11
Майские ливни в июле стали кровоточить, как проколотые в миллионах мест жилы жертвенного быка, скрытого в судорожных горбах туч; черного быка, откормленного на высоких и дальних нагорных пастбищах, куда не забредет ни один жираф.
Борение происходило и на земле, мосты уступали дорогу переполненным грузовикам, а влажный асфальт являл чудеса недозволенных скоростей героическим автомобилям, которые находили пристанище где-нибудь под обрывом. Кровь землян смешивалась с обесцвеченной насмешливой кровью быка и скрывалась в вечных подземных реках. Собор мироздания рухнул над близоруким Секони. Он слишком поздно заметил во мраке ночи несущийся на него грузовик. Дикий поворот, скрежет сорванных тормозов, и бессмысленная груда металла, и удивленное тело Секони лежали в мелких осколках стекла у разбитых дверей. В задранной бороде Секони спекались земля и кровь.
В день похорон Эгбо не помогло бегство к реке и скалам, где он, не видимый постороннему глазу, проливал горькие гневные слезы, и Саго не помогло недельное затворничество у Дехайнвы, где он пил пиво и извергал его тут же назад, а отчаявшаяся Дехайнва меряла ему температуру и старалась хоть как-нибудь привести его в чувство, а он кричал, что промок насквозь от ее рыданий. Он успокоился, лишь когда она согласилась раскрыть его священную рукопись и почитать ему вслух.
«...Я помню этот период в детстве, и дверь приземистого строения и цветной портрет пары сверхчеловеков, неземных, иноприродных, в коронах, золоте, горностае и драгоценных камнях, со скипетром и державой, на золотых тронах. Такие портреты были в доме повсюду, ибо родители были ревностными монархистами, и детскому взору изображенные на них персоны представлялись по меньшей мере четой ангелов, если не богом и божьей женой. Это была критическая фаза моей интроспекции, и если бы я не жил в стране со всеми удобствами, я, несомненно, стал бы с течением времени законченным шизофреником. Ибо меня терзал вопрос при виде этой божественной пары: как они, да или нет? Однажды во время сеанса меня ослепило простое и неоспоримое озарение. Они не могут не быть дефекантами!
Человеку свойственно испражняться, божеству — дефекантствовать.
Это было моим настоящим Рождением, первым конкретным тезисом моей философии...»
На долю Банделе выпало утешать Аль-хаджи Секони. Проклятие старика внезапно утратило смысл, и он, потрясенный и сгорбленный, сидел и путался в мыслях о возмездии и раскаянии и приходил к выводу, что возмездие уже постигло его, хотя не смог бы выразить это словами...
А Кола снова и снова брался за кисти, мешкал, писал вслепую и поддавался наплывам горя и неспособности поверить в реальность случившегося...
Поздно ночью вернувшись с реки, Эгбо застал Банделе в том же черном костюме, в котором он был на кладбище, испугался, увидев в темной комнате неподвижную фигуру, и хотел включить свет, но голос Банделе остановил его:
— Это я, не включай.
— Банделе?
— Да.
— Прости.
— На столе записка тебе. От девушки.
Эгбо взял записку и пошел к себе, оставив каменного Банделе во тьме.
Незнакомая девушка писала:
«Я помню, ты говорил мне о друге Секони, скульпторе. Меня потрясла его гибель. Если я тебе нужна, я приду, но, кажется, тебе сейчас нужнее всего одиночество. Я очень, очень тебе сочувствую».
Под этим стояла неразборчивая подпись, и Эгбо впервые подумал, что не знает ее имени.
Через две недепи после похорон они вновь собрались в ночном клубе и равнодушно слушали завыванье смычка и гром калебаса бродячих уличных музыкантов.
В противоположном углу, изогнувшись, сидел альбинос, похожий на прокаженную луну. На его светящемся лице плавали струпья, похожие на отравленных мух. Кола на бесконечных салфетках превращал жирные пятна в щеки и глазницы альбиноса. Под конец он низвел его до задумчивого пятна в углу кабаре, а на первый план выступили гикающие огнеглотатели. Ударники били отрывисто, как в заграничных фильмах об Африке перед гортанным выходом колдуна.
— Я никогда не мог понять, как это делается, — сказал Кола. — Они глотают огонь весьма убедительно.
Дехайнва с опаской взглянула на альбиноса.
— Кого он здесь ищет? Отчего смотрит все время сюда?
— Ты имеешь в виду альбиноса? — не оглядываясь, спросил Саго.
— Ты тоже его заметил?
— Он ищет меня. Не знаю, как он меня выследил.
— Тебя? Что ему от тебя нужно?
— Сам удивляюсь. Нет никакого желания с ним говорить.
— ...Ойеоко мониран... ойеоко мониран... ойероба, ойероба...
— В Штатах была группа «Девы-кобры из Кококабуры», — сказал Саго. — Но глядя на этих, можно подумать, что это они. Те же воинственные крики, та же абракадабра, то же кривляние. Только в Штатах они прилично одеты.
— ...Ойеейе мониран... йяаау!
— Да разверзнутся небеса и выплеснут их отсюда, — молился Саго.
Сверкая руками, татуированный огнеглотатель медленно ступал мозолистыми ногами по языкам пламени.
Он обносил свой факел по кругу, демонстрируя жар огня. Он поднес его к альбиносу, и тот спешно закрыл лицо руками.
— Смотрите туда, скорее! — выкрикнул Кола, но огонь перешел к другому столу, и сидящий за ним человек прикурил от факела.
— Что случилось?
— Опоздали. На что был похож альбинос в огне!
Теперь он был, как всегда, неоново-бледный. Он сидел, как утопленник, невесомый, спорящий с силой земного тяготения.
— Он совсем не похож на Юсеи, — заметил Кола. — Юсеи нежная, даже красивая. Она и в семьдесят лет не будет такой, как он сейчас.
— Ты же сам говорил, что она показалась тебе неприятной.
— Слегка, и это быстро прошло. Она из другой глины, она удивительно совершенна. Я не могу ее позабыть. А этот тип похож на желтую кору, дочиста вываренную в агбо.
Танцующий огнеглотатель неожиданно поскользнулся и рухнул в лужу под банановым потолком. Прислужники ринулись ему на помощь, а факел шипел в воде, исторгая черный дым и керосиновый чад. Татуировка на спине огнеглотателя поплыла; как и «Девы-кобры из Кококабуры», он был расписан акварелью; рисунок же взят из фильма о приключениях Тарзана.
— Торговец огнем попал в объятия богов воды, — объявил Эгбо.
Они сами чувствовали себя неуклюжими, неуместными. Смерть Секони оставила их в воде и грязи, краска стекала с образа жизни, которую они считали установившейся. Кола подумал, что этой ночью они не походят на пять фигур его «Пантеона».
Только Дехайнва знала, что делать, — не приходить сюда никогда. Когда воспоминания одолевают, надо менять привычки. Секони был неотъемлемой частью их дружеского союза, который они принимали как нечто само собой разумеющееся, и неумолимые факты вроде регулярных встреч в «Камбане» или в «Майоми» должны отойти в прошлое. Случайность стала привычкой, и все здесь напоминало о Секони, который их угнетал теперь больше, чем в те минуты, когда начинал бороться с неподдающейся речью.
— Он идет сюда, — процедила сквозь зубы Дехайнва. Саго оглянулся и встретил альбиноса с деланной приветливостью. Что ему нужно?
— Я не сразу узнал вас. Наконец-то вы меня разыскали.
— Это было непросто, но ваш посыльный...
— Матиас?
— Да, так он назвал себя. Он сказал мне, что вечера вы обычно проводите здесь.
— Присаживайтесь, присаживайтесь. Вот мой стул. Ничего, я принесу себе другой.
Когда альбинос сел рядом, Дехайнва незаметно отодвинулась.
Саго вернулся со стулом, и альбинос сразу же заговорил. В голосе его сочетались почтительность и самоуверенность.
— Я не отниму у вас много времени. Как журналист, вы можете мне помочь.
Он извлек из кафтана бумажник, а из бумажника полиэтиленовый конверт с выцветшей вырезкой из газеты. Видимо, раньше она была сложена вчетверо и долгое время желтела в книге. Затем встревоженный владелец документа догадался переложить ее в прозрачный конверт, где ее можно было читать, не подвергая риску обветшавшие сгибы и осыпающиеся буквы бесценных слов.
Саго поднес ее к свету и прочитал. Он взглянул на альбиноса и передал конверт Банделе. Все молча передавали вырезку друг другу и смотрели на альбиноса со смешанным чувством удивления и недоверия. Все ждали, что скажет Саго. В конце концов это был его человек.
Саго взял вырезку у Дехайнвы и вернул альбиносу.
— Как давно это было?
— Почти шесть лет назад.
— Быть может, мне следует первым спросить, что заставило вас обратиться ко мне?
— Как журналист и божий человек, вы можете нам помочь.
— Вам?
— Да, моей церкви. Когда великое событие произошло и я восстал из мертвых, моя жизнь мне больше не принадлежит. Я посвятил ее богу.
— В вырезке сказано немного, не расскажете ли вы подробнее? — тихо попросил Банделе.
— Хорошо. Это понятно. Всего лишь сообщение о происшествии. Да и что это значит для кого-то, кроме меня и бога? Я упал замертво на улице незнакомой деревни. Добрые люди на следующий день похоронили меня, но когда они опускали мой гроб в могилу, я пробудился и начал стучать в крышку. Вот все, что предстало оку смертных свидетелей.
Эгбо безуспешно пытался определить, сколько лет альбиносу.
Ласунвон думал о том, что подобное случается ежедневно. Только на днях один несчастный пришел в себя в морге. Как небрежны врачи. О боже!
В сознании Колы роились фантастические идеи. Отчего незнакомец явился именно сейчас, после смерти Секони?.. Да-да, врачи говорят теперь о вероятной смерти — что это значит, смерть или не смерть? Допустим, когда в могилу опускали гроб Секони, отчего он не стал стучать в крышку и, заикаясь, кричать: «Вввыпустите меня, вввыпустите меня»?..
Кола сверлил альбиноса взглядом, словно пытаясь увидеть в нем преображенного Шейха... Пусть он проглянет сквозь пятнистую жеваную желтизну...
Дехайнве хотелось опереться на руку Саго. Я так и знала, что в нем есть что-то противоестественное, думалось ей, как будто в нем ненастоящая кровь...
Пришедшая в голову мысль заставила Саго вздрогнуть. Он пронзительно взглянул в лицо альбиносу, но ничего не сказал. Тот продолжал:
— Не знаю, кем я был до смерти, откуда я, но что испугало крестьян, так это то, что, когда они клали меня в гроб, я был таким же черным, как вы, как ваши друзья. Когда же я пробудился, я стал таким, каким вы меня видите.
— Но газета не пишет об этом, — заметил Саго.
— Еще бы! — ответил альбинос. — Кто же в это поверит? И вы не поверите, что за краткое пребывание в гробу человек может стать альбиносом. Но все они подтверждали это, как и сиделка из местной больницы. Она сама мне об этом сказала.
— Какой ужас! — не выдержал Ласунвон. — Должны быть какие-то меры предосторожности! Такое может случиться с каждым. Только подумайте, быть похороненным заживо!
Лишь Саго заметил жесткость, появившуюся в чертах альбиноса.
— Меня не похоронили заживо. Я был мертв.
Ласунвон рассмеялся.
— Вы же сами не верите, что по-настоящему умерли. Сейчас вы живы, стало быть, вы не могли умереть. Летаргический сон или что-то вроде — медицина дает объяснение подобным фактам.
Альбинос обратился к Саго.
— Я хочу пригласить вас на богослужение в нашей церкви. Я бы очень просил вас приехать, ибо это будет особое богослужение.
— Но можете вы рассказать, — вмешался Банделе, — можете вы вспомнить, что вы тогда ощущали, когда пробудились и стали стучать в крышку гроба?
— Конечно. В свое время. Такие предметы нельзя обсуждать в месте, где жизнь ничего не стоит. Но если вы приедете в следующее воскресенье в мою церковь...
Эгбо не сводил с альбиноса напряженного взгляда, пытаясь понять сущность его переживаний. Альбинос встал.
— Я приглашаю всех ваших друзей, они все могут нам помочь. — Он учтиво откланялся.
— Но где находится ваша церковь?
— Совсем забыл. Это трудно описать словами. Я пришлю зам провожатого.
— Вы знаете, где я живу?
— Нет, но мы встречались в отеле «Эксцельсиор», когда толпа преследовала юношу, считая его воришкой. Мы можем встретиться там.
— Прекрасно. В котором часу?
— Служба начинается в восемь. Провожатый будет вас ждать в полвосьмого.
— Хорошо. Я приду.
— И прошу вас не забывать, что вы и ваши друзья можете нам помочь. Я почту за честь себе и услугой церкви, если вы все приедете.
Он удалился, и Ласунвон снова заговорил;
— Он ведь сам не верит своим словам. Он правда думает, будто он умирал?
— Не в этом дело, — сказал Саго. — Мне пришло в голову, что в газетной вырезке речь, возможно, шла не о нем.
— Это верно, — кивнул Банделе.
— Ты прав! — воскликнул Ласунвон. — А эта история с изменением цвета кожи — явный вздор. Газета бы непременно отметила это.
— Да, поверить ему трудно, — сказал Кола. — Это как кость поперек горла.
— Так что же ты думаешь? — поинтересовался Саго. — По-твоему, он проходимец?
— Интересно бы знать, — допустил Кола. — Может, он просто из местных пророков?
— Я встретил его шесть-семь недель назад, когда он спас карманника от разъяренной толпы. Также и на похоронах. Может быть, ему просто хочется славы. Скажем, он мог набрести на эту идею в старой газете и затем показывать вырезку. В наши дни религия — неплохой бизнес.
— Все равно... Что скажешь, Банделе? Поедем, а?
Банделе застонал:
— Проделать в машине еще сотню миль!
