матиас! Иди сюда, Матиас!

Посыльный заглянул в дверь:

— Вы меня звали, сэр?

— Матиас, ты еще мой ученик?

— Ога?

— Я разорен. Ты хорошо знаешь бармена?

— Он мой земляк.

— В таком случае, ты можешь брать у него в кредит.

— Ога, я уже просил. Это трудно. Когда деньги, никто не узнает земляков.

— Матиас, ступай сейчас же и не приходи без обычных двух.

— Ога, я же говорю.

— Матиас, сегодня мы читаем Библию. Ступай.

— Хорошо, ога. Я постараюсь.

Разговор с редактором был мучительно краток. Нвабузор вызвал его к себе в кабинет и сказал:

— Послушайте меня.

Он вертел в руках и мял статью о Секони. Она называлась «Кто несет ответственность за авантюру?». Саго собрал неопровержимые факты.

Нвабузор начал издалека:

— Между прочим, ваш друг, иностранный специалист, уже уехал. Тот самый, который охаял электростанцию.

— Что значит уехал?

— Просто уехал. Начальство заплатило ему за травму, полученную при исполнении служебных обязанностей. Как вы думаете, сколько он огреб?

Саго пожал плечами.

— Восемь тысяч. Плюс две тысячи, причитающиеся по окончании контракта.

— М-да.

— Не отчаивайтесь. Это не значит, что ваша статья не принесла пользы. По крайней мере... Мы можем сами в этом удостовериться, ежели пожелаем.

— Но вы не желаете?

— Как сказать... Погодите... Алло!

Саго встал.

— Лучше без объяснений. Это стоило двух недель убийственной работы.

— Сидите. Сидите... Ладно, раз уж вы так не любите ждать... Алло... Алло.. Говорит Нвабузор. Соедините меня с председателем.

— Честно говоря, я бы лучше просто забрал статью. В конце концов, это дело касается лично меня.

— Это не поведение журналиста, друг мой. Скоро вы сами это поймете. Вы выполнили задание, написали статью, остальное зависит от нас. Отнеситесь к этому... алло... алло... — Он прикрыл микрофон ладонью: — Возьмите отводную трубку.

С другого конца провода донесся ни с чем не сравнимый голос сэра Деринолы:

— Это вы, Нвабузор?

— Да, сэр. Я хотел спросить относительно разоблачений. Можно их дать в номер?

— Нет. Отправьте в архив.

— Для использования в будущем?

— Нет, материал уже использован.

— Понял вас, сэр. — И явно для Саго Нвабузор спросил: — Так они согласились, сэр?

— Это не телефонный разговор.

— Разумеется, сэр. Прошу прощения.

— Кстати, кто писал статью?

— Наш новый журналист, сэр.

— Ах, этот... мальчик из Америки?

— Да, сэр.

Сэр Деринола умолк — и надолго. Нвабузор опять спросил:

— Но ведь он хорошо написал?

— Да, весьма удовлетворительно.

Саго был изумлен, ибо в голосе Нвабузора слышалась нескрываемая насмешка:

— Какое счастье, что мы взяли его на работу!

— Вы забыли, что это я приказал вам принять его, — резко выкрикнул сэр Деринола и бросил трубку.

Саго медленно повернулся к Нвабузору. Главный редактор вновь усадил его в кресло.

— Такие дела. Теперь вам все известно.

— Что известно?

— Вы молчите, и я молчу. Просто и ясно. Вы помогли председателю выпутаться из какой-то грязной истории.

— Я?

— Видите ли, это в порядке вещей. Что-то вроде взаимного страхования. Прежде чем опубликовать разоблачительный материал, мы показываем его нашему юрисконсульту, а тот, в свою очередь, советуется с председателем. Так что решение зависит не от нас.

— Продолжайте. Для меня это все поучительно.

— Затем он сообщает оппонентам, что он имеет против них. Если те решат, что смогут выстоять, они не возражают. В противном случае они говорят, что у них готовится материал на такого-то и такого-то из наших, и присылают нам копию. В общем, я довольно четко представляю себе, в какую историю влип сэр Деринола. Ваша статья подоспела как нельзя к случаю. Поэтому произошла полюбовная сделка: молчание за молчание.

— А как же мой друг?

Нвабузор пожал плечами, как бы говоря: «А что я могу поделать?»

Саго встал.

— Надеюсь, вы не будете возражать, если я передам статью в другую газету?

— Слушайте, Саго, я в этом деле уже лет тридцать. Поверьте, когда-то и я был идеалистом. Я ходил из газеты в газету и каждый раз уходил с чувством праведного негодования. Но поверьте мне, журналистика в нашей стране — бизнес, и ничего больше. Вы обязаны делать то, что прикажет хозяин. Поверьте мне, Саго, поверьте моему слову.

Саго взял рукопись.

— Я разошлю ее в другие газеты.

Нвабузор покачал головой.

— Но Саго, вы же работаете на нас. Вам заплатили, и статья эта — наша собственность.

— А если я подам заявление об уходе?

— Нет-нет, ни к чему. Другие газеты тоже не напечатают, уверяю вас. Произойдет то же самое, и они узнают, что касательно вашей статьи заключено джентльменское соглашение.

— В таком случае...

— Нет-нет-нет, не говорите того, что вам повредит. Забудьте об этом. Я знаю, что вы считаете себя в долгу перед другом; поверьте мне, вы никому ничего не должны. В конце концов вы поймете, что каждый сам за себя.

— Да, это широкий взгляд на жизнь.

— Это действительно широкий взгляд, и к тому же единственно правильный. Ведь ваш друг найдет новую работу и все позабудет...

Дверь громко захлопнулась, и Нвабузор погрузился в работу, уверенный, что все встанет на свои места.

Саго извлек свой фолиант и положил его на стол.

— Заходи, Матиас, что хорошего?

Матиас вошел с двумя запотевшими бутылками пива.

— Он говорит, не ждет до конца месяца. Дает в долг до субботы.

— Прекрасно, присаживайся.

— Сначала надо откупорить, ога.

— Благодарю. — Он послушал, как пиво забулькало в горле посыльного, и затем протянул ему том. — Раскрой его. Раскрой на любой странице.

Матиас повиновался быстро и охотно, как человек, уже привыкший к угощению.

— Великолепно. Пей, а я буду читать. «...И тишина для дефеканта необходима, как курящийся опиум для восточного мистика. Тишина уборной в английском пригородном особняке, когда хозяева и соседи ушли добывать хлеб насущный и гость-дефекант приступает к священнодействию. Эта тишина осязаема. Миф о французской утонченности, наоборот, лишь плоская вульгарная реклама, ибо люди во Франция напоминают мечущих икру жаб. Там я тщетно искал благоухающей тишины и наконец, чтобы избавить себя от унизительного посещения уборных в студенческом общежитии, стал удаляться с лопатой и книгой в соседний лес, спасительно простиравшийся на многие акры. Там под сенью кустов я ежедневно предавайся высоким раздумьям, читал или просто слушал пение галльских птиц. Должен признать, что все-таки это было импровизированное дефекантство, ибо мне не хватало комфорта и полного расслабления мышц. Более того, в самую ответственную минуту мокрая травинка вдруг касалась моей наготы, и я вскакивал, как от змеиного жала. Однако риск потерять свою мужественность с лихвой окупался тем мистическим опытом, который давала мне влажная, густая, полная птиц тишина. А теперь, друзья мои, я должен рассказать вам о постыдном разоблачении. Два бродяги-студента пожелали узнать, что означает в моем бытии странное сочетание лопаты и книги. Они выследили меня, и по сей день мне бывает неловко при воспоминании, как я был застигнут при отправлении интимнейшей функции человеческого организма. Однако они оказались прилежными учениками и очистились от привычных табу, израсходовав свой трехдневный бюджет в близлежащем бистро. Я отпустил им грехи, и вино пробудило во мне великодушие. Поэтому я посвятил их в святая святых дефекантства. Сейчас меня мучит мысль, глубоко ли постигли они мою философию. Насколько я помню, их больше всего поразила моя изобретательность. С их точки зрения, истинное дефекантство заключалось именно во влиянии сырой почвы, влажного подлеска, кустарников и вьюнков. «Назад в кусты!» — был их лозунг, и я объяснил им, что дефекантство требует искусств и наук, изобретенных человеком. Свет должен быть матовым и притененным. Озонатор, подобно кадилу, должен издавать точно соответствующие моменту ароматы. Чтобы мысль дефеканта не заходила в тупик разочарования, он должен располагать определенными книгами, а взгляд его должен встречать соответствующие произведения искусства. Слух его должен внимать специально избранной музыке, а не случайному щебету перелетных птиц. Трое суток мы предавались дефекантской диалектике. «Ты дефекант с мелкобуржуазным уклоном, — кричали они, — ты пользуешься нашей национальной любовью к полемике!» «А вы — дефеканты, увлеченные пеевдонегритюдом! — разоблачал их я. — Вы уклонисты! Как вы не можете понять, что дефекантство требует церковного покоя и торжественности! Мои путешествия с лопатой и книгой вызваны к жизни голой необходимостью». Они побивали меня стихами Эндрю Марвелла о зеленых мыслях в зеленой тени. Их тягу к девственной природе и лесному уединению не могли победить даже мои аргументы об угрозе змеиного жала. Безусловно, я был счастлив посеять семена дефекантства на европейской почве, но некоторым образом я потерпел поражение из-за регрессивных тенденций моих последователей...»

Саго торжественно закрыл книгу, и оба некоторое время предавались раздумьям.

— Я сразу понял, Матиас, что ты — дитя природы. Более того, ты в известной степени наделен даром ясновидения. Не у многих людей пальцы так послушны душе.

— Если вы так считаете, ога...

— Да, так я считаю. Тишина. В ней вся суть. Тишина. Ты гениально раскрыл эту рукопись на тишине. Матиас, добрый мой друг, ты мне послан судьбой, чтобы спасти меня от сумасшедшего дома. Я много счастливее, чем мой друг Шейх Секони. Сейчас он там, где он есть...

— Боже избави!

— Бог не избавит, Матиас. Знаешь ли, я и не подозревал, что продал душу и тело сэру председателю, и сейчас, когда я, подобно святому Георгию, две недели бился с драконом, они мне прямо заявляют об этом, даже не заявляют, а просто бьют мордой об стол. «Ты — собственность Мертвеца, — говорят они, — поэтому делай, что тебе велено».

— Не надо так думать, ога.

— Для того чтобы спасти достославного баронета, им требуется поджарить Шейха. Не обращай внимания, Матиас, мне жалко только себя, и то без причины. Такие, как Секони, все равно кончают жизнь на костре, но, черт побери, я совсем не обязан подкладывать хворост.

Матиас допил свою бутылку.

— Такая уж жизнь, ога.

— Тишина, Матиас. Тишина. Я познал все виды молчания, но пора познать еще несколько новых.

И обеты молчания. Превыше всего соблюдать обеты молчания. Несмотря на любовь, несмотря на необходимость, несмотря на желание отдать себя. И угрызения совести, даже угрызения совести оказались бессильными против безмолвного отдаления, в котором отец Секони дожил до самой смерти. Христианская девушка! Этот чудовищный грех, этот отказ от отца и веры более не терзал памяти Аль-хаджи Секони, но обет есть обет, и гордость спасала его от привычной любви к сыну. Пять лет назад он стоял на пороге брачной регистратуры и молил, чтобы гнев урагана обрушился на мятежную кровь сына. Мантия паломника развевалась за его плечами, как львиная гриза Лира на асфальтовой пустоши вереска. И его отчужденность была мучительной и неразрешимой. «Я никогда, никогда не раскрою рта, чтобы заговорить с тобой. Да поразит меня всемогущий Аллах, если я скажу тебе хоть одно слово!»

И теперь, повернувшись гордой мужественной спиной к терзаниям разлуки, Аль-хаджи Секони чуть сам не сошел с ума от отчаяния и забот и избрал своим домом приемную клиники.

— Что с ним, сэр, скажите мне, как он? Он поправится? Помните, что ему ни в чем не должно быть отказа. Если хотите послать его за границу к специалистам... нет? А говорят, что в Швейцарии лучшие в мире врачи. Но, доктор, скажите, могу ли я чем-то ему помочь, хоть чем-нибудь? О чем он говорит? Он кого-нибудь упоминает? О ком-нибудь он говорит? Нет, нет, я спросил просто так... Он не стремится увидеть кого-нибудь в особенности? Нет? Я просто слышал, что порой у них возникает такое желание. А сиделка все время рядом? Но ведь... будет так печально, если ему захочется вдруг повидать друзей или... гм, родственников, а мы ничего не узнаем... нет, нет у него ни сестер, ни братьев.,. М-да, если что-нибудь нужно, скажем, перемена климата, доктор, что вы об этом думаете? Перемена климата, отдых всегда на пользу, а?

Доктор прекрасно понял, в чем дело, и старший его пациент ушел домой, почти исцеленный. Приближалось время паломничества, и Аль-хаджи Секони узнал, как о чуде, что сын его собирается отнюдь не на лето в Лондон или на месяц в Венецию. Он отправился в Мекку. Ищущие спасения руки Секони были полны надежд и воспоминаний, когда он целовал руины Старого Иерусалима, а не священный камень Каабы... Но что мог Аль-хаджи об этом знать? А Секони шел по базарам поддельных реликвий и сувениров, и вдали за его спиной многотысячные толпы в белом по сорок раз обегали черную приземистую святыню, насмерть затаптывая упавших. Секони касался пальцами разрушенных стен Старого Иерусалима, беспощадный к наследию отцов, встревоженный неожиданными намеками и внезапно возникшими связями... он был в ужасе, и его ужас не нашел выражения в словах.

Вернувшись на родину, он обратился к ваянию. Он дал своей первой работе, безумной фигуре из дерева, название «Борец». Никто ему не позировал, но в лице и торсе высокого человека в одеждах паломника безошибочно узнавался Банделе. В напряженных до муки мышцах рук, удушавших питона, были покой, динамика и равновесие. Он работал над этой скульптурой месяц в самозабвенном отчаянии, словно само время стояло на его пути. Кола пристроил к своей мастерской сарай для Секони и со все возрастающим уважением наблюдал, как дерево превращалось в своенравного духа, магически укрощенного чудом творчества. Лицо Банделе было всего лишь приемом, скрывающим личность автора, но это ведь неизбежно. Лишь атлетическая фигура Банделе могла соответствовать замыслу скульптора. Кола позвал Джо Голдера, который позировал для «Пантеона», и американец Джо Голдер долго и молча смотрел на «Борца» и тут же вызвался приобрести его. Но Секони лишь покачал головой и вновь приступил к работе. Он работал — это были последние прикосновения резца — с бескомпромиссной сосредоточенностью и так уверенно, что Кола стал сомневаться, знает ли он своего друга и не был ли он втайне всю жизнь ваятелем.

— Что же, Джо, — заключил Кола, — пора вернуться к нашему «Пантеону».

— Но, может, он все же продаст? — взмолился Джо Голдер, и нетерпеливо, с нотками зависти в голосе Кола отрезал:

— Черт бы побрал твое американское приобретательство!

Кола знал, что завидует дару Секони. Если только «Борец» не был тем счастливым, бывающим раз в жизни, совпадением страсти и опыта, Секони являл собой прирожденного художника, который слишком долго боролся с талантом и наконец проявил его столь очевидно, что места сомнениям не оставалось. Ничто не говорило о том, что «Борец» — первый труд новичка. То же самое суждение произнес и Джо Голдер. Кола некоторое время безуспешно сражался с холстом, но затем отложил кисти и признался:

— Секони выбил меня из колеи. Продолжим завтра.

— Ничего не понимаю. В чем дело? Слишком близко к вашему замыслу?

— Когда бы так! Нет, просто зависть! Черт побери! — взорвался Кола. — Ты сам знаешь, сколько я бьюсь над этим холстом.

— Но вы ведь не кончили.

— Не в этом дело. Стоит только взглянуть, как Секони работает. И потом — результат. Боже, только подумать, всю жизнь он тщетно пытался строить электростанции...

— Не дурите, Кола. Вы же отличный художник...

— Перестань.

Джо Голдер встал и хотел подойти к мольберту, но Кола остановил его.

— Пока тебе не на что там смотреть. Я сам знаю, что-то у меня получилось. Но послушай, Джо, эта вещь поражает тебя в солнечное сплетение. Я по ночам ходил смотреть на нее, чтобы понять, откуда что берется...

— О чем вы, Кола? Как вы можете смотреть на свою и чужую работу одними глазами?

— Знаю. Но что-то всерьез поразило меня, когда я увидел, как этот черный конь берется за дело.

— Да, вы действительно просто завидуете, — сказал Джо Голдер.

— Я и не отрицаю.

Сначала Джо Голдер, казалось, шутил, но затем его чисто женское стремление купить скульптуру Секони только усилило ревность и неуверенность Колы. Вымогательство начиналось исподволь, но когда он почувствовал всю меру отчаяния Колы, он стал беспардонным, наглым и даже зловещим.

— Если вы не добудете ее мне, я вам не стану позировать.

— Мне не до шуток, — сказал Кола.

— Я не шучу, — возразил Голдер.

На следующий день он не пришел в мастерскую, и Кола бросился искать его в библиотеку, затем в профессорский клуб, но Голдера не оказалось ни там, ни тут. Его не оказалось и дома. Запоздалая мысль привела Колу к музыкальной комнате, откуда донесся пронзительный тенор, выдававший присутствие Джо Голдера.

Увидев Колу, он перестал петь.

— У меня репетиция, — объявил он.

— Вчера у тебя не было никаких репетиций.

— Вчера не было, а сегодня есть.

— Не валяй дурака, ты знаешь, что я имею в виду, — закричал Кола.

Аккомпаниаторша-англичанка взглянула на Колу, затем на Голдера, собрала ноты и заявила:

— С вашего позволения, мы уже кончили.

Кола заскрежетал зубами при мысли о том, что подумает о нем эта женщина, ибо все знали, что представляет собой Джо Голдер.

— Так ты будешь позировать? — спросил он, когда англичанка ушла.

— Пусть твой приятель продаст мне скульптуру, тогда я буду позировать.

Кола плюхнулся в кресло.

— Не будем валять дурака. Ты что, сам не видишь — лицо твое так быстро заживает, что вскорости станет ненужным?

Американец Джо Голдер, на три четверти белый, ненавидел свое лицо и подвергал его испытаниям одно ужасней другого. Как-то Джо Голдер, изображавший Эринле в «Пантеоне», явился в мастерскую, прикрывая лицо измятой газетой, ибо послеполуденное солнце не пощадило его кожу.

— Что это за шутовство? — в истерике закричал Кола.

— Ваше солнце могущественней, чем я думал.

Кола в отчаянии отбросил палитру.

— Ты воображаешь, будто я стану писать твою рожу в таком виде? — И вдруг он осекся, ибо внезапно увидел в лице Голдера новую четкость линий, новую яркость характера. Уродство преобразило Джо Голдера. Глаза его стали непропорционально огромными. Под некогда гладкой кожей вздулись жилы, как на голове коня. Это было лицо человека, близкого к эпилепсии. Черты его искажало презрение к себе, ибо он понял, что не способен переносить солнце с легкостью африканского негра. Еще не начав работы над «Пантеоном», Кола заметил, что Голдер может служить моделью для одного из богов; когда же он приступил к своей гигантской картине, Голдер немедленно стал Эринле, хотя не столь очевидно, как Эгбо — Огуном. Теперь же шелушащаяся кожа на обгорелом ожесточенном лице напоминала приставшие перья жертвенной птицы. Кола схватил кисти, выдавил несколько тюбиков на палитру и яростно набросился на работу.

— Только не вздумай чистить лицо, — умолял он.

— Дотронуться до него не могу. Вы не представляете, как это больно.

— И когда только ты перестанешь стараться сойти за негра?

— Когда буду казаться на три четверти черным.

Следующие дни прошли в лихорадке. Легчайший сквозняк в мастерской срывал с лица Джо Голдера клочья сгоревшей кожи, и они издевательски плавали в воздухе, пока не скрывались вдали за открытым окном. Голдера это забавляло, а Кола отчаивался от бессилия что-то сделать. Когда же кусок обожженной сепии в форме турецкой туфли слетел со щеки Голдера, вышедший из себя Кола поймал его кончиком кисти и распластал на холсте рядом с ухом Эринле.

Потом началась борьба с вазелином. Джо Голдер вел себя как ребенок, так он боялся боли. Но беспощадный Кола, презирая протесты, смазал ему лицо, чтобы хоть как-нибудь остановить шелушение.

— Мне больно, — пищал Джо Голдер, спасаясь от пальцев Колы.

— Конечно больно. Кто тебя просил жарить свою физиономию?

И теперь Кола смотрел на хрупкую кожу, взывал к гуманности и только ожесточал алчного собеседника. Голдер сел за рояль и начал подбирать спиричуэлс, который готовил к концерту. Кола быстро подошел к нему и энергично опустил на его пальцы крышку рояля.

— Так ты пойдешь?

— Нет.

— Хорошо. Но попробуй теперь зайти хоть в один ночной клуб. Солнце ничто в сравнении с тем, что тебя ожидает.

Голдер содрогнулся, и Кола сыграл на его прирожденной трусливости.

— Не забывай, что здесь я дома, а ты нет. В любой ночной клуб. Попробуй, зайди... — И он повернулся и вышел.

Джо Голдер заколебался. Ибадан без кабацкой музыки... и он послушно пошел в мастерскую.

7

И вот сэр Деринола умер. Саго не очень надеялся на свои ноги, но все же испытывал необходимость пойти на похороны. С него, разумеется, требовалась большая статья, но дело не в этом. Фотограф там обязательно будет, а оратор с радостью даст ему текст надгробной речи. Лежа в постели, Саго четко видел, как будет выглядеть центральный разворот. Но ему почему-то хотелось лично присутствовать на похоронах. Он поднялся на локтях и взглянул в окно. Погода была ужасающей. Дождь затопил последние проблески жизни в окрестном мире, Воздух был мертв. Он услышал за дверью грохот посуды и понял, что Дехайнва вернулась с работы. Сука. Проклятая сука. Она нарочно грохочет кастрюлями, чтобы его разбудить. Все же он чувствовал себя много лучше: сон сотворил свое маленькое чудо.

Дверь распахнулась.

— Ты еще жив?

— Который час?

— Около четырех. Есть будешь?

Он опустил на пол ногу, потом другую.

— Я могу стоять, — объявил он.

— Я спрашиваю, ты будешь есть?

— Если настаиваешь. Но сперва я хочу принять душ.

Недовольный Саго долго сидел в ванне, Дехайнва окликала его несколько раз, но он не отзывался. «Может, он снова лишился чувств», — решила Дехайнва и ринулась к двери. Саго сидел в пустой ванне, угрюмо глядя на гибкий шланг. Взвизгнув, она захлопнула дверь, а Саго хихикнул.

— Слушай, Дехайнва, отчего у тебя есть ванна, но нет душа?

— Гибкий шланг у тебя в руках.

— О чем ты? О чем? Это же пульверизатор, капельница, тайная радость евнуха. Ты знаешь, что такое душ? Ты ведь училась в Англии!

— Не я строила эту квартиру.

— Вчера не ты строила дорогу, сегодня не ты строила квартиру. Надеюсь, ты не сама сотворила тот омерзительный гардероб?

Молчание было самым обидным ответом.

— И так в каждом новом доме. Вода течет на тебя как-то криво, а потом она сама преграждает себе дорогу. И вообще этот шланг слишком короткий. Как я могу мыться, если я сяду в ванне? Мне нужен сильный поток воды, который бьет по темени и вытряхивает остатки похмелья. — Он замолчал. — Ты меня слышишь?

— Представляю, каким ты будешь в старости. Невыносимый старый брюзга.

— По крайней мере, ты знаешь, с кем имеешь дело.

— Знаю, не беспокойся.

— И еще кое-что ты узнала. Надеюсь, это тебе понравилось?

— Это еще что такое?

— Да то, что тебя испугало до смерти, когда ты сунулась в ванную. — И он восторженно захохотал, ощущая сквозь стену молчаливую ярость Дехайнвы. — Не могу понять, как ты, цивилизованная девушка, до сих пор не избавилась от предрассудков.

— Ты судишь по американским школьницам.

— А ты над ними не смейся. По крайней мере, у их женихов не болит низ живота.

— Может, это не просто их женихи или, может, ты был помолвлен со всеми американками?

— Ну и что? Только берегись. В один прекрасный день ты поймешь, что зашла чересчур далеко, и тогда тебя просто-напросто изнасилуют. Изнасилуют, как в добрые старые времена. Что-то скажет на это твоя мамаша?

Мысль доставила Саго удовольствие, и он долго смеялся.

— О боже, боже, я прямо слышу, как ты говоришь: «Мамочка, я беременна, но я ни в чем не повинна. Меня изнасиловали». И твоя милая мамочка скажет в ответ: «Так тебе и надо. Разве я не говорила тебе, чтобы ты не путалась с человеком с Севера?» Кстати, ты так мне и не сказала, кто этот человек с Севера, с которым ты путаешься.

— Молодой красивый министр с собственной яхтой.

— Не мели вздор. Таких людей не бывает.

— Какая-нибудь сплетница из хауса услыхала твою фамилию и решила, что ты с Севера.

— Надеюсь, у нее будет инфаркт, когда мы поженимся.

— Ладно, ладно. Твоей семье я этого не желаю.

— Желай, ради бога, моя дорогая. Я ненавижу их мелкие душонки и говорю им об этом в глаза.

— Все равно, оставь маму в покое.

— А ее ты просила оставить меня в покое?

— При чем тут ты?

— Да она же приехала из Ибадана, единственно чтобы поколдовать против меня. Это называется вмешательством в чужие дела из корыстных побуждений. Кстати, надеюсь, ты не сказала ей, как все на самом деле?

— Еще бы. Зачем мне это?

— Кто тебя знает. Из сочувствия к ее страданиям ты могла пойти на такую уступку. Ты обожаешь пить материнские слезы.

Отчаявшись услышать ответную колкость, Саго продолжил:

— Думаю, что твоей бабушке надо поучить тебя уму-разуму. Про нее уж можно сказать: вот почтенная старость.

— Я знаю, она к тебе благоволит.

Бабушка долго и озабоченно рассматривала Дехайнву.

«Отчего ты такая тощая? Ты была пышечкой, когда возвратилась из белой страны. — Она пронзительно заглянула Дехайнве в глаза и покачала головой, облегченно и озабоченно. — Нет, — проворчала она, — не похоже. Но послушай, я знаю, как ведут себя современные девушки. Не будь дурой, как все они. Если ты ждешь ребенка — рожай. Ребенок — прелесть, рожай! Важно только знать, кто отец. В нашем роду никогда не стыдились детей, что бы там ни твердила твоя мамаша. К тому же ты уже взрослая.

Ошеломленная Дехайнва указала на Саго.

— Бабушка, зачем ты говоришь при нем?

— А почему бы и нет? Он же твой мужчина. Он же пройдет с тобой весь путь до Ифо. Молодой человек, я надеюсь, что вы разумней ее. Если родится ребенок, пошлите за мной, и я его благословлю. — Она оглядела обоих. — И вообще, чего вы ждете? Отчего не поженитесь? Нет-нет, не заговаривайте мне зубы. Мне хочется знать правду. Вам надо жениться и подарить мне правнуков...»

Обмотавшись полотенцем, Саго вылез из ванны.

— Еда готова, — сказала Дехайнва.

— Прости, я вряд ли смогу сейчас есть. Сперва мне надо пройтись.

— Хорошо.

Саго ткнулся мокрым лицом ей в шею и ущипнул ее. Она взвизгнула:

— Черт бы тебя побрал!

Четыре дня солнце не появлялось.

— Я готов согласиться чуть ли не с негритюдом, только чтобы хоть как-нибудь отогреться, — хныкал Саго. Он вспоминал, что, когда возвратился из Европы и Америки, тоже было время дождей. Не солнцем тогда его обожгло, но дважды ударило током — раз, когда он коснулся водопроводного крана, и другой, когда пытался набрать телефонный номер. Он пожаловался на это Матиасу, и тот объяснил:

— Режим экономии, ога. Правительство хочет объединить министерства труда, электростанций и связи в одно. — И он разразился хохотом.

Саго использовал шутку Матиаса в очередной колонке, где также задал вопрос, кто из трех министров сумеет убить соперников в борьбе за единственный сохранившийся пост. За колонкой последовала хитроумно подобранная депутация из одиннадцати двоюродных братьев, которых Саго сроду не видел. Они молили его быть осторожней. Не заводить врагов.

Приближался час похорон сэра Деринолы. Видимо, отпевание уже закончилось, и траурная процессия двинулась к кладбищу. Саго решил идти пешком. Даже если он опоздает к панихиде, он все же посмотрит, как зарывают могилу, и, может быть, сам бросит в нее горсть земли.

Упругое лезвие грязи внезапно хлестнуло его снизу вверх по брюкам.

— Вонючая крыса! — заорал Саго в припадке справедливого гнева, ибо видел в произошедшем коварство. Он уже миновал пять или шесть брошенных автомобилей и стал, как всегда, приветствовать дождь, Великого Уравнителя в правах. И надо же, чтобы автобус в этот момент залил его грязью!

Продажная крыса! От желания догнать автобус сотня сверчков подскочила в его мозгу, и он прислонился к фонарному столбу, чтобы дать им утихомириться. Брюки погибли, и он теперь безрассудно шагал по лужам, ударяясь щиколотками о затопленные булыжники. «В такую погоду немудрено утонуть, — думал он. — Бог омывает небо и спускает всю грязь на землю». Следы нечистот были всюду. У продовольственной лавочки на воде плавало озерцо пальмового масла. «Это касторка», — решил Саго.

Было едва пять, но навстречу Саго уже двигались ассенизаторы. «В нашей любимой стране два самых употребительных слова — смерть и дерьмо», — заключил он. Примерно месяц назад Матиас принес ему невероятную весть. «Клянусь, ога. Подите смотрите сами». И Саго пошел, прихватив с собою фотографа. Утром автобус, на котором ехал Матиас, сделал неожиданный вираж, чтобы обогнуть опасное место. Оно было за углом Школы национального возрождения и в нескольких шагах от остановки Абуле Иджеша. Саго увидел пустой автомобиль и ассенизационную цистерну, содержимое которой густо вывалилось на дорогу. Как это произошло? Проржавевшая цистерна лопнула, а шофер вовремя не сумел затормозить. На двадцать ярдов за машиной протянулась густая и жидкая масса, плебейская и министерская, отечественная и иностранная. На гладком асфальте. Нвабузор странным образом отказался вставить фотографии в полосу, ссылаясь на то, что это-де оскорбит чувства подписчиков.

— Но ведь все так и лежит, — доказывал Саго. — Нечистоты на центральной улице перед школой в жилом районе!

Пять дней спустя Саго совершил паломничество к тому же месту и предъявил новые фотографии Нвабузору, который решительно отказывался взглянуть на безобразие своими глазами. Куча властвовала над окрестностью. Она очевидно уменьшилась — у собак бывают странные прихоти, к тому же не всем шоферам удавалось вовремя сманеврировать. Тем не менее она была величественно тифозной и узурпаторски зловещей горой ровного коричневатого цвета.

Снова полил дождь, Саго внезапно почувствовал усталость и подозвал такси. Он развалился было на заднем сиденье, как вдруг заметил мокрые жилы на шее шофера, похожие на телеграфные провода. За какую партию по ночам выступал этот жулик? И внезапно, предчувствуя недоброе, рука Саго взметнулась к карману. Бумажника не было. Он остался на туалетном столике у Дехайнвы. Саго незаметно обшарил карманы. Ни единого медяка.

— Куда прикажете ехать, обаленде?

— В полицию.

Саго знал характер таксистов и жуликов. Они предпочитали любой ценой столковаться с пассажиром, только чтобы не вступать в беседу с полицией. Таксист оглянулся и немедленно пришел к ложному выводу. Тон его сразу сделался униженно-заискивающим:

— Ога, я ни при чем. Даже полиция не в силах остановить этот дождь.

Саго чуть не выдал себя. Но он тут же нашел выход из положения и с угрозой в голосе проговорил:

— Отчего у тебя не работает «дворник»?

— Сэр? — Шофер утвердился в своем предположении. — Вы сказали «дворник»?

Саго не снизошел до повторения вопроса.

— Ога, я не виноват. Только сегодня я проверял машину. Но потом пошел дождь, и эта штука перестала работать.

— У тебя нет спидометра.

— Ах, ога, как мы на этом горим. За обслуживание они берут шестнадцать фунтов. Пока эти иностранные фирмы тут в Африке...

— Остановись!

— Ога, вы сказали, остановиться?

— Я сказал, остановись! Остановись!

— Не сердитесь, ога... Умоляю вас, ога, у меня уже были неприятности за езду с одной фарой.

— Ты что, оглох! Остановись же!

Превращенный в медузу шофер остановил машину. Он был уверен, что погиб, поскольку не сразу выполнил приказание полицейского чина. Он уже считал, что права у него отобраны. Эти сукины дети только и знают, что обирать бедных таксистов.

Саго вылез из машины, некоторое время он смотрел на неуклюже распластанного ниц шофера. Затем он повернулся и пошел прочь, не сказав ни слова. Шофер подождал и поехал вперед с ощущением невероятного чуда. В руке его до сих пор была скомканная пятишиллинговая бумажка, которую он собирался незаметно вручить начальнику.

Машина свернула за угол, и внимание Саго привлек мебельный магазин. Немощеная улица отделяла его от старого кладбища Алагомеджи. Мебельщики такие-то, Поставщики Двора Ее Недоступного Высочества Дехайнвы, Доверенного Секретаря и т.д. и т.п. На ручках гардеробов были те же окаменевшие цветы.

— Я вас слушаю, друг мой.

— Нет-нет, мне ничего не надо.

— У нас есть все. На заказ можем сделать любую мебель.

— Да нет, я просто хочу посмотреть.

Бок о бок с гардеробами, письменными столами и комодами стояли гробы, плоские, деревянные и среди них два высоких с бронзовыми украшениями на крышке. Саго взглянул в окно на кладбище, где в бетонные плиты были вмурованы потрескавшиеся стеклянные венки, и немедля признал источник столярного вдохновения. На душе у него полегчало. Тем не менее он решил подумать о воспитании вкуса Дехайнвы.

Усталость словно рукой сняло, и незаметно для себя он прошел весь мост Картера. Нет, сегодня лагуна не выглядела, как на картинке, вся в мелких кудряшках, как у Ната Кинг Кола, сегодня над ней не высились окаменевшие пальмы и не сверкал глазурью песок. Лагуна была корытом, в котором сбивалось бассиево масло, и тараканьи домики из стеблей ако валялись на берегу, словно объедки. Мост был пуст, и он снова подумал, что в такую погоду немудрено утонуть. Он машинально взглянул вниз, ожидая увидеть распухший труп давно захлебнувшегося человека.

И, о чудо, — вдруг прояснилось! Или, может быть, на островке дождь давно перестал. Небо быстро светлело, на нем открылся туристский закат, громко и бурно взывающий к смерти. Солнце облизывало Саго липкими языками огня, а он стоял и смотрел на вина в витрине французского магазина и удивлялся, что нынче вид недоступных богатств его не волнует. И вдруг в стекле отразилась смерть.

Видавший виды автомобиль — что-то вроде «воксхолла» сорок пятого года — двигался столь медленно, что двое, шагавших впереди похоронной процессии, постоянно ударялись голенями о бампер. Такого фарса на похоронах Саго сроду не видел. Автомобиль ехал с открытой дверцей, из которой криво торчал гроб. Всего провожавших было одиннадцать. Они выглядели нелепо, и горе их казалось неподдельным. Невероятно — все одиннадцать были мужчинами, но многие из них плакали не таясь. Гроб, за которым они тащились, был чудовищно изукрашен дешевенькой позолотой, а ярко-красная лакировка напоминала язык наркомана.

— Кретины, — пробормотал Саго. — Коли так, уж лучше бы привязали гроб к крыше. Мертвецу все это безразлично, но нельзя же делать из похорон посмешище!

Все они были в белых куртках и брюках явно с чужого плеча, в теннисных тапочках без шнурков и с помятыми воротничками. Каждый, казалось, винил себя в том, что так мало сделал для памяти о покойнике. А мертвец бессмысленно трясся, грозя вывалиться из машины, и словно показывал всем язык.

Саго не верил глазам. За рулем сидел белый. Саго примкнул к процессии, когда она приблизилась к мосту Молони, символически отделяющему живых от царства мертвых. Он подумал, что это жители пригорода Икои, где белые и черные переселенцы живут в колониальной замкнутости.