— Я сам поведу ее.
— Но трястись по ухабам придется и мне.
— Чертов лентяй!
— И что тебя туда гонит? — вопросил Ласунвон.
— Помимо всего прочего — любопытство.
— Да это же сброд верующих шарлатанов.
— У тебя нет воображения, — сказал Кола.
— Конечно нет. Ведь я не художник.
— Когда ты иронизируешь, ты становишься поразительно противным.
— Я знаю, знаю. Ирония — тоже искусство. Куда нам, бедным юристам, гнаться за вами, художниками!
— Хватит, хватит, — примирял их Банделе. — С чего это вы сцепились?
— Мне просто осточертело его напускное высокомерие. Как будто особая доблесть марать бумагу фигурами. Нет воображения!
— Понимаю. Согласен, у тебя есть воображение. Болотное, тяжеловесное воображение без всякого воображения.
— Ты бездельник, бесполезный член общества, и сам это знаешь.
— Полегче, Ласунвон, — сказал Эгбо. — Что же ты скажешь о халтурных газетчиках вроде Саго?
— Да у него все в порядке, кроме сортирных мозгов.
— Погоди. Ты имеешь в виду мою философию?
— Ты называешь свой бред философией?
Банделе посмеивался про себя.
— Лучше нам Ласунвона оставить в покое. Сегодня ему только дай додраться.
— Да что с ним такое? — сказал Эгбо.
— Кола наступил на его любимую мозоль, — объяснил Саго, — вот он и взорвался.
— Не отрицаю. И это не в первый раз. Да кто он такой, что отводит себе особое место во вселенной? И не только он, а все племя ему подобных. Каждый день кто-нибудь в газете начинает вопить о культуре, искусстве и воображении. И с таким высокомерием, словно они говорят с безграмотными дикарями.
— Ласунвон, может, беда твоя в том, что тебе не понятно, о чем они говорят. — Насмешка Банделе была красным перцем на Ласунвоновы раны.
— Что мне там не понятно? Они говорят ни о чем! Абракадабра, сплошная абракадабра! Вроде Секони с его проклятым собором...
И он осекся, поняв, что зашел чересчур далеко. Кола подпрыгнул, крича:
— Мерзопакостный сквернослов! — Но и этого было не нужно, ибо Ласунвон уже сник: он сидел опустошенный, мечтая забрать сказанное назад.
А почему бы и нет, почему бы и нет? — думал Эгбо. Неужели он умолк только из-за того, что Секони умер? Он никогда не видал такой ярости в Коле. Кола дрожал, как капля дождя на краю крыши, а потом рухнул на стул и закрыл руками лицо.
12
— Я — Лазарь, — провозглашал человек в белом облачении с кружевами. — Я — Лазарь, а не Христос, Сын Божий.
У бурой лагуны стоял небольшой домишко, сколоченный из пивных ящиков и обильно покрытый соломой, покоившейся на кривых стропилах. Окна и двери его окаймляли стволы бамбука. Беленые стены и шум голосов, похожий на шум жерновов, придавали ему сходство с мельницей. Звуки песнопений сочились сквозь щели меж досками, а они стояли и ждали, когда молитва окончится. Наконец голос Лазаря сменился скрипом грубых скамей, и они вошли вовнутрь, не сводя глаз с человека, стоявшего у аналоя. Они собирались занять заднюю скамью, но к ним подбежал служитель и поспешно вывел их из помещения. Только теперь они заметили аккуратные ряды ботинок у входа.
— Я — Лазарь, а не Христос, Сын Божий.
Они разулись с чувством неловкости оттого, что привлекли к себе общее внимание. Ноги Эгбо коснулись прохлады, и он увидел блестящий цементный пол, покрытый треугольными отпечатками торопливого мастерка. Вошедшие снова попали впросак. Дехайнва хотела сесть рядом с ними, но ее почтительно увели по другую сторону прохода, и они поняли, что мужчины здесь отделены от женщин. Провожатый властным движением руки очистил ей место. Наконец-то они уселись, и Эгбо подумал, стоит ли чувство неловкости от вторжения к посторонним того откровения, которое обещал им Лазарь.
— Это истина, что Христос восстал из мертвых, но это Христос, Отец-Христос, Сын-Христос, Святой Дух. Он воскрес, ибо он есть Отец, который вознес Сына, Сын, который вознес Дух Святой, Дух Святой, который вознес Отца. Но я, получивший при втором крещении имя Лазаря, я воскрес из мертвых только по милости Божьей.
В каплях росы с соломенной крыши Лазарь казался совсем больным.
— Братья, сегодня десятый день, как умер наш брат, стало быть, сегодня нам пора о нем позабыть. Скорбящие спросят: «Разве Господь Иисус не обещал воскресения? Ушедший от нас был апостол нашей церкви, богобоязненный человек, что ж он сегодня не с нами?»
— Я есмь воскресение и жизнь; верующий в Меня, если и умрет, оживет.
Человек поднялся со скамьи, стоявшей у алтаря, отдельно от остальных. Он смотрел в угол крыши и, казалось, цитировал Писание наизусть, без подсказки.
Лазарь, кивнув, повторил:
— Я есмь воскресение и жизнь... И я, Лазарь, свидетельствую вам о том, что мне сказал сам Бог. Ибо длань Господня коснулась моей головы, и свет Божий дал мне новую жизнь. Вы знаете, что когда какой-нибудь наш апостол умрет, мне полагается снова уверить вас...
— Будьте тверды в вере, ибо Господь ваш с вами.
— ...что прежде, чем вы родились, прежде, чем я родился, прежде, чем родились наши прапрадеды, Господь Иисус победил смерть.
— Смерть, где твое жало? Ад, где твоя победа?
— Смерть пришла к нему под видом Сатаны. Он боролся с Сатаной и повалил его на землю. Сатана сказал: «Давай перейдем на гидигбо», — и Христос стал душить его, пока тот не завопил о пощаде. Но Сатана не может усвоить урок, и он напялил на себя боксерские перчатки. Тогда Христос дал ему апперкот, как Дик Тайгер, и сатанинские зубы разлетелись по земле от Кадуны до Айеторо...
И они увидели смерть, съежившуюся от дружного хохота прихожан. Банделе уже был рад, что приехал, и смеялся сильнее всех, только беззвучно.
— ...и вы думаете, Сатана сдался? Нет, друзья, ничего подобного. Он побежал домой за мачете и напал на Иисуса из-за угла. Христос перекинул его через голову и блестящим мечом нержавеющей стали рассек дьяволово мачете. Он не хотел его убивать и просто порезал с ног до головы. И Сатана ходил весь в бинтах, как олого-мугому. Братья, они дрались еще много раз, и смерть знает, кто сегодня сильнее... Христос победил. Вы знаете, я все время мечтаю построить хороший дом для Христа-победителя. Он ведь дрался за нас с вами. И вот когда умер наш брат, верный и неутомимый апостол, я пошел в обитель греха и разврата. И там я нашел того, кто сегодня с нами, хвала Всевышнему!
Они были здесь посторонними, и на них уставились сотни глаз.
— Он пришел, чтобы нам помочь. Нам надо построить Богу удобный, просторный дом. Мы построим его с помощью нашей веры и наших друзей.
— Он страдает чрезмерным оптимизмом, — прошептал Саго.
— Когда я с ним говорил, один его друг — он тоже тут, слава Богу, — и головы вновь обернулись к ним, — он тоже тут, как и все его друзья, которые пришли нам помочь. Так вот его друг, увидев на мне печать смерти, сказал: «Вы же сами не верите, что по-настоящему умерли». — Оскорбленный Ласунвон дернулся встать, но Эгбо удержал его за рукав и шепнул:
— Не будь ослом!
— Вот его-то слова и будут темой моей сегодняшней проповеди. Помните, сам Иисус сказал то же, только другими словами. Это когда он услышал о смерти Лазаря.
И в ту же минуту цитатчик выкрикнул:
— Лазарь друг наш уснул.
— Брат, скажи им еще раз.
— Лазарь друг наш уснул.
— Еще раз. Пойте песню надежды!
— Лазарь друг наш уснул.
— Друзья, Лазарь друг наш уснул, но Я иду...
— ...разбудить его!
— Друзья, печалиться свойственно человеку. Такая уж жизнь — скорбишь и печалишься. Даже Иисус Христос, Сын Человеческий, скорбел и печалился. Когда он пришел к пещере, где был похоронен Лазарь, даже Марфа, сестра покойника, заткнула нос шалью — так там воняло. Сын Человеческий попросил ее отодвинуть камень от входа в пещеру, а она зафыркала и сказала: «Господи! Уже смердит; ибо четыре дня, как он во гробе».
— Да, братья, наше дело — смерть и тление, но Бог, если верить в Него, спасет нас от отчаяния. Брат, прочитай им о воскресении.
— Я есмь воскресение и жизнь; верующий в Меня, если он умрет, оживет; и всякий живущий и верующий в меня не умрет вовек.
— Вот вам благая весть. Печальтесь, но не отчаивайтесь. Христос был такой же, как вы и я, и одиннадцать апостолов, которые провожали нашего дорогого брата на кладбище. Запомните два слова божественного сострадания.
— Иисус прослезился.
— Он не отчаивался, не терял надежды, но...
— Иисус прослезился. Лазарь сделал паузу.
Затем он кивнул рядом стоявшему человеку, и тот усадил цитатчика на скамью.
— Я шел по долине теней и смерти... Именно в этой долине я ощутил длань Божью. Мне снилось, будто я иду хлопковыми полями и вокруг меня плывут клочья ваты. Я шел в молчании, и кругом тихо раскрывались коробочки хлопка. Под моими ногами был хлопок, хлопок плавал по воздуху, в небе, хлопок душил меня, как подушка. Все было бело, и я заблудился. Я испугался и стал звать на помощь крестьян, но даже не слышал своего голоса. Я испугался и стал бегать. Я искал выхода, потому что нечем было дышать. Я с трудом отстранял вату от глаз, рта и ноздрей. И вдруг она остановилась, и в воздухе стало светлеть. Я ослабел. В горле пересохло, может, от крика, может, от ваты. Голова раскалывалась. Я решил отдохнуть. «Если все начнется сначала, я встану и побегу», — сказал я себе. Я лег на мягчайшее в жизни ложе. Только я стал засыпать, ниоткуда пришел очень старый старик, весь в морщинах, с длинной белою бородой. Я не мог шевельнуться. Он начал тыкать в меня палкой, и в тот же миг я услышал голос.
— Что ты тут делаешь? — спросил он.
Я ответил, что отдыхаю. Он улыбнулся.
— Очень, очень хорошо. Я рад, что глаза у тебя видят. Лучшего места для отдыха не найти. Тебе удобно?
— Еще бы, — сказал я. — Я мог бы проспать тут целую вечность.
Старик улыбнулся ужасной, невозможной улыбкой, ибо рот его был набит ватой. Ни языка, ни зубов, только вата.
— Ты говоришь то же, что все.. — сказал он. — Каждый, кто сюда приходит, воображает, будто он может тут спать целую вечность.
Он зашагал прочь, и я вспомнил, что не знаю, как отсюда выйти. Но не успел я окликнуть его, как он вернулся и заговорил:
— Я забыл тебя спросить, эти поля не твоего отца?
Я ответил, что не имею понятия, чьи это поля.
— Ах, ты не имеешь понятия? А кто разрешил тебе здесь валяться?
Прежде, чем я открыл рот, чтобы просить прощения, он ударил меня палкой. Прежде, чем я сумел встать на ноги, он меня ударил раз двадцать. Он бил меня по чему попало. Я побежал. Следы его ног остались на хлопке, и я побежал по следам, но старик не отставал и с размаху бил меня палкой. И вдруг следы оборвались. Передо мной были огромные ворота. Я видел их верх, но ни вправо, ни влево не видел конца. А старик хохотал своим ватным ртом и смотрел, что я буду делать. Я бегал взад и вперед, а он издевался, зная, что выхода нет. И внезапно вся вата зашевелилась.
— Видишь, что ты наделал? — сказал старик. И он снова стал избивать меня. Он бил без пощады, а вата меня засыпала. Я обернулся к нему, чтобы просить прощения, но он так ударил меня по лицу, что я подумал, что кончусь. Губы мои распухли и стали размером с голову. И я закричал в смертном страхе:
— Помогите, ради Христа, помогите!
Помощи не было. Я разбежался, чтобы перепрыгнуть через ворота, но поскользнулся на вате и упал, а старик бил меня лежачего.
— Ради Бога, помогите мне, покажите мне путь отсюда!
Голос меня не слушался, вата впитывала все силы и тянула вниз, и вскоре я увяз в ней по колено, но старик бил по-прежнему. Я, как ящерица, пытался взбежать по скользким черным воротам, на которых не было ни гвоздя, ни зацепки, куда можно поставить ногу.
— Выведи меня отсюда, спаси меня ради Бога, спаси меня ради Христа!
Вата забивала мне нос и рот. Ее хлопья скрыли из глаз моих старика и его палку, и я больше не слышал его голоса, но удары становились все больней и чаще. Я утопал в вате по горло, и каждый удар загонял меня глубже и глубже в ужасную тишину.
— Спаси меня! — закричал я что было сил, но не услышал ни звука. — Боже, избави... Боже, избави... Боже, избави!
Глаза Лазаря были широко раскрыты, он вцепился в аналой, и пот ручьями стекал на раскрытую Библию. Ужас смерти вновь охватил его и передался собравшимся. Его дикие взоры скреблись о стены, словно слепые жуки, и находили выход в открытой двери, на солнце...
— ...Да, это было так. Так же, как я смотрю в эту дверь, я смотрел в медленно раскрывавшиеся ворота.
Он снова отдался ощущению чуда. Потом, захлопнув Библию, он просто сказал:
— Братья, помогите мне поблагодарить Бога.
С передней скамьи встал человек и начал читать молитву. Молитва постепенно выводила прихожан из оцепенения. Но не скоро еще люди в церкви полностью пришли в себя.
На передней скамье, видимо, восседали церковные авторитеты. Еще один человек встал с нее и обратился к пастве:
— Братья, для нас, апостолов, придет еще один грустный день. Бог поручил нам церковь и все обряды, крестины, свадьбы и тому подобное; мы должны нести бремя смерти; и, конечно, настанет день, когда мы пойдем провожать еще одного брата к могиле. Мы льем слезы оттого, что смерть коснется нас снова и нам придется хоронить еще одного своего человека. Смерть не взирает на личности. Врач в больнице — и тот умирает. Богатый умирает. Бедняк умирает. Бог не берет взяток. Он честный. Сам Иисус Христос умер, чтобы показать нам, что нечего ждать жалости. Брат Эзра был у нас старейшиной. Он давал нам мудрые советы. Он вел нас через все разногласия. С тех пор как брат Лазарь основал нашу церковь, мы, основатели, старались примирить все раздоры, выслушать все жалобы и помочь вашим планам в меру нашего скудного разумения. Ужасно оглядеться и увидеть, что брата Эзры больше нет. Все равно, восхвалим Бога.
Цитатчик, не вставая, бубнил в потолок:
— Бог дал, и Бог взял, да святится Имя Его!
— Мы верим, что брат Эзра теперь в царстве мира.
— Аминь.
Церковь глухо загрохотала:
— Аминь.
— Помолимся, чтобы Эзра сидел по правую руку Господа.
— Аминь.
— Мы надеемся, что милостью Божьей свет мудрости брата Эзры будет светить нам как звезда в ночи.
— Аминь.
— И что, когда придет наш черед умирать, Бог скажет нам: «В чем дело? Ога! Не беспокой меня, друг мой. Ты что, незнаком с тем, кто пришел сюда раньше тебя? Иди к брату Эзре. Где бы он ни был, сядь с ним рядом».
— Аминь. Аминь. Аминь.
— Да, братья мои. Бог заговорит с нами. Бог дал нам знамение.
— Аллилуйя!
— Бог обещал, и он сдержит свое слово.
— Аллилуйя!
— Брат Лазарь спросил Бога: «Где мне найти Апостола взамен того, которого ты взял у меня? Кто из моих прихожан станет двенадцатым Апостолом и Твоим слугой?» Но Бог покачал головой. Он сказал: «Ищи его вне церкви, иди и ищи на улицах и в переулках». И брат Лазарь послушался. Ибо Господь сказал нам: «Я найду на тебя, как тать».
— Брат Лазарь нашел избранника Божия и сказал: «Господи, как мне знать, не ошибся ли я?» И Бог ему снова сказал: «Я найду на тебя, как тать».
— Но все-таки брат Лазарь сомневался. Дело в том, что избранник оказался юным. Бог избрал очень юного человека. И брат Лазарь сказал: «Как этот юноша понесет на себе бремя церковных дел? Как он сможет пойти Твоим путем?»
— Иисус, призвав дитя, поставил его посреди них и сказал: истинно говорю вам, если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство небесное.
— И во имя Его и служения Ему, прошу вас принять нашего нового брата Апостола, возрожденного грешника, грешника, который омыт кровью Христовой и избрал путь праведности.
За столом, изображавшим алтарь, был занавес, богато расшитый шелком. Говоривший подошел к нему, и прихожане затаили дыхание. Он распахнул занавес. Между двумя изображениями святых стоял растерянный хрупкий юноша.
Набравшийся сил Лазарь встал, и вся передняя скамья встала за ним. Цитатчик начал выкрикивать:
— И призвав двенадцать учеников Своих, Он дал им власть над нечистыми духами, чтобы изгонять их и врачевать всякую болезнь и всякую немощь.
И когда вы идете молиться, повторяйте: «Царство Божие близко».
А входя в дом, приветствуйте его, говоря: «Мир дому сему»; и если дом будет достоин, то мир ваш придет на него; если же не будет достоин, то мир ваш к вам возвратится.
Истинно говорю вам: отраднее будет земле Содомской и Гоморрской в день суда, нежели городу тому.
Ибо не вы будете говорить, но Дух Отца нашего будет говорить в вас.
Лазарь вышел вперед и приветствовал юношу. С задней скамьи донесся задушенный голос Саго:
— Но это же тот карманник.
— Кто? Ты его знаешь?
— Вор, за которым гнались на Оингбо.
Мальчишка теперь не казался вором. Стоя в ряду апостолов, он был самой чистотой. Белый хитон доходил ему до лодыжек, простой мешок с отверстиями для головы и рук. Кто-то принес чашу с водой, и Лазарь прочитал над ней молитву. Затем он подвел новообращенного к каждому апостолу.
— Примите его, братья. Примите его ради церкви и служения Богу.
Саго стукнул себя кулаком по лбу:
— Идиот. Это же те одиннадцать, что шагали за гробом.
— Когда?
— На похоронах сэра Деринолы.
У алтаря все обнимались, а Саго ерзал, как на муравейнике.
Но что он с ним сделал! Промыл ему мозги? В нем нет ничего от того Вараввы. Словно липкой влажной губкой сняли с лица экзему.
— Тише, — шепнула Дехайнва через проход.
— Апостолы — слуги паствы, — сказал Лазарь. — Их удел — смирение, ибо они шагают путем, предначертанным свыше.
Вновь обращенный встал на колени и начал омывать апостолам ноги.
— Мы наречем его Ноем, — провозгласил Лазарь, — потому что боимся, что Господь позабыл свое обещание. Взгляните вокруг себя, братья, и вы увидите великий потоп. Наши поля затоплены, а ведь выручка с них пополняла казну нашей церкви. Саму церковь приходится все время ремонтировать, крыша протекала уже дважды. Сами основания ее сотрясаются от ветхости. Братья, если люди забыли свой долг перед Богом, то глупо ждать, что Бог сдержит свое слово. И всe же хвала небу. Ибо этим утром, впервые за четыре воскресенья, в мире сияет солнце. Это — знамение, и хвала за него Богу. Оно означает, что Он доволен нами. Брат наш Ной принес нам это знамение. Бог, наверно, простил нас. Воздадим же хвалу Всевышнему!
— Хвала Всевышнему.
— Он вас не слышит.
— Хвала Всевышнему!
— Небеса высоки, голос ваш не дошел до них.
— Хвала Всевышнему!
— Братья, хвалите Его!
— Хвала Всевышнему!
— И Сыну Его на небе!
— Хвала Иисусу!
— И Святому Духу!
— Снизойди к нам, Святой Дух!
— Аллилу...
— Аллилуйя!
— Аллилу...
— Аллилуйя!
И вдохновенный Лазарь подсказал цитатчику:
— Жена! Что ты плачешь?..
— Жена! Что ты плачешь? Кого ищешь? Иди к братьям Моим и скажи им: восхожу к Отцу Моему и Отцу вашему и к Богу Моему и Богу вашему.
— Что вы ищете...
— Что вы ищете живого между мертвыми? Его нет здесь: Он воскрес.
— Итак, братья, умер ли брат Эзра?
— Он жив!
— Я повторяю, умер ли брат Эзра?
— Он живет в Боге нашем, слава Тебе, Господи, аллилуйя!
— Будет ли он жить в брате Ное?
— Он с нами!
- Радуйтесь, братья. Примите его в сердца!
— Аллилуйя!
— Ибо Он дал нам сына...
В грохоте рукоплесканий Ной омывал ноги, отбивающие ритм. Апостолы, охваченные всеобщим восторгом, расчищали ему дорогу и извивались в танце. Лазарь сновал взад-вперед. Его одержимость была одержимостью скрипача, одинокого в группе уличных музыкантов, он не хотел подчинять свое тело всеобщему ликованию, некая упорядоченная сила удерживала его в твердой духовной скорлупе.
— Прими его. Господи, — время от времени выкрикивал он, — Прими его, Господи!
Дико надрывались колокола, и женщины, которые вначале, казалось, не вмешивались в богослужение, теперь взяли свое. Они носились по церкви с колокольчиками в руках, как ведьмы на шабаше, крикливые и загадочные. Иногда они хватали Ноя и плясали с ним, иногда набрасывались на апостолов и гремели им в уши колокольчиками, опрокидывали чашу с водой, которую приходилось наполнять снова и снова. Даже дети были вовлечены в этот вихрь. Широкие рукава женских платьев трепетали, как крылья, и дети рядом с ними выглядели крохотными мотыльками, вьющимися вокруг мерцающей свечи, которую являл собой Ной.
— Если бы он был постарше, женщины так бы не увивались вокруг него, — хихикнул Ласунвон.
— Согласись, он недурен, — сказала Дехайнва. — Отойди-ка, а то в этом шабаше я могу заплясать с тобой.
— Попробуй счастья, попляши со всеми, — сказал Саго.
— Нет, милый, лучше не рисковать.
И прежде, чем они осознали это, чаша была перед ними, и Ной опустился на колени.
— Это переходит все границы, — прошипел Ласунвон.
Апостолы стеной ограждали гостей от разбушевавшихся женщин. Более того, для них было приготовлено чистое полотенце, и с трогательной нежностью Ной стал омывать ноги Дехайнве.
— Ты взволнована, дорогая? — шепнул Саго.
— По крайней мере, его руки нежнее твоих, — был ответ.
Настала очередь Саго, потом Банделе. Ласунвон корчился и проклинал себя, что ввязался в эту дурацкую историю.
— Но что плохого в том, что тебе моют ноги? — спросил Банделе.
— Не люблю, вот и все.
— Нечего жаловаться, — сказал Кола, — нам оказывают честь.
Когда чаша дошла до Эгбо, апостолы молили и возмущались, но тот наотрез отказался. Он ничего не объяснял и только качал головой.
Чаша в сопровождении апостолов направилась дальше. Одержимая женщина стала выкрикивать прорицания, что не помешало триумфальному шествию Ноя по церкви. Два апостола остались с пророчицей, другие прокладывали дорогу в праздничном сборище.
Огромный крест, который они заметили, как только вошли в церковь, люди взвалили на спину Ною и, вознесенные пением и колоколами, поплыли кругами по церкви, останавливаясь у дверей для краткой молитвы. Когда Ной уставал, апостолы забирали у него крест и несли его сами, чтобы дать ему передышку. Это был, несомненно, очень тяжелый крест, и Лазарь, приблизившись, впервые заговорил, обращаясь только к гостям:
— Это один из немногих вкладов в церковь. Один из братьев, плотник, изготовил его для Господа нашего. А жена его расшила занавеси — вы обратили внимание на изображения двух святых?
Ной закончил седьмой круг, когда один из апостолов подбежал к Лазарю.
Эгбо слышал вопли одержимой, звук иноприродных голосов и громкую одышку. Она боролась с тремя мужчинами и одной женщиной, но им противостояло сорок вселившихся в нее демонов. Когда они выходили из церкви, женщина внезапно скрючилась, как зародыш, подпрыгнула в воздух и распростерлась на полу. Не имеющие названия муки превращали ее в подобие стальной пружины. Она была червем, насекомым, улиткой, скорпионом. Пена пузырилась у ее губ. Она извивалась и жалила как змея. Эгбо вышел первым. Он не раз видел подобные зрелища, и они всегда вызывали в нем глубокое отвращение. Так корчится раненый удав. В такие минуты Эгбо мечтал о проясненной радости и возвышенной страсти.
Юная дева Эла. Преображенные морщины Орисанлы. Успокоенные тела и неземная радость в глазах. Ласковый шепот незримо присутствующего божества. Это влекло его, а не судороги обезображенного тела.
Саго покачивал головой.
— Порой мне не верится, что это тот самый воришка. Может быть, это не он, а может, тогда в толпе он был слишком напуган.
Довольный Лазарь закивал головой.
— Я рад, что вы заметили перемену. Ваше мнение для меня очень важно.
— А мне не нравится новый апостол, — сказал Эгбо. — Он выглядит не преображенным, а подавленным. Его чистота — обман. В нем нет внутреннего свечения, лишь отражение зелотских пламен.
Лазарь слушал с раскрытым ртом.
— Вы ошибаетесь. В этом юноше Дух Святой.
— Я не люблю отступничества, — сказал Эгбо. — У него гладкое медное лицо отступника.
— Что это еще за дикая мысль? — возмутился Банделе.
— Я согласен с Эгбо, — сказал Кола. — Я написал бы его как Христа.
— Ты хочешь сказать, Иуду, — поправила Дехайнва.
— Нет, Христа-Отступника.
— Погоди. Договаривай до конца.
— Ни к чему, — возразил Эгбо. — Кола только ищет слова. Но хочет сказать не то же, что я. Когда я говорю отступник, я имею в виду Иуду.
— А я Христа. Таким бы я хотел написать Ноя.
— Не могли бы вы подождать со своим кощунством, пока мы уедем отсюда?
— Ты что, на старости лет решил стать лицемером? С каких пор?
— Не в том дело, — сказал Банделе. — Зачем это все говорить при Лазаре?
Лазарь, смотревший все время в дверь церкви, повернулся к ним и сказал:
— Прошу вас, не думайте, будто я против откровенности. В конце концов, каждый приходит к Богу неверующим. Наш долг показать ему свет.
Еще один апостол выбежал из церкви и начал настоятельно звать Лазаря.
— Я сейчас вернусь. Надо помочь одержимой. — И он скрылся за дверью.
— Я согласен с Банделе, — сказал Саго. — Нам следовало бы подождать, когда он уйдет.
— А я не люблю отступников, — повторил Эгбо.
— Я сам не люблю, ну и что? Я видел, как люди на Оингбо преследовали мальчишку, но и тогда он не был столь жалким, как теперь. В руках Лазаря он стал куском сырой глины.
— Поедем домой, — попросила Дехайнва, — Мне тут не по себе.
— М-да, не знаю, что нужно Лазарю, но мой редактор с радостью предоставит центральный разворот в воскресном издании материалу о необычном пророке.