Через мгновение в процессии произошло замешательство. Стук колес катафалка и топот тысячи ног сотрясли землю. Саго подумал, что при этом должны чувствовать его спутники, и особенно мрачный белый, что был за рулем. Он хотел было посоветовать ему прибавить скорость, но предпочел посмотреть, что будет, если обе процессии одновременно вступят на мост. Так и вышло. С автоматическим уважением бедности к изобилию спутники Саго остановились, давая дорогу медленно плывшей миле автомобилей и провожающих. По меньшей мере сорок машин следовало за катафалком, и все они были набиты пылающими гвоздиками. Гроб утопал в венках, и много венков несли вслед за ним. «Слава богу, что наши похороны кончаются оргиями», — подумал Саго. Если он когда-нибудь останется без работы, он не помрет с голоду. То же самое свадьбы, крестины, помолвки, банкеты. Но похороны с их попойками до утра, сорокадневными угощениями, да и потом с внезапными, необъяснимыми пиршественными поминками могли прокормить человека в течение целой жизни. Многие так и кормились.

В одной из первых машин сидел человек, уткнувшийся в пачку листков — явно надгробную речь. И Саго, стоявший среди оборванцев, снова почувствовал унижение. Если прежде они казались нелепыми, то теперь они выглядели сумасшедшими. Их горе требовало чего-то большего, нежели смирения перед лицом пятимильной пышной когорты, двигавшейся со скоростью четырех миль в час. Они не остались безразличны к чужому великолепию и уныло уставились в тапочки впереди стоявших, а передняя пара — в помятый бампер «воксхолла».

Тем не менее шутовской катафалк сэра Деринолы не отвлек их от мыслей о человеке за рулем, или, может быть, им представились собственные похороны, когда движение в городе остановится не на три часа, а, скажем, на шесть. Половина процессии сэра Деринолы уже миновала мост, когда на выручку беднякам подоспел полисмен. На кладбище, разделенные сотней могил, оба покойника ждали отправки к месту общего назначения.

Саго, расталкивая локтями шедших за сэром Деринолой, пробился к венкам. Не скрываясь, он взял из чьих-то рук стеклянный и два из живых цветов.

— Стеклянный — святому духу, живые — сыну и папочке. Ты немало мне задолжал, сэр Мертвец, надеюсь, сегодня ты не в претензии.

С трудом он выбился из толпы и поспел к тому моменту, когда нищенский гроб вытаскивали из машины. Саго молча отдал венки кому-то из близстоявших и только тут осознал, что шофер был вовсе не белый, а негр-альбинос. Он помедлил минуту и вдруг ощутил отвращение к себе при мысли, что видел в происходившем в первую очередь забавный материал для газеты. И когда альбинос направился к нему, видимо, чтобы поблагодарить, он повернулся и зашагал прочь.

Он только что не бежал. По его голове стучали усиленные динамиками слова оратора, произносившего надгробную речь. Саго прибавил ходу, преследуемый тишиной, которую нарушали слова вроде:

— Жизнь его будет для нас примером, его идеализм — нашей надеждой, бессмертие его духа — залогом прекрасного будущего Нигерии, морального обновления и возрождения нации...

8

«Беги, бедный негр, беги», — рефрен скверного, давно забытого стишка, который Саго вычитал в националистическом журнальчике, пронесся в его сознании, когда он увидел толпу, метавшуюся под балконом отеля «Эксцельсиор». Истерия началась у рынка Оингбо, когда профессиональные бездельники, переждав дождь в укрытии, ринулись вдоль прилавков, хватая на бегу хлеб свой насущный. Погоня была в разгаре. Торговцы часами забивали свой семнадцатикамневый товар поглубже в карманы и присоединялись к преследователям. «Беги, бедный негр, беги», — рифмоплет тоже сделал христосика из своего героя, и бегущий с рынка подонок ни в чем ему не уступал. Постовой Понтий Пилат поколебался мгновение, но чувство долга взяло в нем верх. Он повернулся к толпе припеченным затылком и стал умывать руки в потоке уличного движения. Толпа, оскользаясь о мокрый асфальт и падая, вырвалась к автомобильной стоянке, грязная и веселая.

Саго спрыгнул с автобуса и оказался в вихре. «Беги, Варавва, беги, сочувствие всем гонимым. Беги, воришка, большие воры примут закон, объявляющий тебя угрозой для общества». Саго бежал со всеми... «Беги, Варавва, той же толпы, что завтра, преобразившись, будет приветствовать знаменитого вора, вернувшегося из двенадцатой кругосветной командировки. Эти же люди, подобно собакам, в зубах понесут подол его мантии».

Гонимый мчался к лагуне, обещавшей сомнительную безопасность.

— Оле! Оле-е-е-е-е!

Подобные гонки бывали в Лагосе ежедневно, как демонстрация высокой нравственности и возможность побить чем попало. Не то мальчишка, не то уже взрослый, бегущий пытался что-то крикнуть гонителям, но только он выговаривал слово, как толпа настигала его, и он вновь устремлялся к цели. Теперь он кричал лагуне, не оборачиваясь:

— Я ничего не брал, клянусь, ничего не брал...

Он был обманчивым воплощением утренней чистоты — при отсутствии солнца его мягкое шелковое дансики и узкие брючки ярко белели в сером тумане. К тому же он был красив. Когда его приволокли назад, уже в одних черных трусах, он был тем истощенным и хлипким, отнюдь не святым человеком, которого вместе с Христом вели на Голгофу. Саго не стал развивать этот образ. В белом дансики он был бы вне всякого подозрения где угодно, в бегстве же он был живым воплощением несправедливости. Тем не менее он убегал неуклюже, даже, можно сказать, неудачно — быть может, со страха. Лишь белые крылья дансики уносили его к воображаемому убежищу. Даже в его возвращении было известное благородство. Он потерял дансики, но спокойствие и молчание украшали его лицо, а растерянность была укоризной дюжему дяде, который косматой лапой вцепился в его трусы.

Кровь могла пролиться уже давно. Варавва был далеко впереди, но шофер какой-то машины прибавил скорость. Мрачная решимость в его чертах говорила, что он готов сокрушить беглеца всей мощью грузовика. Варавва отпрыгнул в сторону. Новый страх пробудился в нем: это был Лагос и утро, а его могли просто убить.

— Шофер собирался убить его! — вырвалось непроизвольно у Саго.

— Убей мерзавца! — крикнул кто-то поблизости.

По странному, зыбкому и бессмысленному уговору этот юноша мог быть убит. Саго пришел в ярость и возбуждение. Не то чтобы он хотел преподать толпе урок — она бы вряд ли его усвоила, — он привык мыслить так, что внезапно и гневно сосредоточивался на доселе дремавших вопросах. Таких, как беспечное варварство толпы, ее глумление над теми, кто вынужден каждый день унижаться.

Он вбежал в отель и выглянул вниз с балкона. Теперь он был над головами гонителей и видел, как Варавва уклонялся от их ударов. Ноги Вараввы вросли в землю, он проиграл этот бег.

— Но я ничего не сделал... но что я сделал?

Попробовав оправдаться, он вдруг признал приговор толпы справедливым и вновь побежал к лагуне.

Толпа скрыла его из глаз, и Саго вспомнил о плоской крыше отеля. Задыхаясь, он проскочил четыре пролета. У перил стоял человек, по странному совпадению — тот же человек, что был рядом с ним на балконе. Саго не мог ошибиться: альбинос в темных очках, кафтане и феске.

— Не пускайте его к воде... не пускайте его к воде, — доносилось снизу.

В сознании толпы вор всегда — сверхчеловек. Он может прыгнуть вниз с шестого этажа и, затаив дыхание, проплыть под водой всю лагуну. Никто и не сомневался, что он ускользнет, едва коснется воды.

Варавва прыгнул вниз с сыпучего склона, упал и проехал на спине полпути. Он вскочил и скрылся под нависающим берегом. Когда через десять ярдов он показался вновь, он остановился, совлек с себя мученические одежды и, подняв их над головой, пошел вброд к островку, который лежал в небольшом удалении от берега. Замысел был прост: при первой угрозе он нырнет под воду.

— Быть может, мальчик не виноват.

Саго вздрогнул — так близко от него прозвучала эта фраза. Незнакомец подошел к нему. Саго поколебавшись, решил быть учтивым:

— Не думаю.

Альбинос, помолчав, сказал:

— Я вижу, вы меня не узнали.

Саго взглянул на него и покачал головой. Альбинос вернулся к исходной теме:

— Поклеп испугает кого угодно. Может быть, стоит над этим задуматься?

— Толпа ошибается редко, но в данном случае, может быть, он и не виноват.

Толпа раздалась, пропуская какого-то человека.

— Видимо, полисмен, — сказал альбинос. — Вор только на это и уповает, иначе ему живым не уйти.

Раздраженный назойливостью собеседника, Саго сказал:

— Вы, кажется, много знаете о воровских уловках.

— О да, — сказал альбинос.

Между полисменом и воришкой начались переговоры. Блюститель порядка крикнул, чтобы толпа разошлась, и она с недовольным ропотом подалась назад. Варавва, увидев это, уверился в полномочиях собеседника и покорно зашагал с островка под защиту закона.

Толпа расступилась. За потное скользкое тело нельзя было ухватиться, и начальник крепко держал его за трусы. Недавние гонители словно утратили интерес к происходящему. Кое-кто похихикивал, но отнюдь не все; угрозы сменились сдержанным любопытством, ибо многие видели вора впервые.

Саго не мог позабыть лица шофера-убийцы; он узнал его среди толпы, явно неудовлетворенного и до сих пор жаждущего крови. Полисмен вел Варавву мимо него, и он с криком «Омо оле!» вдруг ударил воришку в лицо. От сдержанности толпы не осталось следа. Варавву вмиг оторвали от защитника и обрушили на него сотни пылких неловких ударов. Не раздумывая. Саго бросился вниз в неясной надежде спасти избиваемого. Неожиданно он осознал, что альбиноса на крыше давно уже не было. На последнем пролете лестницы Саго остановился. Необъяснимое чувство уверенности укротило его порыв, и он возвратился на крышу, чтобы посмотреть, как будет действовать альбинос.

— Как я ему дал! Прямо в рожу...

— Ты видел? Прямо в пузо, клянусь...

— Оле! Э фигбати фан ейе!

— Дай-ка мне палку. Алакори!

Через миг альбинос появился в толпе и схватил воришку. Вместе с полисменом они оградили его от беснующихся людей, и поток безжалостных оскорблений полился на альбиноса. Тот не оставался в долгу.

— Отец летучих мышей!

— Воры всегда заодно!

— Чего прячешься? Сними-ка гага, покажи свою харю!

Громкий глумливый смех подбадривал каждый выкрик, но никто не посмел дотронуться до альбиноса...

— У них дома дров не хватило! Его мать позабыла испечь его дочерна!

Альбинос втолкнул Варавву в кабину лифта и выразил окончательное суждение о том, чем занимаются матери горлопанов. Лифт тронулся вверх, и блюститель порядка остался ни с чем.

Саго ринулся в холл, чтобы увидеть, что будет дальше. С улицы слышался рев недовольной толпы. Скоро люди по двое и по трое разойдутся по своим местам и будут скучать в ожидании нового развлечения — свадебной процессии или столкновения автомобилей.

Лифт остановился, и альбинос вывел воришку в холл. Саго не знал, как быть, вспоминая попытки альбиноса завязать беседу. Тот сам подошел к нему.

— Я перед вами в долгу. Я до сих пор не поблагодарил вас за дар нашему покойному брату.

— Я что-то не припоминаю...

— На кладбище две недели назад. Вы принесли венки на его могилу.

— Разумеется. Альбинос, который сидел за рулем.

— Я собирался поблагодарить вас, но вы быстро ушли.

— У вас хорошая память на лица.

— Вовсе нет. Я видел портрет над вашей колонкой в газете. Я тогда же узнал вас.

— Ах, да.

— Он был вашим другом, наш покойный брат?

— Нет, я его не знал.

— Не знали? — изумился альбинос. — Но...

— Прошу вас, не делайте далеко идущих выводов. Я взял венки с других похорон, где их было слишком много.

— Понятно. Вы — божий человек.

— Я?

— Да. И еще, мистер Саго, я хотел бы с вашего разрешения зайти к вам в газету.

— Когда угодно. Вы знаете, где это?

— Да. Мне нужно поговорить с вами об очень важном деле.

Альбинос протянул ему руку, и Саго подумал: чего ему надо? Альбинос ни разу не улыбнулся, и глаз его не было видно сквозь темные стекла очков. Так кто же они, эти братья видавшего виды «воксхолла», из которого торчал гроб? Спасая воришку, альбинос действовал так решительно и хладнокровно, что Саго почувствовал озноб. Альбиносы всегда производили на него отталкивающее впечатление, как нечто физически отличное от него. Саго глядел, как тот удаляется с юношей в темный угол. Альбинос уселся лицом к стене, и теперь его белый затылок возвышался над спинкой кресла, а руки взлетали вверх, как крылья летучей мыши. Саго заставил себя отказаться от домыслов и решил до встречи не думать об альбиносе.

9

В спокойном благоразумном доме Банделе родная деревня всегда представлялась Эгбо местом бессмысленного, но необходимого паломничества. В атмосфере непринужденности, наполненной случайными звуками, путешествие в Осу казалось рискованным предприятием, чем-то вроде поисков нефти.

Ни к чему не обязывал рев радиолы, провожавший его на работу, пустые гудки такси, брань уличных торговцев и механическая копия всего этого в досье, протоколах и на дипломатическом жаргоне.

Небрежная скорбь при виде Союза наследников Осы... послания деда... все это возрождало тайные связи... депутации, присланные от Эгбо Оноса... они всегда говорили, что это судьба, что ты предназначен и избран... и много другого... его собственная непреоборимая тяга к почве... непристойная радость при мысли, что его в любой момент ожидает царство, царство, воплощением которого была мать, чьего лица он не помнил и даже подумывал, а не похожа ли она на тетку, порожденную нервным ветром притоков... нежный трепет при мысли о власти. Бессмыслица. Он лишь прикасался к поверхности, которая тотчас же ускользала. Речь шла не о встревоженной совести, но о жизни и разуме, выбор был прост: тонуть или не тонуть, ибо конец свой Эгбо всегда представлял под водой... Сумрак рощи, другая вода, отражающая подвесной мост и словно сама висящая в воздухе. На душе оставался мутный осадок, и он вновь погружался в старую ложь, бормоча про себя, долго ли мертвые будут тревожить живых.

— Когда же ты перестанешь хандрить? — Банделе умел угадывать мысли друга. — Пора сделать выбор. Знаешь ли, время приспело.

— Даже в выборе есть насилие над человеком. Человек должен жить сам по себе и делать выбор по доброй воле, а не по подсказке давно отжившего.

— Ты говоришь о прошлом так, словно оно нас не окружает.

— Оно должно умереть. Не физически. Нет, когда я думаю об окаменелостях в нашем обществе, о мертвых ветках живого дерева, мертвые на меня нападают. Когда человек умирает, в том или ином смысле слова, не следует придавать чрезмерного значения тому, чем он для нас был при жизни. Долг его состоит в том, чтобы быть немедленно позабытым. Поверь мне, мертвый не должен иметь лица.

— Вам надо поближе сочтись с Саго, — сказал Кола.

— Он политикан.

— Что ты хочешь сказать? Ты же сам говорил мне, что новые африканцы не лезут в политику.

— Вот видишь, ты даже не понял, о чем речь. Да разве ты не понимаешь, что вся твоя мировая или национальная политика обречена на провал, если ты безжалостно не покончишь с прошлым.

— Так на что же ты жалуешься? — спросил Кола.

— Ни на что. Ни на что, поскольку это касается лично меня.

— Ну а все же?

— Да разве нельзя опечатать прошлое и отложить его в сторону? — вскричал в отчаянии Эгбо. — Пусть оно будет безвредным анахронизмом, к которому прикасаешься и спокойно отходишь прочь, не беря на себя никаких обязательств! Человеку это особенно необходимо, когда настоящее, столь же бесплодное, проявляется только в подчеркнуто отвратительном недостатке мужества.

— Что опять приводит нас к Осе, не так ли? — мягко заметил Банделе.

— Я говорю вообще.

— Конечно, конечно. — И он засмеялся и встал, услышав настойчивый стук в дверь. Он вернулся, размахивая пачкой листков. — Подарок от студентов. Вчера был последний срок, но это первое поданное сочинение. Каждый хочет по собственной прихоти переиначить вселенную, и никому не приходит в голову, что его планы меня не устраивают.

— Ну что ты так на меня уставился? — сказал Кола. — Я ведь не собираюсь везти вас на экскурсию к людоедам.

— Я просто хочу сказать, что мертвым не место среди живых, — сказал Эгбо. — Не надо их трогать, иначе они встают из могил и ставят перед живыми неразрешимые задачи. Не их дело обязывать нас к чему-то.

— Но кто говорит, что они нас к чему-то обязывают?

— Я говорю. Они хитроумно развеивают твою решимость, которая всегда должна быть в твоей голове.

Еще студент постучал в дверь, и Банделе взвыл.

— Новые сочинения. Кстати, пора идти, а то опоздаем к Джо.

— А когда у него начало?

— В девять. Шейх придет?

— Шейх?

Эгбо огляделся и увидел возле проигрывателя недвижного Секони.

— Знаешь, Секони, порой мне кажется, что ты самая незаметная личность в мире.

— Который час?

— Девять.

— Поехали. Можем продолжить спор по дороге.

Но Секони уже трудился над построением, которое завершало дискуссию:

— В сссоборе вввселенной ппприсутствует сссовершенное единство жжжизни. Жжжизнь — кккак бббожество, мммножественность ее пппроявлений тттолько илллюзия. Бббожество едино. Так же и жжжизнь или сссмерть, обе они нннаходятся в едином сссоборе бббытия...

Он сделал передышку, и воспользовавшись ею, Кола поднялся:

— Поехали, Шейх, продолжим в пути.

— Нет-нет, — воскликнул Эгбо, — дайте ему кончить!

— Мы опоздаем к началу концерта.

Вернувшийся Банделе бросил новую кипу сочинений на стол.

— Так поехали? А как же Сими?

— Я ее подожду, — сказал Эгбо.

— То есть ты опоздаешь?

— Это зависит от того, когда Сими придет, — рассмеялся Эгбо.

— А ты? Ты будешь торчать тут до обалдения?

— Да я уже обалдел. Месяц не видел женщин.

— А как же Оволеби, танцующие апельсины? — кротко напомнил Банделе. — Это было лишь две недели назад.

— Я и забыл, — признался Эгбо.

— Уже забыл? — завопил Кола. — Ту, чьи берега были распахнуты...

— Убирайся.

— Должно быть, Эгбо узнал, что она не женщина.

— Да-да, ты о ней ни разу не вспоминал.

— Вы правы. Она не женщина, а символ матриархата... Уйдете же вы наконец?

— Постарайся поспеть ко второму отделению. Джо под конец всегда поет «Порой я считаю себя сиротой».

— Банделе, выгони эту бездарность, прежде чем я…

— Я иду. Обязательно приходи.

— Я всегда прихожу.

Оволеби? Случайность. Поездка в деревню выбила ее из головы. Сими — другое дело. Эгбо подумал, просыпался ли он хоть раз без мыслей о Сими. С потерей «сиротской невинности», как он выражался, пришли первые муки раскаяния и страх согрешить. Страх. Он полагал, что страх развеялся с тучами в ночь его первого бегства, страх этот не возвращался до ночи у Сими, когда он почувствовал ужас перед силой своих чувств. Он боялся мысленно оживлять откровения этой ночи, ибо тело его мгновенно соединило бы землю и небо, потряся их до основания. Ни один человек не имел права испытывать то, что испытывал он, и поднимать мятеж против упорядоченного мироздания. Только он, по сути дела, мальчишка, школьник, едва отчистивший из-под ногтей грязь школьной фермы...

Эгбо тогда проснулся после недолгого сна.

— Дорогой...

— Кто это? — спросил встревоженный Эгбо.

— Что?

— Кто-то меня коснулся.

— Смешной мальчик, — сказала Сими.

— Смешной? А ты веришь в бога?

Эгбо не мог удержать язык. Он знал, что идет навстречу великому вызову жизни, навлекая на себя гнев небесный кощунственным утверждением своей правоты и восторга.

— Отчего ты об этом спросил?

— Нет, ты веришь в бога?

— Конечно. Все верят.

— Не все. В последнем классе я чуть не стал атеистом. Но потом я увидел, что когда мне чего-нибудь очень хотелось, я всегда был исполнен живого страха, что эта сила может стать на моем пути.

— А ты был упорен в желаниях?

— О да. Поэтому-то я здесь.

Сими поняла его и нежно погладила по голове.

— Но вот что я хотел тебе сказать... Что-то доброе от меня ушло... Теперь я заслуживаю того, чтобы бог восстал и покарал меня.

— Отчего?

— Отчего? Ты не знаешь, чьи это слова?

— Чьи?

— Впрочем, не в этом дело. Слова эти уже приходили мне в голову, а помысел так же грешен, как и деяние. Уж так нас учили.

— Не знаю.

Больше всего в этот миг хотелось немедля вернуться к Деджиаде. Эгбо не подозревал о существовании столь обширных владений чувства, от которого ужас снова охватит его и земля разверзнется под ногами. Вожделение было чуждым его жизни. Он оглядывался на Лагос, на убогую комнатушку, конторские книги и черствый хлеб, взятый в лавочке в долг. И ярче всего перед ним представали опасные велосипедные поездки на службу в неразберихе и сутолоке у моста Картера.

Эгбо изумлялся своей плоти, ее способности к возрождению, но после чувствовал себя каменоломней в Абеокуте, откуда вырвали весь гранит, и место его заполнила глинистая дождевая вода.

Длинный медлительный поезд на Лагос. Эгбо видел в нем надежду на спасение. Равновесие в его жизни было нарушено, и в этот воскресный день он сел на желанный поезд опустошенный, расслабленный, нервный и боязливый. Кто-то же должен узнать, кто-то же должен оказаться свидетелем тому, как волшебной ночью колдунья Сими взяла его за руку и провела по путям и тропинкам мучительнейшего восторга. И Эгбо заглядывал в лица пассажиров, спрашивая себя, замечают ли они его преображение. Но женщина с четырьмя детишками в воскресных платьицах пыталась угощать его вареным маисом и ямсом, от чего он отказывался со все уменьшающейся любезностью. Даже потребовавший билет контролер и тот ничего не заметил.

Эгбо затрепетал, предчувствуя темный постук колес по мосту Олокемеджи, когда увидел скалы, омываемые рекой Огуна. Они были пальцами ног непокорного бога Олумо, который лежал под землей, под лесом, под Икереку, лишь гигантские ноги его выходили наружу к ласковым водам Огуна. Эгбо сошел с поезда в Олокемеджи, полупьяный от приторного и тяжелого запаха паровозного дыма. Лагос был вдалеке, контора и служба утратили смысл в его обновленной, бескрайней жизни.

Сегодня ему хотелось услышать грохот колес из-под моста — и ничего больше. Пока поезд брал воду и грузы, Эгбо прошел по рельсам вперед и сбежал по откосу к реке; его преследовали сорвавшиеся камешки и такое чувство утраты и приобретения, к которому примешивалась сокровенная радость.

Может быть, все же Сими способна плакать, ибо заводи между скал напомнили ее глаза. Эгбо лежал на скале и ждал, что поезд прогремит над ним, словно смех старинных богов или их бездонная ярость. Он неуверенно стал убеждать себя в том, что сумеет догнать поезд на попутном грузовике или просто добраться на нем до Лагоса. Так, пожалуй, получится даже лучше...

Он стряхнул с себя дрему и разделся. Блаженство выкупаться в слезах Сими, поскольку слезы чужды ее глазам. Он плавал недолго, ибо невиданная усталость заставила его вновь распластаться на круглом камне. Вскоре поезд бесформенным громом пронесся по железным балкам моста, по скалам, и трепет в глазах Сими вновь пробудил в нем сотрясающие тело мечты. Поезд умолк вдалеке, и Эгбо остался один средь камней, возле леса, нагой в густеющих сумерках.

Он проснулся в полночь и не сразу сообразил, где находится. В полночь, во мраке без звезд и без светлячков, берег шумел, сдерживая напор неукротимых вод, индиговых и кровавых, нашептывающих бесчисленные имена предков. И где только было сияние Сими, где был терновник речного ложа, где были блики на острых ногтях Олумо?

Итак, впервые с детства Эгбо страшился вторжения в пределы забытых богов, ибо здесь жили не люди, а сам он был незрелым плодом рода людского, едва отпраздновавшим свое освобождение...

И он вспоминал свои стоны у Сими... «Да буду лежать я во тьме...» — и он рассмеялся. В великом зиянье земли речной поток утих, превратившись в черный гибкий язык, и он рассмеялся, ибо сказанные слова еще не высохли на его губах... «Да буду лежать я во тьме, рыдать во тьме...» Учитель всегда говорил: «От чего дитя смеется, от того и заплачет».

Он полюбил темноту, молчаливый распад. Но не ревущую смерть и слепоту на ее путях. Все проспать в темном пристанище мстительного бога! Кто мне это предопределил? Какая сирена украла ветерок на прорезающихся зубах?

Он осмелел от страха и разъярился. Что за гнусная шутка! Кто там смеется во тьме над его несчастьем? Гнев его разрастался от вымогательств страха.

Ежели это грех — а он знал, что это именно так, — ежели это грех, так пусть приходит расплата, смерть.

Он лежал навзничь на камне и спал.

И настало утро, проявляя прожилки на скалах, очерчивая железную радугу моста, вознесшегося на столпах из внутренностей земли. Эгбо поднялся и огляделся, искупался и подивился на жизнь, ибо ему казалось, будто он вновь родился, и прошедшая ночь была лишь чревом богов и путем для путника... «Помните волю свою, — молился он, — помните волю свою, ибо вы дали мне пережить эту ночь. Помните страх мой в вашей ночи».

Он ушел, одаренный сознанием, что не смеет клеветать на свою плоть, ибо путник бросил вызов богам и обошелся без их благословения. Он назвал это опытом, стремлением к красоте, осознанием опасного странствия к каменной соли женской души, опустошившей Природу.

И он решил, что река у скал под мостом станет его убежищем, местом паломничества.

— Поедемте, я покажу вам чудо, — сказал Эгбо.

Он был один в доме. Банделе ушел на лекцию, в дверях стояла застенчивая студентка. Ей было лет девятнадцать, и в руках ее были линованные листки, исписанные крупным неженским почерком. Эгбо не взял у нее сочинение, он думал, откуда у хрупкой девушки такая чудовищная манера писать.

— Я только хочу оставить мое сочинение.

— Я угадал. Вам ведь следовало подать его вчера.

— Можно я положу его на стол?

— Вашего преподавателя нет дома.

— Я знаю.

— Стало быть, вы дожидались, пока он уйдет. Я вас понял? — Девушка попыталась войти в дом, но Эгбо преградил ей дорогу.

— Если вы не даете мне войти, возьмите мое сочинение.

— Нет уж, благодарю. Я не собираюсь потворствовать лодырям.

— Ваш друг не лучше меня. Он не вернет сочинений до конца семестра.

— А, так вы к тому же бунтуете? Как вы смеете так отзываться о вашем профессоре? Я скажу, чтобы он поставил вам двойку.

— Скажите. Он знает, что я права. Если б он мог, он перетащил бы свою кровать в аудиторию и читал нам лекции лежа.

Эгбо торжественно поклонился.

— Должен признать, что вполне разделяю вашу блистательную идею.

— Так могу я оставить сочинение?

— Теперь — разумеется.

Эгбо подождал, пока она положит сочинение на стол, и в дверях сказал ей:

— Побудьте со мной.

Она нахмурилась.

— Вам этого не разрешают?

— Дело не в разрешениях. Я просто не могу. Благодарю вас.

— Отчего же? Я не пью в одиночку, что уже плохо. Меня мучает одиночество, что много хуже.

— Со мной это у вас не пройдет. — Она внезапно стала взрослой.

— Боже милостивый, что, все студентки так остры на язык?

— Мы не все круглые дуры.

— Понятно, понятно.

Она весело помахала ему рукой.

— Тогда до свидания. Пейте в свое удовольствие, но не напивайтесь.

Эгбо смотрел, как она удаляется, и его охватило внезапное чувство утраты. Вчера он заснул полупьяный, поскольку Сими так и не появилась, и проснулся с мыслью, что, может быть, все же она приходила и облегчила его страдания, когда он... он встал с постели и ощупал щетину на подбородке. Теперь на лбу его были морщины, и только месяц назад Сими выдернула из его головы пять седых волосков. Потрясенный, он разложил их на черном листе копирки. Как он быстро состарился! Седые волосы в двадцать восемь!

Он поспешил за девушкой.

— Вы так и не спросили меня о чуде.

— Каком чуде? — Вопрос, казалось, слегка позабавил ее.

— Вы не помните? Когда я открыл дверь и увидел вас...

— Ах, да. — Она остановилась. — Вы сказали что-то вроде «поедемте, я покажу вам чудо».

— И вы не спросили, какое чудо.

— Я решила, что вы сумасшедший.

— Вот как?

— Или что вы сочиняете стихи.

— Это уже милосердней. Так поедемте и посмотрим на чудо.

— Благодарю вас. Нет. За кого вы меня принимаете?

— За счастливую случайность.

— Что это значит? — Она нахмурилась.

— Просто я собирался посетить святилище собственного сочинения. С утра я только об этом и думал. Давно уже я там не был.

— При чем здесь я?

— Погодите, ребенок, я дойду и до вас.

— Кого это вы назвали ребенком?

— Прошу вас, не перебивайте. Понимаете, сегодня мне нужен попутчик. Я всегда бывал там один. Ревниво оберегал его. Неделю назад подобная мысль была бы кощунством, но сегодня... я не могу объяснить. Я только знаю, что и до вашего появления я хотел кого-нибудь взять с собой.

— Но отчего же меня?

— Отчего бы и нет? Вы никого не хуже.

— Разве? — Она насмешливо поклонилась. — Благодарю за честь.

— Так поедемте? Я только схожу за машиной.

— О, поездка в автомобиле! Хотите произвести на меня впечатление?

— Черт бы побрал ваши готовые ответы!

— Благодарю вас, мосье волк, за вашу прелестную импровизацию.

Не в силах сдержать восторг, Эгбо остановился.

— Вы восхитительны — ум и дерзость. Большинство знакомых студенток на вас не похожи.

Девушка направилась к библиотеке.

— Так поехали?

— Мне надо работать. Скоро экзамены.

— Выпускные?

— Нет еще. Но все равно важные. Для меня.

— Вы серьезная женщина.

— Тут приходится быть серьезной.

— Все равно, давайте поедем. Это недалеко.

Она посерьезнела. О чем-то задумалась — не о нем, — что-то ее беспокоило.

— Вы мне не доверяете?

Не глядя, она покачала головой.

— Не в этом дело.

Долгое время, может быть бессознательно, Эгбо готовился совершить кощунство. Ему было необходимо показать кому-нибудь свое убежище, последнее осязаемое напоминание о своем посвящении. Ему было необходимо, чтобы кто-то с сочувствием пережил с ним страшную ночь под мостом. Сими для этого не годилась. Причина пережитого, Сими, однако, не была частью его святилища. Она выслушала бы его светски внимательно, но не увидала бы движения души от яркой быстрой воды до кладбища старых богов, чьи гранитные монументы высоко поднимались над серо-синими лужайками заводей. Сперва это огорчало его, но потом он понял, что Сими всецело принадлежит среде, в которой она непогрешимая владычица отныне и присно. Сими была дома в четырех стенах, у приемника, на мохнатом курдском ковре. Ей чужды хрустящая под ногой хвоя в лесных заповедных местах, приземистые столпы муравейников, шелест ветра в конических соснах и влажные золотисто-коричневые капли застывшей смолы. Однажды Эгбо принес ей ожерелье из этих застывших капель, и она лишь сказала: «Смешной ты мальчик».

Девушка спросила его:

— Где вы работаете?

— В Министерстве иностранных дел. Туда берут самых надежных людей.

— А что они имеют в виду под надежностью?

— Это непросто объяснить, но дело, в общем, сводится к следующему — ты можешь проводить все ночи в борделях, поскольку они африканские, но не имеешь права заговорить с дочкой посла иностранной державы.

Они проехали двенадцать миль до Илугуна по дороге, которая извивалась змеей, и Эгбо все время твердил себе: «Я покажу святыню незнакомому человеку, и никогда никому больше». Он признавал, что странно в таких обстоятельствах без какой-либо цели искать женское общество. О том же думала и она, своевольная и независимая.

— Я поддалась настроению, — объяснила она. — Больше меня не ищите.

— Конечно.

Она быстро и недоверчиво взглянула на него.

— Отчего вы так легко соглашаетесь? Вы уже получили диплом, и вам все равно, как я гублю свое время.

— Не совсем так.

— Так случалось с моими подругами. Я знаю, о чем говорю.

— Ладно, ладно, пусть будет по-вашему.

В Илугуне Эгбо купил свежезажаренной дичи. Из-под сиденья выкатился его постоянный спутник, пустой бочонок, и Эгбо сбавил скорость и стал всматриваться в придорожные кусты.

— Нас кто-нибудь должен встретить?

— Да, но он об этом не знает. Погодите, и он будет у наших ног.

— Откуда же он возьмется?

— Сорвется с шеи царственной пальмы.

Она радостно расхохоталась.

— Лучше не смейтесь ему в лицо, — предупредил ее Эгбо. — Конечно, если вы хотите отведать его молока.

— Куда же деться, когда при вас эта бочка?

— Готовьтесь, всегда готовьтесь к пришествию бога. В этих местах воду не пьют. С деревьев сходит пальмовая водка. Вода — изобретение городское и, увы, деревенское. Пьющий пальмовую водку в лесу отделен от бога прозрачным воздухом. Он не вливает воду в причастие.

Она захлопала в ладоши:

— Вдохновенная лекция, чудесно... остановитесь, вот то, что нам надо.

— Бочонок вина, ароматная дичь и книга, загадочная, как ты, рядом со мною в келье...

— Вы любите Омара Хайяма?

— Одно четверостишие.

— Что значит: «Загадочная, как ты»?

— Если бы я вас знал, то не назвал загадочной.

Дорога почти исчезла, и Эгбо вел машину среди кустарников и вьюнков, и полный бочонок грузно катался по полу.

— Если вы разобьете машину, то так вам и надо.

— Пальмовая водка не предает своих, поверьте мне.

Он выключил мотор.

— Вслушайтесь!

— Мы у реки?

— Она в нескольких ярдах. Вот то, что я вам хотел показать. — Он нашел знакомое дерево и уверенно раздвинул руками кусты. — За мной. Осторожно. Не оставляйте следов.

— В чем дело?

— Минуту. — Он давно стыдился своего эгоизма. Сотни раз он твердил себе, что обязан привезти сюда Секони, и всегда откладывал до следующего раза. Они вошли в подлесок, казалось не оскверненный дыханием человека, и он показал ей соборы, построенные и покинутые жирными мерцающими муравьями. Новые росли на глазах, живые от белесого роения строителей.

— Как трудолюбивые монахи, — сказала девушка.

— Это кажется бессмыслицей — построят и бросят. Идемте сюда, я покажу вам шедевр. — Он развел ветки и остановился, ожидая восторга, словно показывал ей творение своих рук. — Разве это не богоматерь с младенцем?

Ветер отполировал две гранитные фигуры, жуткие в своем реализме, как текучие лики туч. Они возвышались, объединенные гротом, как коричневое надгробье среди росистых кустов и еле подвижных пальм.

— Пожалуй, теперь я привезу сюда Шейха.

— Кого?

— Шейха. Его настоящее имя Секони. Он скульптор.

— Обязательно привезите.

— Если вы не боитесь и можете задержаться до поры, когда тени станут длиннее, вы увидите, как потемнеет грот и посветлеют фигуры.

Они зашагали к реке, прошли вброд по заводи к любимому камню Эгбо, похожему на дельфинью спину. Эгбо глядел на лес, где за двадцать миль отсюда был погружен в раздумья Олумо.

— Не шевели ногами, — сказал он. — Я принимаю гостью.

— Неважно прожарено, — говорила она, впиваясь зубами в птицу.

Эгбо отпил водки и протянул ей бочонок.

— Осторожней, — сказал он, — к этой водке не прикасалась рука воды.

Она чувствовала, как водка стекает по подбородку на платье, и Эгбо с трепетом отвернулся от ее маленьких грудей.

— Никогда не пила такой пальмовой водки.

— В библиотеке ее не достанешь.

Она снова стала серьезной.

— Вчера, нет, даже сегодня утром, если бы кто-то сказал, что я буду сидеть на середине Огуна, пить пальмовую водку и есть недожаренных птиц...

Эгбо долго смотрел на нее, и она наконец спросила:

— Как вы нашли это место?

Эгбо рассказал ей о ночи ужасов под мостом.

Она сидела, болтая ногой в воде, голова склонилась на грудь, а он говорил о том, как тьма сменялась рассветом.

— И вы никогда никого сюда не приводили? Даже Сими?

— Нет. Это была ночь открытий, и я сделал их в одиночестве. Бывает, проснешься утром, и ощутишь в себе великий дар, и не будешь пытаться его объяснить. Я часто ездил сюда, вдохновлялся и отдыхал. Он нужен мне больше друзей, они всегда чем-то заняты, я же живу от события до события. Словно жизнь — только опыт. Здесь я осознаю, что этого мне достаточно. Тут я отстаиваю свои права. Когда-нибудь я пойму, что сюда надо было прийти лишь один раз.

— Что же вышло сегодня, когда вы решили...

— Отстаивать свои права? Нет, об этом рано еще говорить.

— Да я все понимаю. Некоторые люди не могут жить без сочувствия.

— Пожалуй. Их неполноценность больше моей.

— Вас-то нельзя назвать неполноценным.

— У вас добрая душа, но вы ошибаетесь. Кто осмелится считать себя полноценным?

— Кто-то осмелится. Это даже необходимо.

— Не тогда, когда вы получите диплом с отличием. И даже не тогда, когда воспитание и образованность станут вашей второй натурой.

— По крайней мере, необходима уверенность в своих силах.

— Да, в вас это, кажется, есть. Вот вы решили поехать со мной. Вы плюнули на естественные опасения и приличия и решились рискнуть.

— Не думайте так обо мне.

— А что, я не прав? Вы вели себя как одинокий человек, и я исполнен к вам уважения.

— Давайте не будем болтать впустую. Мне не нравится ход ваших мыслей.

— Еще одно прозрение. Интуиция вaс не подводит. Если так продолжать, мы узнаем друг друга лучше, чем надо.

— Да, говорите о чем угодно, только смените тему. Расскажите о министерстве, о ваших досье, о чем хотите.

Эгбо потянулся к ней. Жесткость была лишь внешней ее оболочкой. Упрямое самоволие растаяло в жадных руках. В ней текла чистая грубая кровь, она расплескалась на пальцах бога, и Эгбо стыдливо смыл ее речной водой. Он признался, что после ночи у Сими он так никогда еще не боялся.

— В следующем месяце у меня экзамен, — сказала она. — Не старайтесь меня разыскивать.

10

Банделе с ключом в руках остановился у двери.

— Я забыл тебя предупредить. У меня гость. Он вряд ли тебе понравится.

— Чтобы не быть в Лагосе, я готов на любые мучения, — ответил Саго. — Кто он?

— Какой-то журналист, путешествует по Африке на попутных. У него такие фотоаппараты, каких я сроду не видел.

— Англичанин?

— Немец. Но считает себя американцем.

— Вот как?

— Он покажется тебе невыносимым. Как и мне.

— Если дело дойдет до крайностей, я переберусь к Коле.

— Не советую. Он сходит с ума из-за «Пантеона». Как общественное животное, он сейчас ни на что не способен.

На лестнице послышался слоновий топот и рев:

— Это ты, Бандили?

Затем последовал прыжок с пятой ступеньки и грохот за дверью. Возня с замком продолжалась с минуту. Ей сопутствовали заклинания потерпеть, подождать и вопли: «Сейчас, что с этой чертовой дверью» — и вдруг она распахнулась, и розовый овал широко осклабился, а розовая волосатая лапа стала выворачивать им руки и гулко шлепать их по спине.

— Как дела, негодяй? — Он вырвал у них чемоданы. — Это твой друг из Министерства иностранных дел? — И он втолкнул их в гостиную, держа в руках по бутылке пива.

Затем зверинец ринулся вверх по лестнице с воплями.

— Я думал, ты не придешь; как твоему другу Америка; хочу с ним поговорить; был в Чикаго?

— Что это за шутки? — возмутился Саго.

— Понятия не имею.

— Что ты хочешь этим сказать?

Банделе только пожал плечами и отхлебнул пива.

— Это же твой дом! Завел себе личного шута?

— Встретил его у Джо Голдера.

— Что еще за Джо Голдер?

— Американец-лектор. Историк. Еще с ним встретишься. В общем, тогда Джо Голдер смылся и оставил мне этого комедианта.

— И ты пригласил его к себе?

— Что-то не помню. — Банделе грустно покачал головой. — Вот он.

Петер скатился вниз и представился:

— Я Петер. Хелло!

— Вы американец? — спросил Саго. Он не мог подняться с кресла, ибо Петер облапил оба подлокотника и тыкался лицом в лицо Саго. Затем он снова затараторил, путая все акценты: — Йес. Нет, конечно. Я немец, но с американским паспортом. Хотел напиться. Так жалко, что не смог поехать в Лагос со всеми, наферно, Бандили тебе говорил. Это фи фчера учинили дебош? Сказочный тип фаш министр, правильный парень. Прикласил меня на уик-энд в сфою сакородную реситенцию.

— Поедешь? — Напускное безразличие Банделе позабавило Саго.

— Конечно. Такая честь.

— А что за министр? — спросил Саго.

— Не знаю. Какой-то. Получит даром рекламу ф Америке.

— А потом заявит, что все слова его искажены.

— И тогда — прочь их отсюда к чертовой матери, возомнили, как они смеют оскорблять суверенитет нашей родины, неоколониалисты, неокапиталисты, реакционеры в гнусных целях искажают, выслать выродка, слава тебе, Нигерия...

Холодильник задрожал от непривычной ярости, тоже из-за присутствия Петера.

— Твой друг сапафный парень, О чем это он кричал?

— О том, что вы бесплодный росток на отбросах цивилизации белокурых бестий, — задыхаясь, прошептал Саго.

Петер расхохотался.

— Сначала ты орешь так, что дом трошит, потом ты шепчешь, так что ни слова не разберешь.

— Это со мной бывает, — признал Саго.

— Что нового в Министерстве иностранных дел?

— Новых шпионов пока не поймали. Может, поймаем вас.

Петер своим хохотом напомнил вождя Винсалу.

— Бандили, твой друг самый сапафный парень во фсей Африке. Бандили, по-твоему, я шпион?

— Я так не думаю, Петер.

— Он на тебя не похож. Бандили такой серьезный, а твой друг ничего не контачит. Са сто лет пы не догадался, что он из Министерства иностранных дел.

— Восхищен вашей проницательностью, Я не из Министерства иностранных дел.

— Бандили, ф чем дело? Расфе он не...

— Ты ошибся, Петер, это Саго, он журналист.

— А я тумал, ты ждешь друга из министерства.

— Его самолет опаздывает. Он еще приедет.

Саго был озадачен. Он взглянул на Банделе, и тот взглядом дал понять, что всe объяснит позднее.

— Так фы лицо сфободной профессии? — Петер снова стал вывихивать ему руку. — Должен скасать, что я теперь стесь как тома.

Банделе содрогнулся.

— Черт бы побрал твою нежную фамильярность, — пробормотал Саго, отворачиваясь от помойки, которой несло изо рта Петера. Он встал: — Я пойду приму душ.

— Что мы будем делать сегодня, Бандили? Дафай отпразднуем встречу с коллегой-журналистом.

— Видишь ли, я приглашен на прием.

— Прекрасно. Поедем все.

Банделе казался грустным.

— Ты не знаешь наших обычаев. Это семейный прием.

— Так ты возьмешь меня? Я же член вашей семьи. Я считаю себя нигерийцем. Ты знаешь, я сдесь, как тома. Как все. Я подружился с простыми людьми, ем в придорожных хибарках, как нигериец. — Он умолк, видя, что Саго открывает дверь. — Ты куда, друг? Фанна же на фтором этаже.

— Все в порядке, — терпеливо объяснил Банделе. — Он идет в душ для прислуги.

— Ха, прафильный парень твой друг. Прафильный парень. Я, знаешь, сам не люблю церемоний. Постой, Бандили, идея. Поедем сначала на фечеринку, потом в кабак и подцепим шлюшонок. Что скажешь?

— Конечно, Петер.

Поэкспериментировав, Петер остановился на виски.

— Что я люблю в янки. Знаешь, когда тут придешь в ночной клуб, все на тебя глазеют, потому что я пью из корлышка. Американцы не тратят фремя на стаканы, они пьют прямо из корлышка.

Банделе вздохнул, мысленно выкидывая бутылку, потому что теперь бы не смог предложить оставшееся в ней виски тем, кого считал друзьями. Саго вернулся в комнату, бормоча:

— Из-за этого идиота я забыл взять мыло и полотенце.

Он не дошел до второго этажа, а Петер уже гнался за ним. Саго хотел запереться в ванной, но было поздно: ключ уже звякнул по полу. В отчаянии, ибо туша Петера плотно закрывала дверной проем, он повернулся к зеркалу и начал бриться. Он яростно намылил подбородок и верхнюю губу, так чтобы не открывать рта. Не услышал ли этот кретин его бормотание?

— Может, ты хочешь хлебнуть, пока преешься? Хочешь хлебнуть?

Саго покачал головой.

— Что это? А, крем после бриться? Хо-хо, виски и тут полезней. Хлебни! Что с тобой? Дафай лучше выпьем. Я всегда на взводе, когда фосфращаюсь томой. Семья это тюрьма. Да еще какая!

— ПРОШУ ВАС, НЕ СУЙТЕ БУТЫЛКУ МНЕ В РОТ!

Банделе хихикнул и, собравшись с силами, стал ожидать возвращения Петера.

— А этот парень — нетотрога. Что с ним такое?

— Его и спроси.

— Не могу понять, отчего он бесится. Что с ним, а? Я только хотел предложить ему фыпить. — Он сделал большой глоток. — Будешь пить, Бандили?

Банделе покачал головой.

— Ну что ты, дафай накачаемся!

— Я пью пиво.

— О'кей, хлебни виски и добавь пива. Что тут со фсеми происходит?

Он сунул бутылку Банделе, и тот сделал вид, что берет ее. Бутылка грохнулась на пол, и Банделе спокойно вернулся к пиву.

Петер был быстр, как молния. Он схватил швабру и сказал в дверь ванной:

— Твой друг спятил Какого черта он губит хорошую фыпифку?

В голосе его было искреннее огорчение, и он проворно стал вытирать пол, соображая, как бы получше учинить дебош на весь город.

В гараже Банделе остановился.

— Ты уверен, что хочешь на этот прием?

— Что угодно, только не Петер. Боже, за пять минут этот тип превратил меня в дрожащую медузу.

— Ладно, поехали.

— А что он скажет, когда поймет, что мы его бросили?

— Он придумает какое-нибудь объяснение. Он толстокожий.

— А что ты ему говорил о самолете?

— Хотел от него избавиться. Сказал, что мой друг-дипломат с семьей возвращается из Канады и остановится у меня.

— Эгбо приедет?

— Он отсюда и не вылезал. Какая-то девчонка задурила ему мозги.

— Не могу поверить.

— Сам увидишь.

— Не могу поверить.

Улица была запружена автомобилями, съехавшимися на прием, и Саго сказал:

— Давай вернемся и пойдем пешком.

Банделе покачал головой.

— Собаки будут на нас рычать. Или куснут, или примут за официантов.

— Да, они снобы. А что они делают при виде велосипедистов?

— Смотря кто едет. Официантов пропустят, на преподавателей затявкают: ком-му-нис-ты!

— Это производит впечатление.

В сумраке автомобиля лицо Банделе казалось сухим и недвижным.

— Это все пустяки. Если поедешь на американской машине последней марки, собаки разлягутся на дороге и позволят себя переехать.

Слитное гудение острот, хихиканья и сплетен приветствовало их у входа в дом смерти. Со стороны пунша донесся пронзительный голос, имитирующий странный диалект какого-то англо-саксонского племени:

— ...и потом у нее вдруг возник интерес к нашему хору, поэтому Джон сказал: «Посмотрим, что будет дальше».

Общее хихиканье сменил густой бас:

— Ее отъезд в Лондон показался мне слишком поспешным. — И эта реплика потонула в хихиканье.

— Как думаешь, мы с тобой доберемся тут до бутылок?

— Поработать локтями — и все они разбегутся.

— Погоди. Я вижу черные лица, они нигерийцы?

— Внешность обманчива. Пошли!

Среди блюд с закуской Саго увидел свежие фрукты и устремился к ним с криком;

— К черту патриотизм! Что может быть лучше европейского яблока?

— Это обман, — ответил Банделе. — Убедись сам.

Саго был в бешенстве.

— Какой кретин способен выставить на показ пластмассовые фрукты? Да, да, Банделе, минутку, минутку... — Он только сейчас обратил внимание на убранство комнаты и, поворачиваясь на пятке, зацокал языком.

— Что случилось? Ах, ты опять о фруктах.

— Как сказал бы Матиас: «О-хо-хо-хо!»

С потолка на невидимых нитях свисали гроздья лимонов. Их блеск, заменявший жизнь, свидетельствовал, что они были того же происхождения, что и яблоки. Фантастические неживые цветы в причудливых вазонах украшали стены. Меж ними на живописной пластмассовой перекладине вился искусственный плющ. Потолок покрывал пластмассовый мох. У входа стоял натюрморт из апельсина, двух груш и грозди бананов — прямо из европейской пластмассовой фабрики.

— Я заблудился в этом окаменевшем лесу. Что за хозяева в этом доме?

— Ничто.

— У них, видно, мозги тоже окаменевшие.

Со стороны трюфелей донеслось:

— Я же говорю, я из-за нее отказался от отпуска. Женщины с больными почками не переносят нас, африканцев. Она такая чувственная кошка. Кто за ней теперь присмотрит?

Банделе осторожно снял руку Саго со своего рукава.

— Я все слышал. Костыль мне не нужен.

— Нет, ты слышал? То есть я не ошибся, что я это слышал?

— Да-да, посмотри на стол с выпивкой.

— Но кто этот черный дурак, который слушает так внимательно? Этот чистильщик в смокинге?

— Тише. Это наш новый профессор. Это он устроил прием.

— ...я говорю вам, что она разрывается на части. Аллергия ко всем африканцам. Такая су...матошная. — И вновь профессор понимающе кивнул.

— Я бы понял еще, если б она говорила с белым...

Странное возбуждение, возникшее в кончиках пальцев, овладевало Саго. Мурашки забегали по спине, предвещая нечто двусмысленное и опасное.

Дама шла им навстречу.

— Теперь придется расплачиваться за выпивку, — шепнул Банделе. — Ты же без галстука.

— Что это значит?

— Хозяйка дома. Желаю успеха.

— Добрый вечер, Банделе, — сказала дама, — я не видела, как вы вошли.

От волнения Саго захотелось в уборную.

— Простите, я опоздал. Я только из Лагоса.

— Вы ехали ночью по этой дороге? Это же очень опасно.. безумец. Я всегда заставляю мужа брать шофера, когда он едет так поздно.

— Я не мог позволить себе опоздать на ваш прием, — сказал Банделе, и Саго чуть не выронил рюмку.

— Как это мило с вашей стороны. А кто ваш друг?

Саго решительно выступил вперед.

— Мы встретились на крыльце, я не успел представиться. Я Эдвард Акинсола, вы, вероятно, хозяйка дома... — Что-то гудело в нем: пальцы ее звенели, как колокольцы, пятки били, как Биг Бен, ей следовало бы приколоть вместо розы флакон с духами.

Она протянула руку в перчатке до локтя.

— Добрый вечер. Мы с вами, кажется, не знакомы?

— Кажется. — Саго взял в руку перчатку. — А что у вас там внутри — скользкая рыба?

— Вы, вероятно, здесь новичок?

— Я только что из Америки.

— Понимаю, из Штатов. Это все объясняет. — Саго глядел на нее, ожидая объяснений ее объяснению, и она удовлетворила его любопытство: — Американцы не признают церемоний, не так ли?

Ошеломленный Саго снова пришел в бешенство, но она упредила его возможный ответ вопросом:

— Вы уже приступили к лекциям?

— Нет, я занимаюсь исследовательской работой... например, мне надо узнать, отчего из вашего пупа торчит искусственная роза...

— Я и забыла, лекции уже кончились. Сейчас экзамены и тому подобное.

— Да-да, — согласился Саго, — экзамены и тому подобное.

Она любезно улыбнулась.

— Во всяком случае, вам нужно какое-то время, чтобы освоиться. Представляю, как это трудно. Вчера еще вы студент, а сегодня вам надо читать лекцию. Должно быть, нелегко перестраиваться. Будьте добры, Банделе, проводите его к чайному столу.

— С величайшим удовольствием, миссис Огвазор.

— Между прочим, вы нашли что-нибудь покушать? У нас здесь все а-ля фуршет. Если вы торопитесь, можете взять...

— ...пластмассовое яблоко. Оно было великолепно. Благодарю вас...

Хозяйка покинула их. Саго кипел, а Банделе хихикал.

— Над чем это ты, черт побери, хихикаешь? — взорвался Саго.

— Над тобой. Это было трогательно.

— Не вижу тут ничего трогательного.

— Не огорчайся. Ты вел себя вовсе не плохо, просто ты еще не подготовлен к встречам с подобной публикой.

У лестницы сосредоточивалось цоканье острых каблучков. Все женщины, просочившись сквозь толпу, стояли в ожидании чего-то. Саго хотел спросить у Банделе, не означает ли это конец приема, когда к ним приблизился сам профессор.

— Я думал, что Керолина здесь.

— Она только что здесь была.

— О, дерогой мой, все леди ее уже жедут.

Тут сама миссис Огвазор отделилась от толпы и подошла к профессору.

— Керолина, дерогая, все леди тебя уже жедут.

— Я знаю. Я искала тебя, чтобы сказать, что мы идем наверх. Ты здесь управишься?

— Кенечно, дерогая.

— Я вижу, вы уже познакомились с новым преподавателем, — Саго отчетливо ощутил смысл этих слов. — Я просила Банделе проводить его к чайному столу. Он еще не привык к нашему образу жизни.

Как марионетка викторианских времен, профессор поклонился с нескрываемым презрением, и Саго с трудом ухитрился не взглянуть, застегнуты ли у него брюки.

— Пошли, дерогая. — И профессор взял свою благоверную под руку. — Леди давно зеждались.

Каролина отмерила Банделе чайную ложку улыбки и удалилась в мелком шорохе платья.

— Я же говорил тебе, что надо было надеть галстук.

— Я тебя опозорил?

— Мог бы, и безвозвратно. Но ты же сказал ей, что мы не знакомы.

— Ах, да. Ну, все равно. У меня шестое чувство на эти штуки. Впрочем, лучше мне не губить твою репутацию.

— Не волнуйся, она давно погублена. Максимум, чего я могу от них ожидать, это вежливости.

— Зачем же тогда ты ходишь на эти приемы?

— Разве не приятно иногда понаблюдать за людьми, которые тебя терпеть не могут?

— У тебя странный вкус.

— Не такой странный, как у них. Зачем они меня приглашают?

— Позволю себе сказать, что не вижу особой враждебности между вами.

— Это же и есть цивилизация. Мы все тут очень цивилизованные.

Холл опустел. Женщины толпились у лестницы, ожидая знака идти наверх. Воспитанные, безукоризненные мужчины сгрудились в противоположном углу. Профессору пришлось водворять на место весьма немногих, и он сделал это чуть слышным шепотом. Принесли кофе, началось взаимное угощение сигаретами. По молчаливому соглашению они все стояли спиной к лестнице, пока по ней поднимались дамы. Все это было так галантно и безукоризненно, что Саго не мог не прийти в восхищение. Теперь профессор шептал гостям, что туалет на первом этаже в их полном распоряжении. Саго обнаружил его уже давно. Возбуждение разгоралось в нем, и он безошибочно чувствовал, что сейчас что-то должно случиться или он умрет от инфаркта.

Движение вверх по лестнице задерживала молодая женщина, которая что-то терпеливо объясняла паре дико жестикулирующих перчаток. Несколько минут назад она о чем-то оживленно беседовала с мужчинами, но они ловко исчезли, когда за их спиной тихо кашлянула миссис Огвазор. Однако женщина не понимала подобных знаков, и, когда миссис Огвазор наконец объяснила ей, что от нее требуется, она возразила:

— Благодарю вас, миссис Огвазор, может быть, позже.

Тишина стала невыносимой, и Саго уловил продолжение словопрений.

— Мне не хочется, — говорила гостья.

Любезность таяла на лице хозяйки.

— Но, моя дорогая, это же неудобно. Все дамы сейчас должны перейти наверх. Они ждут вас, моя дорогая.

— Но мне не хочется.

— Вы не можете не знать правил обычного этикета. Если же вы их не знаете, смотрите, что делают все, и следуйте их примеру. — В голосе ее появилась жесткость.

— Да я минут десять назад ходила в туалет на первом этаже. Сейчас мне просто не хочется.

— Дело не в том, хочется вам или нет... — Голос хозяйки стал неожиданно громким, и она, спохватившись, взглянула в сторону мужчин. Те поспешно скрылись за клубами дыма. Саго отбросил в сторону все условности и приблизился к лестнице, чтобы послушать. Дамы стояли спиной к опозоренной девушке. Миссис Огвазор попыталась еще раз подсластить пилюлю:

— Дорогая моя, дело в том, что нам следует подняться наверх, подкрасить губы...

— Но я не крашу губы.

— Но вам же захочется освежиться, миссис Фашеи. И вообще, если вы не подниметесь, вам придется остаться одной с мужчинами.

— Ничего не имею против.

— Вы невозможны, миссис Фашеи. От вас я этого не ожидала. Не понимаю, зачем вам понадобилось нас шокировать.

— Я кого-нибудь шокирую? — Гостья широко раскрыла глаза.

— Ну пойдемте же, милая девочка. — Она властно взяла ее за руку. — Пойдемте.

Миссис Фашеи остановила хозяйку, дружески положив руку ей на плечо.

— Возьмите с собой других. И не оставляйте меня в одиночестве слишком долго.

На этом все должно было кончиться, и несколько дней назад так бы и произошло. Но сейчас профессорша выступала в роли хозяйки первого в жизни приема, и произошедшая сцена, несомненно, сделалась достоянием гласности. Ей, редкости в своем роде, черной миссис профессор, в собственном доме, при всех бросила вызов простая домохозяйка, девчонка! И при этом правила этикета были на стороне миссис Огвазор!

— Вы пойдете с нами немедленно, — заявила Каролина, — иначе не ждите, что вас когда-нибудь пригласят в этот дом.

— Это я понимаю, — просто сказала девушка.

На помощь хозяйке пришла гостья. Миссис Огвазор давно собиралась уйти, но путь перед ней затуманивался и удлинялся. По нему и сбежало спасение в лице тощей сутулой миссис Драйверн, жены гинеколога.

— Мы вас заждались, миссис Огвазор. — Она взяла благодарную хозяйку за перчатку и, повернувшись гордым горбом к отверженной, повела Каролину к сорока с лишним утешениям в виде загнанных наверх дам.

— Муж этой девушки здесь? — спросил Саго, и, когда Банделе кивнул, он продолжил: — Могу спорить, что сразу же угадаю его.

— Это не сложно.

По затылку мужа пот тек ручьями. Ничто не удерживало его на месте, кроме отчаянного желания, чтобы пол под ним расступился. Движения его были скованны, дотлевавшая сигарета прилипла к пальцам.

— Сейчас он взорвется, — сказал Саго, — земля не поглотит его, поэтому он взлетит. На крыльях галстука бабочкой.

— Он уже готовит извинения. Я знаю Айо.

Стакан Фашеи стукнулся о стол, он распрямил плечи и с решимостью обреченного направился отмежевываться от жены.

Одновременно Банделе и Саго ринулись к центру холла. Саго оттолкнул Банделе:

— Тебе с ними жить. Не суйся.

Но опоздал даже Саго. Кола пришел с Эгбо в самом начале сцены. Теперь он решительно подошел к оставленной всеми девушке, и они медленно закружились в танце под балетную музыку, тихо лившуюся из динамиков. Саго взял свой стакан и с напускным отвращением сказал:

— Что ни гость, то сэр Галаад!

Это были «Популярные отрывки из знаменитых балетов», в данном случае из «Лебединого озера». В углу обливался потом покрытый позором нерешительный Фашеи. Распрямлявшаяся спина бдительного профессора придала ему решимости, и он сделал шаг вперед.

— Фаш! — Оклик остановил его. Он оглянулся и с облегчением увидел, что это был всего лишь Банделе.

— Привет. А я уже собирался уходить.

— В самом начале танцев? — И тут Банделе посетила счастливая идея. — Тебе что, надо идти запирать студентов?

— Что? Гм... я... что ты сказал?

— Брось притворяться. Все же знают, что ты работаешь сторожем в общежитии Шеху.

— Что? Гм... Откуда ты знаешь? — Мысли его заметались, как вспугнутые мыши. — Кто тебе сказал?..

— Брось, Фаш... — В это мгновение профессор мрачно поднял адаптер, не удостоив взглядом танцующих святотатцев.

Саго вновь охмелел от возбуждения. Профессор возвращался к мужчинам, честь дома была восстановлена.

— Великолепно! — Голос Саго перекрыл все голоса. — Давайте поставим джуджу или твист!

Профессор застыл с поднятой ногой, мужской угол оцепенел от негодования. Стаканы застыли в воздухе, как бывает, когда пьяный тамада падает грудью на стол. Это была тишина, следующая за предъявлением недействительного чека. Тишина импровизированной уборной, подумал Саго.

Профессор наконец пришел в движение, на лице его было такое выражение, что каждый гость спросил соседа:

— Надеюсь, он пришел не с вами?

И каждый гость вздохнул от мысли, что его сосед остается претендентом на вакантное место в том или ином комитете.

Тем не менее, судя по всему, Дж. Д. Огвазор решил не обращать внимания на неприятный инцидент. Звание профессора обязывало его к добродетелям — великодушию, например. Его лицо призывало к спокойствию и сдержанности перед лицом чудовищной провокации. Общество повиновалось, и разговор понемногу возобновился. Эгбо присоединился к Коле, стоявшему в середине комнаты, тотчас же к ним подошел Саго, но униженный муж увлек Банделе в сторону и начал выспрашивать, откуда ему все известно.

— Слухи, — стоял на своем Банделе. — Но слухи из весьма авторитетных источников.

Кончилось тем, что он пригласил Банделе на обед.

Лектор третьей степени Адеола ухитрился узнать, где во время посещения университета завтракал гвинейский президент, и теперь излагал содержание их задушевной беседы.

— Да-да. Завтракал с президентом. Отличный мужик.

Нноджекве спросил у профессора отеческого совета касательно ежегодного отпуска и затем стал восхвалять его бронзовые канделябры.

— Кенделябры? — переспросил профессор.

— Да-да, — подтвердил Нноджекве.

Боявшийся обнаружить невежество Огвазор тут же попал в расставленные сети.

— Они очень дорогие, — сказал он. — Но Керолина их так хотела.

Нноджекве перешел к соседней группе, чтобы немедленно сообщить о новейшем высказывании Огвазора.

— ...это, конечно, профессиональная тайна, — говорил доктор Лумойе, — но знаете ли вы, что одна из ваших студенток беременна? — Раздались восклицания ужаса. — Второкурсница явилась ко мне в клинику и спросила, не могу ли я ей помочь. Я ей, разумеется, объяснил, что не занимаюсь подобными делами. Я посоветовал ей подождать несколько недель и затем поехать домой и устроить все у родителей.

— Этого-то она меньше всего хотела. Большинство из них не может рассчитывать на родительское сочувствие.

— Ну, подобного сочувствия она не встретила и у меня. Я не собираюсь рисковать семью годами ради чужого удовольствия. Если бы я вкусил этого сам, я, по крайней мере, как-нибудь это бы выказал... — Светский смех поднялся над пузырьками шампанского.

Профессор Сингер вертел в руках пепельницу, и Огвазор одарил его широкой улыбкой.

— Вам она нравится?

— Милая вещица, да, конечно, довольно милая.

— Я купил их жене ко дню реждения. Шесть штук. И кенделябры тоже.

— Простите... что вы сказали?

— Бронзовые кенделябры. Полезно для дома. Что касается подарков, я человек пректичный. А Керолина так любит кенделябры.

Остаток вечера профессор Сингер бродил по дому, пытаясь увидеть на стенах бронзовые канделябры.

В доме смерти, где окаменевшие мозги служили отличным сырьем для ручек чудовищного гардероба Дехайнвы, Саго открывал одно чудо за другим, вплоть до свисавших с консолей зеленых и черных гроздей пластмассового винограда, окруженных вечнозеленой синтетической листвой.

Доктор Аджило отрицал, что водит проституток домой.

— Не дальше гаража, — поклялся он, но не имел успеха, ибо Огвазор оказался у него за спиной.

— Этот хор! Знаете ли, очень удобный предлог, пока мужья не спохватятся, что репетиция затягивается за полночь...

— Говорят, мистер Удедо не платит за электричество. Куда девает деньги?

— А с кем нынче гуляет Салуби? Уверяю вас, он испорченнейший мальчишка. Не дает студенткам прохода.

— В один прекрасный день Совет взыщет с него за меральное разложение, — изрек Огвазор.

Остроугольный человек нацелился на Банделе, но оказался рядом с Саго.

— Гони, если сможешь, — шепнул Банделе и растворился в толпе. Саго пребывал во власти вдохновения. Он был невесом, как истинный дефекант после клизмы. Его собеседник действовал на него, как касторка.

— Вы — брюква, — сказал Саго в ответ на приветствие.

— Не понял.

— Брюква. Тут не хватает брюквы. Я видел яблоки и груши. Даже синтетическую омелу. Хотя я побоялся бы на нее взглянуть, если бы под ней стояла Каролина. А вы?

— Не понял.

— Я сказал, что вы — брюква.

— Кто вы? Я вас не понимаю.

— Не понимаете? Вы не говорите по-английски?

— Ха-ха. Кажется, говорю. Только по-английски, и не стыжусь этого.

— В таком случае, прошу прощения. Видимо, я принял вас не за того.

— Ничего. Я сначала удивился. Меня зовут Пинкшер.

— Пинчер?

— Нет, ха-ха. Пинкшер. Вы тут недавно?

— Да и нет. Я зять профессора.

Банделе благополучно смылся, и Саго почувствовал, что исполнил долг до конца. У него пропал всякий интерес к новому собеседнику, но Пинкшер, казалось, усыновил его и не отставал ни на шаг. Сначала он решил, что, угождая зятю профессора, он может подняться по общественной лестнице, но затем понял свою ошибку. Пинкшер знал все про всех профессоров, деканов и редакторов — бывших и настоящих, — все про членов ученого совета и его председателя, вплоть до интимнейших подробностей их семейной жизни, и ему был известен простой факт, что у Огвазора три сына и одна дочь — пятилетняя, источник его огорчений, ибо публично он не мог ее признать, поскольку она была внебрачным ребенком и жила в частном пансионате в Айлингтоне. А это была любимая дочь, зеница его пластмассового ока... Из этого следовало, что Саго — самозванец и явился на прием, чтобы украсть фамильное серебро, и поэтому надлежит проследить за ним и таким образом оказать услугу новой черной элите, которую он втайне презирал, но которая, черт возьми, обожает подхалимство и лесть, и потому позволяет извлекать из себя известную пользу.

И Пинкшер так прилип к Саго, что не было возможности от него избавиться. Он сделался сущим наказанием, и в голове Саго рождались садистские планы расправы с преследователем.

И вдруг Пинкшер как-то обмяк. Зоологический звук вырвался из его глотки, и глаза встревоженно выпучились. Он отскочил на три шага назад и врезался спиной в группу гостей. Саго призвал на помощь мысли и чувства и вдруг осознал причину переполоха. В руке его было уже второе яблоко, и он собирался послать его вслед за первым. Он смутно припоминал, что его рука уже совершила подобное движение в недавнем туманном прошлом...

Два ярких блика означили полет Пинкшеровых очков, и Пинкшер нагнулся, чтобы поднять их, но прежде, чем распрямился, второе яблоко вылетело в окно, и в руке Саго оказалась груша. Пинкшер покачивался от изумления, как Саго от виски и благодушия.

— Что... что вы, черт побери, делаете?

— Кормлю собаку!

— Вы что, хотите острить? Вы выкидываете в окно собственность хозяина дома. — Саго выкинул грушу. — Вы с ума сошли! Какое вы имеете право выкидывать эти вещи?

— Какие вещи?

— Украшения. И не прикидывайтесь, будто вы не понимаете.

— Это фрукты, а не украшения. — И в окно полетела гроздь бананов.

— Прекратите, или я сообщу профессору. — И Пинкшер пошел на Саго,

— Еще один шаг, и я позову собаку.

— Перестаньте юродствовать.

— Юродствовать? Вы сочли меня за блаженного? Делайте что хотите, но берегите нос. Собака здесь злая. — Он хотел было выкинуть вазу, но тут на него напустилась хозяйка. Он опередил ее и выиграл первую реплику: — Прежде, чем мы расстанемся, позвольте мне принести вам сердечные поздравления по поводу назначения вашего мужа профессором.

— Это очень мило с вашей стороны, но не будете ли вы любезны объяснить мне?..

— Я понял, в чем дело. Все гости должны быть в смокингах. Это ошибка, им следовало бы явиться в трауре.

— Скажите, кто вы и почему выкидываете украшения в окно?

— Я же говорил вам, мадам, что я эксперт ЮНЕСКО по градостроительству.

— Я не люблю фамильярности. — Она устремила на него неживой взгляд,

— Он, видимо, пьян, миссис Огвазор, — вмешался Пинкшер.

— Это ложь, господин малокровный крючок.

— На каком факультете вы читаете лекции?

— На архитектурном.

— У нас нет архитектурного факультета, — резко возразила профессорша.

— Это и не удивительно. Посмотрите на ваши дома: самодеятельность!

— Будьте любезны...

— Разумеется, ваш дом обворожителен. Видимо, иностранный проект.

Чопорность ее исчезла, Саго знал, что она ищет профессора. Для Пинкшера этo означало провал при такой удобной возможности выслужиться. Он заслонил своим зыбким телом хозяйку и начал:

— Послушайте, друг мой. Я думаю, вы здесь — незваный гость.

— Еще бы! — Хозяйка отпрянула от отвращения.

И Саго внезапно спросил:

— Вы ежей не разводите? — Пинкшер в панике отступил в сторону. — Дело в том, — улыбка Саго была снисходительной, — что спину мою все время что-то покалывает. — Он оглянулся на гостей и кивнул каждому из них в отдельности.

— Надо звать на помощь, миссис Огвазор, — шептал Пинкшер. — Кажется, это безумный.

— Вы так думаете? — Саго рычал, как параноичный герой фильма ужасов, готовый броситься вниз с сорок шестого этажа. Пинкшер пронзительно взвизгнул, и пять десятков голов повернулись в их сторону. Профессор извинился и стал пробираться к ним сквозь стаканы и дым сигарет. Саго обдумывал отступление. — Поразмыслив, мадам, я согласен вернуть вам весь пластмассовый рог изобилия. Если ваш дворецкий прав и фрукты действительно лишь украшение, собака к ним не притронется. Она не станет есть всякую дрянь. — И прежде, чем миссис Огвазор разгадала его намерения, он взял и поцеловал ее руку.

Огвазор уже был на месте.

— Поздравляю, профессор, — Саго широко улыбнулся. — Желаю многих столь же прекрасных встреч! — Саго решил, что хозяин дома не священнослужитель, и не стал целовать ему руку, ограничившись сокрушительным рукопожатием. И с удивительной для себя быстротой он нагнулся и понюхал искусственную розу, приколотую у пупа профессорши. — Божественный аромат! Как настоящая. — И он сломя голову выбежал прочь из дома.