— И это все? — взглянул на него Банделе.
— Что значит все?
— Ничего, не важно.
— Нет-нет, продолжай. Что у тебя на уме?
— Ничего.
— Кола, почему бы тебе и впрямь не написать его? Тогда бы я вставил снимок с картины в полосу... Не знаю, как бы я это обыграл, — я пока что только прикидываю.
Кола покачал головой.
— Нет. Я бы написал его не на кресте и вообще без бутафории. Я увидел в нем Эсумаре. Посредника. Обетование, ложное обетование, обетование отступника. Я подумал об этом, когда Лазарь окрестил его Ноем. У него чистота цветной фотографии.
— Да-да, — пробормотал Эгбо, — и такая же пустопорожность.
В голосе Банделе звучала насмешка:
— Саго собрал материал. Кола заполнил еще одну божественную пустоту на холсте, а что ты извлек из этого, Эгбо?
— Что ты сам извлек из этого? — возмутился Эгбо.
— Знание нового поколения истолкователей.
Саго взорвался:
— Брось свое идиотское самомнение. От него и святой взбесится.
— Осторожней. Просто будь осторожней. Когда создаешь свой собственный миф, не распространяй чужой, он может оказаться опаснее твоего.
— Так чья же теперь очередь?
— Лазаря. Не навязывай людям его миф.
— А что тут такого?
— Видишь ли, ты даже ничего не пытался узнать. Он ведь позвал тебя. Ты не подумал зачем? Или ты поверил, что речь идет лишь о строительстве новой церкви?
— А что еще ему надо? Он хочет рекламы. Все местные пророки хотят рекламы. Это неплохой бизнес.
Банделе покачал головой.
— Я видел его лицо, когда Банделе сказал, что хотел бы написать Ноя в виде Христа.
— Я тоже видел, — согласился Саго. — Но почему бы и нет? Если он хочет творить царей, а не сам садиться на трон, это делает честь его интеллекту. Я говорю тебе, для меня он все интереснее и интереснее.
— Саго, поехали!..
— Не перебивай меня, женщина... погоди. Знаешь, я, пожалуй, готов поручиться, что все эти так называемое апостолы — бывшие каторжники или что-нибудь вроде, с самого дна.
— У тебя опять в мозгах завихрение.
— Нисколько. Лазарь и его «воскресение». Основывает церковь, обращает воров в апостолов и спокойно ждет второго пришествия... м-да, невероятно, но все же... черт возьми, он меня заинтриговал.
— Как кроссворд. Или детектив.
— Банделе, прошу тебя, не огрызайся. Человек хочет как-то мною воспользоваться; я же сам зарабатываю тем, что пользуюсь помощью других. Дело растянется на несколько недель. По статье на каждого апостола и большая статья о нем самом. Золотая жила.
— А что ты будешь делать с его рассказом о собственной смерти?
— Ты поверил ему? Поверил?
Банделе задумался.
— Не важно, поверил я ему или нет. По крайней мере, ясно одно: этот человек пережил какой-то кризис. Если он решил истолковать его так, что это внесло некий смысл в жизни людей, то кто ты такой, чтобы отмахиваться, цинично раздирать его опыт на части в грязной газете, и зачем Кола...
— Меня не трогай! Не знаю, какая муха тебя укусила, но меня ты не трогай. Черт побери, что с тобой происходит, Банделе? Ты стал невыносимо придирчивым и надоедливым.
Банделе, казалось, скрылся в норке и, как неосторожный муравей, пошевеливал высунувшимися усиками. Наконец, он сказал:
— Никто из вас не задумывается, какие страдания он может причинить.
— Я знал, что мне надо сюда приехать, — сказал Кола. — Недоставало звена, и я его нашел. Если бы можно было сейчас в ракете перенестись с Ноем в мою мастерскую!
— Ты хочешь сказать, что «Пантеон» теперь закончен? — спросил Эгбо.
— Когда я увидел Ноя, я понял, что сегодня же должен забрать его с собой.
— Как ты это себе представляешь?
— Лазарь не будет возражать, если я скажу ему, что хочу написать новообращенного и подарить картину церкви. Я справлюсь с работой лучше, чем плотницкая жена.
— Но ему же придется что-то давать, — сказал Эгбо.
— Я могу написать нечто приемлемое для Лазаря за полчаса.
— А если Банделе прав, и Лазарь потребует, чтобы ты изобразил его на кресте?
— Тогда пусть пишет сам.
— Это было бы здорово, — говорил в раздумье Саго, — это было бы здорово. Невероятная сенсация, корреспондент — очевидец пути Христа от преображения до распятия.
— Изумительная сенсация, — глумилась Дехайнва.
— Послушай, женщина, не входи в роль Банделе. Что касается Лазаря, если редактор даст согласие, я поеду в деревню, где он воскрес, и опрошу свидетелей.
— Зачем столько хлопот? — издевалась Дехайнва. — Истина же тебя не интересует.
— Только некоторые стороны истины. Например, если мне удастся доказать, что Лазарь — стопроцентный шарлатан, то чего ради я буду докладывать об этом его пастве? Тут даже Банделе со мной согласится. Лишь некоторые стороны истины имеют существенное значение. Допустим, завтра Ной станет Христом, и Лазарь это всем раздокажет. Чья истина заставит меня раскрыть истину? Моя собственная. Или, как выразился бы Банделе, мой цинизм, мое наплевательство.
— Во всяком случае, что это даст? Паства будет по-прежнему верить тому, чему хочет верить. Разве не твоя газета разоблачала одного новоявленного Христа?
— Не помню. Должно быть, до моего возвращения.
— Он был самым дерзким из всех подобных. Он объявил, что во втором пришествии будет не страдать, но наслаждаться жизнью. Газеты развернули против него отчаянную кампанию.
— И он уцелел?
— Процветает, как никогда. В железнодорожном и хлебопекарном бизнесе. У него огромный гарем и два процесса о растлении малолетних.
— И они травили его?
— Изо всех сил.
— Вот видишь. Мир не терпит пророков радости. Все обожают страдания.
— Нет, — сказал Эгбо, — не страдания, но жертву, ритуальное принесение себя в жертву.
— Твоя беда в кровожадности. Подумай, это же очень логично. Он впервые пришел для страданий, и все согласились с его выбором. Почему бы теперь нам не признать его приход для радостей?
— Надо выяснить, процветает ли этот Христос поныне. Надо разжечь соревнование между двумя Христами. Выживание более приспособленного... на четыре полосы с фотографиями. — И Саго стал носком ботинка скидывать камни в лагуну. — Еще один разворот — только иллюстрации с подписями, — и его ботинок сбросил на белую гладь тонну типографской краски. Незаполненность пространства, казалось, распаляла его. — Заполнить все до предела! — воскликнул он, и камешки запрыгали по воде. — Короткие заметки, чтобы раздразнить аппетит читателя. — Саго продолжал метить оспинами поверхность, пока не вскрикнул от неожиданной боли в ноге.
— Линотип вышел из строя, — Дехайнва подставила ему плечо. — Так тебе и надо.
Не обращая внимания на отчужденную группу людей, стоявших на берегу, спелая пшеница клонилась под ветром, медля для коротких молитв. Ветер наполнял белые паруса на взрытой земле, и сотни рук воздымали Ноя с крестом до полного изнеможения.
Банделе нарушил молчание:
— Я бы не стал слушать Лазаря, если бы не смерть Секони. Думаю, что приехал сюда именно потому.
Эгбо глядел во мрак опустевшей церкви.
— А что ты хотел услышать от Лазаря?
Банделе пожал плечами.
— Не знаю. У меня было странное чувство, когда за столом напротив меня сидел человек, утверждавший, что он умер.
— Пора ехать, — сказал Саго и пошел к машинам.
— Езжай, — согласился Банделе. — Я хочу попрощаться с Лазарем.
Но Лазарь уже направлялся к ним. Он проводил их до автомобилей.
— Надеюсь, — сказал Саго, — женщина предсказала, что в вашу церковь придет благодетель.
Лазарь был серьезнее, чем обычно.
— Нет, сегодня она не предсказывала. Она говорила не о будущем, а о прошлом. Она видела меня рядом с безликим человеком и сказала, что это была смерть.
Когда они отъехали на порядочное расстояние, Банделе спросил:
— Я все время хотел узнать, не было ли у тебя вестей из...
— Деревни? Лагуна и тебе напомнила о ней? Нет. А газеты пугают меня. — Эгбо отрывисто рассмеялся. — Я думал, что похоронил прошлое, но ошибся. Меня преследует воспоминание о пальцах старика, которые ощупывают мое лицо. Я вижу его слепые глаза и просыпаюсь от мелкой дрожи.
Они долго ехали молча; потом Эгбо продолжил:
— Я слишком многое понял, и если бы это случилось сейчас, не уверен, что удержался бы и не остался; легкомысленно было отказываться от власти.
— Ты так теперь думаешь?
— Если ищешь преображения, не бойся власти. Вспомни о Лазаре.
— Я никогда не бывал в этих краях, — сказал с заднего сиденья Кола.
— Тут множество прибрежных деревень. К некоторым из них можно добраться только на лодке.
— И все они входят в Лагос?
— Кажется, да.
— Я сегодня сюда вернусь, — объявил Кола. — Мне надо потолковать с Лазарем насчет Ноя. Если он согласится, я вечером доставлю его в Ибадан.
— Он согласится, — сказал Банделе.
— Беда в том, что я боюсь заблудиться. Я неважно ориентируюсь.
— Я поеду с тобой, — вызвался Эгбо.
— Отлично. Остается только опасность, что мы с тобой слетим в кювет.
— Надо поехать засветло.
13
Этот бродяга где-нибудь шляется, подумал Саго, но, нагнувшись, увидел в замочной скважине свет и прислушался. Напевая «Я не вижу ничего, и это значит ничего», он обошел дом. Может быть, Петер спит? Но он тут же представил себе, что, заслышав открывающуюся дверь, тот скатится с лестницы и предложит выпить по стаканчику на сон грядущий. Затем он подумал, нельзя ли проскочить вверх по лестнице и запереться, но тут же увидел, как Петер ловит его у спальни и предлагает почитать ему перед сном. Саго расхаживал взад-вперед, когда к нему подошел человек.
— Алло! — Белое лицо. При слабом свете виден приплюснутый нос. — С вами что-нибудь случилось?
— Нет. Просто мне негде спать, вот и все.
— Боже, как смешно.
— Разве? Рад за вас.
— Я не хотел сказать, что это действительно смешно. Дело в том, что я слышу эту фразу ежедневно.
Саго сжал кулаки:
— Послушайте, вы...
Но человек ласково остановил его.
— Я говорю вам правду. Мне все время приходится это слышать. Видите ли, я американец, и это кажется объявлением о бесплатной гостинице каждому американскому бродяге.
Уже много дней Саго не мог избавиться от ненависти к белым лицам, которую пробудил в нем Пинкшер. Даже воспоминания о дерзости миссис Фашеи, о ее презрении к соотечественникам, о ее безразличии к собственному шокированному мужу, не могли с давешнего приема искупить перед Саго вину и униженность белой расы. Лишь с большим усилием, ценой напряжения желудка он мог сознательно думать о ней как о белой девушке. Манеры же этого человека казались Саго особенно грязными и вызывающими.
— Что ж, я не американский бродяга.
Собеседник улыбнулся.
— Еще не встречал африканца, который не был бы чем-нибудь оскорблен.
— А я не встречал американца, который бы не думал, что его наглость воспринимается как дружеская откровенность.
— Боже милостивый. Я вышел подышать воздухом, знал ли я, куда я зайду?
— Убирайся, — пробормотал Саго, — твоя рожа действует мне на желудок.
— Простите, я не расслышал.
Саго не отвечал. Он не мог решить, кто опасней, Петер или этот субъект.
— Знаете ли, — сказал незнакомец, — вы и подобные вам — самые недружелюбные люди в Нигерии.
— Я знаю. Американцы ждут всеобщей любви...
— Нет, нет, дело не в этом... Что угодно, только не это. — Саго почувствовал, что его подбивают на пошлость. — Послушайте, меня зовут Джо Голдер. Я лектор по истории Африки. У меня бессонница, вот я и решил прогуляться.
Саго кивнул и опять прислушался у дверей.
— Если вы не можете попасть в дом, пойдемте ко мне. Я поставлю вам выпивку.
— Нет, спасибо. Сегодня я трезв, и мне не хочется портить вечер.
— Хорошо, тогда кофе. Но пойдемте поболтаем минут пять. Это порядочно отсюда, но я вас привезу назад.
Обдумав предложение, Саго решил, что ему не мешает отогреться. Зашагав рядом с Джо Голдером, он обнаружил, что тот поразительно малоросл. Из-за атлетических бицепсов он казался куда выше. На плечах его сидела непропорционально маленькая голова. Дураки вроде Джо Голдера приезжают в Африку, чтобы нарываться на неприятности.
— У вас почти незаметен американский акцент.
— Это из-за Оксфорда. Я провел там пять лет, и, видите, не зря. Я не очень-то американец.
— Обменяйтесь правами рождения с одним моим знакомым немцем...
— Только не с Петером!
— Так вы его знаете?
Лицо Джо Голдера скрылось за шишковатой непроницаемой маской.
— Стало быть, вы о нем. Такие и приходят ко мне. Из-за того, что я американец, каждый шут с американским паспортом направляется прямо ко мне. За два года я переменил шесть квартир. Им говорят, у нас лектор — американец, и через мгновение я встречаю их на пороге или прямо в гостиной, где они готовы расположиться как дома. Я из-за них не ночую у себя, я отправляю их в консульство, но ничего не помогает. Назавтра является очередной парень — или девушка. Я, видите ли, мизантроп. Не люблю людей. Люблю одиночество, в этом нет ничего предосудительного.
— Не один вы такой, — пробормотал подавленный Саго.
— При этом некоторые еще воображают, что делают мне честь. Один психолог из Аризоны, приехавший сюда писать докторскую, сидел до трех часов ночи и все не мог решить, останется он у меня или пойдет в гостиницу. «Жаль, что у вас нет телефона, — сказал он. — Мне надо встретиться с огромным количеством лиц». А когда они в доме, дом мне не принадлежит. Приходишь в свою квартиру и видишь человека, о котором уже забыл. Я не занимаюсь филантропией. Не люблю, когда люди считают, что это мой долг. — Теперь Саго внимательно слушал ночного спутника.
— А почему бы вам просто не выставлять их? — спросил он.
— Дело в том, что я люблю помогать людям, только терпеть не могу, когда они считают, что это мой долг. Я никому не обязан помогать. Я могу запереться и сказать им, чтобы меня не тревожили. Я люблю покой. Из-за того, что я люблю помогать людям, я терпеть не могу, когда они считают, что это мой долг. — Он умолк, словно устыдившись непрошеной откровенности. — Простите, — сказал он. — У меня дурная привычка реагировать на воспоминания, как на что-то сиюминутное. Обычно, когда я в обществе начинаю о чем-нибудь вспоминать, я убегаю, не дожидаясь, пока воспоминания мной завладеют.
Они молча прошли полмили, и затем он снова заговорил:
— Я человек странный. Настроения меняются мгновенно. Иногда я образцовый хозяин. А затем я являюсь домой и требую, чтобы гость немедленно убирался. Однажды я бросил лекцию на середине и помчался домой, чтобы выставить музыканта, который торчал у меня целый месяц.
— Он вам что-нибудь сделал?
— Нет. Просто мне вдруг захотелось избавиться от него. Я загнал машину в кювет и остаток пути бежал сломя голову. — Он рассмеялся. — Я ценю свое время. Я могу балагурить с коллегой и через мгновение повернуться к нему спиной.
— И как они это воспринимают?
— По-разному. Некоторые считают это позерством.
— А вас это не беспокоит?
— Зачем брать в расчет дураков? Я не общественный деятель. Я не хожу на собрания и приемы. Я ценю свое время и фанатично сопротивляюсь, когда его у меня отнимают. Если я гроблю день, бесцельно сидя дома, так это мое дело и никого не касается.
Во многих домах горели огни. Со дворов доносился лай. Вспомнив о нравах собак в изложении Банделе, Саго вооружился палкой.
— Боитесь собак? Они не кусаются.
— На всякий случай.
— Вы боитесь собак?
— Нет. Но меня кусали.
— Меня тоже, но при других обстоятельствах. В моем родном городе один белый дурак натравил на меня собаку. — Он рассмеялся, смакуя изумление Саго. — Вы ошиблись, как и многие. Я негр. На одну четверть. — Он улыбнулся. — Лучше бы побольше.
— Я много видел таких в Штатах.
— Вы были в Штатах? — Пришел черед изумляться Голдеру.
— Довольно долго.
— И как это вас до сих пор не привели ко мне? — Голос его перешел на фальцет: — «Вы были в Штатах? Вам непременно надо познакомиться с Джо Голдером. Очарова-а-а-тельный человечек. У него чу-у-удный тенор».
— Вы поете?
— Рано или поздно вы бы об этом узнали. Увы, я люблю петь и думаю, что у меня действительно хороший голос. Говорят, лучший тенор в университете. Обычно так считают женщины. Усталые домохозяйки не понимают, что я хожу на занятия хора ради пения, а не для выпивки и болтовни. — Он опять возбуждался. — У меня в квартире пианино, и они считают своим долгом забегать ко мне, чтобы порепетировать. И не важно, что я их каждый раз гоню, они решили взять меня измором. Если я чего-то не переношу, так это женского пения у себя дома. Это невыносимое вмешательство в мою жизнь. Я ревностно берегу одиночество и не могу допустить вторжения дур, считающих это в порядке вещей...
Когда они свернули на только что асфальтированную дорогу, природа тишины вокруг них резко переменилась. Это была более не тишина уснувших домов, но мертвый груз, третий спутник, чье присутствие угнетало. Она исходила из тусклых кустов, из влажных корней выкорчеванных, но живых еще пальм, от черного полога жабьей икры на речке. Несмотря на урчанье жаб это была совершенная тишина. И Саго улыбнулся ей улыбкой удовлетворенного дефеканта.
— Вы улыбаетесь, — на минуту вторгся в его сознание Джо Голдер. — Вы любите молчать, — сказал Джо Голдер.
— Да?
— Я говорю, что вы любите молчать. Вы ничего не говорите, а улыбаетесь про себя.
— Разве?
— Да. О чем вы думали?
— О метафизике дефекантства.
— О да, благодарю вас.
Они шли дальше в тишине, обволакивавшей Саго. Сознание его постепенно опустошалось. В присутствии Джо Голдера это было оплошностью.
— О чем вы думаете?
Саго не ответил.
Безразличный к блаженной умиротворенности Саго, Джо Голдер пытался влезть ему в душу. Саго искренне желал, чтобы его собеседник умолк. Он не мог понять, как такой, казалось бы, чуткий человек не реагирует на осьминогову летаргию ночи. Голдер продолжал разрушать очарование тишины барабанным боем бесчисленных жалоб.
Джо Голдер жил в самом высоком и самом новом доме нового квартала, находившегося в наибольшем удалении от университетского центра. Без труда он получил квартиру на верхнем этаже, ибо никто, кроме него, не хотел в ней жить.
— Здесь восемь пролетов, так что не торопитесь. Я надеялся, что это хоть как-нибудь отпугнет незваных гостей.
— Как же вы доставили наверх пианино?
— Так же, как на первый этаж. Только пришлось постараться.
Он вставил ключ в замочную скважину.
— У меня нет друзей. Многие говорят, что Джо Голдер — их друг; это самообман. Чужие люди приходят ко мне и говорят; «Вчера я встретил вашего друга»...
— Но это всего лишь обычные, ничего не значащие слова, — Саго начинал сердиться.
Перед ним висел портрет пожилой женщины. Все остальное пространство стены занимали книги в элегантных одинаковых переплетах.
— Я работал в библиотеке. В Париже. Вы были во Франции? Были? Я забирал все книги, которые списывали. Иногда их распродавали почти задаром, и я покупал. Отдавал в переплет. Я брал все книги подряд. Главная моя страсть — музыка, потом — книги.
Комната выглядела столь изысканно, что Саго не сразу осмелился сесть. Но несмотря на алюминиевый с холщовым сиденьем стул и низкий журнальный столик, несмотря на кубистский рисунок на занавесках, Саго вошел в отдаленный, чопорный, старомодный мир. На пианино стояли два бронзовых подсвечника с красными свечами...
— Ради бога, не издевайтесь над древностью... Все американцы издеваются.
— На ней проставлена дата, — сказал Саго, рассматривая прихотливые линии.
На пианино лежала овальная салфетка, на ней в овальной рамке фотография, отец и мать.
— Да, они кажутся совершенно белыми, хотя отец наполовину негр. Он смылся прежде, чем я появился на свет. Но все оказалось в порядке, и он вернулся.
— Что же было потом?
— Ничего. Пятнадцать лет. А потом прошлое одолело его. — Он помолчал. — Его нет в живых. Самоубийство. Быть может, вы ужаснетесь, когда узнаете, что довел его до этого я. Я стыдился его и не скрывал этого. У него на глазах я покрывал свою плоть плевками, потому что она произошла от него... Я был юн...
На пианино стояли фигурки, одна из них — Будды.
— Агат? — поинтересовался Саго. Голдер сказал, что не знает. На полочке сидели три медные обезьянки.
Внимание Саго привлекла каминная доска.
— Она ездит со мной повсюду, — объяснил Голдер. — Я сам ее сделал. У меня довольно странные прихоти. Есть вещи, без которых я не могу жить.
Абажур на пианино представлял собой причудливое переплетение черных тростинок. Другой точно такой же лежал на каминной доске.
— Я хотел превратить его в аквариум.
Саго подивился, как это можно сделать, но не стал спрашивать.
— Чего вы хотите? Кофе или чего-нибудь покрепче?
— Мне просто хочется пить. У вас есть пиво?
— Вы хмуритесь. В чем дело?
— Хмурюсь?
— Да, сильно.
— Не знаю. Мне здесь как-то не по себе. Слишком спокойно. Беспокойный покой. Отчего это?
Голдер даже не улыбнулся. Наоборот, лицо его стало жестким.
— Что вы хотите сказать? Что у вас на уме? Говорите!
— Не знаю. Дайте мне пива. — И Саго вышел на балкон.
Внизу лежал призрачный город, смерзшиеся простыни ржавчины и серебряные заплаты. Лес был мелок, и лишь верхушки деревьев казались в натуральную величину. Речка, через которую они переходили, была похожа на выброшенную веревку, корни пальм — на клубни. Такой это был высокий этаж. Лишь светлячок, усевшийся на перила рядом с часами Саго, был реален и равен ему. Два часа ночи.
— О чем вы думаете? — Голос звучал резко и требовательно. — Вы ведь о чем-то думаете.
— Разве?
— Вы снова нахмурились. Отчего? Отчего вы все время хмуритесь?
Саго постарался честно припомнить, о чем он думал, но не пришел ни к чему. Тишина подавила его, и напряжение мысли сменилось усталостью. Он забыл о существовании Голдера.
— Что ж, если вы так долго не можете вспомнить, о чем вы думали...
Саго очнулся.
— Простите. Я, кажется, не способен думать.
Так повторялось четыре-пять раз. Голдер был очень настойчив, а Саго не мог прийти в себя, чтобы отразить нападки. Он чувствовал себя так, словно позвал гостей, а сам уснул, и ощущение неловкости не покидало его.
— Вы не любите говорить, а? Вы все время молчите.
Мысль позабавила Саго.
— Откуда мне знать?
— Стало быть, вы разговариваете. Отчего вы не разговариваете со мной? С самого начала вы проронили несколько слов. Вы не раскрываете рта, если я вас не вынуждаю.
— Может быть, я устал.
— Вы не устали. Я это вижу.
— Значит, я просто ленив. На меня действует высота и беспокойный покой.
— Теперь вы разговорились. Так скажите, о чем вы теперь думаете?
— Разве надо о чем-то думать?
— Стало быть, о себе. Продолжайте. Я должен знать, что вы за человек. Скажите мне, в чем ваша суть. Я знаю, я мизантроп. Я не люблю людей и не хочу, чтобы они любили меня. Большинство из них — шарлатаны. Я был во многих странах Европы, но люди везде одинаковы. Нудные, неискренние. Я приехал с надеждой, что африканцы иные.
Так продолжалось долгое время. Голдер сидел на перилах, сосредоточенный, как инквизитор, но вместо допроса излагал свою собственную историю.
— Я люблю одиночество. Сиди и пиши. Я пишу вторую книгу, исторический роман на африканском материале. — И затем с безумием в голове: — Вы же меня не слушаете! Вы думаете — о чем вы думаете?
На этот раз вопрос достиг цели, и Саго взял себя в руки.
— В чем дело? Я же сказал, что ни о чем не думаю, А если бы я и думал, я не обязан об этом докладывать вам. Вас это не касается.
Порою смех Джо Голдера был устрашающ. Он обнажил крупные зубы, и из глотки его вырвался рев. Саго насторожился, но все же подумал: а не актерство ли это?
— Быть может, вам нравится выглядеть необычным?
Смех прекратился.
— С чего вы взяли?
— Да так. Пришло в голову, я и спросил.
— Я один из самых искренних людей, которых я знаю.
— И это может быть позой. Я хочу сказать, обдуманной формой поведения.
— Перекусим, — сказал Джо Голдер, направляясь к буфету. — Прогулки возбуждают аппетит. Вам чего-нибудь дать?
Видимо, Саго слишком долго обдумывал ответ, и Джо Голдер взвился:
— Боже мой, я же не заставляю. Я только предложил.
— Чистое безумие. Вы никогда не задумываетесь, есть вам или нет?
Но хозяин уже был в соседней комнате у буфета. Саго пошел за ним, принуждая себя быть общительней.
— В Париже я познакомился с танцором из Британской Гвианы, — говорил Голдер. — Он был такой дьявольски гордый, что избегал всякой помощи, только бы потом не сказать спасибо. Боже! Я ненавидел его душу, как он ненавидел мою. Он подыхал с голоду, а у меня был хороший пост в библиотеке. Бесплодно прошатавшись по антрепренерам, он, бывало, заглядывал ко мне, плюхался в кресло и слушал музыку. На ботинки его было страшно смотреть. Явно, что он ничего не ел с неделю. Но разве бы он согласился пообедать? «Нет, спасибо, — с великолепным оксфордским прононсом. — Нет, спасибо!» Я выходил из себя, видя, как он притворяется сытым, в то время как его потроха вопиют о хлебе. Он был такой английский! Такой корректный. Мы вместе учились в Оксфорде, но он провалил экзамен, и мы одновременно оказались в Париже. В общем, больше всего его привлекал танец. Однажды я пришел к нему. Это была крысиная нора под крышей. Я давно не видал его и решил разыскать. Я три часа шлялся по трущобам, пока не нашел. Он лежал в постели, обессилев от голода... Я заглянул в его шкаф и не нашел в нем даже зубчика чеснока. Но он заставил себя встать, распахнул окно и заявил мне в гнусной английской манере, что сыт, — боже, он отупел от гордости. Мне пришлось выйти, купить продуктов и приготовить ему обед. С какой же ненавистью он ел.
Заинтригованный Саго смотрел, как Голдер зажигает керосинку.
— Я не пользуюсь электричеством, — пояснил тот. — С тех пор как мне принесли первый счет.
Он стал готовить яичницу. Когда он разбил третье яйцо, Саго сказал:
— Надеюсь, это не для меня.
— Вы не хотите?
— Кажется, нет.