Он шагал быстро, ожидая невероятной погони. Затявкала соседняя собака, и он остановился. Возбуждение не проходило, сердце громко стучало в груди. Безумие погнало его назад. Он обошел дом Огвазора и скрылся в кустах, но неожиданно поскользнулся. Под ногой лежал пластмассовый лимон. Саго поднял его и, скрываясь в тени, подошел к распахнутому окну. Все были в сборе, все, безусловно, его обсуждали. Пинкшер выглядывал из окна, стараясь высмотреть выброшенные фрукты. Саго зажмурился. «Пинкшер, не искушай меня». И он досчитал до пяти, чтобы дать Пинкшеру возможность скрыться. Но тот продолжал стоять в окне и что-то говорил чете Огвазоров. Лимон был легким, и Саго подкрался поближе. «Ветер, утихни!» — пробормотал он и бросил лимон. Влажный, он ударил Пинкшера по губам — внезапный, полный мистических ужасов африканской ночи. Ведьмина бабочка, помет летучей мыши, заклинание, смерть, убийство.

Пинкшер, не соображая, что делает, повторил подвиг Саго, облапив чинных хозяев.

 

ЧАСТЬ II

11

Майские ливни в июле стали кровоточить, как проколотые в миллионах мест жилы жертвенного быка, скрытого в судорожных горбах туч; черного быка, откормленного на высоких и дальних нагорных пастбищах, куда не забредет ни один жираф.

Борение происходило и на земле, мосты уступали дорогу переполненным грузовикам, а влажный асфальт являл чудеса недозволенных скоростей героическим автомобилям, которые находили пристанище где-нибудь под обрывом. Кровь землян смешивалась с обесцвеченной насмешливой кровью быка и скрывалась в вечных подземных реках. Собор мироздания рухнул над близоруким Секони. Он слишком поздно заметил во мраке ночи несущийся на него грузовик. Дикий поворот, скрежет сорванных тормозов, и бессмысленная груда металла, и удивленное тело Секони лежали в мелких осколках стекла у разбитых дверей. В задранной бороде Секони спекались земля и кровь.

В день похорон Эгбо не помогло бегство к реке и скалам, где он, не видимый постороннему глазу, проливал горькие гневные слезы, и Саго не помогло недельное затворничество у Дехайнвы, где он пил пиво и извергал его тут же назад, а отчаявшаяся Дехайнва меряла ему температуру и старалась хоть как-нибудь привести его в чувство, а он кричал, что промок насквозь от ее рыданий. Он успокоился, лишь когда она согласилась раскрыть его священную рукопись и почитать ему вслух.

«...Я помню этот период в детстве, и дверь приземистого строения и цветной портрет пары сверхчеловеков, неземных, иноприродных, в коронах, золоте, горностае и драгоценных камнях, со скипетром и державой, на золотых тронах. Такие портреты были в доме повсюду, ибо родители были ревностными монархистами, и детскому взору изображенные на них персоны представлялись по меньшей мере четой ангелов, если не богом и божьей женой. Это была критическая фаза моей интроспекции, и если бы я не жил в стране со всеми удобствами, я, несомненно, стал бы с течением времени законченным шизофреником. Ибо меня терзал вопрос при виде этой божественной пары: как они, да или нет? Однажды во время сеанса меня ослепило простое и неоспоримое озарение. Они не могут не быть дефекантами!

Человеку свойственно испражняться, божеству — дефекантствовать.

Это было моим настоящим Рождением, первым конкретным тезисом моей философии...»

На долю Банделе выпало утешать Аль-хаджи Секони. Проклятие старика внезапно утратило смысл, и он, потрясенный и сгорбленный, сидел и путался в мыслях о возмездии и раскаянии и приходил к выводу, что возмездие уже постигло его, хотя не смог бы выразить это словами...

А Кола снова и снова брался за кисти, мешкал, писал вслепую и поддавался наплывам горя и неспособности поверить в реальность случившегося...

Поздно ночью вернувшись с реки, Эгбо застал Банделе в том же черном костюме, в котором он был на кладбище, испугался, увидев в темной комнате неподвижную фигуру, и хотел включить свет, но голос Банделе остановил его:

— Это я, не включай.

— Банделе?

— Да.

— Прости.

— На столе записка тебе. От девушки.

Эгбо взял записку и пошел к себе, оставив каменного Банделе во тьме.

Незнакомая девушка писала:

«Я помню, ты говорил мне о друге Секони, скульпторе. Меня потрясла его гибель. Если я тебе нужна, я приду, но, кажется, тебе сейчас нужнее всего одиночество. Я очень, очень тебе сочувствую».

Под этим стояла неразборчивая подпись, и Эгбо впервые подумал, что не знает ее имени.

Через две недепи после похорон они вновь собрались в ночном клубе и равнодушно слушали завыванье смычка и гром калебаса бродячих уличных музыкантов.

В противоположном углу, изогнувшись, сидел альбинос, похожий на прокаженную луну. На его светящемся лице плавали струпья, похожие на отравленных мух. Кола на бесконечных салфетках превращал жирные пятна в щеки и глазницы альбиноса. Под конец он низвел его до задумчивого пятна в углу кабаре, а на первый план выступили гикающие огнеглотатели. Ударники били отрывисто, как в заграничных фильмах об Африке перед гортанным выходом колдуна.

— Я никогда не мог понять, как это делается, — сказал Кола. — Они глотают огонь весьма убедительно.

Дехайнва с опаской взглянула на альбиноса.

— Кого он здесь ищет? Отчего смотрит все время сюда?

— Ты имеешь в виду альбиноса? — не оглядываясь, спросил Саго.

— Ты тоже его заметил?

— Он ищет меня. Не знаю, как он меня выследил.

— Тебя? Что ему от тебя нужно?

— Сам удивляюсь. Нет никакого желания с ним говорить.

— ...Ойеоко мониран... ойеоко мониран... ойероба, ойероба...

— В Штатах была группа «Девы-кобры из Кококабуры», — сказал Саго. — Но глядя на этих, можно подумать, что это они. Те же воинственные крики, та же абракадабра, то же кривляние. Только в Штатах они прилично одеты.

— ...Ойеейе мониран... йяаау!

— Да разверзнутся небеса и выплеснут их отсюда, — молился Саго.

Сверкая руками, татуированный огнеглотатель медленно ступал мозолистыми ногами по языкам пламени.

Он обносил свой факел по кругу, демонстрируя жар огня. Он поднес его к альбиносу, и тот спешно закрыл лицо руками.

— Смотрите туда, скорее! — выкрикнул Кола, но огонь перешел к другому столу, и сидящий за ним человек прикурил от факела.

— Что случилось?

— Опоздали. На что был похож альбинос в огне!

Теперь он был, как всегда, неоново-бледный. Он сидел, как утопленник, невесомый, спорящий с силой земного тяготения.

— Он совсем не похож на Юсеи, — заметил Кола. — Юсеи нежная, даже красивая. Она и в семьдесят лет не будет такой, как он сейчас.

— Ты же сам говорил, что она показалась тебе неприятной.

— Слегка, и это быстро прошло. Она из другой глины, она удивительно совершенна. Я не могу ее позабыть. А этот тип похож на желтую кору, дочиста вываренную в агбо.

Танцующий огнеглотатель неожиданно поскользнулся и рухнул в лужу под банановым потолком. Прислужники ринулись ему на помощь, а факел шипел в воде, исторгая черный дым и керосиновый чад. Татуировка на спине огнеглотателя поплыла; как и «Девы-кобры из Кококабуры», он был расписан акварелью; рисунок же взят из фильма о приключениях Тарзана.

— Торговец огнем попал в объятия богов воды, — объявил Эгбо.

Они сами чувствовали себя неуклюжими, неуместными. Смерть Секони оставила их в воде и грязи, краска стекала с образа жизни, которую они считали установившейся. Кола подумал, что этой ночью они не походят на пять фигур его «Пантеона».

Только Дехайнва знала, что делать, — не приходить сюда никогда. Когда воспоминания одолевают, надо менять привычки. Секони был неотъемлемой частью их дружеского союза, который они принимали как нечто само собой разумеющееся, и неумолимые факты вроде регулярных встреч в «Камбане» или в «Майоми» должны отойти в прошлое. Случайность стала привычкой, и все здесь напоминало о Секони, который их угнетал теперь больше, чем в те минуты, когда начинал бороться с неподдающейся речью.

— Он идет сюда, — процедила сквозь зубы Дехайнва. Саго оглянулся и встретил альбиноса с деланной приветливостью. Что ему нужно?

— Я не сразу узнал вас. Наконец-то вы меня разыскали.

— Это было непросто, но ваш посыльный...

— Матиас?

— Да, так он назвал себя. Он сказал мне, что вечера вы обычно проводите здесь.

— Присаживайтесь, присаживайтесь. Вот мой стул. Ничего, я принесу себе другой.

Когда альбинос сел рядом, Дехайнва незаметно отодвинулась.

Саго вернулся со стулом, и альбинос сразу же заговорил. В голосе его сочетались почтительность и самоуверенность.

— Я не отниму у вас много времени. Как журналист, вы можете мне помочь.

Он извлек из кафтана бумажник, а из бумажника полиэтиленовый конверт с выцветшей вырезкой из газеты. Видимо, раньше она была сложена вчетверо и долгое время желтела в книге. Затем встревоженный владелец документа догадался переложить ее в прозрачный конверт, где ее можно было читать, не подвергая риску обветшавшие сгибы и осыпающиеся буквы бесценных слов.

Саго поднес ее к свету и прочитал. Он взглянул на альбиноса и передал конверт Банделе. Все молча передавали вырезку друг другу и смотрели на альбиноса со смешанным чувством удивления и недоверия. Все ждали, что скажет Саго. В конце концов это был его человек.

Саго взял вырезку у Дехайнвы и вернул альбиносу.

— Как давно это было?

— Почти шесть лет назад.

— Быть может, мне следует первым спросить, что заставило вас обратиться ко мне?

— Как журналист и божий человек, вы можете нам помочь.

— Вам?

— Да, моей церкви. Когда великое событие произошло и я восстал из мертвых, моя жизнь мне больше не принадлежит. Я посвятил ее богу.

— В вырезке сказано немного, не расскажете ли вы подробнее? — тихо попросил Банделе.

— Хорошо. Это понятно. Всего лишь сообщение о происшествии. Да и что это значит для кого-то, кроме меня и бога? Я упал замертво на улице незнакомой деревни. Добрые люди на следующий день похоронили меня, но когда они опускали мой гроб в могилу, я пробудился и начал стучать в крышку. Вот все, что предстало оку смертных свидетелей.

Эгбо безуспешно пытался определить, сколько лет альбиносу.

Ласунвон думал о том, что подобное случается ежедневно. Только на днях один несчастный пришел в себя в морге. Как небрежны врачи. О боже!

В сознании Колы роились фантастические идеи. Отчего незнакомец явился именно сейчас, после смерти Секони?.. Да-да, врачи говорят теперь о вероятной смерти — что это значит, смерть или не смерть? Допустим, когда в могилу опускали гроб Секони, отчего он не стал стучать в крышку и, заикаясь, кричать: «Вввыпустите меня, вввыпустите меня»?..

Кола сверлил альбиноса взглядом, словно пытаясь увидеть в нем преображенного Шейха... Пусть он проглянет сквозь пятнистую жеваную желтизну...

Дехайнве хотелось опереться на руку Саго. Я так и знала, что в нем есть что-то противоестественное, думалось ей, как будто в нем ненастоящая кровь...

Пришедшая в голову мысль заставила Саго вздрогнуть. Он пронзительно взглянул в лицо альбиносу, но ничего не сказал. Тот продолжал:

— Не знаю, кем я был до смерти, откуда я, но что испугало крестьян, так это то, что, когда они клали меня в гроб, я был таким же черным, как вы, как ваши друзья. Когда же я пробудился, я стал таким, каким вы меня видите.

— Но газета не пишет об этом, — заметил Саго.

— Еще бы! — ответил альбинос. — Кто же в это поверит? И вы не поверите, что за краткое пребывание в гробу человек может стать альбиносом. Но все они подтверждали это, как и сиделка из местной больницы. Она сама мне об этом сказала.

— Какой ужас! — не выдержал Ласунвон. — Должны быть какие-то меры предосторожности! Такое может случиться с каждым. Только подумайте, быть похороненным заживо!

Лишь Саго заметил жесткость, появившуюся в чертах альбиноса.

— Меня не похоронили заживо. Я был мертв.

Ласунвон рассмеялся.

— Вы же сами не верите, что по-настоящему умерли. Сейчас вы живы, стало быть, вы не могли умереть. Летаргический сон или что-то вроде — медицина дает объяснение подобным фактам.

Альбинос обратился к Саго.

— Я хочу пригласить вас на богослужение в нашей церкви. Я бы очень просил вас приехать, ибо это будет особое богослужение.

— Но можете вы рассказать, — вмешался Банделе, — можете вы вспомнить, что вы тогда ощущали, когда пробудились и стали стучать в крышку гроба?

— Конечно. В свое время. Такие предметы нельзя обсуждать в месте, где жизнь ничего не стоит. Но если вы приедете в следующее воскресенье в мою церковь...

Эгбо не сводил с альбиноса напряженного взгляда, пытаясь понять сущность его переживаний. Альбинос встал.

— Я приглашаю всех ваших друзей, они все могут нам помочь. — Он учтиво откланялся.

— Но где находится ваша церковь?

— Совсем забыл. Это трудно описать словами. Я пришлю зам провожатого.

— Вы знаете, где я живу?

— Нет, но мы встречались в отеле «Эксцельсиор», когда толпа преследовала юношу, считая его воришкой. Мы можем встретиться там.

— Прекрасно. В котором часу?

— Служба начинается в восемь. Провожатый будет вас ждать в полвосьмого.

— Хорошо. Я приду.

— И прошу вас не забывать, что вы и ваши друзья можете нам помочь. Я почту за честь себе и услугой церкви, если вы все приедете.

Он удалился, и Ласунвон снова заговорил;

— Он ведь сам не верит своим словам. Он правда думает, будто он умирал?

— Не в этом дело, — сказал Саго. — Мне пришло в голову, что в газетной вырезке речь, возможно, шла не о нем.

— Это верно, — кивнул Банделе.

— Ты прав! — воскликнул Ласунвон. — А эта история с изменением цвета кожи — явный вздор. Газета бы непременно отметила это.

— Да, поверить ему трудно, — сказал Кола. — Это как кость поперек горла.

— Так что же ты думаешь? — поинтересовался Саго. — По-твоему, он проходимец?

— Интересно бы знать, — допустил Кола. — Может, он просто из местных пророков?

— Я встретил его шесть-семь недель назад, когда он спас карманника от разъяренной толпы. Также и на похоронах. Может быть, ему просто хочется славы. Скажем, он мог набрести на эту идею в старой газете и затем показывать вырезку. В наши дни религия — неплохой бизнес.

— Все равно... Что скажешь, Банделе? Поедем, а?

Банделе застонал:

— Проделать в машине еще сотню миль!

— Я сам поведу ее.

— Но трястись по ухабам придется и мне.

— Чертов лентяй!

— И что тебя туда гонит? — вопросил Ласунвон.

— Помимо всего прочего — любопытство.

— Да это же сброд верующих шарлатанов.

— У тебя нет воображения, — сказал Кола.

— Конечно нет. Ведь я не художник.

— Когда ты иронизируешь, ты становишься поразительно противным.

— Я знаю, знаю. Ирония — тоже искусство. Куда нам, бедным юристам, гнаться за вами, художниками!

— Хватит, хватит, — примирял их Банделе. — С чего это вы сцепились?

— Мне просто осточертело его напускное высокомерие. Как будто особая доблесть марать бумагу фигурами. Нет воображения!

— Понимаю. Согласен, у тебя есть воображение. Болотное, тяжеловесное воображение без всякого воображения.

— Ты бездельник, бесполезный член общества, и сам это знаешь.

— Полегче, Ласунвон, — сказал Эгбо. — Что же ты скажешь о халтурных газетчиках вроде Саго?

— Да у него все в порядке, кроме сортирных мозгов.

— Погоди. Ты имеешь в виду мою философию?

— Ты называешь свой бред философией?

Банделе посмеивался про себя.

— Лучше нам Ласунвона оставить в покое. Сегодня ему только дай додраться.

— Да что с ним такое? — сказал Эгбо.

— Кола наступил на его любимую мозоль, — объяснил Саго, — вот он и взорвался.

— Не отрицаю. И это не в первый раз. Да кто он такой, что отводит себе особое место во вселенной? И не только он, а все племя ему подобных. Каждый день кто-нибудь в газете начинает вопить о культуре, искусстве и воображении. И с таким высокомерием, словно они говорят с безграмотными дикарями.

— Ласунвон, может, беда твоя в том, что тебе не понятно, о чем они говорят. — Насмешка Банделе была красным перцем на Ласунвоновы раны.

— Что мне там не понятно? Они говорят ни о чем! Абракадабра, сплошная абракадабра! Вроде Секони с его проклятым собором...

И он осекся, поняв, что зашел чересчур далеко. Кола подпрыгнул, крича:

— Мерзопакостный сквернослов! — Но и этого было не нужно, ибо Ласунвон уже сник: он сидел опустошенный, мечтая забрать сказанное назад.

А почему бы и нет, почему бы и нет? — думал Эгбо. Неужели он умолк только из-за того, что Секони умер? Он никогда не видал такой ярости в Коле. Кола дрожал, как капля дождя на краю крыши, а потом рухнул на стул и закрыл руками лицо.

12

— Я — Лазарь, — провозглашал человек в белом облачении с кружевами. — Я — Лазарь, а не Христос, Сын Божий.

У бурой лагуны стоял небольшой домишко, сколоченный из пивных ящиков и обильно покрытый соломой, покоившейся на кривых стропилах. Окна и двери его окаймляли стволы бамбука. Беленые стены и шум голосов, похожий на шум жерновов, придавали ему сходство с мельницей. Звуки песнопений сочились сквозь щели меж досками, а они стояли и ждали, когда молитва окончится. Наконец голос Лазаря сменился скрипом грубых скамей, и они вошли вовнутрь, не сводя глаз с человека, стоявшего у аналоя. Они собирались занять заднюю скамью, но к ним подбежал служитель и поспешно вывел их из помещения. Только теперь они заметили аккуратные ряды ботинок у входа.

— Я — Лазарь, а не Христос, Сын Божий.

Они разулись с чувством неловкости оттого, что привлекли к себе общее внимание. Ноги Эгбо коснулись прохлады, и он увидел блестящий цементный пол, покрытый треугольными отпечатками торопливого мастерка. Вошедшие снова попали впросак. Дехайнва хотела сесть рядом с ними, но ее почтительно увели по другую сторону прохода, и они поняли, что мужчины здесь отделены от женщин. Провожатый властным движением руки очистил ей место. Наконец-то они уселись, и Эгбо подумал, стоит ли чувство неловкости от вторжения к посторонним того откровения, которое обещал им Лазарь.

— Это истина, что Христос восстал из мертвых, но это Христос, Отец-Христос, Сын-Христос, Святой Дух. Он воскрес, ибо он есть Отец, который вознес Сына, Сын, который вознес Дух Святой, Дух Святой, который вознес Отца. Но я, получивший при втором крещении имя Лазаря, я воскрес из мертвых только по милости Божьей.

В каплях росы с соломенной крыши Лазарь казался совсем больным.

— Братья, сегодня десятый день, как умер наш брат, стало быть, сегодня нам пора о нем позабыть. Скорбящие спросят: «Разве Господь Иисус не обещал воскресения? Ушедший от нас был апостол нашей церкви, богобоязненный человек, что ж он сегодня не с нами?»

— Я есмь воскресение и жизнь; верующий в Меня, если и умрет, оживет.

Человек поднялся со скамьи, стоявшей у алтаря, отдельно от остальных. Он смотрел в угол крыши и, казалось, цитировал Писание наизусть, без подсказки.

Лазарь, кивнув, повторил:

— Я есмь воскресение и жизнь... И я, Лазарь, свидетельствую вам о том, что мне сказал сам Бог. Ибо длань Господня коснулась моей головы, и свет Божий дал мне новую жизнь. Вы знаете, что когда какой-нибудь наш апостол умрет, мне полагается снова уверить вас...

— Будьте тверды в вере, ибо Господь ваш с вами.

— ...что прежде, чем вы родились, прежде, чем я родился, прежде, чем родились наши прапрадеды, Господь Иисус победил смерть.

— Смерть, где твое жало? Ад, где твоя победа?

— Смерть пришла к нему под видом Сатаны. Он боролся с Сатаной и повалил его на землю. Сатана сказал: «Давай перейдем на гидигбо», — и Христос стал душить его, пока тот не завопил о пощаде. Но Сатана не может усвоить урок, и он напялил на себя боксерские перчатки. Тогда Христос дал ему апперкот, как Дик Тайгер, и сатанинские зубы разлетелись по земле от Кадуны до Айеторо...

И они увидели смерть, съежившуюся от дружного хохота прихожан. Банделе уже был рад, что приехал, и смеялся сильнее всех, только беззвучно.

— ...и вы думаете, Сатана сдался? Нет, друзья, ничего подобного. Он побежал домой за мачете и напал на Иисуса из-за угла. Христос перекинул его через голову и блестящим мечом нержавеющей стали рассек дьяволово мачете. Он не хотел его убивать и просто порезал с ног до головы. И Сатана ходил весь в бинтах, как олого-мугому. Братья, они дрались еще много раз, и смерть знает, кто сегодня сильнее... Христос победил. Вы знаете, я все время мечтаю построить хороший дом для Христа-победителя. Он ведь дрался за нас с вами. И вот когда умер наш брат, верный и неутомимый апостол, я пошел в обитель греха и разврата. И там я нашел того, кто сегодня с нами, хвала Всевышнему!

Они были здесь посторонними, и на них уставились сотни глаз.

— Он пришел, чтобы нам помочь. Нам надо построить Богу удобный, просторный дом. Мы построим его с помощью нашей веры и наших друзей.

— Он страдает чрезмерным оптимизмом, — прошептал Саго.

— Когда я с ним говорил, один его друг — он тоже тут, слава Богу, — и головы вновь обернулись к ним, — он тоже тут, как и все его друзья, которые пришли нам помочь. Так вот его друг, увидев на мне печать смерти, сказал: «Вы же сами не верите, что по-настоящему умерли». — Оскорбленный Ласунвон дернулся встать, но Эгбо удержал его за рукав и шепнул:

— Не будь ослом!

— Вот его-то слова и будут темой моей сегодняшней проповеди. Помните, сам Иисус сказал то же, только другими словами. Это когда он услышал о смерти Лазаря.

И в ту же минуту цитатчик выкрикнул:

— Лазарь друг наш уснул.

— Брат, скажи им еще раз.

— Лазарь друг наш уснул.

— Еще раз. Пойте песню надежды!

— Лазарь друг наш уснул.

— Друзья, Лазарь друг наш уснул, но Я иду...

— ...разбудить его!

— Друзья, печалиться свойственно человеку. Такая уж жизнь — скорбишь и печалишься. Даже Иисус Христос, Сын Человеческий, скорбел и печалился. Когда он пришел к пещере, где был похоронен Лазарь, даже Марфа, сестра покойника, заткнула нос шалью — так там воняло. Сын Человеческий попросил ее отодвинуть камень от входа в пещеру, а она зафыркала и сказала: «Господи! Уже смердит; ибо четыре дня, как он во гробе».

— Да, братья, наше дело — смерть и тление, но Бог, если верить в Него, спасет нас от отчаяния. Брат, прочитай им о воскресении.

— Я есмь воскресение и жизнь; верующий в Меня, если он умрет, оживет; и всякий живущий и верующий в меня не умрет вовек.

— Вот вам благая весть. Печальтесь, но не отчаивайтесь. Христос был такой же, как вы и я, и одиннадцать апостолов, которые провожали нашего дорогого брата на кладбище. Запомните два слова божественного сострадания.

— Иисус прослезился.

— Он не отчаивался, не терял надежды, но...

— Иисус прослезился. Лазарь сделал паузу.

Затем он кивнул рядом стоявшему человеку, и тот усадил цитатчика на скамью.

— Я шел по долине теней и смерти... Именно в этой долине я ощутил длань Божью. Мне снилось, будто я иду хлопковыми полями и вокруг меня плывут клочья ваты. Я шел в молчании, и кругом тихо раскрывались коробочки хлопка. Под моими ногами был хлопок, хлопок плавал по воздуху, в небе, хлопок душил меня, как подушка. Все было бело, и я заблудился. Я испугался и стал звать на помощь крестьян, но даже не слышал своего голоса. Я испугался и стал бегать. Я искал выхода, потому что нечем было дышать. Я с трудом отстранял вату от глаз, рта и ноздрей. И вдруг она остановилась, и в воздухе стало светлеть. Я ослабел. В горле пересохло, может, от крика, может, от ваты. Голова раскалывалась. Я решил отдохнуть. «Если все начнется сначала, я встану и побегу», — сказал я себе. Я лег на мягчайшее в жизни ложе. Только я стал засыпать, ниоткуда пришел очень старый старик, весь в морщинах, с длинной белою бородой. Я не мог шевельнуться. Он начал тыкать в меня палкой, и в тот же миг я услышал голос.

— Что ты тут делаешь? — спросил он.

Я ответил, что отдыхаю. Он улыбнулся.

— Очень, очень хорошо. Я рад, что глаза у тебя видят. Лучшего места для отдыха не найти. Тебе удобно?

— Еще бы, — сказал я. — Я мог бы проспать тут целую вечность.

Старик улыбнулся ужасной, невозможной улыбкой, ибо рот его был набит ватой. Ни языка, ни зубов, только вата.

— Ты говоришь то же, что все.. — сказал он. — Каждый, кто сюда приходит, воображает, будто он может тут спать целую вечность.

Он зашагал прочь, и я вспомнил, что не знаю, как отсюда выйти. Но не успел я окликнуть его, как он вернулся и заговорил:

— Я забыл тебя спросить, эти поля не твоего отца?

Я ответил, что не имею понятия, чьи это поля.

— Ах, ты не имеешь понятия? А кто разрешил тебе здесь валяться?

Прежде, чем я открыл рот, чтобы просить прощения, он ударил меня палкой. Прежде, чем я сумел встать на ноги, он меня ударил раз двадцать. Он бил меня по чему попало. Я побежал. Следы его ног остались на хлопке, и я побежал по следам, но старик не отставал и с размаху бил меня палкой. И вдруг следы оборвались. Передо мной были огромные ворота. Я видел их верх, но ни вправо, ни влево не видел конца. А старик хохотал своим ватным ртом и смотрел, что я буду делать. Я бегал взад и вперед, а он издевался, зная, что выхода нет. И внезапно вся вата зашевелилась.

— Видишь, что ты наделал? — сказал старик. И он снова стал избивать меня. Он бил без пощады, а вата меня засыпала. Я обернулся к нему, чтобы просить прощения, но он так ударил меня по лицу, что я подумал, что кончусь. Губы мои распухли и стали размером с голову. И я закричал в смертном страхе:

— Помогите, ради Христа, помогите!

Помощи не было. Я разбежался, чтобы перепрыгнуть через ворота, но поскользнулся на вате и упал, а старик бил меня лежачего.

— Ради Бога, помогите мне, покажите мне путь отсюда!

Голос меня не слушался, вата впитывала все силы и тянула вниз, и вскоре я увяз в ней по колено, но старик бил по-прежнему. Я, как ящерица, пытался взбежать по скользким черным воротам, на которых не было ни гвоздя, ни зацепки, куда можно поставить ногу.

— Выведи меня отсюда, спаси меня ради Бога, спаси меня ради Христа!

Вата забивала мне нос и рот. Ее хлопья скрыли из глаз моих старика и его палку, и я больше не слышал его голоса, но удары становились все больней и чаще. Я утопал в вате по горло, и каждый удар загонял меня глубже и глубже в ужасную тишину.

— Спаси меня! — закричал я что было сил, но не услышал ни звука. — Боже, избави... Боже, избави... Боже, избави!

Глаза Лазаря были широко раскрыты, он вцепился в аналой, и пот ручьями стекал на раскрытую Библию. Ужас смерти вновь охватил его и передался собравшимся. Его дикие взоры скреблись о стены, словно слепые жуки, и находили выход в открытой двери, на солнце...

— ...Да, это было так. Так же, как я смотрю в эту дверь, я смотрел в медленно раскрывавшиеся ворота.

Он снова отдался ощущению чуда. Потом, захлопнув Библию, он просто сказал:

— Братья, помогите мне поблагодарить Бога.

С передней скамьи встал человек и начал читать молитву. Молитва постепенно выводила прихожан из оцепенения. Но не скоро еще люди в церкви полностью пришли в себя.

На передней скамье, видимо, восседали церковные авторитеты. Еще один человек встал с нее и обратился к пастве:

— Братья, для нас, апостолов, придет еще один грустный день. Бог поручил нам церковь и все обряды, крестины, свадьбы и тому подобное; мы должны нести бремя смерти; и, конечно, настанет день, когда мы пойдем провожать еще одного брата к могиле. Мы льем слезы оттого, что смерть коснется нас снова и нам придется хоронить еще одного своего человека. Смерть не взирает на личности. Врач в больнице — и тот умирает. Богатый умирает. Бедняк умирает. Бог не берет взяток. Он честный. Сам Иисус Христос умер, чтобы показать нам, что нечего ждать жалости. Брат Эзра был у нас старейшиной. Он давал нам мудрые советы. Он вел нас через все разногласия. С тех пор как брат Лазарь основал нашу церковь, мы, основатели, старались примирить все раздоры, выслушать все жалобы и помочь вашим планам в меру нашего скудного разумения. Ужасно оглядеться и увидеть, что брата Эзры больше нет. Все равно, восхвалим Бога.

Цитатчик, не вставая, бубнил в потолок:

— Бог дал, и Бог взял, да святится Имя Его!

— Мы верим, что брат Эзра теперь в царстве мира.

— Аминь.

Церковь глухо загрохотала:

— Аминь.

— Помолимся, чтобы Эзра сидел по правую руку Господа.

— Аминь.

— Мы надеемся, что милостью Божьей свет мудрости брата Эзры будет светить нам как звезда в ночи.

— Аминь.

— И что, когда придет наш черед умирать, Бог скажет нам: «В чем дело? Ога! Не беспокой меня, друг мой. Ты что, незнаком с тем, кто пришел сюда раньше тебя? Иди к брату Эзре. Где бы он ни был, сядь с ним рядом».

— Аминь. Аминь. Аминь.

— Да, братья мои. Бог заговорит с нами. Бог дал нам знамение.

— Аллилуйя!

— Бог обещал, и он сдержит свое слово.

— Аллилуйя!

— Брат Лазарь спросил Бога: «Где мне найти Апостола взамен того, которого ты взял у меня? Кто из моих прихожан станет двенадцатым Апостолом и Твоим слугой?» Но Бог покачал головой. Он сказал: «Ищи его вне церкви, иди и ищи на улицах и в переулках». И брат Лазарь послушался. Ибо Господь сказал нам: «Я найду на тебя, как тать».

— Брат Лазарь нашел избранника Божия и сказал: «Господи, как мне знать, не ошибся ли я?» И Бог ему снова сказал: «Я найду на тебя, как тать».

— Но все-таки брат Лазарь сомневался. Дело в том, что избранник оказался юным. Бог избрал очень юного человека. И брат Лазарь сказал: «Как этот юноша понесет на себе бремя церковных дел? Как он сможет пойти Твоим путем?»

— Иисус, призвав дитя, поставил его посреди них и сказал: истинно говорю вам, если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство небесное.

— И во имя Его и служения Ему, прошу вас принять нашего нового брата Апостола, возрожденного грешника, грешника, который омыт кровью Христовой и избрал путь праведности.

За столом, изображавшим алтарь, был занавес, богато расшитый шелком. Говоривший подошел к нему, и прихожане затаили дыхание. Он распахнул занавес. Между двумя изображениями святых стоял растерянный хрупкий юноша.

Набравшийся сил Лазарь встал, и вся передняя скамья встала за ним. Цитатчик начал выкрикивать:

— И призвав двенадцать учеников Своих, Он дал им власть над нечистыми духами, чтобы изгонять их и врачевать всякую болезнь и всякую немощь.

И когда вы идете молиться, повторяйте: «Царство Божие близко».

А входя в дом, приветствуйте его, говоря: «Мир дому сему»; и если дом будет достоин, то мир ваш придет на него; если же не будет достоин, то мир ваш к вам возвратится.

Истинно говорю вам: отраднее будет земле Содомской и Гоморрской в день суда, нежели городу тому.

Ибо не вы будете говорить, но Дух Отца нашего будет говорить в вас.

Лазарь вышел вперед и приветствовал юношу. С задней скамьи донесся задушенный голос Саго:

— Но это же тот карманник.

— Кто? Ты его знаешь?

— Вор, за которым гнались на Оингбо.

Мальчишка теперь не казался вором. Стоя в ряду апостолов, он был самой чистотой. Белый хитон доходил ему до лодыжек, простой мешок с отверстиями для головы и рук. Кто-то принес чашу с водой, и Лазарь прочитал над ней молитву. Затем он подвел новообращенного к каждому апостолу.

— Примите его, братья. Примите его ради церкви и служения Богу.

Саго стукнул себя кулаком по лбу:

— Идиот. Это же те одиннадцать, что шагали за гробом.

— Когда?

— На похоронах сэра Деринолы.

У алтаря все обнимались, а Саго ерзал, как на муравейнике.

Но что он с ним сделал! Промыл ему мозги? В нем нет ничего от того Вараввы. Словно липкой влажной губкой сняли с лица экзему.

— Тише, — шепнула Дехайнва через проход.

— Апостолы — слуги паствы, — сказал Лазарь. — Их удел — смирение, ибо они шагают путем, предначертанным свыше.

Вновь обращенный встал на колени и начал омывать апостолам ноги.

— Мы наречем его Ноем, — провозгласил Лазарь, — потому что боимся, что Господь позабыл свое обещание. Взгляните вокруг себя, братья, и вы увидите великий потоп. Наши поля затоплены, а ведь выручка с них пополняла казну нашей церкви. Саму церковь приходится все время ремонтировать, крыша протекала уже дважды. Сами основания ее сотрясаются от ветхости. Братья, если люди забыли свой долг перед Богом, то глупо ждать, что Бог сдержит свое слово. И всe же хвала небу. Ибо этим утром, впервые за четыре воскресенья, в мире сияет солнце. Это — знамение, и хвала за него Богу. Оно означает, что Он доволен нами. Брат наш Ной принес нам это знамение. Бог, наверно, простил нас. Воздадим же хвалу Всевышнему!

— Хвала Всевышнему.

— Он вас не слышит.

— Хвала Всевышнему!

— Небеса высоки, голос ваш не дошел до них.

— Хвала Всевышнему!

— Братья, хвалите Его!

— Хвала Всевышнему!

— И Сыну Его на небе!

— Хвала Иисусу!

— И Святому Духу!

— Снизойди к нам, Святой Дух!

— Аллилу...

— Аллилуйя!

— Аллилу...

— Аллилуйя!

И вдохновенный Лазарь подсказал цитатчику:

— Жена! Что ты плачешь?..

— Жена! Что ты плачешь? Кого ищешь? Иди к братьям Моим и скажи им: восхожу к Отцу Моему и Отцу вашему и к Богу Моему и Богу вашему.

— Что вы ищете...

— Что вы ищете живого между мертвыми? Его нет здесь: Он воскрес.

— Итак, братья, умер ли брат Эзра?

— Он жив!

— Я повторяю, умер ли брат Эзра?

— Он живет в Боге нашем, слава Тебе, Господи, аллилуйя!

— Будет ли он жить в брате Ное?

— Он с нами!

- Радуйтесь, братья. Примите его в сердца!

— Аллилуйя!

— Ибо Он дал нам сына...

Ибо он дал нам сына Аллилу Аллилу Ибо Он дал нам сына Чтоб вести Своим путем Аллилу Аллилу Ибо Он дал нам светоч Аллилу Аллилу Ибо Он дал нам светоч Чтобы нам светил во тьме Аллилу Аллилу

В грохоте рукоплесканий Ной омывал ноги, отбивающие ритм. Апостолы, охваченные всеобщим восторгом, расчищали ему дорогу и извивались в танце. Лазарь сновал взад-вперед. Его одержимость была одержимостью скрипача, одинокого в группе уличных музыкантов, он не хотел подчинять свое тело всеобщему ликованию, некая упорядоченная сила удерживала его в твердой духовной скорлупе.

— Прими его. Господи, — время от времени выкрикивал он, — Прими его, Господи!