— Я вижу, вы до сих пор раздумываете.
— Я не хочу есть.
— Вы уверены? Или в вас тоже сидит англичанин?
— Разумеется, англичанин. Но мне правда не хочется есть. Спасибо, очень мило с вашей стороны, простите, что причиняю вам столько хлопот.
— По крайней мере, у вас есть чувство юмора.
— Боюсь, вы ошибаетесь, но не важно.
— Не важно? Должен признаться, что получаю удовольствие от распознавания голода в людях. Это еще одна дурная моя привычка. Я вам не говорил, но прежде, чем я устроился в библиотеке, я сам изрядно поголодал. С тех пор голод меня не привлекает. Все те, кто божится, что голодают ради искусства, ради свободы, ради того дня, когда они одарят мир своим гением, — все они шарлатаны. В них нет ничего, в этих олухах из Латинского квартала. О, я пожил их жизнью. Мне повезло, получил перевод из дома. От этих жуликов просто тошнит. Единственно, что они умеют, так это жить за чужой счет. Тут они гениальны.
— Я встречал подобных в Нью-Йорке.
— О да. Гринвич-вилледж.
— И в Сан-Франциско. Ваши битники озадачили меня. Зачем они устраивают сборища?
— Так вы серьезно над этим задумывались? Мой приятель-танцор голодал, но не бравировал этим, подобно другим. Когда силы покидали его, он просто лежал у себя и спал. Мы были большими друзьями. Я любил его и ненавидел его гордость. Как я ее ненавидел! И знаете, как я его одолел? Он заболел и попал в больницу. Я ненавижу больницы и никогда никого в них не навещаю. Когда моя мать болела, я находил любые предлоги, только бы не ходить в больницу. Но когда я узнал, что этот парень серьезно болен, я пошел к нему. Он был болен, без цента в кармане и полностью от меня зависел. Я носил ему фрукты и цветы, и он подыхал от гордости. На лице его никогда не было благодарности, лишь унижение. Думаю, что из-за этого он так долго не поправлялся. Я платил за его квартиру — он был уже много недель без работы и всем задолжал.
Перед выпиской я пошел и прибрал его комнату. Как он ненавидел меня, но что ему оставалось? Ему пришлось принять мою помощь и даже самому о ней попросить. Его пригласили на просмотр, и ему до зарезу нужны были новые лакированные туфли. Я знал это, но молчал. И ему пришлось просить. Просить! Он попросил у меня денег, черт бы его побрал!
Свежий ветер с балкона принес облегчение. Саго опять ушел в себя, и еще глубже. Что с ним случилось? Что? В отчаянии он призвал на помощь Дехайнву с ее грубоватой мучительной преданностью; Эгбо, который не уступал Джо Голдеру жестокостью прямолинейной натуры.
— Вы не против, если я включу? — Голдер стоял у проигрывателя.
— Пожалуйста. — Саго не стал объяснять, что его летаргическое погружение в себя безнадежно погибло, но все же музыка действовала на него неприятно. Сопрано заглушило звук шипящего масла.
— Колоратура. Итальянская школа. Нравится? После скрипки человеческий голос — самый совершенный инструмент. Я слушаю, только когда один. Видите ли, я плачу.
— Забавно, но не удивительно.
— Я похож на того, кто легко плачет?
— Скажем так, вы весьма ранимы.
Саго стоял перед единственным полотном в этой комнате. Белые прожилки на глухом черном фоне. Это могла бы быть молния, но Саго знал, что это не молния. Языки, вырывавшиеся из глубокой раны, казались влажными. Ни силы, ни неистовства, нарочитая вязкость остатков молока, просачивающихся сквозь морщинистую поверхность и неуверенно капающих вниз.
— Вам нравится?
— Отвратительно.
— Вы первый, кто так говорит. Другие говорят, что им непонятно.
Долгое время потом Саго раздумывал, что заставило его задать неосознанный, ничем не вызванный вопрос:
— Это писал ваш приятель-танцор?
— Да. — Голдер долго изучал его лицо. — Как вы догадались?
— Понятия не имею.
Мгновенная ярость:
— Вы никогда ничего не говорите... Проклятая скрытность...
— Прежде чем вы заведетесь, я скажу еще раз, что понятия не имею.
— Я это заметил. Вы, африканцы, солжете и потом до конца держитесь за свою ложь. Даже когда перед вами факты, понятные даже ребенку, вы продолжаете лгать, лгать...
Саго чуть не ударил его:
— Если от вас еще раз понесет дерьмом...
— Я вправе, я ведь не белый. Возьмите, к примеру, моего первого слугу...
— Вы только что издевались над английской чопорностью, а теперь вы ее защищаете. Приберегите ваше высокомерие для кого-нибудь другого.
— Вы не желаете признать простой правды. В вас, африканцах, сидит чертов национализм.
— Заткнитесь! — Саго, сжав кулаки, встал со стула.
Явно напуганный, Голдер отпрянул:
— Я ненавижу насилие.
— Тогда не разевайте свою зловонную пасть и не делайте обобщений на основании знакомства со слугой! Господи, вы, американцы, настолько невыносимы, что диву даешься, как это вы ухитряетесь подобру-поздорову уносить ноги.
Пластинка кончилась, и атмосфера сделалась еще более напряженной. Джо Голдер отставил сковородку и подошел к бутылкам.
— Теперь я не могу есть. — Он подрагивал.
— Что вам мешает?
— Я ненавижу насилие. Любая форма насилия выбивает меня из колеи.
Саго был непреклонен.
— Тогда болтайте поосторожней. Насилие может быть и в словах.
— Нет-нет, это уже казуистика. Сейчас я покажу вам портрет моего приятеля. Я не собираю фотографий, но у меня есть все вырезки о его успехах. Он теперь процветает. Танцевал в Берлине, в Штатах, кое-где в Европе. Я недавно получил от него открытку — из Мадрида. — Он рассмеялся. — Да, он почти всегда имеет ангажементы и выплатил мне все до последнего пенса. Он такой. Все выплатил. Но, по крайней мере, он все же брал, ему приходилось пользоваться моей добротой. Последнее прибежище гордости — расчет с долгами. Но я его все равно одолел. Когда он теперь на мели, он не колеблясь просит у меня взаймы.
С каждой минутой Джо Голдер становился все отвратительней, но Саго решил нe спешить. Чтобы удержаться в рамках приличия, он начал выискивать в Джо положительные стороны. Но и любовь к одиночеству, и добровольное уединение, отмечавшие комнату, лишь оскверняли ее. По спине Саго ползли мурашки, а во рту сгущалось любимое американское словечко «тошнота».
— Вы ничего не говорите. Я до сих пор вас не знаю или, может, в вас ничего нет? Я не добрался до вашей сути. Скажите, в чем ваша суть?
— Вы всегда заставляете своих друзей — простите, приятелей — чувствовать себя, словно они — ворованные часы, которыми из-под полы торгуют на Кингсуэе? «Эй, ога, семнадцать камней дешево-дешево, автоматические, с календарем, посмотрите, ога».
— О... не знаю, как я действую на других. Но сам я люблю ясность.
— Вы любите поковыряться в часовом механизме.
— Не знаю, что я люблю. Но вы же по сути не сказали ни слова. А я хочу знать, с кем имею дело. Иначе люди эксплуатируют твою доброту. Я много раз пытался помогать людям — особенно когда жил в Париже, где собирается богема со всего света. Но учтите, не всем. Только людям моей расы. Я люблю черных. Черные восхитительны, в их коже столько жизни, я хочу сказать, что они особенные, прекрасные...
Зная, что несправедлив, Саго сказал:
— А интеллектуально вы — белый.
— Это уже из Руссо, но у меня полное право чувствовать так, как мне хочется. Мне хочется быть черным. Я вполне мог бы родиться черным, как воронье крыло.
— И заморить себя онанизмом.
— Вам нравится быть вульгарным?
— Изысканный английский упрек. Поразительно, как много в вас английского. Может, именно поэтому вы так агрессивны. Послушайте, меня тошнит от всякой любви к себе. Даже национализм — это, некоторым образом, любовь к себе, хотя у него есть реальные основания. Особенно тошнотворен культ черной красоты. Что же тогда делать альбиносам — идти и топиться?
До этой минуты Лазарь не приходил ему в голову. Теперь же, вспомнив о нем, он неожиданно забеспокоился и встал.
— Вы уходите?
— Да.
— Стало быть, вы не считаете свою черную кожу прекрасной?
— Я никогда об этом не думал. Вчера вечером на приеме я видел белую девушку, и она показалась мне прекрасной. С чисто эстетической точки зрения. Я не очень помню, какого цвета у нее кожа. Когда вы рассуждаете о жизни в черной коже, я чувствую, как у вас течет слюна, и раз уж я родился черным — что не достоинство и не недостаток, — то меня тошнит от подобных мнений.
— Погодите минуту...
— Я искренне удивляюсь, когда из-за черной кожи исходят слюной даже черные.
Джо Голдер поднялся.
— Вам далеко. Я подвезу вас. Или оставайтесь у меня ночевать, уже поздно.
— Нет, мой друг будет волноваться.
— Когда я увидел вас, вы, кажется, не могли войти в дом.
— Из-за Петера, того вонючего немца, — он еще не уехал. Мне не хотелось встречаться с ним.
— Вы там живете?
— Мы оба — гости моего школьного друга.
— Я хорошо знаю Банделе.
— И сыграли с ним злую шутку. Навязали ему Петера. Одна минута наедине с Петером — уже испытание. У Банделе нечеловеческое терпение.
— Можете пока пожить у меня.
Саго рассмеялся.
— А ваше меняющееся настроение? Страшно подумать, что я тут лежу, отдыхаю, а вы сбегаете с лекции, чтобы меня выставить. Не хочется, чтобы меня спустили с лестницы.
— Нет-нет, это исключено. Ничего такого не будет.
— Нет. Я здесь всего на несколько дней; кроме того, мы будем действовать друг другу на нервы. Я до сих пор не пришел в себя. Согласитесь, вы умеете ошарашивать. Слишком много всего сразу.
— Тем не менее оставайтесь у меня ночевать. Утром я сразу же отвезу вас к Банделе.
Искушение было велико.
— Я, конечно, спал бы лучше, зная, что утром я сразу же не увижу Петера.
— Отлично. Кроме того, здесь нет москитов. Видимо, слишком высоко. Я устроюсь здесь, а вы в спальне.
— Нет, мне нравится этот диван. В спальню идите сами.
Голдер заметно повеселел.
— Нет, я не так принимаю гостей.
— Придется вам подчиниться. Когда есть диван, я не сплю на кровати. Лучше уж на полу.
— Прекрасно. Мы оба будем спать на полу.
— Послушайте, я не желаю... — Но Голдер уже был в спальне, и к оставшемуся в одиночестве Саго вернулось ощущение неловкости. Он стоял в нерешительности. Когда Джо Голдер вернулся, Саго знал, что уйдет.
— Я повесил вам в ванной свежее полотенце. Вход через спальню. — Он поставил на проигрыватель новую пластинку. — Я надеюсь, вы все же расположитесь в спальне.
— Нет... вряд ли.
— Ладно, оба будем спать на полу, — весело проговорил Джо Голдер.
— Нет-нет, я вряд ли у вас останусь.
Джо Голдер держал в руках адаптер, он не мог поверить ушам.
— Отчего? Отчего вы вдруг передумали?
— Я никогда всерьез не надумывал.
— Неправда, — яростно обвинил его Голдер. — Вы уже согласились остаться.
— Допустим, что так. — Саго знал, что вытерпел больше того, что мог. — У вас ведь нет монополии на переменчивое настроение.
— Отчего же вы не останетесь?
— Просто не хочется.
— Это не ответ. В чем настоящая причина?
— Вам действительно нужно знать причину?
— Да, я хочу знать. — Голос его звучал резко, самообладание исчезло. — Скажите мне правду.
— Ну, хотя бы потому, что вы сами объясняли мне, что не терпите посторонних в доме.
— Я лишь сказал вам, кто я такой, чего вы сделать не пожелали. Правда, у меня часто меняется настроение, но я действительно хочу, чтобы вы остались.
— Вы действуете мне на нервы.
— На одну ночь. Отчего вы не хотите?
Внезапно Саго пришло в голову, что оба они пытаются что-то скрыть друг от друга. Но что скрывает Джо Голдер? Чего он боится? Обычно он не предавался подобным раздумьям, но сегодняшняя ночь текла медленно, и он спрашивал себя: «В чем дело? В чем дело?» Джо Голдер, видимо, усмехался, но в лице его было что-то новое: оно исказилось и выглядело недоразвитым, как лицо недоноска.
— Вы что-то подозреваете, — наконец произнес Саго. — Можете прямо сказать, можете промолчать, я все равно ухожу. И если мой довод вас не устраивает, найдите себе другой.
— Вы толчете воду в ступе, опять в вас это английское...
— Ради бога!
— Да, и вы сами знаете... «Очень любезно с вашей стороны, но я не могу остаться». Так же мой приятель-танцор отказывался от обеда. Терпеть не могу притворства. Скажите, что думаете, я хочу знать.
Саго оглядел его с сожалением и направился к выходу.
— Погодите, — Голдер почти умолял. — Скажите мне что-нибудь, только честно. Вы боитесь меня?
От неожиданности Саго раскрыл рот.
— Не надо удивляться. Мне нужен честный ответ. Вы боитесь меня?
— Боюсь вас?
Снова Саго пришлось сдаться. Он не собирался выказывать презрение, не хотел выводить Голдера из себя.
— Боже, вы же сильный, уверенный в себе человек, правда? Я это понял с первого взгляда. Чертовски самоуверенный. Вы сильный африканец, который ничего не боится. Откуда в вас эта самоуверенность? Я спрашивал, в чем ваша суть, но вы не ответили. Сильный, молчаливый, гнусно самоуверенный тип, ничего не боитесь.
— Я могу постоять за себя, — поддразнил его Саго. — А в чем дело?