Ибо он дал нам меч Аллилу Аллилу Ибо он дал нам меч Чтоб разить Своих врагов Аллилу Аллилу

Дико надрывались колокола, и женщины, которые вначале, казалось, не вмешивались в богослужение, теперь взяли свое. Они носились по церкви с колокольчиками в руках, как ведьмы на шабаше, крикливые и загадочные. Иногда они хватали Ноя и плясали с ним, иногда набрасывались на апостолов и гремели им в уши колокольчиками, опрокидывали чашу с водой, которую приходилось наполнять снова и снова. Даже дети были вовлечены в этот вихрь. Широкие рукава женских платьев трепетали, как крылья, и дети рядом с ними выглядели крохотными мотыльками, вьющимися вокруг мерцающей свечи, которую являл собой Ной.

— Если бы он был постарше, женщины так бы не увивались вокруг него, — хихикнул Ласунвон.

— Согласись, он недурен, — сказала Дехайнва. — Отойди-ка, а то в этом шабаше я могу заплясать с тобой.

— Попробуй счастья, попляши со всеми, — сказал Саго.

— Нет, милый, лучше не рисковать.

И прежде, чем они осознали это, чаша была перед ними, и Ной опустился на колени.

— Это переходит все границы, — прошипел Ласунвон.

Апостолы стеной ограждали гостей от разбушевавшихся женщин. Более того, для них было приготовлено чистое полотенце, и с трогательной нежностью Ной стал омывать ноги Дехайнве.

— Ты взволнована, дорогая? — шепнул Саго.

— По крайней мере, его руки нежнее твоих, — был ответ.

Настала очередь Саго, потом Банделе. Ласунвон корчился и проклинал себя, что ввязался в эту дурацкую историю.

— Но что плохого в том, что тебе моют ноги? — спросил Банделе.

— Не люблю, вот и все.

— Нечего жаловаться, — сказал Кола, — нам оказывают честь.

Когда чаша дошла до Эгбо, апостолы молили и возмущались, но тот наотрез отказался. Он ничего не объяснял и только качал головой.

Чаша в сопровождении апостолов направилась дальше. Одержимая женщина стала выкрикивать прорицания, что не помешало триумфальному шествию Ноя по церкви. Два апостола остались с пророчицей, другие прокладывали дорогу в праздничном сборище.

Огромный крест, который они заметили, как только вошли в церковь, люди взвалили на спину Ною и, вознесенные пением и колоколами, поплыли кругами по церкви, останавливаясь у дверей для краткой молитвы. Когда Ной уставал, апостолы забирали у него крест и несли его сами, чтобы дать ему передышку. Это был, несомненно, очень тяжелый крест, и Лазарь, приблизившись, впервые заговорил, обращаясь только к гостям:

— Это один из немногих вкладов в церковь. Один из братьев, плотник, изготовил его для Господа нашего. А жена его расшила занавеси — вы обратили внимание на изображения двух святых?

Ной закончил седьмой круг, когда один из апостолов подбежал к Лазарю.

Эгбо слышал вопли одержимой, звук иноприродных голосов и громкую одышку. Она боролась с тремя мужчинами и одной женщиной, но им противостояло сорок вселившихся в нее демонов. Когда они выходили из церкви, женщина внезапно скрючилась, как зародыш, подпрыгнула в воздух и распростерлась на полу. Не имеющие названия муки превращали ее в подобие стальной пружины. Она была червем, насекомым, улиткой, скорпионом. Пена пузырилась у ее губ. Она извивалась и жалила как змея. Эгбо вышел первым. Он не раз видел подобные зрелища, и они всегда вызывали в нем глубокое отвращение. Так корчится раненый удав. В такие минуты Эгбо мечтал о проясненной радости и возвышенной страсти.

Юная дева Эла. Преображенные морщины Орисанлы. Успокоенные тела и неземная радость в глазах. Ласковый шепот незримо присутствующего божества. Это влекло его, а не судороги обезображенного тела.

Саго покачивал головой.

— Порой мне не верится, что это тот самый воришка. Может быть, это не он, а может, тогда в толпе он был слишком напуган.

Довольный Лазарь закивал головой.

— Я рад, что вы заметили перемену. Ваше мнение для меня очень важно.

— А мне не нравится новый апостол, — сказал Эгбо. — Он выглядит не преображенным, а подавленным. Его чистота — обман. В нем нет внутреннего свечения, лишь отражение зелотских пламен.

Лазарь слушал с раскрытым ртом.

— Вы ошибаетесь. В этом юноше Дух Святой.

— Я не люблю отступничества, — сказал Эгбо. — У него гладкое медное лицо отступника.

— Что это еще за дикая мысль? — возмутился Банделе.

— Я согласен с Эгбо, — сказал Кола. — Я написал бы его как Христа.

— Ты хочешь сказать, Иуду, — поправила Дехайнва.

— Нет, Христа-Отступника.

— Погоди. Договаривай до конца.

— Ни к чему, — возразил Эгбо. — Кола только ищет слова. Но хочет сказать не то же, что я. Когда я говорю отступник, я имею в виду Иуду.

— А я Христа. Таким бы я хотел написать Ноя.

— Не могли бы вы подождать со своим кощунством, пока мы уедем отсюда?

— Ты что, на старости лет решил стать лицемером? С каких пор?

— Не в том дело, — сказал Банделе. — Зачем это все говорить при Лазаре?

Лазарь, смотревший все время в дверь церкви, повернулся к ним и сказал:

— Прошу вас, не думайте, будто я против откровенности. В конце концов, каждый приходит к Богу неверующим. Наш долг показать ему свет.

Еще один апостол выбежал из церкви и начал настоятельно звать Лазаря.

— Я сейчас вернусь. Надо помочь одержимой. — И он скрылся за дверью.

— Я согласен с Банделе, — сказал Саго. — Нам следовало бы подождать, когда он уйдет.

— А я не люблю отступников, — повторил Эгбо.

— Я сам не люблю, ну и что? Я видел, как люди на Оингбо преследовали мальчишку, но и тогда он не был столь жалким, как теперь. В руках Лазаря он стал куском сырой глины.

— Поедем домой, — попросила Дехайнва, — Мне тут не по себе.

— М-да, не знаю, что нужно Лазарю, но мой редактор с радостью предоставит центральный разворот в воскресном издании материалу о необычном пророке.

— И это все? — взглянул на него Банделе.

— Что значит все?

— Ничего, не важно.

— Нет-нет, продолжай. Что у тебя на уме?

— Ничего.

— Кола, почему бы тебе и впрямь не написать его? Тогда бы я вставил снимок с картины в полосу... Не знаю, как бы я это обыграл, — я пока что только прикидываю.

Кола покачал головой.

— Нет. Я бы написал его не на кресте и вообще без бутафории. Я увидел в нем Эсумаре. Посредника. Обетование, ложное обетование, обетование отступника. Я подумал об этом, когда Лазарь окрестил его Ноем. У него чистота цветной фотографии.

— Да-да, — пробормотал Эгбо, — и такая же пустопорожность.

В голосе Банделе звучала насмешка:

— Саго собрал материал. Кола заполнил еще одну божественную пустоту на холсте, а что ты извлек из этого, Эгбо?

— Что ты сам извлек из этого? — возмутился Эгбо.

— Знание нового поколения истолкователей.

Саго взорвался:

— Брось свое идиотское самомнение. От него и святой взбесится.

— Осторожней. Просто будь осторожней. Когда создаешь свой собственный миф, не распространяй чужой, он может оказаться опаснее твоего.

— Так чья же теперь очередь?

— Лазаря. Не навязывай людям его миф.

— А что тут такого?

— Видишь ли, ты даже ничего не пытался узнать. Он ведь позвал тебя. Ты не подумал зачем? Или ты поверил, что речь идет лишь о строительстве новой церкви?

— А что еще ему надо? Он хочет рекламы. Все местные пророки хотят рекламы. Это неплохой бизнес.

Банделе покачал головой.

— Я видел его лицо, когда Банделе сказал, что хотел бы написать Ноя в виде Христа.

— Я тоже видел, — согласился Саго. — Но почему бы и нет? Если он хочет творить царей, а не сам садиться на трон, это делает честь его интеллекту. Я говорю тебе, для меня он все интереснее и интереснее.

— Саго, поехали!..

— Не перебивай меня, женщина... погоди. Знаешь, я, пожалуй, готов поручиться, что все эти так называемое апостолы — бывшие каторжники или что-нибудь вроде, с самого дна.

— У тебя опять в мозгах завихрение.

— Нисколько. Лазарь и его «воскресение». Основывает церковь, обращает воров в апостолов и спокойно ждет второго пришествия... м-да, невероятно, но все же... черт возьми, он меня заинтриговал.

— Как кроссворд. Или детектив.

— Банделе, прошу тебя, не огрызайся. Человек хочет как-то мною воспользоваться; я же сам зарабатываю тем, что пользуюсь помощью других. Дело растянется на несколько недель. По статье на каждого апостола и большая статья о нем самом. Золотая жила.

— А что ты будешь делать с его рассказом о собственной смерти?

— Ты поверил ему? Поверил?

Банделе задумался.

— Не важно, поверил я ему или нет. По крайней мере, ясно одно: этот человек пережил какой-то кризис. Если он решил истолковать его так, что это внесло некий смысл в жизни людей, то кто ты такой, чтобы отмахиваться, цинично раздирать его опыт на части в грязной газете, и зачем Кола...

— Меня не трогай! Не знаю, какая муха тебя укусила, но меня ты не трогай. Черт побери, что с тобой происходит, Банделе? Ты стал невыносимо придирчивым и надоедливым.

Банделе, казалось, скрылся в норке и, как неосторожный муравей, пошевеливал высунувшимися усиками. Наконец, он сказал:

— Никто из вас не задумывается, какие страдания он может причинить.

— Я знал, что мне надо сюда приехать, — сказал Кола. — Недоставало звена, и я его нашел. Если бы можно было сейчас в ракете перенестись с Ноем в мою мастерскую!

— Ты хочешь сказать, что «Пантеон» теперь закончен? — спросил Эгбо.

— Когда я увидел Ноя, я понял, что сегодня же должен забрать его с собой.

— Как ты это себе представляешь?

— Лазарь не будет возражать, если я скажу ему, что хочу написать новообращенного и подарить картину церкви. Я справлюсь с работой лучше, чем плотницкая жена.

— Но ему же придется что-то давать, — сказал Эгбо.

— Я могу написать нечто приемлемое для Лазаря за полчаса.

— А если Банделе прав, и Лазарь потребует, чтобы ты изобразил его на кресте?

— Тогда пусть пишет сам.

— Это было бы здорово, — говорил в раздумье Саго, — это было бы здорово. Невероятная сенсация, корреспондент — очевидец пути Христа от преображения до распятия.

— Изумительная сенсация, — глумилась Дехайнва.

— Послушай, женщина, не входи в роль Банделе. Что касается Лазаря, если редактор даст согласие, я поеду в деревню, где он воскрес, и опрошу свидетелей.

— Зачем столько хлопот? — издевалась Дехайнва. — Истина же тебя не интересует.

— Только некоторые стороны истины. Например, если мне удастся доказать, что Лазарь — стопроцентный шарлатан, то чего ради я буду докладывать об этом его пастве? Тут даже Банделе со мной согласится. Лишь некоторые стороны истины имеют существенное значение. Допустим, завтра Ной станет Христом, и Лазарь это всем раздокажет. Чья истина заставит меня раскрыть истину? Моя собственная. Или, как выразился бы Банделе, мой цинизм, мое наплевательство.

— Во всяком случае, что это даст? Паства будет по-прежнему верить тому, чему хочет верить. Разве не твоя газета разоблачала одного новоявленного Христа?

— Не помню. Должно быть, до моего возвращения.

— Он был самым дерзким из всех подобных. Он объявил, что во втором пришествии будет не страдать, но наслаждаться жизнью. Газеты развернули против него отчаянную кампанию.

— И он уцелел?

— Процветает, как никогда. В железнодорожном и хлебопекарном бизнесе. У него огромный гарем и два процесса о растлении малолетних.

— И они травили его?

— Изо всех сил.

— Вот видишь. Мир не терпит пророков радости. Все обожают страдания.

— Нет, — сказал Эгбо, — не страдания, но жертву, ритуальное принесение себя в жертву.

— Твоя беда в кровожадности. Подумай, это же очень логично. Он впервые пришел для страданий, и все согласились с его выбором. Почему бы теперь нам не признать его приход для радостей?

— Надо выяснить, процветает ли этот Христос поныне. Надо разжечь соревнование между двумя Христами. Выживание более приспособленного... на четыре полосы с фотографиями. — И Саго стал носком ботинка скидывать камни в лагуну. — Еще один разворот — только иллюстрации с подписями, — и его ботинок сбросил на белую гладь тонну типографской краски. Незаполненность пространства, казалось, распаляла его. — Заполнить все до предела! — воскликнул он, и камешки запрыгали по воде. — Короткие заметки, чтобы раздразнить аппетит читателя. — Саго продолжал метить оспинами поверхность, пока не вскрикнул от неожиданной боли в ноге.

— Линотип вышел из строя, — Дехайнва подставила ему плечо. — Так тебе и надо.

Не обращая внимания на отчужденную группу людей, стоявших на берегу, спелая пшеница клонилась под ветром, медля для коротких молитв. Ветер наполнял белые паруса на взрытой земле, и сотни рук воздымали Ноя с крестом до полного изнеможения.

Банделе нарушил молчание:

— Я бы не стал слушать Лазаря, если бы не смерть Секони. Думаю, что приехал сюда именно потому.

Эгбо глядел во мрак опустевшей церкви.

— А что ты хотел услышать от Лазаря?

Банделе пожал плечами.

— Не знаю. У меня было странное чувство, когда за столом напротив меня сидел человек, утверждавший, что он умер.

— Пора ехать, — сказал Саго и пошел к машинам.

— Езжай, — согласился Банделе. — Я хочу попрощаться с Лазарем.

Но Лазарь уже направлялся к ним. Он проводил их до автомобилей.

— Надеюсь, — сказал Саго, — женщина предсказала, что в вашу церковь придет благодетель.

Лазарь был серьезнее, чем обычно.

— Нет, сегодня она не предсказывала. Она говорила не о будущем, а о прошлом. Она видела меня рядом с безликим человеком и сказала, что это была смерть.

Когда они отъехали на порядочное расстояние, Банделе спросил:

— Я все время хотел узнать, не было ли у тебя вестей из...

— Деревни? Лагуна и тебе напомнила о ней? Нет. А газеты пугают меня. — Эгбо отрывисто рассмеялся. — Я думал, что похоронил прошлое, но ошибся. Меня преследует воспоминание о пальцах старика, которые ощупывают мое лицо. Я вижу его слепые глаза и просыпаюсь от мелкой дрожи.

Они долго ехали молча; потом Эгбо продолжил:

— Я слишком многое понял, и если бы это случилось сейчас, не уверен, что удержался бы и не остался; легкомысленно было отказываться от власти.

— Ты так теперь думаешь?

— Если ищешь преображения, не бойся власти. Вспомни о Лазаре.

— Я никогда не бывал в этих краях, — сказал с заднего сиденья Кола.

— Тут множество прибрежных деревень. К некоторым из них можно добраться только на лодке.

— И все они входят в Лагос?

— Кажется, да.

— Я сегодня сюда вернусь, — объявил Кола. — Мне надо потолковать с Лазарем насчет Ноя. Если он согласится, я вечером доставлю его в Ибадан.

— Он согласится, — сказал Банделе.

— Беда в том, что я боюсь заблудиться. Я неважно ориентируюсь.

— Я поеду с тобой, — вызвался Эгбо.

— Отлично. Остается только опасность, что мы с тобой слетим в кювет.

— Надо поехать засветло.

13

Этот бродяга где-нибудь шляется, подумал Саго, но, нагнувшись, увидел в замочной скважине свет и прислушался. Напевая «Я не вижу ничего, и это значит ничего», он обошел дом. Может быть, Петер спит? Но он тут же представил себе, что, заслышав открывающуюся дверь, тот скатится с лестницы и предложит выпить по стаканчику на сон грядущий. Затем он подумал, нельзя ли проскочить вверх по лестнице и запереться, но тут же увидел, как Петер ловит его у спальни и предлагает почитать ему перед сном. Саго расхаживал взад-вперед, когда к нему подошел человек.

— Алло! — Белое лицо. При слабом свете виден приплюснутый нос. — С вами что-нибудь случилось?

— Нет. Просто мне негде спать, вот и все.

— Боже, как смешно.

— Разве? Рад за вас.

— Я не хотел сказать, что это действительно смешно. Дело в том, что я слышу эту фразу ежедневно.

Саго сжал кулаки:

— Послушайте, вы...

Но человек ласково остановил его.

— Я говорю вам правду. Мне все время приходится это слышать. Видите ли, я американец, и это кажется объявлением о бесплатной гостинице каждому американскому бродяге.

Уже много дней Саго не мог избавиться от ненависти к белым лицам, которую пробудил в нем Пинкшер. Даже воспоминания о дерзости миссис Фашеи, о ее презрении к соотечественникам, о ее безразличии к собственному шокированному мужу, не могли с давешнего приема искупить перед Саго вину и униженность белой расы. Лишь с большим усилием, ценой напряжения желудка он мог сознательно думать о ней как о белой девушке. Манеры же этого человека казались Саго особенно грязными и вызывающими.

— Что ж, я не американский бродяга.

Собеседник улыбнулся.

— Еще не встречал африканца, который не был бы чем-нибудь оскорблен.

— А я не встречал американца, который бы не думал, что его наглость воспринимается как дружеская откровенность.

— Боже милостивый. Я вышел подышать воздухом, знал ли я, куда я зайду?

— Убирайся, — пробормотал Саго, — твоя рожа действует мне на желудок.

— Простите, я не расслышал.

Саго не отвечал. Он не мог решить, кто опасней, Петер или этот субъект.

— Знаете ли, — сказал незнакомец, — вы и подобные вам — самые недружелюбные люди в Нигерии.

— Я знаю. Американцы ждут всеобщей любви...

— Нет, нет, дело не в этом... Что угодно, только не это. — Саго почувствовал, что его подбивают на пошлость. — Послушайте, меня зовут Джо Голдер. Я лектор по истории Африки. У меня бессонница, вот я и решил прогуляться.

Саго кивнул и опять прислушался у дверей.

— Если вы не можете попасть в дом, пойдемте ко мне. Я поставлю вам выпивку.

— Нет, спасибо. Сегодня я трезв, и мне не хочется портить вечер.

— Хорошо, тогда кофе. Но пойдемте поболтаем минут пять. Это порядочно отсюда, но я вас привезу назад.

Обдумав предложение, Саго решил, что ему не мешает отогреться. Зашагав рядом с Джо Голдером, он обнаружил, что тот поразительно малоросл. Из-за атлетических бицепсов он казался куда выше. На плечах его сидела непропорционально маленькая голова. Дураки вроде Джо Голдера приезжают в Африку, чтобы нарываться на неприятности.

— У вас почти незаметен американский акцент.

— Это из-за Оксфорда. Я провел там пять лет, и, видите, не зря. Я не очень-то американец.

— Обменяйтесь правами рождения с одним моим знакомым немцем...

— Только не с Петером!

— Так вы его знаете?

Лицо Джо Голдера скрылось за шишковатой непроницаемой маской.

— Стало быть, вы о нем. Такие и приходят ко мне. Из-за того, что я американец, каждый шут с американским паспортом направляется прямо ко мне. За два года я переменил шесть квартир. Им говорят, у нас лектор — американец, и через мгновение я встречаю их на пороге или прямо в гостиной, где они готовы расположиться как дома. Я из-за них не ночую у себя, я отправляю их в консульство, но ничего не помогает. Назавтра является очередной парень — или девушка. Я, видите ли, мизантроп. Не люблю людей. Люблю одиночество, в этом нет ничего предосудительного.

— Не один вы такой, — пробормотал подавленный Саго.

— При этом некоторые еще воображают, что делают мне честь. Один психолог из Аризоны, приехавший сюда писать докторскую, сидел до трех часов ночи и все не мог решить, останется он у меня или пойдет в гостиницу. «Жаль, что у вас нет телефона, — сказал он. — Мне надо встретиться с огромным количеством лиц». А когда они в доме, дом мне не принадлежит. Приходишь в свою квартиру и видишь человека, о котором уже забыл. Я не занимаюсь филантропией. Не люблю, когда люди считают, что это мой долг. — Теперь Саго внимательно слушал ночного спутника.

— А почему бы вам просто не выставлять их? — спросил он.

— Дело в том, что я люблю помогать людям, только терпеть не могу, когда они считают, что это мой долг. Я никому не обязан помогать. Я могу запереться и сказать им, чтобы меня не тревожили. Я люблю покой. Из-за того, что я люблю помогать людям, я терпеть не могу, когда они считают, что это мой долг. — Он умолк, словно устыдившись непрошеной откровенности. — Простите, — сказал он. — У меня дурная привычка реагировать на воспоминания, как на что-то сиюминутное. Обычно, когда я в обществе начинаю о чем-нибудь вспоминать, я убегаю, не дожидаясь, пока воспоминания мной завладеют.

Они молча прошли полмили, и затем он снова заговорил:

— Я человек странный. Настроения меняются мгновенно. Иногда я образцовый хозяин. А затем я являюсь домой и требую, чтобы гость немедленно убирался. Однажды я бросил лекцию на середине и помчался домой, чтобы выставить музыканта, который торчал у меня целый месяц.

— Он вам что-нибудь сделал?

— Нет. Просто мне вдруг захотелось избавиться от него. Я загнал машину в кювет и остаток пути бежал сломя голову. — Он рассмеялся. — Я ценю свое время. Я могу балагурить с коллегой и через мгновение повернуться к нему спиной.

— И как они это воспринимают?

— По-разному. Некоторые считают это позерством.

— А вас это не беспокоит?

— Зачем брать в расчет дураков? Я не общественный деятель. Я не хожу на собрания и приемы. Я ценю свое время и фанатично сопротивляюсь, когда его у меня отнимают. Если я гроблю день, бесцельно сидя дома, так это мое дело и никого не касается.

Во многих домах горели огни. Со дворов доносился лай. Вспомнив о нравах собак в изложении Банделе, Саго вооружился палкой.

— Боитесь собак? Они не кусаются.

— На всякий случай.

— Вы боитесь собак?

— Нет. Но меня кусали.

— Меня тоже, но при других обстоятельствах. В моем родном городе один белый дурак натравил на меня собаку. — Он рассмеялся, смакуя изумление Саго. — Вы ошиблись, как и многие. Я негр. На одну четверть. — Он улыбнулся. — Лучше бы побольше.

— Я много видел таких в Штатах.

— Вы были в Штатах? — Пришел черед изумляться Голдеру.

— Довольно долго.

— И как это вас до сих пор не привели ко мне? — Голос его перешел на фальцет: — «Вы были в Штатах? Вам непременно надо познакомиться с Джо Голдером. Очарова-а-а-тельный человечек. У него чу-у-удный тенор».

— Вы поете?

— Рано или поздно вы бы об этом узнали. Увы, я люблю петь и думаю, что у меня действительно хороший голос. Говорят, лучший тенор в университете. Обычно так считают женщины. Усталые домохозяйки не понимают, что я хожу на занятия хора ради пения, а не для выпивки и болтовни. — Он опять возбуждался. — У меня в квартире пианино, и они считают своим долгом забегать ко мне, чтобы порепетировать. И не важно, что я их каждый раз гоню, они решили взять меня измором. Если я чего-то не переношу, так это женского пения у себя дома. Это невыносимое вмешательство в мою жизнь. Я ревностно берегу одиночество и не могу допустить вторжения дур, считающих это в порядке вещей...

Когда они свернули на только что асфальтированную дорогу, природа тишины вокруг них резко переменилась. Это была более не тишина уснувших домов, но мертвый груз, третий спутник, чье присутствие угнетало. Она исходила из тусклых кустов, из влажных корней выкорчеванных, но живых еще пальм, от черного полога жабьей икры на речке. Несмотря на урчанье жаб это была совершенная тишина. И Саго улыбнулся ей улыбкой удовлетворенного дефеканта.

— Вы улыбаетесь, — на минуту вторгся в его сознание Джо Голдер. — Вы любите молчать, — сказал Джо Голдер.

— Да?

— Я говорю, что вы любите молчать. Вы ничего не говорите, а улыбаетесь про себя.

— Разве?

— Да. О чем вы думали?

— О метафизике дефекантства.

— О да, благодарю вас.

Они шли дальше в тишине, обволакивавшей Саго. Сознание его постепенно опустошалось. В присутствии Джо Голдера это было оплошностью.

— О чем вы думаете?

Саго не ответил.

Безразличный к блаженной умиротворенности Саго, Джо Голдер пытался влезть ему в душу. Саго искренне желал, чтобы его собеседник умолк. Он не мог понять, как такой, казалось бы, чуткий человек не реагирует на осьминогову летаргию ночи. Голдер продолжал разрушать очарование тишины барабанным боем бесчисленных жалоб.

Джо Голдер жил в самом высоком и самом новом доме нового квартала, находившегося в наибольшем удалении от университетского центра. Без труда он получил квартиру на верхнем этаже, ибо никто, кроме него, не хотел в ней жить.

— Здесь восемь пролетов, так что не торопитесь. Я надеялся, что это хоть как-нибудь отпугнет незваных гостей.

— Как же вы доставили наверх пианино?

— Так же, как на первый этаж. Только пришлось постараться.

Он вставил ключ в замочную скважину.

— У меня нет друзей. Многие говорят, что Джо Голдер — их друг; это самообман. Чужие люди приходят ко мне и говорят; «Вчера я встретил вашего друга»...

— Но это всего лишь обычные, ничего не значащие слова, — Саго начинал сердиться.

Перед ним висел портрет пожилой женщины. Все остальное пространство стены занимали книги в элегантных одинаковых переплетах.

— Я работал в библиотеке. В Париже. Вы были во Франции? Были? Я забирал все книги, которые списывали. Иногда их распродавали почти задаром, и я покупал. Отдавал в переплет. Я брал все книги подряд. Главная моя страсть — музыка, потом — книги.

Комната выглядела столь изысканно, что Саго не сразу осмелился сесть. Но несмотря на алюминиевый с холщовым сиденьем стул и низкий журнальный столик, несмотря на кубистский рисунок на занавесках, Саго вошел в отдаленный, чопорный, старомодный мир. На пианино стояли два бронзовых подсвечника с красными свечами...

— Ради бога, не издевайтесь над древностью... Все американцы издеваются.

— На ней проставлена дата, — сказал Саго, рассматривая прихотливые линии.

На пианино лежала овальная салфетка, на ней в овальной рамке фотография, отец и мать.

— Да, они кажутся совершенно белыми, хотя отец наполовину негр. Он смылся прежде, чем я появился на свет. Но все оказалось в порядке, и он вернулся.

— Что же было потом?

— Ничего. Пятнадцать лет. А потом прошлое одолело его. — Он помолчал. — Его нет в живых. Самоубийство. Быть может, вы ужаснетесь, когда узнаете, что довел его до этого я. Я стыдился его и не скрывал этого. У него на глазах я покрывал свою плоть плевками, потому что она произошла от него... Я был юн...

На пианино стояли фигурки, одна из них — Будды.

— Агат? — поинтересовался Саго. Голдер сказал, что не знает. На полочке сидели три медные обезьянки.

Внимание Саго привлекла каминная доска.

— Она ездит со мной повсюду, — объяснил Голдер. — Я сам ее сделал. У меня довольно странные прихоти. Есть вещи, без которых я не могу жить.

Абажур на пианино представлял собой причудливое переплетение черных тростинок. Другой точно такой же лежал на каминной доске.

— Я хотел превратить его в аквариум.

Саго подивился, как это можно сделать, но не стал спрашивать.

— Чего вы хотите? Кофе или чего-нибудь покрепче?

— Мне просто хочется пить. У вас есть пиво?

— Вы хмуритесь. В чем дело?

— Хмурюсь?

— Да, сильно.

— Не знаю. Мне здесь как-то не по себе. Слишком спокойно. Беспокойный покой. Отчего это?

Голдер даже не улыбнулся. Наоборот, лицо его стало жестким.

— Что вы хотите сказать? Что у вас на уме? Говорите!

— Не знаю. Дайте мне пива. — И Саго вышел на балкон.

Внизу лежал призрачный город, смерзшиеся простыни ржавчины и серебряные заплаты. Лес был мелок, и лишь верхушки деревьев казались в натуральную величину. Речка, через которую они переходили, была похожа на выброшенную веревку, корни пальм — на клубни. Такой это был высокий этаж. Лишь светлячок, усевшийся на перила рядом с часами Саго, был реален и равен ему. Два часа ночи.

— О чем вы думаете? — Голос звучал резко и требовательно. — Вы ведь о чем-то думаете.

— Разве?

— Вы снова нахмурились. Отчего? Отчего вы все время хмуритесь?

Саго постарался честно припомнить, о чем он думал, но не пришел ни к чему. Тишина подавила его, и напряжение мысли сменилось усталостью. Он забыл о существовании Голдера.

— Что ж, если вы так долго не можете вспомнить, о чем вы думали...

Саго очнулся.

— Простите. Я, кажется, не способен думать.

Так повторялось четыре-пять раз. Голдер был очень настойчив, а Саго не мог прийти в себя, чтобы отразить нападки. Он чувствовал себя так, словно позвал гостей, а сам уснул, и ощущение неловкости не покидало его.

— Вы не любите говорить, а? Вы все время молчите.

Мысль позабавила Саго.

— Откуда мне знать?

— Стало быть, вы разговариваете. Отчего вы не разговариваете со мной? С самого начала вы проронили несколько слов. Вы не раскрываете рта, если я вас не вынуждаю.

— Может быть, я устал.

— Вы не устали. Я это вижу.

— Значит, я просто ленив. На меня действует высота и беспокойный покой.

— Теперь вы разговорились. Так скажите, о чем вы теперь думаете?

— Разве надо о чем-то думать?

— Стало быть, о себе. Продолжайте. Я должен знать, что вы за человек. Скажите мне, в чем ваша суть. Я знаю, я мизантроп. Я не люблю людей и не хочу, чтобы они любили меня. Большинство из них — шарлатаны. Я был во многих странах Европы, но люди везде одинаковы. Нудные, неискренние. Я приехал с надеждой, что африканцы иные.

Так продолжалось долгое время. Голдер сидел на перилах, сосредоточенный, как инквизитор, но вместо допроса излагал свою собственную историю.

— Я люблю одиночество. Сиди и пиши. Я пишу вторую книгу, исторический роман на африканском материале. — И затем с безумием в голове: — Вы же меня не слушаете! Вы думаете — о чем вы думаете?

На этот раз вопрос достиг цели, и Саго взял себя в руки.

— В чем дело? Я же сказал, что ни о чем не думаю, А если бы я и думал, я не обязан об этом докладывать вам. Вас это не касается.

Порою смех Джо Голдера был устрашающ. Он обнажил крупные зубы, и из глотки его вырвался рев. Саго насторожился, но все же подумал: а не актерство ли это?

— Быть может, вам нравится выглядеть необычным?

Смех прекратился.

— С чего вы взяли?

— Да так. Пришло в голову, я и спросил.

— Я один из самых искренних людей, которых я знаю.

— И это может быть позой. Я хочу сказать, обдуманной формой поведения.

— Перекусим, — сказал Джо Голдер, направляясь к буфету. — Прогулки возбуждают аппетит. Вам чего-нибудь дать?

Видимо, Саго слишком долго обдумывал ответ, и Джо Голдер взвился:

— Боже мой, я же не заставляю. Я только предложил.

— Чистое безумие. Вы никогда не задумываетесь, есть вам или нет?

Но хозяин уже был в соседней комнате у буфета. Саго пошел за ним, принуждая себя быть общительней.

— В Париже я познакомился с танцором из Британской Гвианы, — говорил Голдер. — Он был такой дьявольски гордый, что избегал всякой помощи, только бы потом не сказать спасибо. Боже! Я ненавидел его душу, как он ненавидел мою. Он подыхал с голоду, а у меня был хороший пост в библиотеке. Бесплодно прошатавшись по антрепренерам, он, бывало, заглядывал ко мне, плюхался в кресло и слушал музыку. На ботинки его было страшно смотреть. Явно, что он ничего не ел с неделю. Но разве бы он согласился пообедать? «Нет, спасибо, — с великолепным оксфордским прононсом. — Нет, спасибо!» Я выходил из себя, видя, как он притворяется сытым, в то время как его потроха вопиют о хлебе. Он был такой английский! Такой корректный. Мы вместе учились в Оксфорде, но он провалил экзамен, и мы одновременно оказались в Париже. В общем, больше всего его привлекал танец. Однажды я пришел к нему. Это была крысиная нора под крышей. Я давно не видал его и решил разыскать. Я три часа шлялся по трущобам, пока не нашел. Он лежал в постели, обессилев от голода... Я заглянул в его шкаф и не нашел в нем даже зубчика чеснока. Но он заставил себя встать, распахнул окно и заявил мне в гнусной английской манере, что сыт, — боже, он отупел от гордости. Мне пришлось выйти, купить продуктов и приготовить ему обед. С какой же ненавистью он ел.

Заинтригованный Саго смотрел, как Голдер зажигает керосинку.

— Я не пользуюсь электричеством, — пояснил тот. — С тех пор как мне принесли первый счет.

Он стал готовить яичницу. Когда он разбил третье яйцо, Саго сказал:

— Надеюсь, это не для меня.

— Вы не хотите?

— Кажется, нет.

— Я вижу, вы до сих пор раздумываете.

— Я не хочу есть.

— Вы уверены? Или в вас тоже сидит англичанин?

— Разумеется, англичанин. Но мне правда не хочется есть. Спасибо, очень мило с вашей стороны, простите, что причиняю вам столько хлопот.

— По крайней мере, у вас есть чувство юмора.

— Боюсь, вы ошибаетесь, но не важно.

— Не важно? Должен признаться, что получаю удовольствие от распознавания голода в людях. Это еще одна дурная моя привычка. Я вам не говорил, но прежде, чем я устроился в библиотеке, я сам изрядно поголодал. С тех пор голод меня не привлекает. Все те, кто божится, что голодают ради искусства, ради свободы, ради того дня, когда они одарят мир своим гением, — все они шарлатаны. В них нет ничего, в этих олухах из Латинского квартала. О, я пожил их жизнью. Мне повезло, получил перевод из дома. От этих жуликов просто тошнит. Единственно, что они умеют, так это жить за чужой счет. Тут они гениальны.

— Я встречал подобных в Нью-Йорке.

— О да. Гринвич-вилледж.

— И в Сан-Франциско. Ваши битники озадачили меня. Зачем они устраивают сборища?

— Так вы серьезно над этим задумывались? Мой приятель-танцор голодал, но не бравировал этим, подобно другим. Когда силы покидали его, он просто лежал у себя и спал. Мы были большими друзьями. Я любил его и ненавидел его гордость. Как я ее ненавидел! И знаете, как я его одолел? Он заболел и попал в больницу. Я ненавижу больницы и никогда никого в них не навещаю. Когда моя мать болела, я находил любые предлоги, только бы не ходить в больницу. Но когда я узнал, что этот парень серьезно болен, я пошел к нему. Он был болен, без цента в кармане и полностью от меня зависел. Я носил ему фрукты и цветы, и он подыхал от гордости. На лице его никогда не было благодарности, лишь унижение. Думаю, что из-за этого он так долго не поправлялся. Я платил за его квартиру — он был уже много недель без работы и всем задолжал.

Перед выпиской я пошел и прибрал его комнату. Как он ненавидел меня, но что ему оставалось? Ему пришлось принять мою помощь и даже самому о ней попросить. Его пригласили на просмотр, и ему до зарезу нужны были новые лакированные туфли. Я знал это, но молчал. И ему пришлось просить. Просить! Он попросил у меня денег, черт бы его побрал!

Свежий ветер с балкона принес облегчение. Саго опять ушел в себя, и еще глубже. Что с ним случилось? Что? В отчаянии он призвал на помощь Дехайнву с ее грубоватой мучительной преданностью; Эгбо, который не уступал Джо Голдеру жестокостью прямолинейной натуры.

— Вы не против, если я включу? — Голдер стоял у проигрывателя.

— Пожалуйста. — Саго не стал объяснять, что его летаргическое погружение в себя безнадежно погибло, но все же музыка действовала на него неприятно. Сопрано заглушило звук шипящего масла.

— Колоратура. Итальянская школа. Нравится? После скрипки человеческий голос — самый совершенный инструмент. Я слушаю, только когда один. Видите ли, я плачу.

— Забавно, но не удивительно.

— Я похож на того, кто легко плачет?

— Скажем так, вы весьма ранимы.

Саго стоял перед единственным полотном в этой комнате. Белые прожилки на глухом черном фоне. Это могла бы быть молния, но Саго знал, что это не молния. Языки, вырывавшиеся из глубокой раны, казались влажными. Ни силы, ни неистовства, нарочитая вязкость остатков молока, просачивающихся сквозь морщинистую поверхность и неуверенно капающих вниз.

— Вам нравится?

— Отвратительно.

— Вы первый, кто так говорит. Другие говорят, что им непонятно.

Долгое время потом Саго раздумывал, что заставило его задать неосознанный, ничем не вызванный вопрос:

— Это писал ваш приятель-танцор?

— Да. — Голдер долго изучал его лицо. — Как вы догадались?

— Понятия не имею.

Мгновенная ярость:

— Вы никогда ничего не говорите... Проклятая скрытность...

— Прежде чем вы заведетесь, я скажу еще раз, что понятия не имею.

— Я это заметил. Вы, африканцы, солжете и потом до конца держитесь за свою ложь. Даже когда перед вами факты, понятные даже ребенку, вы продолжаете лгать, лгать...

Саго чуть не ударил его:

— Если от вас еще раз понесет дерьмом...

— Я вправе, я ведь не белый. Возьмите, к примеру, моего первого слугу...

— Вы только что издевались над английской чопорностью, а теперь вы ее защищаете. Приберегите ваше высокомерие для кого-нибудь другого.

— Вы не желаете признать простой правды. В вас, африканцах, сидит чертов национализм.

— Заткнитесь! — Саго, сжав кулаки, встал со стула.

Явно напуганный, Голдер отпрянул:

— Я ненавижу насилие.

— Тогда не разевайте свою зловонную пасть и не делайте обобщений на основании знакомства со слугой! Господи, вы, американцы, настолько невыносимы, что диву даешься, как это вы ухитряетесь подобру-поздорову уносить ноги.

Пластинка кончилась, и атмосфера сделалась еще более напряженной. Джо Голдер отставил сковородку и подошел к бутылкам.

— Теперь я не могу есть. — Он подрагивал.

— Что вам мешает?

— Я ненавижу насилие. Любая форма насилия выбивает меня из колеи.

Саго был непреклонен.

— Тогда болтайте поосторожней. Насилие может быть и в словах.

— Нет-нет, это уже казуистика. Сейчас я покажу вам портрет моего приятеля. Я не собираю фотографий, но у меня есть все вырезки о его успехах. Он теперь процветает. Танцевал в Берлине, в Штатах, кое-где в Европе. Я недавно получил от него открытку — из Мадрида. — Он рассмеялся. — Да, он почти всегда имеет ангажементы и выплатил мне все до последнего пенса. Он такой. Все выплатил. Но, по крайней мере, он все же брал, ему приходилось пользоваться моей добротой. Последнее прибежище гордости — расчет с долгами. Но я его все равно одолел. Когда он теперь на мели, он не колеблясь просит у меня взаймы.

С каждой минутой Джо Голдер становился все отвратительней, но Саго решил нe спешить. Чтобы удержаться в рамках приличия, он начал выискивать в Джо положительные стороны. Но и любовь к одиночеству, и добровольное уединение, отмечавшие комнату, лишь оскверняли ее. По спине Саго ползли мурашки, а во рту сгущалось любимое американское словечко «тошнота».

— Вы ничего не говорите. Я до сих пор вас не знаю или, может, в вас ничего нет? Я не добрался до вашей сути. Скажите, в чем ваша суть?

— Вы всегда заставляете своих друзей — простите, приятелей — чувствовать себя, словно они — ворованные часы, которыми из-под полы торгуют на Кингсуэе? «Эй, ога, семнадцать камней дешево-дешево, автоматические, с календарем, посмотрите, ога».

— О... не знаю, как я действую на других. Но сам я люблю ясность.

— Вы любите поковыряться в часовом механизме.

— Не знаю, что я люблю. Но вы же по сути не сказали ни слова. А я хочу знать, с кем имею дело. Иначе люди эксплуатируют твою доброту. Я много раз пытался помогать людям — особенно когда жил в Париже, где собирается богема со всего света. Но учтите, не всем. Только людям моей расы. Я люблю черных. Черные восхитительны, в их коже столько жизни, я хочу сказать, что они особенные, прекрасные...

Зная, что несправедлив, Саго сказал:

— А интеллектуально вы — белый.

— Это уже из Руссо, но у меня полное право чувствовать так, как мне хочется. Мне хочется быть черным. Я вполне мог бы родиться черным, как воронье крыло.

— И заморить себя онанизмом.

— Вам нравится быть вульгарным?

— Изысканный английский упрек. Поразительно, как много в вас английского. Может, именно поэтому вы так агрессивны. Послушайте, меня тошнит от всякой любви к себе. Даже национализм — это, некоторым образом, любовь к себе, хотя у него есть реальные основания. Особенно тошнотворен культ черной красоты. Что же тогда делать альбиносам — идти и топиться?

До этой минуты Лазарь не приходил ему в голову. Теперь же, вспомнив о нем, он неожиданно забеспокоился и встал.

— Вы уходите?

— Да.

— Стало быть, вы не считаете свою черную кожу прекрасной?

— Я никогда об этом не думал. Вчера вечером на приеме я видел белую девушку, и она показалась мне прекрасной. С чисто эстетической точки зрения. Я не очень помню, какого цвета у нее кожа. Когда вы рассуждаете о жизни в черной коже, я чувствую, как у вас течет слюна, и раз уж я родился черным — что не достоинство и не недостаток, — то меня тошнит от подобных мнений.

— Погодите минуту...

— Я искренне удивляюсь, когда из-за черной кожи исходят слюной даже черные.

Джо Голдер поднялся.

— Вам далеко. Я подвезу вас. Или оставайтесь у меня ночевать, уже поздно.

— Нет, мой друг будет волноваться.

— Когда я увидел вас, вы, кажется, не могли войти в дом.

— Из-за Петера, того вонючего немца, — он еще не уехал. Мне не хотелось встречаться с ним.

— Вы там живете?

— Мы оба — гости моего школьного друга.

— Я хорошо знаю Банделе.

— И сыграли с ним злую шутку. Навязали ему Петера. Одна минута наедине с Петером — уже испытание. У Банделе нечеловеческое терпение.

— Можете пока пожить у меня.

Саго рассмеялся.

— А ваше меняющееся настроение? Страшно подумать, что я тут лежу, отдыхаю, а вы сбегаете с лекции, чтобы меня выставить. Не хочется, чтобы меня спустили с лестницы.

— Нет-нет, это исключено. Ничего такого не будет.

— Нет. Я здесь всего на несколько дней; кроме того, мы будем действовать друг другу на нервы. Я до сих пор не пришел в себя. Согласитесь, вы умеете ошарашивать. Слишком много всего сразу.

— Тем не менее оставайтесь у меня ночевать. Утром я сразу же отвезу вас к Банделе.

Искушение было велико.

— Я, конечно, спал бы лучше, зная, что утром я сразу же не увижу Петера.

— Отлично. Кроме того, здесь нет москитов. Видимо, слишком высоко. Я устроюсь здесь, а вы в спальне.

— Нет, мне нравится этот диван. В спальню идите сами.

Голдер заметно повеселел.

— Нет, я не так принимаю гостей.

— Придется вам подчиниться. Когда есть диван, я не сплю на кровати. Лучше уж на полу.

— Прекрасно. Мы оба будем спать на полу.

— Послушайте, я не желаю... — Но Голдер уже был в спальне, и к оставшемуся в одиночестве Саго вернулось ощущение неловкости. Он стоял в нерешительности. Когда Джо Голдер вернулся, Саго знал, что уйдет.

— Я повесил вам в ванной свежее полотенце. Вход через спальню. — Он поставил на проигрыватель новую пластинку. — Я надеюсь, вы все же расположитесь в спальне.

— Нет... вряд ли.

— Ладно, оба будем спать на полу, — весело проговорил Джо Голдер.

— Нет-нет, я вряд ли у вас останусь.

Джо Голдер держал в руках адаптер, он не мог поверить ушам.

— Отчего? Отчего вы вдруг передумали?

— Я никогда всерьез не надумывал.

— Неправда, — яростно обвинил его Голдер. — Вы уже согласились остаться.

— Допустим, что так. — Саго знал, что вытерпел больше того, что мог. — У вас ведь нет монополии на переменчивое настроение.

— Отчего же вы не останетесь?

— Просто не хочется.

— Это не ответ. В чем настоящая причина?

— Вам действительно нужно знать причину?

— Да, я хочу знать. — Голос его звучал резко, самообладание исчезло. — Скажите мне правду.

— Ну, хотя бы потому, что вы сами объясняли мне, что не терпите посторонних в доме.

— Я лишь сказал вам, кто я такой, чего вы сделать не пожелали. Правда, у меня часто меняется настроение, но я действительно хочу, чтобы вы остались.

— Вы действуете мне на нервы.

— На одну ночь. Отчего вы не хотите?

Внезапно Саго пришло в голову, что оба они пытаются что-то скрыть друг от друга. Но что скрывает Джо Голдер? Чего он боится? Обычно он не предавался подобным раздумьям, но сегодняшняя ночь текла медленно, и он спрашивал себя: «В чем дело? В чем дело?» Джо Голдер, видимо, усмехался, но в лице его было что-то новое: оно исказилось и выглядело недоразвитым, как лицо недоноска.

— Вы что-то подозреваете, — наконец произнес Саго. — Можете прямо сказать, можете промолчать, я все равно ухожу. И если мой довод вас не устраивает, найдите себе другой.

— Вы толчете воду в ступе, опять в вас это английское...

— Ради бога!

— Да, и вы сами знаете... «Очень любезно с вашей стороны, но я не могу остаться». Так же мой приятель-танцор отказывался от обеда. Терпеть не могу притворства. Скажите, что думаете, я хочу знать.

Саго оглядел его с сожалением и направился к выходу.

— Погодите, — Голдер почти умолял. — Скажите мне что-нибудь, только честно. Вы боитесь меня?

От неожиданности Саго раскрыл рот.

— Не надо удивляться. Мне нужен честный ответ. Вы боитесь меня?

— Боюсь вас?

Снова Саго пришлось сдаться. Он не собирался выказывать презрение, не хотел выводить Голдера из себя.

— Боже, вы же сильный, уверенный в себе человек, правда? Я это понял с первого взгляда. Чертовски самоуверенный. Вы сильный африканец, который ничего не боится. Откуда в вас эта самоуверенность? Я спрашивал, в чем ваша суть, но вы не ответили. Сильный, молчаливый, гнусно самоуверенный тип, ничего не боитесь.

— Я могу постоять за себя, — поддразнил его Саго. — А в чем дело?

И он подумал, что Голдер безумен. Сумасшедший. Будь у него в руках нож, он бы меня зарезал. Но отчего? Что я ему сделал?

Американец заговорил, медленно и неуверенно:

— Вы думаете... вы боитесь, что я буду к вам приставать? Так? Вы считаете, что я гомосексуалист?

— Боже, нет. — Мысль поразила Саго, и он, не думая, тут же отверг ее. — У вас несколько женственные манеры, и все.

— Ну-ну, будьте откровенней.

— Я же сказал. Послушайте, мне приводилось бывать в местах, где возможны любые извращения, но из-за этого я не обязан делать поспешные выводы. Я родился в относительно здоровом обществе...

— Вздор! — набросился на него Голдер. — Черта с два — относительно здоровое общество! Вы думаете, я ничего не знаю о ваших эмирах и их мальчиках? Вы забыли, что я историк. А что скажете об изысканных вечерах в Лагосе?

Саго поднял руки.

— Вы знаете больше, чем я. С вашего позволения, я останусь при своем невежестве. Кроме того, я устал. Слушайте, я только хочу сказать, что ни в чем вас не подозреваю. Жизнь отучила меня от поспешных выводов. И вообще, поговорим в другой раз.

Голдер успокоился.

— Я довезу вас.

До этой минуты Саго говорил то, что думает, начистоту. Он окружал себя стеной в обществе, где секс лежал в основе градостроительства, где парковые решетки вешали головой вниз, прозревая в них неожиданную символику. Живя в Америке, он не мог допустить, что из каждых пяти его знакомых трое — гомосексуалисты, а четвертый живет с собственной матерью. Он просто опускал железные шторы и применял приемы дзюдо, когда в темноте кинозала его касалась чья-то недвусмысленная рука.

Боясь ложно понять собеседника, он не обращал внимания на намеки и предложения, но там, где вопрос стоял прямо и откровенно, он бил ребром ладони по протянутому запястью и заслужил репутацию нелюдима.

— О чем вы думаете?

— Давайте не будем.

Голдер вывел машину на проспект, обсаженный мимозами.

— Видите ли, — сказал он, — я люблю мужчин.

То ли Саго был этой ночью необычайно туп, то ли ни разу не вслушался в слова собеседника, но Джо Голдеру пришлось повторять свое признание все более настойчиво, и когда смысл дошел до Саго, тот проклял свое тугодумие.

— Я хочу сказать... Это правда. Я именно так люблю мужчин, именно так. Я думал, вы знаете.

— Увы, не знал.

— А я-то думал. Я не мог понять, почему вы не согласились остаться. Но вы ведь даже не подозревали?

— Я не всегда такой толстокожий. Очень трудно что-либо объяснить. Видимо, эта мысль мелькала... не знаю, отчего я ее упускал. Наверно, такая реакция. Когда я не понимаю, чем человек болен, мне в голову не приходят модные недуги.

— А мне казалось, что это так очевидно.

— Видите ли, я хорошо узнал тайную европейскую мечту лишить человека пола, и она приводила меня в бешенство. По-видимому, от этого у меня и выработалась такая реакция. Но несмотря ни на что я превзошел себя... наверно, меня доконала выпивка.

— Знаете, вы мне даже не сказали своего имени.

— Обычное дело при случайных знакомствах. Не правда ли?

Теперь, когда сознание Саго прояснилось, он не старался щадить собеседника. Он заметил книгу на заднем сиденье рядом с собой и поднес ее к свету.

— Это «Другая страна», последняя вещь Болдуина. Читали?

— Я бы назвал ее «Другая мораль».

— Вам не нравится?

— Она напомнила мне другое название: «Эрик, или Мало-помалу». В нем слышится анальная одышка.

— Вам нравится быть вульгарным, — сказал Джо Голдер.

— А вам? Почему эта книга лежит в машине? Вы предлагаете подвезти студента, и уже готова почва для искушения.

— Вы хотите меня оскорбить?

Остаток пути они провели в молчании. Голдер остановил машину у подъезда и с надеждой сказал:

— Ну так как?

— Что как?

— Приглашение остается в силе. Можете остановиться у меня когда угодно.

— Благодарю, но, откровенно говоря, вряд ли воспользуюсь.

— Из-за того, что я вам сказал?

— В сотый раз говорю вам, что могу за себя постоять.

Это всегда действовало, как пощечина.

— Ах да, я забыл, — и снова хихиканье недоноска, — вы такой большой, сильный. Большой молчаливый африканец.

Банделе открыл ему дверь,

— Это что, машина Джо Голдера?

— Да. Благодарю за переживания. От всей души.

— В чем дело?

— Сначала Петер, потом сборище отечественных выродков, потом этот Джо Голдер. Надеюсь, у тебя больше не будет сюрпризов.

— Понимаю. Боже, тебя надо было предупредить.

— Ничего. Видимо, журналисту надо пройти через все. Беда в том, что из этого ничего не пойдет в газету.

14

В доме Фашеи настало время обеда. Такие обеды были всегда непобедимым искушением для чревоугодника Банделе, ибо после семейных распрей мать Фашеи являла чудеса кулинарии. Что касается платы, она была невысокой, ибо Банделе не слушал того, чего не хотел слышать, в нужный момент произносил подходящие случаю звуки и все время принюхивался к ароматам, доносившимся с кухни.

Вышколенная Моника разлила выпивку и удалилась. Едва дверь закрылась, Фашеи припер Банделе к стенке.

— Ты все видел, не так ли? Ты видел, что произошло. Ты видел, как эта женщина меня опозорила.

Банделе развел руками.

— Ничего особенного. Никто не обратил внимания.

— Как ты можешь так говорить? Послушай, Банделе, ты всегда говоришь мне правду. Верно? А Кола, он ведь тоже был там? — Фашеи глядел на Колу, но обращался к Банделе. — Он был на приеме?

— Нет, — твердо сказал Кола.

— Разве он не был? Мог бы поклясться, что это он танцевал с Моникой после скандала.

— Нет, это был не я. — Кола повернулся к Эгбо.

— Я что-то не припоминаю там Колы, — сказал Банделе.

— Понимаешь, какая беда? Я хочу сказать, что все было бы в порядке вещей, если бы я женился на безграмотной девке, только чтобы хвастаться белой женой. Скажи мне честно, разве я такой?

Банделе пробормотал, что Моника о'кей.

— Понимаешь, как она меня ославила? Как будто она не знает простых правил этикета!

— Погоди, Фаш...

Но Фашеи перебил его:

— Ты не хочешь взглянуть на вещи с моей точки зрения... Минутку. — Он подошел к двери и прислушался. — Все в порядке, они с мамой разговаривают на кухне. Знаешь, что сказала ей жена профессора? Она сказала, что больше не потерпит Монику в своем доме.

— Ужасно, — пробормотал Банделе.

— Теперь ты меня понял? Так себя вести в приличном обществе. Почему? Иногда мне кажется, что Моника просто не уважает африканцев. Другого объяснения я не нахожу. Вела бы она себя так в доме белых? Если бы профессор был белым, вела бы она себя так же?

— Ты ходил к профессору? — спросил Банделе.

— Нет еще. Но надо пойти и извиниться. Конечно, сделанного не воротишь. Ты знаешь, что там был министр? Да и еще несколько важных особ. У Огвазора большие связи. Там было четыре президента компаний и несколько постоянных секретарей. После этого, Кола, карьера моя погублена.

— Да-да, разумеется.

— Давайте посмотрим правде в лицо. Университет — это только трамплин. Политика, бизнес, не говоря уже об иностранных фирмах, которым обязательно нужен директор-нигериец. Вы художник, Кола, но и вы понимаете, что все это средства для достижения цели.

Кола сделал вид, что не слышит.

— Всю ночь я не мог уснуть. Я так рад, что вы пришли. Мама прекрасный советчик — я съездил за ней с утра, — но по-настоящему можно поговорить только с людьми своего поколения. А мама слишком любит Монику. Она потакает ей во всем.

— Что же сказала мать?

— Пока ничего. Она говорит, что сначала хочет выслушать Монику. Как будто можно что-то прибавить!

— Пошли на балкон, Эгбо.

В гостиной остались Фашеи и Банделе. Эгбо шепнул:

— Не могу понять Банделе. Как он это выносит?

— И не говори.

— Вот уж не знал, что наткнусь на такое.

— А я знал — и в этом моя беда.

— Какая беда?

— Моника.

Эгбо посмотрел на него и покачал головой.

— Так. Цветочная пыльца летит по ветру.

— А ты разыскал ту девушку? — спросил в свою очередь Кола.

— Она исчезла. Я не предполагал, что каникулы начнутся так скоро.

— Никогда не думал, что увижу твое унижение, — улыбнулся Кола.

— Я сам не думал, — признал Эгбо. — Наверно, старею.

Облик университета изменился. Он наполнялся теперь более тихими, более упорядоченными звуками.

Участники конференции стройными группами переходили из здания в здание и возвращались в погрустневшие, обезлюдевшие общежития. Умолкли и студенческие газетки, убогие наросты на юности, соответственно именовавшие себя «Червь» и «Слизь», Они возмущали даже самых либеральных преподавателей, и те порой думали, что с таким же успехом могли бы читать лекции обезьянам в университетском зоопарке, Преследуя благие цели, чета Огвазоров терпеливо приглашала к себе нескольких студентов поблагонравней, и они просиживали диваны, в то время как хозяева надеялись привить аристократические манеры тем, кого еще можно спасти. Но гости возвращались к своим мимеографам, чтобы опять забрасывать грязью непогрешимых преподавателей и радоваться их инфарктам. Затем в деканате они униженно брали свои слова обратно и возвращались к студентам, хвалясь, как бросили вызов не только декану, но и всему совету. Тогда приглашались в гости более надежные люди, сыновья министров и других высокопоставленных нигерийцев. Но чай стыл в чашках, а бутерброды черствели, и Огвазор утешал супругу:

— Ну, что я тебе говорил? У этих мальчишек нет никакой культуры.

А «Слизь» снова текла, и «Червь» извивался, и издатели тщетно ждали репрессий, канонизации и славы во имя «свободы печати», надеясь на следующих выборах занять пост председателя студенческого союза. Но ректор уже не замечал их, а преподаватели оставались безразличными, и студенты оплакивали утрату «академического динамизма». И черные доски в аудиториях больше не были испещрены не только вычислениями, но и порнографическими рисунками и межеумочными остротами. На них не было больше следов непристойных сплетен, снабженных портретами, которые были по большей части школярским вымыслом или местью за то, что в их среде находились равные им студентки. Студенток же было так мало, что на каждое «да» приходилось по сотне «нет», отчего отвергнутые проклинали их высокомерие и непростительную заносчивость — и на досках вновь появлялись сплетни, мрачные диаграммы и насмешки; послабление и без того некрепких мозгов.

— И все же в числе их… невозможно себе представить.

— Что?

— Да я думал, что в числе их — студентов — может оказаться будущий гений.

— Не ворчи, как самодовольный старик.

— Разве я не старик?

— В тридцать один год?

— В тридцать два.

— Ну и что? Ты одного поколения со своими студентами.

— Поколение — не то же, что возраст.

— Все равно, ты рассуждаешь, как старик, обращающийся к своей альма матер.

Кола резко встал.

— Банделе выводит меня из себя. Как он может выслушивать весь этот вздор?

— Погоди. Пусть выговорятся.

Но Кола уже бессовестно распахнул дверь.

— Я говорю тебе, это ужасно, — твердил Фашеи. — Это зашло слишком далеко, и я принял решение. Только надо сначала все сказать маме — оттого-то я ее и привез. Она в восторге от Моники. Я бы не смог отослать ее, не посоветовавшись с мамой.

Кола покрылся холодным потом, он не мог примириться с таким оборотом дела. Он ненавидел себя за то, что вовремя не сумел решиться, ибо путь перед ним расчищался сам собой, а не этого он желал. Ради справедливости он хотел унизить Фашеи так, чтобы, втоптанный в грязь, он утратил права на Монику. Он скорбел, что даже в решающую минуту в Фашеи не оказалось ни капли мужества, чтобы можно было обдуманно и безжалостно ниспровергнуть его, не угрызаясь мыслями о его человеческой слабости...

— Если ты будешь умолять Огвазора, это может помочь.

Фашеи с надеждой взглянул на Колу.

— Что значит умолять Огвазора? — Банделе был полон неуместной ярости и подозрений, но Фашеи сразил его:

— Кола прав. Я хотел поехать к нему сегодня утром, но мама сказала, чтобы я не спешил. А это, кажется, единственное, что может помочь.

— Да забудь ты об этом, Фаш.

— Огвазор не забудет, — пригрозил Кола. — У него слоновья память. Я его знаю. Он не забудет скандала.

— Что ты хочешь сказать? — возмутился Банделе. — Ты же сам говорил, что тебя там не было.

— Мне рассказывали.

— Стало быть, сплетни, как ты можешь об этом судить?

Фашеи смотрел то на одного, то на другого, испытывая благодарность за сердечный тон, заботу и убежденность Колы. Он был так тронут, что даже пошел за выпивкой. Воспользовавшись этим, Банделе прошипел:

— Ты понимаешь, какую игру ты затеял?

— Пусть пресмыкается, если хочет.

— Пусть сам решит, что ему делать.

— А кто ты ему? Дядюшка-опекун?

Банделе долго и отчужденно смотрел на него, но не сказал ни слова. Фашеи вернулся со стаканами.

— Понимаете, все зависит от мамы. Жаль, что папа сейчас за границей. Он сумел бы помочь. Он со всеми знаком.

Банделе ушел от них к Эгбо.

— Я скажу маме...

— Что говорить? Она опять скажет, чтобы ты не спешил. Отправляйся сейчас же и объяснись.

— Ты, конечно, прав. Я... гм... будь другом, если мама спросит, где я, скажи, что мне срочно понадобилось в лабораторию.

— Конечно, конечно.

И Кола почувствовал, что ему, странным образом, стало легче, — что бы там ни было дальше, он приложил свою руку к делу.

Через несколько минут в комнату вошла Моника.

— Вы всегда остаетесь один в этом доме. Простите.

— Я ничего не имею против.

Настала неловкая тишина.

— Спасибо вам, вы выручили меня на приеме.

— Прошу вас, не надо английских благодарностей.

— Но я говорю правду.

— Я знаю. Дело в том, что есть вещи, за которые нельзя благодарить.

— Не понимаю.

— Вас неправильно воспитывали.

— Хотите выпить?

— Нет, не хочу... Мой друг журналист просил передать вам свое восхищение. Он назвал вас неизвестным солдатом Огвазорова кладбища.

— Только бы Айо не услыхал!

— Если захочется, я скажу ему это в глаза.

— Не надо. — Она помолчала. — Как ваша картина?

— Скоро закончу. Наверно, я повешу ее на выставке Секони — только одну картину,

— И ничего больше?

— Нет. Это выставка Секони. Просто я не могу представить себе лучшей возможности показать свою главную работу.

— Я вижу, вы часто приезжаете за Юсеи, но никогда не заходите к нам.

— Мне была нужна только она.

— А мы не нужны — по крайней мере, это откровенно.

— Ее очки будут готовы на той неделе.

— Спасибо. Очень мило, что вы приняли в ней участие.

— Опять благодарность. Да я ее только эксплуатирую.

— Разумеется. Я помню, вы отрицаете доброту и — как вы тогда выразились? — ах да, растрепанные чувства.

— Я говорю вам правду. Девочка позировала мне часами.

— Ладно, не буду спорить. Чем бы вы ни руководствовались, спасибо, что отвезли ее к окулисту.

Снова они в неловкой тишине стояли у окна. Юсеи играла во дворе около пня, под веревкой, на которой сушились разноцветные блузки.

— Не знаю, как это получается, — заговорила Моника, — но я всегда подвожу мужа.

— Вы действительно так думаете?

— Я понимаю его чувства, кажется, иногда я веду себя глупо.

— Вы верите в это?

— Да. Это друзья мужа. Его общество. У меня нет никакого права компрометировать его.

— Это зависит от точки зрения.

— На что?

— На то, что это действительно общество вашего мужа. На то, что это характерно для моего общества. Вот что я хотел сказать. Что же до вашего поведения, то оно не касается никого, кроме вас и вашего мужа.

— Да. А моя свекровь такая добрая. Я очень ее люблю. Честно. Вы не представляете, какие мы друзья. Правда, она бывает у нас не часто. Только когда Айо зовет ее.

— А что она говорит?

Моника задумалась, и Кола сказал:

— Простите, наверно, мне не следовало спрашивать...

— Да, я думаю, надо ли вам говорить про это. Но я расскажу. Она считает, что мне надо его оставить.

Кола отвернулся.

— Вы шокированы? Она говорила это не раз. И когда я всерьез задумываюсь, я говорю себе: а почему бы и нет? Разве это не закономерно? Речь идет об укоренившихся привычках. Мы не можем их изменить.

Молчание Колы ее тревожило.

— Вы шокированы. Потому что так говорит его мать?.. Простите, я зря сказала об этом... вообще...

Банделе и Эгбо вернулись с балкона.

— Я тебе не верю, — говорил Эгбо.

— А я тебе говорю, что если бы встретил ее, то не узнал бы. Было совсем темно, когда она приносила записку.

— Но я же тебе ее описал. Ты должен помнить своих студенток.

— Они все на одно лицо, клянусь. Я не могу отличигь одну от другой.

Эгбо воззвал к Коле:

— Скажи ему, что я не собираюсь растлевать ее, а если бы и собирался, то это его не касается. Отчего он не скажет, как ее зовут?

— А он знает?

— Именно это я и твержу. Я не знаю.

— Ладно. Дай мне список твоих студенток.

Кола рассмеялся:

— Прямо сейчас?

— После обеда мы пойдем ко мне в кабинет, и я дам тебе список, — сказал Банделе.

— Сколько их у тебя?

— Всего?

— Второкурсниц.

— Не знаю. Правда, не знаю.

— Тогда, может, у тебя есть их сочинения. Я определю по почерку.

— Может быть, Я пороюсь в бумагах. Впрочем, ты сам во всем виноват. Надо было спросить, как ее зовут.

— Я думал, ты мне поможешь, поэтому и не настаивал.

Кухонная дверь внезапно распахнулась. Миссис Фашеи быстро оглядела комнату и балкон.

Что это было? Шум машины?

Моника тоже осмотрелась и впервые поняла, что Фашеи нет дома.

— Я думала, он с вами на балконе.

— Нет, я оставил его с Колой, — сказал Банделе.

Кола принял вызов и небрежно проговорил:

— Ах, да, у него что-то срочное в лаборатории. Он сказал, что сейчас вернется.

Миссис Фашеи походила на вороную кобылицу, чернота была в ней особым измерением. Она принадлежала к породе прекрасных статуй, вызывающе гордых, как вставшая на дыбы чистопородная лошадь. Она хмыкнула от недоверия и удивилась, как это можно прибегнуть к такой примитивной лжи, чтобы ее провести.

— Вы который из друзей Айо?

— Это Кола, мама.

Она яростно набросилась на него:

— Так это вы тот негодяй, который не притронулся к моему обеду? К тому же вы, кажется, лжец. В лаборатории, в какой это лаборатории? В лаборатории Огвазора?

— Простите меня, миссис Фашеи. Я попытаюсь загладить свою вину: сегодня я буду есть за двоих.

— С чего это вы взяли, будто я стану кормить вас обедом?

— Я на коленях, мадам...

— Сын сказал мне, что вы уже пришли. Но когда обед был готов, вы сбежали? Что с вами стряслось?

— Это... гм... я... это непросто объяснить. Мне в голову пришла неожиданная идея касательно моей работы...

— Моника рассказывала мне о вашей работе, но какое это имеет отношение к моему обеду?

Кола чувствовал себя уличенным в чудовищном злодеянии.

— Простите, миссис Фашеи, я хотел вернуться, но задержался...

— Задержался! Ха! Вы, художник, воображаете, будто вам позволены дурные манеры. Он задержался!

Моника попыталась прийти на выручку.

— Мама, вы совсем его ошарашили!

— Так ему и надо. Надеюсь, теперь ему стыдно.

— Очень стыдно, миссис Фашеи. Уверяю вас, я...

— Я не переношу, когда приготовленный мной обед нарушают чьи-то нелепые выходки. Если хотите вести себя эксцентрично, отправляйтесь в Челси.

Моника попыталась удержать свекровь:

— Хватит с него, мама. Я думаю, урок он усвоил. Верно, Кола?

— О да, — с готовностью ответил тот. — Я больше никогда не буду.

— А теперь, мама, посмотрим, что творится на кухне. Банделе, убедите Колу, что это не всерьез, а то он опять сбежит.

— Как это не всерьез? — И все же миссис Фашеи позволила увести себя на кухню.

Кола был озадачен, и Банделе протянул ему стакан:

— Выпей и успокойся. Все кончено.

— Что кончено?

— Испытание огнем. Так у нее заведено.

— Но она же действительно сердилась!

— Когда она с кем-то знакомится, она всегда находит casus belli. Особенно с теми, кого считает друзьями Айо.

— В этом есть ирония.

— Ты же пытался выгородить его? Или, может, наоборот? Ты врал так нелепо, что и ребенок бы догадался.

— Что ты имеешь в виду?

— Сам знаешь.

— Послушай, ты что, ему крестный отец?

— Я уверен, ты смог бы соврать поудачней, если бы захотел.

— Заткнись!

— Почему ты не даешь им самим разобраться в своих делах?

Вернувшаяся с деревянными блюдами миссис Фашеи не обращала внимания на гостей. Моника пыталась возражать:

— Давайте подождем Айо.

— Вздор. Эй, вы! — Кола подпрыгнул. — Ваш друг просил вас его подождать?

Кола пробормотал что-то невразумительное.

— Вот видите. А я вам скажу, что он сейчас наверняка обедает у профессора.

— Кола сказал, что он поехал в лабораторию.

Она громко расхохоталась.

— У мужчин странные представления о чести. — Она уставила стол угощениями. — Эти верные друзья воображают, будто я не знаю своего Айо. Он ведь, некоторым образом, мой сын. Ладно, ладно. Усаживайтесь куда угодно.

— Ешьте побольше, — шепнула Моника Коле.

— Мой сын меня ославил, — продолжала миссис Фашеи. — Скажем, как мне прикажете себя вести? Я не могу видеть его друзей, не подумав, что про себя они говорят: «Вот женщина, которая распоряжается сыном, как хочет», А это неправда. Просто он слишком много обо мне болтает.

— Наверно, он любит вас, — сказал Банделе.

— Любит меня? Отчего? Было бы, конечно, противоестественно, если бы он не питал ко мне никаких чувств, но это само собой. Что же касается любви, то это другой вопрос. Скажем, я очень люблю Мони — а это ни к чему. Но я правда люблю эту глупую девочку — она временами бывает совсем глупой. Но меня заботит ее счастье.

Предчувствуя надвигающуюся беду, Моника забеспокоилась. Она пробормотала, что надо накормить Юсеи, и вышла из-за стола.

— Если бы меня не заботило ее счастье, я попыталась бы их примирить. Вместо этого я прямо говорю ей: «Уезжай. С моим сыном счастья тебе не будет».

Изумленные серьезностью сказанного, Банделе, Эгбо и Кола глазели на нее, как выпотрошенные рыбы.

Она громко расхохоталась и заговорила резко, с вызовом:

— Ну-ну, я вас шокирую. Знаете ли, в разрушенной семье нет ничего загадочного. Уж я это знаю. Или, может, вы скажете, что я не вправе давать советы? Но я не люблю разводить сентименты.

— И это лишь сентименты, миссис Фашеи? — сказал Банделе.

— А что же еще? Я не жила с отцом Айо двадцать — нет, пятнадцать — лет. Я вижу, когда брак поддерживают одни сентименты. — Подавая тарелку Коле, она заколебалась. — Это острое блюдо, но я терпеть не могу нигерийцев, которые не едят перец. — И она злорадно подбавила перца. Она подтолкнула другую тарелку Банделе и, отбивая такт ложкой, проговорила: — Вы думаете, я не слишком забочусь о сыне?

— Нет, что вы. Но мне кажется, если вы скажете, чтобы Айо развелся с женой, он разведется.

— Да нет, вы хотели сказать, что, если бы я посоветовала Айо не разводиться, он бы повиновался.

— Согласен, — признал Банделе. — То же самое.

— Нет, молодой человек, не то же самое. О да, если бы я хотела, чтобы Моника осталась — а этого я хочу, — она бы осталась, но какое это имеет касательство к их браку? Лучше им разойтись сейчас, пока у них нет детей. Я скажу Айо то, что всегда говорила: «Решай сам. Делай что хочешь». Я ответила то же, когда он написал мне, что женится на белой девушке. Я знала, что из этого выйдет, и поэтому велела Мони готовиться ко всему.

Когда-то Кола не осмелился бы поднять глаза. Теперь же он осматривал гостиную, не понимая, отчего не чувствует никакого подъема. Не такого оправдания себе он искал. Когда Моника сказала ему о словах свекрови, перед ним возник образ ожесточившейся женщины. Теперь он был вынужден переменить мнение.

Она обратилась к Банделе:

— Вы не женаты, я знаю, а ваш друг?

Кола с опаской взглянул на нее, но не нашел за вопросом задней мысли.

— Вы женаты? — она обращалась прямо к нему.

— Нет.

— Может, у вас есть дети?

— Нет.

— Не стоит казаться таким добродетельным. Вы, вероятно, знали, что делали. Слишком много молодых людей не знают или им безразлично.

Вошла Моника.

— Юсеи не появлялась?

— Иди сюда, девочка, посиди с нами. Ты и твой муж бросили гостей на меня. А кто я — прислуга?

Моника опустилась в кресло.

— Мама до сих пор проявляет характер?

— Лучше бы ты сама научилась проявлять характер. Знаете, эта глупая девочка чуть не сбежала домой через неделю после приезда. Я пошла встречать их на пристань и, когда увидела, как она опирается на руку Айо, то испугалась до смерти. Я сама часто бываю дурой. Знаете, что я сделала? Разревелась. Но Мони не поняла, она подумала, будто я разочарована или что-то вроде. Она решила, что мне не понравилась. Глупее белых девушек никого не бывает.