И он подумал, что Голдер безумен. Сумасшедший. Будь у него в руках нож, он бы меня зарезал. Но отчего? Что я ему сделал?
Американец заговорил, медленно и неуверенно:
— Вы думаете... вы боитесь, что я буду к вам приставать? Так? Вы считаете, что я гомосексуалист?
— Боже, нет. — Мысль поразила Саго, и он, не думая, тут же отверг ее. — У вас несколько женственные манеры, и все.
— Ну-ну, будьте откровенней.
— Я же сказал. Послушайте, мне приводилось бывать в местах, где возможны любые извращения, но из-за этого я не обязан делать поспешные выводы. Я родился в относительно здоровом обществе...
— Вздор! — набросился на него Голдер. — Черта с два — относительно здоровое общество! Вы думаете, я ничего не знаю о ваших эмирах и их мальчиках? Вы забыли, что я историк. А что скажете об изысканных вечерах в Лагосе?
Саго поднял руки.
— Вы знаете больше, чем я. С вашего позволения, я останусь при своем невежестве. Кроме того, я устал. Слушайте, я только хочу сказать, что ни в чем вас не подозреваю. Жизнь отучила меня от поспешных выводов. И вообще, поговорим в другой раз.
Голдер успокоился.
— Я довезу вас.
До этой минуты Саго говорил то, что думает, начистоту. Он окружал себя стеной в обществе, где секс лежал в основе градостроительства, где парковые решетки вешали головой вниз, прозревая в них неожиданную символику. Живя в Америке, он не мог допустить, что из каждых пяти его знакомых трое — гомосексуалисты, а четвертый живет с собственной матерью. Он просто опускал железные шторы и применял приемы дзюдо, когда в темноте кинозала его касалась чья-то недвусмысленная рука.
Боясь ложно понять собеседника, он не обращал внимания на намеки и предложения, но там, где вопрос стоял прямо и откровенно, он бил ребром ладони по протянутому запястью и заслужил репутацию нелюдима.
— О чем вы думаете?
— Давайте не будем.
Голдер вывел машину на проспект, обсаженный мимозами.
— Видите ли, — сказал он, — я люблю мужчин.
То ли Саго был этой ночью необычайно туп, то ли ни разу не вслушался в слова собеседника, но Джо Голдеру пришлось повторять свое признание все более настойчиво, и когда смысл дошел до Саго, тот проклял свое тугодумие.
— Я хочу сказать... Это правда. Я именно так люблю мужчин, именно так. Я думал, вы знаете.
— Увы, не знал.
— А я-то думал. Я не мог понять, почему вы не согласились остаться. Но вы ведь даже не подозревали?
— Я не всегда такой толстокожий. Очень трудно что-либо объяснить. Видимо, эта мысль мелькала... не знаю, отчего я ее упускал. Наверно, такая реакция. Когда я не понимаю, чем человек болен, мне в голову не приходят модные недуги.
— А мне казалось, что это так очевидно.
— Видите ли, я хорошо узнал тайную европейскую мечту лишить человека пола, и она приводила меня в бешенство. По-видимому, от этого у меня и выработалась такая реакция. Но несмотря ни на что я превзошел себя... наверно, меня доконала выпивка.
— Знаете, вы мне даже не сказали своего имени.
— Обычное дело при случайных знакомствах. Не правда ли?
Теперь, когда сознание Саго прояснилось, он не старался щадить собеседника. Он заметил книгу на заднем сиденье рядом с собой и поднес ее к свету.
— Это «Другая страна», последняя вещь Болдуина. Читали?
— Я бы назвал ее «Другая мораль».
— Вам не нравится?
— Она напомнила мне другое название: «Эрик, или Мало-помалу». В нем слышится анальная одышка.
— Вам нравится быть вульгарным, — сказал Джо Голдер.
— А вам? Почему эта книга лежит в машине? Вы предлагаете подвезти студента, и уже готова почва для искушения.
— Вы хотите меня оскорбить?
Остаток пути они провели в молчании. Голдер остановил машину у подъезда и с надеждой сказал:
— Ну так как?
— Что как?
— Приглашение остается в силе. Можете остановиться у меня когда угодно.
— Благодарю, но, откровенно говоря, вряд ли воспользуюсь.
— Из-за того, что я вам сказал?
— В сотый раз говорю вам, что могу за себя постоять.
Это всегда действовало, как пощечина.
— Ах да, я забыл, — и снова хихиканье недоноска, — вы такой большой, сильный. Большой молчаливый африканец.
Банделе открыл ему дверь,
— Это что, машина Джо Голдера?
— Да. Благодарю за переживания. От всей души.
— В чем дело?
— Сначала Петер, потом сборище отечественных выродков, потом этот Джо Голдер. Надеюсь, у тебя больше не будет сюрпризов.
— Понимаю. Боже, тебя надо было предупредить.
— Ничего. Видимо, журналисту надо пройти через все. Беда в том, что из этого ничего не пойдет в газету.
14
В доме Фашеи настало время обеда. Такие обеды были всегда непобедимым искушением для чревоугодника Банделе, ибо после семейных распрей мать Фашеи являла чудеса кулинарии. Что касается платы, она была невысокой, ибо Банделе не слушал того, чего не хотел слышать, в нужный момент произносил подходящие случаю звуки и все время принюхивался к ароматам, доносившимся с кухни.
Вышколенная Моника разлила выпивку и удалилась. Едва дверь закрылась, Фашеи припер Банделе к стенке.
— Ты все видел, не так ли? Ты видел, что произошло. Ты видел, как эта женщина меня опозорила.
Банделе развел руками.
— Ничего особенного. Никто не обратил внимания.
— Как ты можешь так говорить? Послушай, Банделе, ты всегда говоришь мне правду. Верно? А Кола, он ведь тоже был там? — Фашеи глядел на Колу, но обращался к Банделе. — Он был на приеме?
— Нет, — твердо сказал Кола.
— Разве он не был? Мог бы поклясться, что это он танцевал с Моникой после скандала.
— Нет, это был не я. — Кола повернулся к Эгбо.
— Я что-то не припоминаю там Колы, — сказал Банделе.
— Понимаешь, какая беда? Я хочу сказать, что все было бы в порядке вещей, если бы я женился на безграмотной девке, только чтобы хвастаться белой женой. Скажи мне честно, разве я такой?
Банделе пробормотал, что Моника о'кей.
— Понимаешь, как она меня ославила? Как будто она не знает простых правил этикета!
— Погоди, Фаш...
Но Фашеи перебил его:
— Ты не хочешь взглянуть на вещи с моей точки зрения... Минутку. — Он подошел к двери и прислушался. — Все в порядке, они с мамой разговаривают на кухне. Знаешь, что сказала ей жена профессора? Она сказала, что больше не потерпит Монику в своем доме.
— Ужасно, — пробормотал Банделе.
— Теперь ты меня понял? Так себя вести в приличном обществе. Почему? Иногда мне кажется, что Моника просто не уважает африканцев. Другого объяснения я не нахожу. Вела бы она себя так в доме белых? Если бы профессор был белым, вела бы она себя так же?
— Ты ходил к профессору? — спросил Банделе.
— Нет еще. Но надо пойти и извиниться. Конечно, сделанного не воротишь. Ты знаешь, что там был министр? Да и еще несколько важных особ. У Огвазора большие связи. Там было четыре президента компаний и несколько постоянных секретарей. После этого, Кола, карьера моя погублена.
— Да-да, разумеется.
— Давайте посмотрим правде в лицо. Университет — это только трамплин. Политика, бизнес, не говоря уже об иностранных фирмах, которым обязательно нужен директор-нигериец. Вы художник, Кола, но и вы понимаете, что все это средства для достижения цели.
Кола сделал вид, что не слышит.
— Всю ночь я не мог уснуть. Я так рад, что вы пришли. Мама прекрасный советчик — я съездил за ней с утра, — но по-настоящему можно поговорить только с людьми своего поколения. А мама слишком любит Монику. Она потакает ей во всем.
— Что же сказала мать?
— Пока ничего. Она говорит, что сначала хочет выслушать Монику. Как будто можно что-то прибавить!
— Пошли на балкон, Эгбо.
В гостиной остались Фашеи и Банделе. Эгбо шепнул:
— Не могу понять Банделе. Как он это выносит?
— И не говори.
— Вот уж не знал, что наткнусь на такое.
— А я знал — и в этом моя беда.
— Какая беда?
— Моника.
Эгбо посмотрел на него и покачал головой.
— Так. Цветочная пыльца летит по ветру.
— А ты разыскал ту девушку? — спросил в свою очередь Кола.
— Она исчезла. Я не предполагал, что каникулы начнутся так скоро.
— Никогда не думал, что увижу твое унижение, — улыбнулся Кола.
— Я сам не думал, — признал Эгбо. — Наверно, старею.
Облик университета изменился. Он наполнялся теперь более тихими, более упорядоченными звуками.
Участники конференции стройными группами переходили из здания в здание и возвращались в погрустневшие, обезлюдевшие общежития. Умолкли и студенческие газетки, убогие наросты на юности, соответственно именовавшие себя «Червь» и «Слизь», Они возмущали даже самых либеральных преподавателей, и те порой думали, что с таким же успехом могли бы читать лекции обезьянам в университетском зоопарке, Преследуя благие цели, чета Огвазоров терпеливо приглашала к себе нескольких студентов поблагонравней, и они просиживали диваны, в то время как хозяева надеялись привить аристократические манеры тем, кого еще можно спасти. Но гости возвращались к своим мимеографам, чтобы опять забрасывать грязью непогрешимых преподавателей и радоваться их инфарктам. Затем в деканате они униженно брали свои слова обратно и возвращались к студентам, хвалясь, как бросили вызов не только декану, но и всему совету. Тогда приглашались в гости более надежные люди, сыновья министров и других высокопоставленных нигерийцев. Но чай стыл в чашках, а бутерброды черствели, и Огвазор утешал супругу:
— Ну, что я тебе говорил? У этих мальчишек нет никакой культуры.
А «Слизь» снова текла, и «Червь» извивался, и издатели тщетно ждали репрессий, канонизации и славы во имя «свободы печати», надеясь на следующих выборах занять пост председателя студенческого союза. Но ректор уже не замечал их, а преподаватели оставались безразличными, и студенты оплакивали утрату «академического динамизма». И черные доски в аудиториях больше не были испещрены не только вычислениями, но и порнографическими рисунками и межеумочными остротами. На них не было больше следов непристойных сплетен, снабженных портретами, которые были по большей части школярским вымыслом или местью за то, что в их среде находились равные им студентки. Студенток же было так мало, что на каждое «да» приходилось по сотне «нет», отчего отвергнутые проклинали их высокомерие и непростительную заносчивость — и на досках вновь появлялись сплетни, мрачные диаграммы и насмешки; послабление и без того некрепких мозгов.
— И все же в числе их… невозможно себе представить.
— Что?
— Да я думал, что в числе их — студентов — может оказаться будущий гений.
— Не ворчи, как самодовольный старик.
— Разве я не старик?
— В тридцать один год?
— В тридцать два.
— Ну и что? Ты одного поколения со своими студентами.
— Поколение — не то же, что возраст.
— Все равно, ты рассуждаешь, как старик, обращающийся к своей альма матер.
Кола резко встал.
— Банделе выводит меня из себя. Как он может выслушивать весь этот вздор?
— Погоди. Пусть выговорятся.
Но Кола уже бессовестно распахнул дверь.
— Я говорю тебе, это ужасно, — твердил Фашеи. — Это зашло слишком далеко, и я принял решение. Только надо сначала все сказать маме — оттого-то я ее и привез. Она в восторге от Моники. Я бы не смог отослать ее, не посоветовавшись с мамой.
Кола покрылся холодным потом, он не мог примириться с таким оборотом дела. Он ненавидел себя за то, что вовремя не сумел решиться, ибо путь перед ним расчищался сам собой, а не этого он желал. Ради справедливости он хотел унизить Фашеи так, чтобы, втоптанный в грязь, он утратил права на Монику. Он скорбел, что даже в решающую минуту в Фашеи не оказалось ни капли мужества, чтобы можно было обдуманно и безжалостно ниспровергнуть его, не угрызаясь мыслями о его человеческой слабости...
— Если ты будешь умолять Огвазора, это может помочь.
Фашеи с надеждой взглянул на Колу.
— Что значит умолять Огвазора? — Банделе был полон неуместной ярости и подозрений, но Фашеи сразил его:
— Кола прав. Я хотел поехать к нему сегодня утром, но мама сказала, чтобы я не спешил. А это, кажется, единственное, что может помочь.
— Да забудь ты об этом, Фаш.
— Огвазор не забудет, — пригрозил Кола. — У него слоновья память. Я его знаю. Он не забудет скандала.
— Что ты хочешь сказать? — возмутился Банделе. — Ты же сам говорил, что тебя там не было.
— Мне рассказывали.
— Стало быть, сплетни, как ты можешь об этом судить?
Фашеи смотрел то на одного, то на другого, испытывая благодарность за сердечный тон, заботу и убежденность Колы. Он был так тронут, что даже пошел за выпивкой. Воспользовавшись этим, Банделе прошипел:
— Ты понимаешь, какую игру ты затеял?
— Пусть пресмыкается, если хочет.
— Пусть сам решит, что ему делать.
— А кто ты ему? Дядюшка-опекун?
Банделе долго и отчужденно смотрел на него, но не сказал ни слова. Фашеи вернулся со стаканами.
— Понимаете, все зависит от мамы. Жаль, что папа сейчас за границей. Он сумел бы помочь. Он со всеми знаком.
Банделе ушел от них к Эгбо.
— Я скажу маме...
— Что говорить? Она опять скажет, чтобы ты не спешил. Отправляйся сейчас же и объяснись.
— Ты, конечно, прав. Я... гм... будь другом, если мама спросит, где я, скажи, что мне срочно понадобилось в лабораторию.