Глядя на Монику, Кола спросил, не заботясь о том, что может подумать Банделе:

— Вы сами придумали звать ее Мони?

— А то кто же? Не мой же сын! У него воображения столько же, сколько у его отца. Вы, может, подумали, что он сам зовет ее Мони? Это было бы так естественно, лучшего имени не найти. Но нет, он зовет ее «дорогая». А меня он зовет «мама».

— Нельзя осуждать детскую привычку, — сказал Банделе.

— Детскую привычку? В детстве он не звал меня мамой. Он научился в Англии. И что особенно мерзко, так это то, что он так зовет меня только на людях. Почему? Объясните мне, почему?

Кола уже не думал, как обелить себя. Ему нужно было отречение под угрозой силы, вынужденная передача собственности. Он не искал оправдания, ибо это означало бы оправдательный приговор суда. Он страстно желал, чтобы ему пришлось бороться вслепую, с равным противником, не желающим уступать. Тошнота во рту относилась теперь и к Монике, он начинал презирать ее; ее доступность, неразборчивость, неразумность были чуть ли не хуже, чем самоустранение Фашеи. Да что она в жизни видела? Какие-то разговоры о любви, заверения... и постель.

— Что случилось? — раздался голос Моники.

— Курица уже мертва, уверяю вас. Не стоит так тыкать в нее ножом.

Быпи ли посторонним заметны его чувства? Банделе бы понял его неверно. О, если бы он знал правду! Если бы знал, что у него на душе...

Миссис Фашеи не умолкала:

— Он приедет домой в надежде, что бедная девочка все поймет. «Дорогая, они пригласили меня обедать. Отказаться было бы неудобно... Я заехал к ним на минуту по пути из лаборатории».

Отвращение побеждало Колу. Если бы миссис Фашеи знала, чего она добилась, бросив всю тяжесть на одну чашу весов! Теперь все то, что ценил Фашеи, делало его неуязвимым и мстило за него... Кола снова взглянул на Монику. Что, ей просто хотелось увидеть Африку? Любила она его самого или собственные фантазии о жарком солнце, сердечном смехе и неувядаемой жизненной силе?.. У Колы не было сочувствия к Фашеи, гордившемуся белой женой, прежде всего белой женой. Ведь в клинике все говорят, что Фашеи блестящий специалист, все врачи уважают его, тогда почему?..

И он вспомнил о начале обеда, когда Моника сложила ладони и опустила голову и миссис Фашеи, разрушая восхищение Колы, строго заметила:

— Прошу, никаких молитв! Молись наедине с мужем.

Он ушел из их дома опустошенный и не мог бы себе объяснить, что осквернило в его сознании образ Моники. Вернувшись к себе в мастерскую, он усадил Юсеи на стул и взялся за кисти. Он чувствовал себя изменником. Хотя меж ними не было сказано ни единого слова, он знал, что предал Монику.

— Юсеи, прошу тебя, посиди спокойно.

Но Юсеи сегодня не сиделось, она рассматривала свое узорчатое одеяние, которое подобало служительнице Обалувайе.

— Юсеи, прошу тебя...

Но он чувствовал, что не сможет работать, и отпустил ее. Она не сразу ушла, а стала бродить среди мольбертов, казалось тщательно изучая все, что попадалось на глаза. Дверь медленно приоткрылась, и в ней появился Джо Голдер.

— Я увидел вашу машину у мастерской.

— Заходи.

— Вы не работаете? Меня измочалили репетиции. Вы никуда не собираетесь уезжать?

— Нет.

— Кажется, в городе все приходит в норму. Студенты разъехались. В каждом доме блаженная пустота.

— Стало малость потише.

— Когда разъедутся преподаватели, настанет полный покой.

— Надеюсь.

— Что с вами? Вы меня не слушаете.

— Слушаю. Продолжай.

— Мне кажется, университетские городки вроде нашего существуют ради двух-трех месяцев в году, когда в них никого нет. Только тогда в них стоит жить. Вот вам миленький академический парадокс.

— М-да.

Голдер понизил голос:

— Теперь мне легче. Чем меньше студентов, тем меньше искушения. Боже, какая пытка — учебный год, какая пытка!

Кола насторожился. У него не было настроения присутствовать при очередном приступе депрессии, самокопания и физического самоизничтожения. Он имел возможность хорошо изучить эту болезнь. Джо Голдер позирует для портрета и вдруг закатывает бесстыдную, безудержную истерику. Однажды он заявил: «Вы должны написать меня в виде индийского бога-гермафродита». Кола рассмеялся: «Может, тебя это удивит, но у нас самих есть подобные божества. В одном случае они боги, в другом — богини». Голдер покачал головой: «В ваших божествах — преднамеренность, они заранее знают, кем когда быть. Путаница происходит лишь в сознании летописцев. А индийские боги — гермафродиты по существу: ни то ни се». Лицо его исказилось, и Кола в отчаянии тщетно пытался запечатлеть на холсте всю его злобу и ненависть к самому себе. Джо Голдер внезапно взвыл: «Боже! Как они отвратительны!»

Сгорбясь, как изуродованная душа, Джо Голдер начал оплакивать свою жизнь.

Джо сполна познал муки туманных намеков на семинарах, когда он старался осуществить мечту, подобрать сообщников. Он как бы случайно касался отчета Вольфендена и, как ястреб, высматривал жертву. У него была книга по индийской живописи. Он приглашал студентов на чашку чая и демонстрировал им репродукции, и те в недоумении спрашивали: «А это мужчина или женщина?» Он давал им читать «Жизнь Нижинского». Кинотеатры наводняли индийские фильмы, и Джо Голдер, ненавидевший дешевые, безвкусные подделки под Голливуд, приглашал на эти фильмы студентов.

— Очень красивый герой, — обязательно говорил кто-нибудь из приглашенных.

— Вы так думаете? — спрашивал Джо Голдер. — Вам нравится такая красота?

— Да. Я бы много дал, чтобы стать таким.

— А вам не кажется, что он походит на женщину?

— Конечно. Он, пожалуй, слишком красивый.

— И вы бы хотели таким стать?

— Разве плохо быть красивым?

— Иногда я гадаю, — говорил Джо, — люди подражают богам или боги людям. Для богов это не страшно, но при такой красоте вас могут изнасиловать — мужчины.

— То есть примут меня за женщину?

— И да, и нет. Для некоторых людей это безразлично.

— Ну, разве что для сумасшедших.

Раздосадованный Джо Голдер лишний раз убеждался, что стремление к «такой красоте» было для студентов лишь эстетическим комплексом. Тогда он во мраке бродил по колледжу, наведывался в ночные клубы, где принимал туго обтянутые джинсами ягодицы уголовников, их подведенные глаза и напомаженные волосы за желанный намек, после чего в каком-нибудь притоне его жестоко избивали за смертельное оскорбление, и он не смел обратиться в полицию.

Слуга-мальчишка пробовал его шантажировать, и напуганный Джо побежал к юристу, который посоветовал ему не придавать значения угрозам и успешно отправил мальчишку в родной город.

Джо Голдер зазывал юношей на коктейли и концерты, как бы нечаянно гладил им колени и молил о взаимности.

Когда страсть овладевала им и он не видел ей выхода, он мчался в справочный отдел библиотеки, где с презрением рассматривал занятых делом студентов. «Зародыши, недочеловеки, — твердил он себе. — Они наполняют голову знаниями и взбивают их, как сливочное масло, но не преображаются, они похожи на тараканью кишку, в которой наука мешается со слюной, чтобы выплеснуться на экзаменатора». Он презирал их души, но не тела, он стоял в справочном отделе и смотрел, как они входят и выходят, видел их отражения на блестящем полу, восхищался их красотой, и она его одолевала. Лишь удовлетворение желаний могло бы дать ему безопасность и, может быть, исцеление. Блестящий паркет отражал их насмешливую чувственность и его мечты. Однажды он сказал себе, что, как в магическом кристалле, видит там свою судьбу. Он был вне опасности в шумной толпе, его чувства, не направленные на определенную цель, замирали. Джо Голдер стоял в библиотеке, уставясь на огромные тома энциклопедий, следил за ногами в шортах и исходил слюной, пока не чувствовал спасительной тошноты и головокружения.

Он сидел на стуле перед Колой и исповедовался:

— Вы помните, как я впервые пригласил вас выпить? В тот вечер, когда...

Еще бы не помнить! Когда Кола вошел в квартиру, он с изумлением обнаружил, что едва прикрытый полотенцем Джо Голдер лежит на диване и делает вид, что читает «Комнату Джованни».

— Ужасно жарко. Который час? Я только что собирался принять ванну.

Но подходя к дому, Кола видел, что Джо в костюме стоит на балконе. Кола подошел к каминной доске:

— Вот уж не знал, что в новых домах есть камины.

Джо Голдер предпринял еще несколько попыток, но наконец сдался, и тогда они перешли на более-менее дружеский тон. Из всех натурщиков только он соглашался позировать обнаженным. У него было прекрасно развитое мускулистое тело.

— Вот видите, — говорил он, — у меня тело негра, это недоразумение, что я такой белый. — И он вдруг вскакивал и подбегал к полотну,- чтобы взглянуть на первые мазки.

— Ради бога, сделайте меня черным. Самым черным в «Пантеоне».

— Я, собственно, к вам пришел, чтобы поговорить о работе Секони, — заявил Джо Голдер. — Вы знаете, я хочу купить «Борца».

— Я устраиваю выставку его работ. Приедет кое-кто из Лагоса, чтобы помочь с оценкой, — выручка пойдет его жене.

— Он был женат?

— Да. Правда, давно.

— Есть дети?

— Один.

— Вот уж не знал.

— Если удастся, выставка совпадет с твоим концертом. Мы можем даже устроить ее в фойе театра.

Эта мысль привела Джо Голдера в восхищение.

— Я помечу, что «Борец» уже продан, но ты не получишь его до закрытия выставки.

— Согласен. Спасибо, Кола. А ваша мысль насчет театра великолепна — просто великолепна.

Дверь снова раскрылась, вошел Банделе, и Кола тотчас ощетинился:

— Если ты хочешь снова начать...

Банделе поднял вверх книгу.

— Я пришел к тебе в поисках убежища. Сими разыскала Эгбо. Когда мы вернулись, она ждала его у меня.

Кола длинно присвистнул.

— А она знает об этой девушке?

— Я сбежал, не дожидаясь выяснения отношений.

15

Власть... Кола ловил себя на том, что все время думает о словах Эгбо. Тот говорил о власти так, словно познал ее на опыте, и хотя бы поэтому Коле порой казалось, что ему с Эгбо следует поменяться ролями. Подобные мысли являлись давно, являлись внезапно и улетали, не претворяясь в действительность. Он ощущал в себе волю к власти, руки его стремились к власти, он сознавал, что ему безразлично, в чем проявить себя, в живописи или в вершении судеб, но всегда достижение цели пугало его. И в этом был еще один парадокс его жизни. Невидимый тормоз неизменно его останавливал. Характерно, что именно Эгбо вызвался поехать с ним за Ноем, ибо Эгбо без колебаний преследовал неуловимое и даже не пытался в их бесконечных бесплодных спорах дать точное определение своей задачи. В борении с миром опыт заставлял Эгбо всегда уступать, и он ничего не формулировал заранее.... И Секони — мысли всегда возвращались к Секони, властность которого проявилась как бы внезапно, но, оглядываясь назад, Кола видел, что о внезапности нет и речи. Да и как может созданное человеком быть важнее, чем пробуждение в нем дремавших жизненных сил? С запозданием он понимал, что «Борец» родился в давно позабытой свалке в клубе «Майоми», которую, разумеется, устроил Эгбо. Той ночью Эгбо был легко уязвим. В темноте его сознания роились мысли, которые неизбежно превращали его в волка из басни: «Это ты осквернил мой водопой? Ах, не ты? Стало быть, твой отец». Малейшее неуважение привело бы его к взрыву. Поводом послужило ворчание официанта, поскольку стулья были уже составлены в угол, все клиенты давно ушли, и лишь они сидели за столиком, не требуя выпивки, не шевелясь и даже не разговаривая. Сонным официантам хотелось домой, и один понахальнее прошел рядом с Эгбо, и Эгбо подставил ему ножку. Тихая ночь немедленно превратилась в хаос. Банделе был безучастен, пока затянутый в джинсы вышибала будто случайно одним ударом не швырнул его в груду стульев, которые тотчас же погребли его. Мерзавец — его звали Окондже — заважничал, но Кола, размахивая бутылкой, загнал его в угол, тайно мечтая, чтобы поскорее подоспела полиция и переняла на себя тяжкое бремя самозащиты. Но неожиданно Окондже рухнул. Не изменившись в лице, без видимой причины Окондже рухнул. И все вдруг увидели двойную петлю из потрепанной пеньковой веревки, которая незаметно выползла из-под поваленных стульев и обхватила ноги Окондже. И они молчаливо и энергично стали вязать его. Конец веревки прошел под рукой вышибалы и, сдавив ему горло, вышел за спину. Другой конец прошел у него под коленями и прижал его ноги к груди. Он визжал, как поросенок перед убоем. Вид его был настолько отталкивающ, что даже Эгбо помедлил перед следующим движением. Банделе еще не показывался из-под стульев, так что казалось, что вышибала связал себя сам. Его провезли на заднице и затолкнули под стулья, как собачье дерьмо. Напряженные мускулы его скрылись под податливой кожей, и изумленный Секони неторопливо изучал поразительную метаморфозу. Кола и Эгбо осторожно высвободили Банделе. В Секони недоверие сменялось возбуждением, восторгом, опасением и наконец перешло в успокоительную немоту. Драка произошла за много лет до «Борца», еще до того, как они, покинув страну, разъехались по разным концам западного мира, и Кола теперь узнавал в скульптуре удивительное и знакомое... Секони хранил увиденное в себе, пока силы его не прорвались наружу в мучительном и гармоничном произведении искусства, которое, казалось, не было связано ни с каким переживанием и скрывало лицо автора.

Именно потому Кола решил повесить свое полотно на выставке Секони, если только он мог быть уверен, что труд его завершен...

— ...Если только мы вернемся живыми, — сказал он Эгбо.

Ибо они сбились с пути. После полудня полил дождь, смывая дорожные вехи, затопляя дома и рыночные прилавки. В селениях у лагуны вода прибывала быстро, скрывая поля и оскверняя поднятые над землей запасы пресной воды.

Плавали горшки, закопченные снаружи и измаранные внутри жиром, медяками и жертвенной птицей. Словно ревнивое море вырвалось из-под земли, отвергая приношения младшим богам и качая на волнах спальные циновки... Они оставили машину у шаткого моста — все мосты казались теперь равно ненадежными, — четыре доски над густой жижей протока. Распухшая туша дохлой козы уткнулась в доску, и две собаки, пренебрегая зловонием, старались, не замочив морды, вытащить ее из воды.

— Так кончилось царство Ноя, солнечного святого, — проворчал Кола.

— Мы, наверно, еще далеко. Мы проехали слишком мало протоков.

— Нет, кажется, мы у цели.

— Поедем назад. Я не создан для ловли жемчуга.

— Погоди. Нам надо разделиться. Ты пойдешь туда, а я сюда. Если кто-то из нас набредет на дорогу, то вернется к машине и будет ждать.

— Лучше крикнуть. Голос в воде слышен издалека.

— Хорошо. Для начала пройдем по полчаса.

— Ничего себе для начала! Через полчаса мы поедем домой.

Бронзовая тяжелая жижа медленно несла кукурузные стволы с полупогруженными початками. Земля под ногами сулила опасность. Эгбо выудил палку и стал нащупывать путь, но с каждым шагом тяжелели ноги, увязавшие в неглубоких зловещих лужах. Обойти их не удавалось, но даже ровная земля засасывала, как болото.

— Невозможно поверить, что мы здесь ехали на машинах, — твердил Эгбо.

Теперь можно было легко оступиться и навсегда уйти в залитую водой колдобину.

Под серым нависшим небом Эгбо думал, как высоко поднялась вода в церкви Лазаря. Она стояла на круче над лагуной, но горный поток, вероятно, залил уже алтарь, возвышавшийся над скамьями. Гнилая половина лодки медленно тащилась по песку, и булькающея в ней гнилая вода напомнила ему тошнотворный голос телефонистки в газете Саго. Он часто замечал, что Саго бежит от друзей к посторонним, среди которых может, оставаясь загадкой, щедро и не скрывая расплескивать свои чувства... Саго, Саго... Но разве все они не находятся в бешеной центрифуге, где их терзают золоченые химеры — и где они не в состоянии отмахнуться от жалящих мысли оводов?..

Трудно было поверить, что это серое волокнистое безмолвие — берег моря, покрытый галькой, обласканный нежной волной. И вдруг Эгбо увидел крест. Он увяз в глине, как ветка дерева, и лишь верх его, обращенный к Эгбо, возвышался над водой. Эгбо огляделся, но не увидел церкви. Уже стемнело, но, несомненно, церковь была где-то рядом, и он, рискуя, прошел над оврагом по скользкому стволу и снова всмотрелся во тьму. Казалось, он уже различает контуры церкви на фоне серого неба, но он мог ошибиться. И он пошел дальше, с головой погружаясь во мрак.

— Эгбо-о-о-о, Эгбо-о-о-о, Эгбо-о-о-о. — Голос был далек и слаб, как жужжание мухи, он скользил по воде, не оставляя ряби. Голос был отдален, как голос тетки, звавшей его с берега, в то время как уши его оглушал прибой.

— Эгбо-о-о-о, Эгбо-о-о-о... — С этим криком связывалось первое воспоминание о море, детское нетерпение омыть ноги морской водой, несмотря на безумные опасения тетки, которая в изнеможении лежала под полной луной и на долгое-долгое мгновение смежала глаза. Он удивлялся, что тетка его, доверяющаяся воздуху, так боится моря.

— Стой рядом со мной, и море само придет и оближет тебе ноги. Стой здесь, и море придет к тебе. — Но он убегал от сонной усталой женщины...

— Помогите! Помогите! Эгбо, вернись! Эгбо-о-о-о... — Но ему не терпелось вслушаться в сердцебиение моря, он ждал, что вода дойдет до колен. Когда прибой отступал, тетка подзатыльником отправляла его в гущу тех самых опасностей, от которых пыталась спасти.

Они возвращались на берег, тетка падала на расстеленное полотенце, а Эгбо спрашивал:

— Когда мама выйдет из моря?

— Замолчи и пойдем отсюда...

— Эгбо-о-о-о, Эгбо-о-о-о, — звук отскакивал от мерцающей воды, среди которой он остановился.

Кола! Давно уже прошли условленные полчаса, и Кола тревожился. Эгбо замер. Он был сыт по горло безумными поисками...

И тут он увидел пламя. Из кромешной тьмы вырвались языки огня и отбросили на воду отражение церкви, похожей на мельницу. Между двумя кострищами, под сводом огня, на бешено пляшущей от пожара воде, на спокойно пульсирующей ее поверхности стояла лодка. Языки пламени озаряли берег на сотни ярдов. Эгбо искал объяснения тайне. Песком замело колья, на которых когда-то сушили сети, узкий рыбный садок отгораживала от моря недавно возникшая дюна. И здесь, на мели, где воды было вряд ли на палец, на самой ее глади пылало пламя.

Переменившийся ветер принес ядовитый запах бензина; осветившаяся канистра досказала остальное. Прежде Эгбо не видел ни души, но теперь у садка он заметил две темные фигуры. Это были Лазарь и Ной.

Пламя взвилось к небу, и к ним приблизилась лодка. Лазарь вошел в нее, обрел равновесие и протянул руку Ною. Эгбо напряг зрение, чтобы не пропустить ни малейшей подробности. Он видел, что белые рукава проворных гребцов почернели от копоти. Пот обильно струился по их лицам, и в своем затянувшемся ожидании они старались стоять в самой середине лодки. Их беспокойство росло вместе с пожаром, поскольку Ной не сдвигался с места. Лазарь вновь протянул руку, но отдернул ее, ибо пламя лизнуло рукав. Но преображенный Ной, казалось, прирос к земле; он не в силах был оторваться от бушующего огня. Лазарь ждал, гребцы, потупившись, ждали, а Ной не двигался. Ни слова, лишь ожидание, пока Ной-отступник не наберется смелости или пока не вспыхнет легкая тростниковая вода.

Ясно было лишь то, что Ной не желает смотреть на Лазаря и что Лазарь ждет его взгляда. Ожидание затянулось настолько, что смола в щелях заблестела, выдавая подозрительную влажность. В спину Лазарю из неприкрытого моря, тающего в ночи, глядели черные неотступные глаза Олокуна, который мечтал поглотить людей, медлящих в почти загоревшейся лодке.

И все же Ной не отрывал глаз от пламени. Рухнула балка, гребцы вздрогнули и посмотрели на Лазаря, но не с мольбой, а скорее советуя плыть, покуда не поздно. Рухнула еще одна балка, и что-то случилось с Ноем. Он повернулся и побежал. Он бежал прямо к Эгбо, он бежал, когда пламя начало замирать и обожженная лодка со скрипом рванулась вперед, вынося Лазаря на безопасное место. Ной бежал сломя голову, и Лазарь смотрел ему вслед, не заботясь, где он, и апостолы следили, как исчезает во мраке спотыкающаяся фигурка, Эгбо слышал противный хруст крабов, раздавленных пятками беглеца. Тот оглядывался, а огонь затихал, и лишь длинная тень Лазаря лежала на берегу. Он долго стоял так, а апостолы ждали. А потом лодка направилась вверх по протоку, и церковь поглотила Лазаря и его чудовищное поражение.

Почему мне не жалко Лазаря? — удивился Эгбо, но все же был рад, что его присутствие осталось тайной для альбиноса. И он быстро пошел туда, где скрылся Ной, считая, что не имеет права рассказывать об увиденной им катастрофе.

16

Изначальный поток и дрожащий туман изначалья; и первый вестник — росток земли над водой; птица и колос маиса, ищущие пристанища, которое станет обитаемым островом; первый отступник, готовый сбросить камень на спину не подозревающего божества — чтобы боги познали первый удар предательства и держали своих подопечных на безопасном удалении; божество, разбитое на осколки и любовно собранное воедино; черепаший панцирь вокруг божественного дыхания; бесконечные звенья в цепи взываний к богам и бесплодная мужественность, направленная в отверзтые небеса, не сулящие откровения; любовь к чистоте душевной и непорочности того, кто с сочувствием обнимает уродов и карликов, безумцев и глухонемых — и не без причины, ибо он сам сотворил их спьяну и теперь не может помочь ни любимчикам, ни страстотерпцам. Влечение к жаркой крови, непобедимость в сражении, ненасытность в любви и убийстве; открыватель миров, следопыт, защитник кузни и трудолюбивых рук; спутник тыквы с водкой, чей алый буйный туман застилает ему глаза и он режет всех, пока горький крик не нарушит похмелья, не остановит меч, глупый, как изумленно раскрытый рот; тот, кто по смерти взобрался на небо и покорил змеиные жала молний и добела раскаленный камень, божественный бич, с детской беспечностью гуляющий по домам, деревьям и людям, сбивая их, как незрелые манговые плоды; тот, двуполый, распавшийся надвое и погрузившийся в реку; ветер, унесший туман, возвещая конец начала и нескончаемую войну прорицательских глаз, тысячи и одного глаза преданий, заглядывающих в былое и будущее; нескончаемая война со случайностями, которые, словно серп, пожинают намеченный урожай; насмехающийся пунктир порядка в округлом хаосе; отвратительно-гнойное бедствие, плывущее на безмолвных волнах жары, придирчиво выбирая жертвы; тот, кто лелеет имбирные корни в зной, в бурю и дождь, кто расчисляет линяющие времена года...

— Осталось только перекинуть мостик между землей и небом, — сказал Кола. — Недостает единственного звена. После пятнадцати месяцев работы недостает звена...

— Еще одно слово, и нож войдет в загривок барана, — перебил его Эгбо. — Одно слово — и фонтан крови брызнет в потолок мастерской.

— Надеюсь, он тебе нравится, — сказала Сими.

— Ты знаешь, что она купила сначала? — спросил Эгбо. — Белого барана. Представь себе, белого барана.

— Ты же сказал, чтобы он был без пятнышка.

— Тем более надо было понять, что речь идет о черном баране. Белый баран не бывает без пятнышка, правда?

— Будь баран белым, Джо Голдер прочитал бы тебе длинное нравоучение. Он бы сказал, что ты проявила комплекс неполноценности в связи с цветом кожи.

— Кто это Джо Голдер?

— Никогда не видал? Ах, да, ты же тогда не пришел на концерт.

— Да, она ведь меня обманула, негодяйка.

— Ты сам виноват. Ты прислал записку, что придешь ко мне.

— Нет, я написал, что буду ждать тебя у Банделе.

— Я же тебе сказала...

— Вы опять за свое? Сими, я еще не поблагодарил тебя за барана.

— Благодари меня, а не ее. Это я попросил ее купить барана.

— А кто платил?

— Не в этом дело.

— Дело в этом, поскольку оно касается меня.

Вошедшая Моника остановилась при виде Сими. Эгбо представил их друг другу. Моника была в восторге.

— Конечно. Вы та самая красавица, но... нет, это невероятно.

— Она была уверена, что я приукрасил ее на картине, — объяснил Кола.

— Да, я думала... О, как непристойно, что я на нее уставилась, но она впрямь бесподобна. Не думаю, что ваша богиня во плоти была бы прекрасней. Честно, Кола, теперь, когда я вижу ее, ваша картина не делает ей чести.

— Минутку. — Эгбо встал. — Я думал, что никому из нас не следовало смотреть на незавершенную картину.

Моника густо покраснела и прикрыла рот ладонью. Кола махнул рукой.

— Это случайность...

— Я знаю, что случайность. Говори дальше.

— В общем, дело в том, что она мне никогда не позировала. Не мог же я... Вы слышали, как Моника восхищалась. Можно подумать, что я мог попросить Сими стать натурщицей! Теперь вы все начнете жаловаться, что я написал вас не такими, какие вы есть... Я хочу сказать, что вы здесь не вы, а прообразы чего-то иного...

— Да ясно же, правда, Сими?

— Ладно, это была случайность, но к ней самой это не имеет никакого отношения.

— Не объясняй, мы все поняли, — Эгбо вертел в руках тюбик, а Сими, как всегда, улыбалась своей безмятежной загадочной улыбкой.

— Ну-ну, Сими, кто-то ждет шедевра пятнадцать месяцев, кто-то создает его за неделю.

— Когда будете уходить, привяжите барана во дворе.

— Ясно, ясно, мы тебе мешаем.

— Вы не работаете, — сказала Моника. Уже долгое время они были одни.

— Нет. Я жду Лазаря.

— Лазаря? Мне казалось, вы звали его Ноем.

— С Ноем покончено. Вот эта безликая фигура на холсте и есть Ной... Подойдите сюда... Слуга-предатель, катящий камень, который должен сокрушить хозяина.

— Но вы говорили...

— Я ошибался. Ной — как недостающее звено? За такую тупость мне следовало бы утопиться. Он сидел передо мной, а я пытался извлечь из его ничтожества Эсумаре. Я заблуждался, как мальчишка, как дилетант, удручающе заблуждался.

Я бился над ним часами, но ничего не мог сделать. И тогда я впервые по-настоящему рассмотрел Ноя. Если бы не чрезмерный цинизм, я должен был это увидеть с первого взгляда. Ной был простым негативом. Невинность его лица означала лишь незаполненную пустоту. В нем не было ничего, совершенно ничего. Я презирал себя за вздорное непонимание очевидного.

— Так кто этот Лазарь?

— Хозяин Ноя. Торгующий религией альбинос, которого где-то нашел Саго. Он обещал сегодня его привезти, вот я и жду.

— И тогда?

— И тогда все будет закончено. Если надо, я буду работать всю ночь. Знаете, Моника, так отчаянно хочется кончить. Я сыт по горло этой картиной, и если бы не завтрашняя выставка... А потом... потом — да что об этом говорить?

— Отчего? Скажите.

— Нет, правда, это не важно. Вы должны были сами понять, что по сути я не художник. Я не рожден им. Но я знаю природу творчества и могу стать хорошим педагогом. Вот и все. Этот холст, например. На идею меня натолкнул Эгбо, разумеется, подсознательно, и на самом деле картину писать надлежало ему, а не мне. Хотя бы потому, что он лучше все это знает, по-настоящему, и к тому же он достаточно беспощаден. Что до меня, то озарения приходили бессвязными осколками, и ненадолго, поэтому я столько времени...

— Пятнадцать месяцев это не долго. Кроме того, в промежутках вы писали другие вещи.

— Гордиться нечем. Что я могу поставить рядом со скульптурой Секони, даже если не говорить о «Борце»?

— А «Пантеон»?

— «Пантеон» слишком сложен. Он ошеломит зрителя, не даст ему разобраться в его истинной ценности. Но я говорю о себе, о своем бытии. Даже у Саго есть что-то вроде седьмого чувства, какая-то антенна, которая ловит творческие импульсы и не дает сбиться с пути. Но я... Скажите, мог бы Эгбо принять Ноя за Эсумаре? Такие ошибки убивают органичность и подставляют художнику ножку. А я не понял, в чем суть его отступничества...

Моника стояла совсем рядом и наконец, решившись, робко коснулась его шеи длинными белокурыми волосами.

— Вас мучают сомнения лишь потому, что работа почти закончена. Это же естественно, Кола. Вам не хочется верить себе из страха, что другие могут вам не поверить.

— Нет, дело не в этом...

— К тому же вы боитесь сочувствия, словно оно вас может лишить сил. По природе вы нежный человек, и не надо вам постоянно оглядываться на Эгбо, тем более, что вы его не понимаете.

— Не понимаю?

— И не вы один. Банделе тоже считает, что вы все черствые равнодушные люди.

На улице раздался скрежет тормозов, и Моника отпрянула.

— Кажется, это наконец Саго, — сказал Кола.

— Он самый, — послышался ответ. — В машине Лазарь. Привести его?

— Конечно.

— Ваш последний персонаж на месте. Не буду вам мешать. — Моника двинулась к двери. — Как вы его называете?

— Эсумаре. Блевотина небесного дракона.

И Кола набросился на работу, как полоумный, а Лазарь сидел перед ним недвижный, величественный, лучший натурщик в жизни. Что-то его тревожило. Он оглядывал мастерскую, и в глазах его был вопрос, но Кола предпочитал ни о чем не спрашивать, пока тот не претворится в точно очерченный, но ускользающий образ. Лазарь сидел послушный, застывший, а Кола безумствовал, словно мир требовал тотчас исполнить данную клятву.

Прошло два часа, и он стал остывать. Лазарь слегка шевельнулся:

— Где Ной?

— Наверно, бродит по колледжу. Когда он голоден, то приходит сюда и слуга его кормит.

Лазарь, казалось, собрался с мыслями:

— Я думал — по крайней мере, преемник. Мне нужен был человек со стороны. Апостолы — люди, они ревнуют друг к другу. Я искал молодого, отчаянного, с огнем внутри.

— Как другие апостолы?

— Да, — согласился Лазарь. — Как другие. Когда обращаешь кого-то в свою веру, нужно, чтобы было кого обращать. Из простого смирного человека выходит хороший прихожанин, но ненадежный христианин, полный огня и веры. Чем больше зла совершил человек, тем больше силы я нахожу в нем. В этом я знаю толк. Я изучил все на себе путем откровений и мук. Церковь — мое призвание, но я самоучка. Вы знаете, я читаю Библию по-гречески? По-гречески. Однажды я нашел старую греческую Библию и решил выучить греческий, потому что думал, что это то же, что древнееврейский. Оказалось, что я ошибся, но зато я выучил греческий.

— Мало кто может таким похвастать.

— Но самое главное то, что я знаю арифметику веры. Убийца — твой будущий мученик, он охотней других становится мучеником. Дуракам этого не понять.

— Расскажите мне, как вы обратили Ноя? — Кола задал вопрос, не думая, и реакция альбиноса мгновенно отвлекла его от мыслей о «Пантеоне».

— Обратил! Я никого не обращал! Когда вы боретесь с человеком и побеждаете — только тогда речь идет об обращении. Вы когда-нибудь слышали, что можно за неделю изменить сущность настоящего вора? Я бился над ним лишь потому, что близилось время дождей и надо было молиться о возрождении. Ной был нам необходим. Мои самые верные ученики — уголовники, отверженные обществом. Один из апостолов — фальшивомонетчик, отбывший в тюрьме пять лет. Другой — единственный член банды, спасшийся от ареста после ограбления банка. Как ни спешил я, но отойти от правила все же не мог. Мне был нужен грешник.

— А убийцы есть? — спросил Кола.

— Один. Он зарезал жену в деревне Угелли. — Взяв себя в руки, после минутного молчания Лазарь сказал: — Я обязан проследить, чтобы Ной снова не стал подонком.

— Вы что-то собираетесь сделать?

— Ничего определенного. Он волен вести себя, как захочет, только не в Лагосе. — Снова страсть закипела в нем. — Я не могу допустить, чтобы он был в Лагосе. Нельзя, чтобы прихожане видели, как он слоняется по базару и лазает по карманам. — Лазарь резко поднялся. — Так вы не знаете, где он? Он, стало быть, шляется где попало?

— Прошу вас, сидите. Он не может быть далеко,

— Пойдемте найдем его.

— Через несколько минут.

— Мы вернемся сюда, мистер Кола, не следует так спешить с работой. Кроме того, с самого прихода я подчинялся вашим законам и был неподвижен.

— С Ноем ничего не случится. Он где-нибудь развлекается.

— Вам не хватает терпения. Даже творец обладает терпением.

— Неужели? Если мы говорим об одном и том же, то разве он не создал весь мир за неделю?

— Прошу вас, давайте разыщем его. Я чувствую себя в опасности, когда думаю о его пути.

— Ладно, если вам нужен перерыв...

— Нет, мистер Кола, дело не в отдыхе. Если кто-то сейчас встретит Ноя и скажет ему: «Украдем курицу», — он пойдет за первым встречным.

— Отчего это вас заботит? Если он сядет в тюрьму, вы же будете спать спокойней.

Эгбо, отвозивший Сими назад к Банделе, увидел Ноя под манговым деревом и остановил машину. Он стоял в кучке бездельников, старавшихся сбить палками единственный плод, висевший в густо-зеленой листве. Эгбо окликнул его, но тот не отозвался, и Эгбо усомнился, Ной ли это. На лице его не было следа недавних переживаний. Должно же было на нем остаться хоть что-то от страшной сцены пожара и безоглядного бегства! Ничего от замученной благодарности, с какой он входил в лифт, ничего от жалобной готовности позировать Коле, ничего от съежившегося беззвучия, с которым он забился в угол машины, когда Эгбо вез его в Лагос, откуда Кола с добычей направился в Ибадан.

— Кто это? — спросила Сими.

— Минутку. — И он зашагал по гниющим плодам, поднимая тучи навозных мух. Он похлопал Ноя по плечу, и тот посмотрел на него ничего не выражающим взглядом. Эгбо вгляделся в него и вновь понял, что воспоминание о пожаре начисто смыто или, может, этого воспоминания никогда не было. Ной очищался от каждой минуты прошлого и знал лишь то, что хочет сбить с ветки манго.

— А ты феномен, — сказал Эгбо.

— Сэр?

— Поехали!

Внезапно проснувшееся любопытство заставило Эгбо подумать, как-то теперь повстречаются Лазарь и Ной. Ему захотелось увидеть воочию эту встречу. Ной весело пошел за ним, хотя — Эгбо мог бы поклясться — вряд ли узнал его. «Чтобы очистить человека, — размышлял Эгбо, — чтобы очистить его до белизны, надо оставить его, как Ноя, мертвым, лишенным жизни и личности чистым листом, на котором кто-то случайно напишет недолговечное слово».

— Ты всегда был такой или это работа Лазаря?

— Сэр?

Сими шутливо ударила его по руке:

— Что ты задаешь ему вопросы, которых он не понимает?

— Да я говорю сам с собой, я бросаю слова, как мячики, в это непробиваемое лицо... теперь я бы даже не мог сказать — лицо отступника. Мы все ошибались, позорно ошибались. В «Пантеоне» нет ни на йоту одухотворенности, иначе бы Кола сразу же раскусил Ноя. Отступничество Ноя не проявление воли, оно просто отказ от бытия, отказ от живой жизни. Он мертв, как луна.

— О чем это ты?

— Ни о чем. Не будь ты людоедкой, из тебя бы вышло что-нибудь в том же роде... — Он выпрыгнул из машины прежде, чем Сими успела его коснуться. Лицо его помрачнело почти мгновенно, и он, волоча ноги, вернулся в машину. Он вспомнил, как однажды назвал отступником деда.

В мастерской из-за мольберта послышался шорох, и он, выжидая, остановился. Наконец белое лицо выглянуло из-за холста. Человек неловко заулыбался.

— Алло!

— Кто вы такой?

— Вы застали меня на месте преступления. Я забрался сюда, чтобы взглянуть на картину. Не терпелось увидеть ее завершение.

Эгбо молча двинулся на человека, подозрительно глядя ему в глаза.

— Вероятно, вы один из друзей Колы. Я Джо Голдер.

— Ах, певец.

— Да. Вы ищете Колу?

— Где он?

— Он только что вышел с человеком из Лагоса. Знаете ли, его дом виден из моего окна, и, когда они вышли, я прокрался сюда, чтобы посмотреть. По правде говоря, я делаю так все время, только, прошу вас, не доносите Коле!

— Пожалуй, у вас есть чему поучиться. Кажется, я единственный человек на свете, всерьез уважающий этого художника.

Джо Голдер по-детски радостно рассмеялся, почуяв в Эгбо собрата-заговорщика.

— Я думаю, что угадал, кто вы на полотне. Правда, я сразу узнал вас. Что вы думаете о последнем персонаже?

Эгбо отвел глаза от собственного, властно влекущего образа на чудовищном полотне. Подобная радуге фигура подымалась не из сухой могилы, но из первозданного газообразного хаоса над водой, обнаженная и светящаяся. Это был Лазарь, новое измерение в конклаве богов.

Эгбо медленно покачал головой, словно желая прочистить мозги.

— Я в замешательстве, — признался он.

— Отчего?

— Не могу принять эту точку зрения. Он придал началу черты воскрешения. Это сверхоптимистический взгляд на течение времени.

— Мне кажется, это очень точно.

— А мне не кажется.

— Но это работает. Чего еще можно требовать?

— Талант моего друга сомнителен. Только взгляните, что он сделал из меня, например, — кровожадный маньяк, сбежавший из зверинца со строгим режимом. Неужели же это я? Или Огун, которого я должен воплощать?

— А что тут дурного?

— А то, что это бездарное искажение сути. Он взял всего один миф — о том, как Огун в опьянении перестал узнавать своих и в бою истребил собственных воинов. Только это он и изобразил.

— Согласитесь, у художника есть право на выбор.

— Вот с этим-то выбором я и спорю. Даже миг, когда Огун в ужасе оглянулся на содеянное, был бы... По крайней мере, тут есть поэтические возможности. А этот забрызганный кровью злодей — дешевая мелодрама. Кроме того, существует Огун-кузнец. Огун — учредитель ремесел... и из всего на мою долю досталась роль ослепленного кровью головореза!

— Знаете, он был прав. Он всегда говорил, что вы, увидев холст, будете высказываться в этом роде.

— Вам что? Вы — Эринле в стальном шлеме.

— Мне это мало льстит. Я утешаюсь тем, что этот бог на самом деле, быть может, еще отвратительней.

— Я ухожу, — объявил Эгбо. — И я забираю назад своего барана.

— Так этот прекрасный баран — ваш?

— Да. Я купил его, чтобы отметить завершение «Пантеона» и выставку Секони, — ох, я и забыл, что баран не только для этого шута с палитрой.

— Вы собираетесь... его зарезать?

— А что же еще? Не доить же!

Эгбо не понял, отчего Джо Голдер заволновался.

— Вы что, не любите баранины?

— Нет, не то. Убийство. Мысль о крови заставляет меня содрогаться.

Эгбо взглянул на его крепкую голову, на крепкую, ладную мускулистую фигуру и не поверил его словам.

— Это правда. Я не выношу крови.

Эгбо вышел из мастерской, пожимая плечами.

— Где Ной? - спросил он Сими.

— Он пошел за тобой. Мне показалось, что он направился в мастерскую.

— Ну и черт с ним. Поехали.

Когда Эгбо сердился, она всегда поглаживала его по затылку.

— Что тебя там разгневало?

— Да этот безбожный маляр. Ты бы видела, какого монстра он из меня сделал.

— Так ты видел? А какова я?

— Ты? Ах, ты. Я не заметил, есть ли ты на этой проклятой картине.

Эгбо бешено гнал машину. Ной и Джо Голдер остались в мастерской.

17

Прохладные руки тьмы и свет причащения — теперь литургия гулом тамтамов отзывалась в его голове, но не выражалась в словах, как в первую ночь с Сими. «Я не боюсь проснуться в страхе смерти, ибо тело Сими сияет. Я наполню чашу святого Грааля тобой, женщина, принесу себя в жертву твоим прихотям и до судного дня не поверю, что это — грех...» Ни одна женщина не могла пробудить в нем бесконечный мучительный трепет поющей плоти.

— Ты где-то вдали, Эгбо.

— Да?

— О чем ты думаешь?

Он действительно думал о той незнакомой девушке, разрушая чары уик-энда с Сими, и от этих мыслей ему хотелось вскочить среди ночи и броситься на ее поиски. Он не отдавал себе отчета, что его потрясло больше: любовь у реки или записка после смерти Секони, каракули, которые принесли странное утешение. Она защищала свои воззрения, давала не больше, чем он просил, и он с обожанием смотрел на нее, думая: «Вот новая женщина, женщина моего поколения, гордая своим разумом, оберегающая свою личность». Горькими были воспоминания о ней, ибо мало он взял от нее и не сумел отдать себя полностью, ибо она вела себя как богиня, и они расстались чужими. Такой же была Сими, но в совершенно ином смысле, и голова его от смятения чувств шла кругом.

В два часа ночи Сими услышала стук камешков об окно и разбудила Эгбо. В желтом свете уличного фонаря у дома стоял Банделе.

— Что случилось?

— Выходи. Одевайся и выходи.

В мыслях Эгбо была пустота, и он не старался ее заполнить. Сими из постели смотрела на него.

— Кто там?

— Банделе.

— В такое время? Что ему нужно?

— Я не спросил. Ты же слышала.

— Ты с ним заранее договорился.

— Да.

— Ладно. Делай что хочешь.

Эгбо быстро оделся.

— Когда ты вернешься?

— Откуда мне знать?

Он сбежал с крыльца и влез в машину Банделе. На заднем сиденье скрючился незнакомый человек, похожий на обезьяну. Внушительного телосложения, он совершенно обмяк, и в хриплых потоках сленга понятным был только припев:

— Я не хочу уезжать из Нигерии... Я не хочу уезжать из Нигерии...

Только дар речи отличал его от развалины, которую представлял собой Ной в ночь испытания огнем.

Банделе включил зажигание:

— Ной погиб.

Он остановил машину у дома знакомого врача, и Джо Голдеру дали успокоительное. Только тогда Эгбо уловил некоторое сходство между человеком на заднем сиденье и тем Джо Голдером, которого он видел днем.

В мастерской горел свет, Кола наносил на холст последние мазки, а Лазарь лежал, развалившись, на раскладушке, но не спал. Банделе остановил машину, не доезжая до дома, и сказал Эгбо:

— Вызови его на улицу. Быть может, у него Лазарь.

Кола вышел.

— Ной погиб, — сказал Банделе. — Джо говорит, он упал с балкона.

Успокоительное уже действовало на Джо Голдера, и он монотонно захныкал:

— Я говорил ему: «Стой!» Я кричал: «Остановись! Остановись!» Я клялся, что не дотронусь до него... Я умолял его, я клялся, что не дотронусь до него...

— Успокой его, Эгбо, — сказал Банделе.

Эгбо похлопал Голдера по колену.

— Он снова пытался заняться своим? — спросил Кола.

Банделе кивнул.

— Я спал и вдруг услышал, как он бешено колотит в дверь. Он был в истерике, бормотал что-то бессвязное. Кое-как я выпытал у него, что Ной перепугался, когда он попробовал заняться своим делом.

— О чем речь? Что это еще за дело?

— А ты не знаешь? — спросил Банделе.

— Что я обязан знать?

— О Джо Голдере. Он же гомосексуалист.

Эгбо отдернул руку, словно от мерзости, недоступной человеческому разумению, лицо его исказила гримаса гадливости. Он отпрянул от скрюченной фигуры, как от ядовитого насекомого, по спине его от отвращения побежали мурашки. Рука, которой он дотронулся до Джо Голдера, больше не принадлежала его телу, и он вышел из машины и старательно вытер пальцы о влажную траву. Банделе и Кола отчужденно смотрели на него, они никогда не подозревали, что ненависть может так овладеть каждым его движением.

Наконец Кола спросил:

— Что будем делать?

Банделе пожал плечами.

— Надо сказать Лазарю.

— Ты видел труп?

— Да.

— Ты уверен, что он мертв? Вы вызывали врача?

— Он мертв.

— Ладно, пойдем скажем Лазарю.

Лазарь, мост лунного света, пронзающий небо и землю, зыбкий, как призрак, и изможденный, как воскресший из мертвых, сидел, сгорбясь, на раскладушке, и во всем его теле чувствовалось ожидание.

Банделе подошел к нему и просто сказал о случившемся. Лазарь не шевельнулся, лицо его оставалось бесстрастным.

— Он что-то украл и его забили насмерть?

Кола взглянул на Банделе, но тот ничего не прибавил. Эгбо держался в стороне. Он сел на стул и стал рассматривать полотно. В нем росло чувство, что Кола заманил его в ловушку и теперь он будет вечно окружен первозданной плазмой творения.

— Однажды ему удалось спастись, — продолжал Лазарь. — Может, он решил, что я всегда буду его вызволять?

— Его не забили насмерть, — сказал Банделе. — Он упал с верхнего этажа высокого дома.

— Не мог даже взломать окно, как порядочный вор, — заключил Лазарь.

Банделе оглянулся на Эгбо и наконец решился:

— Да, владелец квартиры спугнул его, и он разбился.

Банделе сказал это громко, как правду. Эгбо лишь вздрогнул и с презрением посмотрел на Банделе и Колу. Лазарь повернулся лицом к стене, и они вышли из мастерской.

— Его надо отвезти в безопасное место. Болтовня доведет его до беды.

— Придется заявить в полицию. Тут-то и начнутся неприятности.

— Я поговорю с врачом. Если у Джо нервное потрясение, он не вправе давать показания.

Эгбо отказался сесть с ними в машину. Он сказал, что пройдет пешком четыре мили до дома Сими.

18

— Все это было бы ничего, — сказал Саго, — если бы он выражался не так цветисто. Но он дал полную волю необузданному воображению. — И Саго вновь стал читать вслух передовицу: — «В заключение отметим, что фантазия многоуважаемого депутата от округа Леко, разбрызгавшаяся по достопочтенным стенам изумленного парламента, обладала бы силой вдохновенной импровизации, если бы ей хватило свежести и первозданности».

Стараясь отделаться от неотвязных мыслей о Ное, они благодарно схватились за новую тему.

— Не иначе, это ты написал сам?

— Разумеется. Узнаете мой стиль?

— Первым делом ты сбил его с панталыку.

— Не без умысла. Послушайте все, и ты, Банделе, я хочу знать ваше мнение...

— Давай...

— Так вот, как все это вышло. Я встретил этого типа на одном дипломатическом приеме. В его обязанности входило улещивать журналистов. И он сказал мне: «Вы, молодые люди, вечно нас критикуете. Но ваша критика всегда носит разрушительный характер, так отчего бы вам не выдвинуть какое-нибудь конкретное предложение, направленное на благо страны? Тогда бы вы посмотрели, поддержим мы его или нет».

— Ты и уцепился за чудную возможность.

— Только чтобы избавиться от него. Я сказал достопочтенному вождю Койоми — он из тех, кто становится на колени перед каждым священником и целует ему руку, — я сказал ему, что он должен noзаботиться о вывозе нечистот из города, что позорно в двадцатом веке слышать, как по ночам в столице звякают ведра ассенизаторов. Кроме того, нельзя ли это как-нибудь использовать в народном хозяйстве? Взгляните на бесплодные пустыни Севера, — сказал я. — Вам следовало бы вывозить фекалии по железной дороге на Север и превратить Сардауну в цветущий сад. Чем больше плодородной земли, тем меньше безработицы.

— Экономически здраво, — признал Эгбо. — Банделе, ты у нас экономист, что ты думаешь?.. Ох, я и забыл, что он не разговаривает.

— Погоди, я не кончил. Я предложил ему, чтобы Север в виде компенсации присылал сюда ослов для транспортировки нечистот в черте города. Таким образом, освободилось бы немало рабочих рук для промышленности, которая получит развитие в результате осуществления новой земельной программы.

— Лишь одно затруднение, — возразил Эгбо. — Каста ассенизаторов не поддержит этот законопроект. Кажется, они смотрят на свое занятие, как на призвание.

— Если они уж так обожают копаться в дерьме, то могут ехать в деревню и мешать его с землей. Я сказал вождю Койоми, что нужно отправлять особые ночные поезда, к которым на каждой станции прицепляли бы цистерны с местными вкладами. Через год, сказал я ему, урожай по стране удвоится.

— Минутку, минутку, — Эгбо выискивал в газетном отчете соответствующие места. — Ага, я так и думал, буквально слово в слово.

— Отдадим ему должное, у него фантастическая память. Если только он не стенографировал, держа руки в карманах. Имейте в виду, что я наговорил ему черт знает что, и к тому же с неотразимой убедительностью. Кажется, я ему говорил и о метафизической стороне проекта, о замкнутом круге плодородия и так далее.

— Вот пожалуйста! — воскликнул Эгбо. — Он назвал это мотофизической и химической идейной основой.

— Я же говорил, что он дал волю воображению.

— Послушайте — это явно твое творчество: «Собирание нечистот в ведра — бесчеловечно, — заявил достопочтенный Койоми. Во время речи многоуважаемого оратора было видно, как его доселе бесплодный мозг оживает от величественных планов и прорастает невиданными цветами различных оттенков и запахов...» — это твое, ведь правда?

— Мой стиль ни с чьим не спутаешь. Матиас оказался предателем. Главный редактор вызвал меня и сказал: «Матиас говорит, что вы интересуетесь подобными делами, не возьметесь ли вы написать отчет?»

— Мне нравится идея с ослами, — сказал Кола. — Разве что у них может возникнуть аллергия к зловонию.

— А противогазы на что? Полиция предоставит их сколько угодно.

— Это может подвергнуть опасности правопорядок. Разве можно давать противогазы ослам? А если они устроят демонстрацию? Слезоточивый газ будет бессилен.

— А я все равно за ослов. Только почему лишь в городе? Почему не возить на них это добро прямо на Север?

— Что, поезда кажутся тебе чересчур прозаичными?

— Вот именно.

— Гм. В твоих словах что-то есть. Представь себе, кочевник, привстав на стременах, видит стада, бредущие на Юг, и караваны ослов с дерьмом, направляющиеся на Север.

Банделе встал и вышел.

Они долго смотрели на захлопнувшуюся дверь.

— Что его заедает? — наконец спросил Эгбо. Он взглянул на Сими, потом на Дехайнву. — Что думают женщины? Какие дополнения подсказала вам интуиция?

Сими погладила его по затылку, а Дехайнва сказала:

— От ваших разговорчиков забегаешь по стене.

Саго расхохотался.

— Ты не поверишь, Кола, да и ты, Эгбо, но однажды, напившись, я неосторожно пообещал этой женщине, что, когда мы поженимся, я сожгу свою Священную Книгу.

— Ты поклялся, — подтвердила Дехайнва.

— И хотя меня вынудили нечестным способом, я сдержу свое слово.

— Как это ей удалось?

Саго мстительно взглянул на нее:

— Рассказать?

— Только посмей...

— Посмею.

— Не смей...

— Это произошло, скажем, в момент наивысшего... — Дехайнва под хохот Саго унеслась вверх по лестнице. — Какой ценою, Далила! И чем заплатил я за девство Далилы!

— Вы правда поженитесь? — спросила Сими.

— Я в ловушке, — вздохнул Саго. — В ловушке, и это мне нравится.

— Скажи когда, и я подарю ей полицейские наручники, — пообещал Кола.

— А от меня тебе будет ночной горшок, — заключил Эгбо.

Банделе вновь появился в комнате, колонна из железного дерева.

— Джо Голдеру действительно придется пройти сквозь все испытания?

— Как ты не понимаешь, Банделе, — улыбнулся Кола. — Что еще ему делать? В противном случае он будет сидеть на месте и сходить с ума.

— Ты так поступаешь, — сказал Эгбо, — как будто не чувствуешь...

— Тебя я не спрашивал, Эгбо.

Эгбо встал.

— Если ты не прекратишь свои детские выходки, ноги моей в твоем доме не будет!

Банделе ответил ему еле слышно:

— Дверь открыта. Я никогда не забуду, как я этой ночью приехал к тебе за помощью и ты мне в ней отказал.

— Ни в чем я тебе не отказывал.

— Я обратился к тебе, ведь правда? Кола живет ближе, но я приехал к тебе!

— Но просил ты не за себя. Ты просил за гнусного выродка, которого я не желаю знать. Пошли, Сими.

— Прежде, чем ты уйдешь, — сказал Банделе, — я должен тебе передать важное поручение...

— Успеется.

— ...от одной из моих студенток.

Эгбо оцепенел, от гордости не осталось следа.

— От... нее?..

— Да.

— И давно ты молчишь?

— Выйдем.

Позабыв о Сими, Эгбо выбежал из дому. Дехайнва по-женски сочувственно посмотрела на Сими и села с ней рядом на место Эгбо. Саго пытался о чем-то заговорить, но вскоре умолк.

На улице Банделе сказал:

— Я знаю, где она.

— Прежде всего скажи, как ее зовут?

— Слушай меня, Эгбо. Я передам тебе только то, что она просила. Разумеется, я думаю, что она сумасшедшая, но ты, вероятно, сам это знаешь.

— Ради бога, в чем дело? Она беременна?

— Да.

— Понятно.

— И она знает, что вы с Сими по-прежнему... она вас где-то видела.

— Но она пока не наделала глупостей?

— Собиралась. Она пошла в клинику к врачу, этому шуту Лумойе, а он, как водится, вел себя по-кретински. Думаю, что он предложил переспать с ним, а когда она отказалась, заявил, что ничем не может помочь. Тогда Лумойе стал сплетничать по всему городку, а она, сумасшедшая, ударилась в другую крайность. Теперь она собирается родить ребенка и продолжать занятия в университете.

— Где живет этот врач?

— Я же сказал, что должен передать тебе поручение.

— А я говорю, где мне найти этого сукина сына?

— Ты кричишь на меня.

— Скажи мне, где он живет, и не надо мне твоего поручения!

— Как знаешь.

— Постой, — Эгбо схватил его за руку. Он чувствовал, как желчь обжигает его внутренности. — Банделе, Банделе, роль истязателя тебе не к лицу. Скажи мне, где найти этого человека?

— Я могу тебе передать только то, о чем меня просили.

— Ладно, ладно, говори. Где она? Она действительно хочет вернуться сюда?

— Так мне сказали в канцелярии. Они получили от нее письмо.

— Где она?

— Я не знаю.

— Ты врешь, Банделе.

— Не знаю или вру — думай что хочешь.

— Ладно, хватит. Что она просила мне передать?

— Когда ты решишься на что-либо, скажи мне, и я сообщу ей. Кроме того, я обязан убедить тебя в том, что у тебя нет никаких обязательств. Надеюсь, это мне удалось. Вот и все поручение. — И Банделе повернулся к дверям.

— Нет, постой, — Эгбо заглядывал ему в лицо. — Это, конечно, многое объясняет. Видимо, это и было основанием для твоего необычного...

— Не думай, что все на свете вертится вокруг тебя.

— Ладно, не будем об этом. Ради бога, скажи мне о девушке... она такая странная, даже дикая... Я не думаю...

— Мне бы не хотелось вмешиваться в вашу историю. Поэтому прошу тебя, когда надумаешь, передай мне свое решение — и ничего больше.

Теперь Эгбо не пытался удержать его. Он долго стоял на крыльце, а потом зашагал во тьму.

Банделе сразу прошел наверх, и они слышали, как он плещется в ванной.

— Этот человек хочет себя убить, — сказал Кола, — но почему?

— Что ему нужно, — заметил Саго, — так это хороший сеанс дефекантства.

Сими сидела грустная, и Дехайнва неутомимо пыталась ее развлечь.

Они опаздывали на концерт и помнили об этом, но никто не решался встать и сказать вслух. Выставка Секони открылась днем — с пальмовой водкой и мясом черного барана, чья запекшаяся кровь до сих пор пятнала пол в мастерской Колы. Банделе тогда сказал им: «Зачем вам нужен баран? Разве жертвы уже не было?» Мучительную секунду они ждали, что Эгбо вонзит нож ему в горло, и стояли в ужасе, замерев, над дымящейся кровью и разделанной тушей. Но Эгбо лишь небрежно махнул ножом в сторону Банделе, и тонкая струйка бараньей крови потекла по его рубашке. Напряжение сразу исчезло, и смех пришел на смену нелепой враждебности; даже Банделе улыбнулся, вспомнив, что все это делается ради Секони. На холсте Колы краска еще не просохла, но они отнесли его и повесили в фойе театра, где вечером должен был петь Джо Голдер. На открытие пришли все меценаты, включая чету Огвазоров, которые быстро удалились, заметив муху-другую над потоком пальмовой водки. Убой барана, вкус водки и острый запах жареного мяса приходили в голову Эгбо и возвращали его к единственной встрече в святилище над рекой, и он знал, что это отнюдь не трогательное воспоминание, ибо день с той девушкой был огромен, и Эгбо ошеломляла сила ее воли...

И вот он шагал и шагал, а в гостиной Банделе все со страхом ждали минуты, когда им придется уйти и увидеть за рампой Джо Голдера. Банделе сошел вниз.

— Кажется, пора идти в балаган.

— Ты хочешь нас выставить?

— Нет. Я иду с вами. Но скажите мне, если знаете, отчего во втором отделении Джо Голдер собирается петь реквием? Он что, хочет так искупить грехи?

— Программу составили месяца три назад, — тихо ответил Кола.

— Следовательно, грех он совершил по наитию, — голос Банделе был сух и бесстрастен, как тогда, когда он сказал: «Если поедешь на американской машине последней марки, собаки разлягутся на дороге и позволят себя переехать».

— Ты там не выдержишь, — снова тихо сказал Кола.

— Выдержу. Мы, кажется, все идем на бессмысленное самобичевание. Джо Голдер стоил мне нескольких лет жизни. Но я выдержу.

Банделе был другим человеком, и понять его становилось все невозможней.

Могло показаться, что в нем нет ни сострадания, ни терпимости, хотя на деле именно эти свойства брали в нем верх.

В театре Кола, Саго и Дехайнва сели рядом, а он с Сими занял места в том же ряду, но поодаль. Кола уселся так, чтобы быть сзади Моники, которая пришла с миссис Фашеи. В переднем ряду возле Огвазоров восседал Айо Фашеи.

Банделе был неумолимым, как старейшина на совете, где ему дано лишь однажды высказать суждение. Он словно спрашивал внешне спокойную фигуру на просцениуме: «Что ты нам демонстрируешь? Обман или провал в памяти?» Банделе сидел, как неподвластный времени дух, размышляя о судьбах смертных. А Кола, тщившийся ничего не упускать из виду, старался расположить события по порядку, согласно привычному течению времени, но для этого не хватало ни сил, ни сосредоточенности.

Порой я считаю себя сиротой...

А Кола смотрел на Банделе и думал: «О, если бы нас ничего не сковывало, если бы мы могли просто упасть на землю из безличных пустот мироздания и не быть в долгу перед мертвыми и живыми; о если бы мы могли не расслаблять свою волю всепониманием и в час, когда настоящее рушится над головой, быстро найти новый закон для дальнейшей жизни! Как Эгбо всегда, как сейчас Банделе».

Порой я считаю себя сиротой...

Балки, мешки с песком и сборные конструкции торчали из-за кулис и наваливались, на обе половины распахнутого занавеса. Два пятна света лежали на Джо Голдере, за спиной которого простиралась глубокая черная пустота. Он походил на старомодную фотографию из семейного альбома, он зря искал себя в этом безликом необъяснимом мире, который был незаполненной страницей для того, чья душа вырывалась наружу с каждой нотой. Обнаженный Джо Голдер купался в черных убаюкивающих струях горя, которые не очищали от скверны даже заблудшего ребенка, и лицо его искажалось...

...вдали от до-о-ома, вдали от до-о-ома.

И он знал, что дело тут не в географии. Кола опустил глаза и увидел руку Моники, судорожно вцепившуюся в ручку кресла. Он коснулся ее пальцев, понимая, что сегодня — день расставания, после которого каждый пойдет своим путем.

Он не мог разобраться в чувствах, которые захлестнули его, и ринулся к выходу. В дверях стоял Эгбо; даже в неясном свете фойе он выглядел обессиленным и обреченным, как человек, внезапно утративший молодость.

Эгбо шел сюда через весь городок, не обращая внимания на ртутный полог над головой и на сухое потрескивание электричества, какое бывает, когда гребень вздымает густые волосы. Атмосфера была похожа на гнев Банделе, недвижный поток, разбивающий ясный воздух поры харматтана, еле слышимый шорох враждебности. В тучах была вода, и он мечтал, чтобы ливень пронзил если не небо, то землю, заставил песок расступаться под ногами, освободил кожу от яростного зуда, обнажил кварц в быстрых ручьях; а сердце его редко и четко отбивало такт на разбитых плитах гранитного тротуара... Но небо не отдавало влаги, и лишь сухие комья земли летели в сторону, когда по ним ударял безумный носок ботинка... Он не хотел туда, но его безотчетно влек тонкий стон кастрированного зебу, который струился в ночь сквозь алюминиевые жалюзи, и Эгбо двинулся к театру, спрашивая себя, кто это так оплакивает свою отверженность от разумного мира.

Двойное пятно света буравило пол, и Джо Голдер стоял обеими ногами над пустотой. Эгбо вспомнил, что, когда женщины уходили, они врывались в красильный двор и гуляли по краям врытых в землю огромных сосудов с краской. Когда женщины уходили, они вскарабкивались на бамбуковые распорки и качались, пока кто-нибудь не плюхался в краску и потом вылезал, проливая индиговые слезы, черный вплоть до глазных яблок. Теперь чернота поглощала Джо Голдера, и Эгбо вновь слышал ужас в пронзительном детском голосе и видел черные руки, которые с мольбой тянулись к рукам, и губы, искавшие губы, и тело, жаждавшее прозрачной воды, которая принесет очищение. Индиговые фонтаны взвихрялись у его ног. Мечтавший о черноте Джо Голдер шагал по красильным дворам под бамбуковыми крестовинками, похожими на виселицы для карликов; он шел раболепный и сгорбленный, и с крашеных тканей на него падал черный дождь карликовых небес, а под ногами его тек песок его любимого цвета, и куда бы он ни ступал, отовсюду били струйки ненужной краски и старой мочи, и черная пена пузырилась по краям вросших в землю сосудов. «И я играл там, где старухи красят свои саваны, — говорил себе Эгбо, — и горе — эти старухи, старые, как проклятия из изъеденных табаком глоток. Джо Голдер ступил через край сосуда, а мокрые саваны на ветру роняли индиговые пузыри. Краска обняла его, и черные пузыри вспыхнули, как глаза Олокуна, который во гневе бормочет: «Эгбо-ло, э-пулу-пулу, Эгбо-ло, э-пулу-пулу, Эгбо-ло...»

Внезапно вспыхнули люстры, послышались аплодисменты, и публика заторопилась в фойе.

— Испугалась! Я говорю вам, эти английские девушки очень глупые! Чего она испугалась? Я, например, плакала. — Миссис Фашеи, как всегда, была неуклюжей смесью фырканья и басовитого хохота.

Она встретилась взглядом с Банделе, который стоял в стороне, и тот поклонился ей, сдержанно и отчужденно. Это удивило и оскорбило ее, и она отвернулась, не в силах поверить своим глазам. Саго работал локтями, чтобы пробиться к столу с напитками, и столкнулся лицом к лицу с Огвазором, и оба от неожиданности кивнули друг другу. Фашеи бросился на выручку:

— О, профессор, только скажите, что нужно, и я принесу.

Саго просиял:

— Предоставь это мне. Я должен поставить профессору выпивку. — И Огвазор повернулся к нему спиной и заговорил с Фашеи, после чего проследовал к Каролине, которая стояла у «Пантеона» и пыталась ногтем отколупнуть краску. Через мгновение Саго увидел, что она на него оглянулась.

Саго вручил стакан Сими и протянул другой Банделе, который, не отрываясь, смотрел на скульптуру Секони. Сими, напуганная и несчастная, рассеянно сжимала стакан.

— Банделе на что-то сердится, — сказала наблюдавшая за ним Моника.

— Ты заметила? — взорвалась свекровь. — Он только что так странно со мной раскланялся. Что с ним?

— Видите ли...

Кола замялся, и Саго продолжил:

— Его приятель сбежал и оставил на его попечение свою женщину, и Банделе это не нравится.

— Мужчины — скоты! — вынесла приговор миссис Фашеи.

— Но почему он нас избегает? — спросила Моника.

Кола все время мрачнел. Среди присутствующих не было ни одного, кто бы не знал Сими, всемирно известную куртизанку. А ушедший в себя Банделе вряд ли сознавал, что она стоит рядом с ним. Она была чужой в этом сборище и нуждалась в защите. Липкие недовольные замечания уже касались ее, мужчины подталкивали друг друга локтями, и на губах их проступала пена.

— Кажется, надо привести Сими сюда, — сказал Кола. — Если вы не возражаете, миссис Фашеи...

— Возражаю? Против чего? Против этой прекрасной женщины, что стоит рядом с Банделе?

— Да, я думал...

— Молодой человек, эта женщина — Сими, и ее мизинец стоит десяти мужчин, не пришедших сюда, и всех мужчин, которые здесь сейчас. Приведите ее. — И тут же она спросила: — Поглядите, там не друг Айо?

— Это Эгбо.

— Он не друг Айо, мама, — поправила Моника. — Банделе приводил его к нам на обед. Не называй всех на свете друзьями Айо.

— Эгбо! Идите сюда.

Пошедший за Сими Кола остановился от мысли, что присутствие Эгбо среди них может обернуться неприятностью. Он направился было к Эгбо, но остановился от взгляда, подобного взгляду разъяренной собаки. Железный взгляд упирался в группу мужчин, сплетничавших так громко, близко и неосторожно, что похотливый хохот доктора Лумойе лишал его равновесия и он натыкался спиной на Эгбо, стоявшего в шаге от остроумцев.

— Значит, она так и написала, что хочет вернуться в университет?

— В ее положении? — спросила Каролина.

— Остроумие с тяжелым брюхом, — хохотнул Лумойе.

— Что вас удивляет? Мераль ничего не значит для севременных девушек.

— Она казалась такой милой, спокойной девушкой, — прибавила Каролина.

— Ха-ха, — объяснил доктор Лумойе, — самые тихие, как правило, самые распутные. Когда она явилась в клинику, я сразу все понял. «Тихоня, — сказал я, — ручаюсь, ее беда в штрафном ударе, когда мяч попал в сетку ворот, ха-ха-ха-ха-ха...» Ик! Прошу прощения.

Фашеи несколько колебался.

— Не знаю, не знаю, у этих девушек часто нервы на пределе. Надо быть осторожней, а то они могут наделать отчаянных глупостей...

— Не беспокойся за них, — заверил его Лумойе. — Помяни мои слова, к началу семестра моя пациентка будет такая же тонкая в талии, как моя дочь, ха-ха-ха-ха.

— Все равно, — робко сказал Фашеи, — трудно им не сочувствовать.

— Не тратьте своего сочувствия на таких девиц. Пусть учатся платить за резвлечения.

Глаза Эгбо были как угли на кузнечных клещах.

— Нравственность в наши дни падает, — отметила Каролина.

— Весь наш век погряз в меральном резложении. Нам остается лишь ждать, когда пеявится студент, сезнающий свою ответственность, — тогда мы будем знать, как его учить.

— Ох, не дождетесь. Держу пари, профессор, что в следующем семестре ваши сети будут пустыми, ха-ха... Ик! Прошу прощения... — Он сказал это через плечо, делясь широкой умиротворенной улыбкой с незнакомцем, который стоял за спиной. Изогнув шею, он поднял к нему приветливое лицо, и Эгбо, не разжимая губ, плюнул в него. От потрясения ослепленный Лумойе зашатался, и рука его машинально утерла тонкую струйку слюны, тонкую, потому что во рту у Эгбо давно пересохло, а язык прирос к гортани. И плюнул он неожиданно для себя, и Фашеи, на которого наткнулся Лумойе, спросил:

— Что такое? Что-то попало в глаз?

Эгбо уже стоял в их группе и ждал, что Лумойе откроет глаза и увидит его. Но Лумойе чуял смертельную опасность; из слов Фашеи он заключил, что никто не заметил плевка, и решил остаться под защитой своей слепоты. Инстинкт сработал верно, потому что Эгбо ждал, а озадаченная, как и все, Каролина уже спешила на помощь пострадавшему.

Доктор Лумойе был не дурак; по его диагнозу выходило, что скандала можно еще избежать. И это самое главное, ибо он не помнил лица того, кто его оскорбил так грубо и беспричинно.

Огвазор перевел озадаченный взгляд с Лумойе на молчаливого незнакомца, в котором сразу почувствовал недостающее для объяснения звено. Но тут кроткий голос из-за плеча отвлек его внимание, хотя неясная угроза со стороны Эгбо мешала ему вникнуть в смысл слов Банделе:

— А как бы вы поступили, профессор?

— Привет, Банделе, — неуверенно произнес Фашеи. — Не знал, что ты здесь.

Огвазор, по-отечески допуская Банделе в круг избранных, решил обратиться прямо к нему:

— Мы только что обсуждали одну из ваших студенток.

— Так это ваша студентка? — спросила Каролина, но Банделе вряд ли услышал ее слова.

— Я спрашиваю, профессор, что бы вы сделали, если бы узнали, кто отец ребенка? — Он требовал недвусмысленного и прямого ответа.

Эгбо сразу же понял его, и все в нем воспротивилось вмешательству Банделе. Он опять взглянул на Лумойе в надежде, что тот откроет глаза, чтобы двумя ударами закрыть их снова, пока гнев давал ему право. Голос Банделе утвердил Лумойе в уверенности, что он спасен.

— Вы спрашиваете про человека, который несет ответственность за положение этой девушки?..

— Да.

— Ну, резумеется, я бы постарался, чтобы его отчислили. Ничего другого он не заслуживает.

— Понятно.

Принимая вызов и наглое упрямство собеседника, Огвазор злобно закричал:

— Университет не может пезволить, чтобы его доброе имя втаптывали в грязь безответственные мелодые люди! Мелодое пеколение слишком безнравственно!

Лумойе дернул шеей, открыл глаза и, осмелев, вновь вступил в разговор:

— Совершенно с вами согласен. Они позорят свою семью — вот что самое грустное.

— Как врач, вы предпочли бы, чтобы ваша пациентка умерла? — спросил Банделе.

— Послушайте... — начал Огвазор.

— Я обращаюсь к доктору. Честь важнее жизни — я так вас понял? Пусть обращаются к шарлатанам и гибнут от неудачных абортов?

— Я вас не понимаю.

— Понимаете. Вы же отлично знаете, как это бывает. Вы же знаете про всех, кто обращался к вам за помощью.

— Надеюсь, Банделе не считает, что университет — благотворительное заведение.

Банделе задумчиво посмотрел на него, потом оглядел всех стоящих кружком, он был спокоен, мускулы полностью расслабились. Он смотрел на них с сожалением, только его сожаление было страшнее, безжалостнее жестокости. Банделе, старый и неменяющийся, как царица Бенина, старый и непреклонный, как старейшина на совете, наделенный правом лишь раз сказать свое мнение, медленно проговорил:

— Я надеюсь, вам всем придется похоронить своих дочерей.

Звонок возвестил о конце антракта, далекий и резкий, как жалоба прокаженного. Но все стояли, не в силах сдвинуться с места. Сими чего-то ждала у «Борца» Секони, Кола в замешательстве стоял подле нее. Эгбо смотрел на нее, и она пошла навстречу ему, и в глазах ее был океан тоски... «Она как соломинка для утопающего, — сказал он себе. — ...Лишь как соломинка для утопающего».

Ссылки

[1] Повод к войне ( лат. ).

Содержание