— Конечно, конечно.
И Кола почувствовал, что ему, странным образом, стало легче, — что бы там ни было дальше, он приложил свою руку к делу.
Через несколько минут в комнату вошла Моника.
— Вы всегда остаетесь один в этом доме. Простите.
— Я ничего не имею против.
Настала неловкая тишина.
— Спасибо вам, вы выручили меня на приеме.
— Прошу вас, не надо английских благодарностей.
— Но я говорю правду.
— Я знаю. Дело в том, что есть вещи, за которые нельзя благодарить.
— Не понимаю.
— Вас неправильно воспитывали.
— Хотите выпить?
— Нет, не хочу... Мой друг журналист просил передать вам свое восхищение. Он назвал вас неизвестным солдатом Огвазорова кладбища.
— Только бы Айо не услыхал!
— Если захочется, я скажу ему это в глаза.
— Не надо. — Она помолчала. — Как ваша картина?
— Скоро закончу. Наверно, я повешу ее на выставке Секони — только одну картину,
— И ничего больше?
— Нет. Это выставка Секони. Просто я не могу представить себе лучшей возможности показать свою главную работу.
— Я вижу, вы часто приезжаете за Юсеи, но никогда не заходите к нам.
— Мне была нужна только она.
— А мы не нужны — по крайней мере, это откровенно.
— Ее очки будут готовы на той неделе.
— Спасибо. Очень мило, что вы приняли в ней участие.
— Опять благодарность. Да я ее только эксплуатирую.
— Разумеется. Я помню, вы отрицаете доброту и — как вы тогда выразились? — ах да, растрепанные чувства.
— Я говорю вам правду. Девочка позировала мне часами.
— Ладно, не буду спорить. Чем бы вы ни руководствовались, спасибо, что отвезли ее к окулисту.
Снова они в неловкой тишине стояли у окна. Юсеи играла во дворе около пня, под веревкой, на которой сушились разноцветные блузки.
— Не знаю, как это получается, — заговорила Моника, — но я всегда подвожу мужа.
— Вы действительно так думаете?
— Я понимаю его чувства, кажется, иногда я веду себя глупо.
— Вы верите в это?
— Да. Это друзья мужа. Его общество. У меня нет никакого права компрометировать его.
— Это зависит от точки зрения.
— На что?
— На то, что это действительно общество вашего мужа. На то, что это характерно для моего общества. Вот что я хотел сказать. Что же до вашего поведения, то оно не касается никого, кроме вас и вашего мужа.
— Да. А моя свекровь такая добрая. Я очень ее люблю. Честно. Вы не представляете, какие мы друзья. Правда, она бывает у нас не часто. Только когда Айо зовет ее.
— А что она говорит?
Моника задумалась, и Кола сказал:
— Простите, наверно, мне не следовало спрашивать...
— Да, я думаю, надо ли вам говорить про это. Но я расскажу. Она считает, что мне надо его оставить.
Кола отвернулся.
— Вы шокированы? Она говорила это не раз. И когда я всерьез задумываюсь, я говорю себе: а почему бы и нет? Разве это не закономерно? Речь идет об укоренившихся привычках. Мы не можем их изменить.
Молчание Колы ее тревожило.
— Вы шокированы. Потому что так говорит его мать?.. Простите, я зря сказала об этом... вообще...
Банделе и Эгбо вернулись с балкона.
— Я тебе не верю, — говорил Эгбо.
— А я тебе говорю, что если бы встретил ее, то не узнал бы. Было совсем темно, когда она приносила записку.
— Но я же тебе ее описал. Ты должен помнить своих студенток.
— Они все на одно лицо, клянусь. Я не могу отличигь одну от другой.
Эгбо воззвал к Коле:
— Скажи ему, что я не собираюсь растлевать ее, а если бы и собирался, то это его не касается. Отчего он не скажет, как ее зовут?
— А он знает?
— Именно это я и твержу. Я не знаю.
— Ладно. Дай мне список твоих студенток.
Кола рассмеялся:
— Прямо сейчас?
— После обеда мы пойдем ко мне в кабинет, и я дам тебе список, — сказал Банделе.
— Сколько их у тебя?
— Всего?
— Второкурсниц.
— Не знаю. Правда, не знаю.
— Тогда, может, у тебя есть их сочинения. Я определю по почерку.
— Может быть, Я пороюсь в бумагах. Впрочем, ты сам во всем виноват. Надо было спросить, как ее зовут.
— Я думал, ты мне поможешь, поэтому и не настаивал.
Кухонная дверь внезапно распахнулась. Миссис Фашеи быстро оглядела комнату и балкон.
Что это было? Шум машины?
Моника тоже осмотрелась и впервые поняла, что Фашеи нет дома.
— Я думала, он с вами на балконе.
— Нет, я оставил его с Колой, — сказал Банделе.
Кола принял вызов и небрежно проговорил:
— Ах, да, у него что-то срочное в лаборатории. Он сказал, что сейчас вернется.
Миссис Фашеи походила на вороную кобылицу, чернота была в ней особым измерением. Она принадлежала к породе прекрасных статуй, вызывающе гордых, как вставшая на дыбы чистопородная лошадь. Она хмыкнула от недоверия и удивилась, как это можно прибегнуть к такой примитивной лжи, чтобы ее провести.
— Вы который из друзей Айо?
— Это Кола, мама.
Она яростно набросилась на него:
— Так это вы тот негодяй, который не притронулся к моему обеду? К тому же вы, кажется, лжец. В лаборатории, в какой это лаборатории? В лаборатории Огвазора?
— Простите меня, миссис Фашеи. Я попытаюсь загладить свою вину: сегодня я буду есть за двоих.
— С чего это вы взяли, будто я стану кормить вас обедом?
— Я на коленях, мадам...
— Сын сказал мне, что вы уже пришли. Но когда обед был готов, вы сбежали? Что с вами стряслось?
— Это... гм... я... это непросто объяснить. Мне в голову пришла неожиданная идея касательно моей работы...
— Моника рассказывала мне о вашей работе, но какое это имеет отношение к моему обеду?
Кола чувствовал себя уличенным в чудовищном злодеянии.
— Простите, миссис Фашеи, я хотел вернуться, но задержался...
— Задержался! Ха! Вы, художник, воображаете, будто вам позволены дурные манеры. Он задержался!
Моника попыталась прийти на выручку.
— Мама, вы совсем его ошарашили!
— Так ему и надо. Надеюсь, теперь ему стыдно.
— Очень стыдно, миссис Фашеи. Уверяю вас, я...
— Я не переношу, когда приготовленный мной обед нарушают чьи-то нелепые выходки. Если хотите вести себя эксцентрично, отправляйтесь в Челси.
Моника попыталась удержать свекровь:
— Хватит с него, мама. Я думаю, урок он усвоил. Верно, Кола?
— О да, — с готовностью ответил тот. — Я больше никогда не буду.
— А теперь, мама, посмотрим, что творится на кухне. Банделе, убедите Колу, что это не всерьез, а то он опять сбежит.
— Как это не всерьез? — И все же миссис Фашеи позволила увести себя на кухню.
Кола был озадачен, и Банделе протянул ему стакан:
— Выпей и успокойся. Все кончено.
— Что кончено?
— Испытание огнем. Так у нее заведено.
— Но она же действительно сердилась!
— Когда она с кем-то знакомится, она всегда находит casus belli. Особенно с теми, кого считает друзьями Айо.
— В этом есть ирония.
— Ты же пытался выгородить его? Или, может, наоборот? Ты врал так нелепо, что и ребенок бы догадался.
— Что ты имеешь в виду?
— Сам знаешь.
— Послушай, ты что, ему крестный отец?
— Я уверен, ты смог бы соврать поудачней, если бы захотел.
— Заткнись!
— Почему ты не даешь им самим разобраться в своих делах?
Вернувшаяся с деревянными блюдами миссис Фашеи не обращала внимания на гостей. Моника пыталась возражать:
— Давайте подождем Айо.
— Вздор. Эй, вы! — Кола подпрыгнул. — Ваш друг просил вас его подождать?
Кола пробормотал что-то невразумительное.
— Вот видите. А я вам скажу, что он сейчас наверняка обедает у профессора.
— Кола сказал, что он поехал в лабораторию.
Она громко расхохоталась.
— У мужчин странные представления о чести. — Она уставила стол угощениями. — Эти верные друзья воображают, будто я не знаю своего Айо. Он ведь, некоторым образом, мой сын. Ладно, ладно. Усаживайтесь куда угодно.
— Ешьте побольше, — шепнула Моника Коле.
— Мой сын меня ославил, — продолжала миссис Фашеи. — Скажем, как мне прикажете себя вести? Я не могу видеть его друзей, не подумав, что про себя они говорят: «Вот женщина, которая распоряжается сыном, как хочет», А это неправда. Просто он слишком много обо мне болтает.
— Наверно, он любит вас, — сказал Банделе.
— Любит меня? Отчего? Было бы, конечно, противоестественно, если бы он не питал ко мне никаких чувств, но это само собой. Что же касается любви, то это другой вопрос. Скажем, я очень люблю Мони — а это ни к чему. Но я правда люблю эту глупую девочку — она временами бывает совсем глупой. Но меня заботит ее счастье.
Предчувствуя надвигающуюся беду, Моника забеспокоилась. Она пробормотала, что надо накормить Юсеи, и вышла из-за стола.
— Если бы меня не заботило ее счастье, я попыталась бы их примирить. Вместо этого я прямо говорю ей: «Уезжай. С моим сыном счастья тебе не будет».
Изумленные серьезностью сказанного, Банделе, Эгбо и Кола глазели на нее, как выпотрошенные рыбы.
Она громко расхохоталась и заговорила резко, с вызовом:
— Ну-ну, я вас шокирую. Знаете ли, в разрушенной семье нет ничего загадочного. Уж я это знаю. Или, может, вы скажете, что я не вправе давать советы? Но я не люблю разводить сентименты.
— И это лишь сентименты, миссис Фашеи? — сказал Банделе.
— А что же еще? Я не жила с отцом Айо двадцать — нет, пятнадцать — лет. Я вижу, когда брак поддерживают одни сентименты. — Подавая тарелку Коле, она заколебалась. — Это острое блюдо, но я терпеть не могу нигерийцев, которые не едят перец. — И она злорадно подбавила перца. Она подтолкнула другую тарелку Банделе и, отбивая такт ложкой, проговорила: — Вы думаете, я не слишком забочусь о сыне?
— Нет, что вы. Но мне кажется, если вы скажете, чтобы Айо развелся с женой, он разведется.
— Да нет, вы хотели сказать, что, если бы я посоветовала Айо не разводиться, он бы повиновался.
— Согласен, — признал Банделе. — То же самое.
— Нет, молодой человек, не то же самое. О да, если бы я хотела, чтобы Моника осталась — а этого я хочу, — она бы осталась, но какое это имеет касательство к их браку? Лучше им разойтись сейчас, пока у них нет детей. Я скажу Айо то, что всегда говорила: «Решай сам. Делай что хочешь». Я ответила то же, когда он написал мне, что женится на белой девушке. Я знала, что из этого выйдет, и поэтому велела Мони готовиться ко всему.
Когда-то Кола не осмелился бы поднять глаза. Теперь же он осматривал гостиную, не понимая, отчего не чувствует никакого подъема. Не такого оправдания себе он искал. Когда Моника сказала ему о словах свекрови, перед ним возник образ ожесточившейся женщины. Теперь он был вынужден переменить мнение.
Она обратилась к Банделе:
— Вы не женаты, я знаю, а ваш друг?
Кола с опаской взглянул на нее, но не нашел за вопросом задней мысли.
— Вы женаты? — она обращалась прямо к нему.
— Нет.
— Может, у вас есть дети?
— Нет.
— Не стоит казаться таким добродетельным. Вы, вероятно, знали, что делали. Слишком много молодых людей не знают или им безразлично.
Вошла Моника.
— Юсеи не появлялась?
— Иди сюда, девочка, посиди с нами. Ты и твой муж бросили гостей на меня. А кто я — прислуга?
Моника опустилась в кресло.
— Мама до сих пор проявляет характер?
— Лучше бы ты сама научилась проявлять характер. Знаете, эта глупая девочка чуть не сбежала домой через неделю после приезда. Я пошла встречать их на пристань и, когда увидела, как она опирается на руку Айо, то испугалась до смерти. Я сама часто бываю дурой. Знаете, что я сделала? Разревелась. Но Мони не поняла, она подумала, будто я разочарована или что-то вроде. Она решила, что мне не понравилась. Глупее белых девушек никого не бывает.
Глядя на Монику, Кола спросил, не заботясь о том, что может подумать Банделе:
— Вы сами придумали звать ее Мони?
— А то кто же? Не мой же сын! У него воображения столько же, сколько у его отца. Вы, может, подумали, что он сам зовет ее Мони? Это было бы так естественно, лучшего имени не найти. Но нет, он зовет ее «дорогая». А меня он зовет «мама».
— Нельзя осуждать детскую привычку, — сказал Банделе.
— Детскую привычку? В детстве он не звал меня мамой. Он научился в Англии. И что особенно мерзко, так это то, что он так зовет меня только на людях. Почему? Объясните мне, почему?
Кола уже не думал, как обелить себя. Ему нужно было отречение под угрозой силы, вынужденная передача собственности. Он не искал оправдания, ибо это означало бы оправдательный приговор суда. Он страстно желал, чтобы ему пришлось бороться вслепую, с равным противником, не желающим уступать. Тошнота во рту относилась теперь и к Монике, он начинал презирать ее; ее доступность, неразборчивость, неразумность были чуть ли не хуже, чем самоустранение Фашеи. Да что она в жизни видела? Какие-то разговоры о любви, заверения... и постель.
— Что случилось? — раздался голос Моники.
— Курица уже мертва, уверяю вас. Не стоит так тыкать в нее ножом.
Быпи ли посторонним заметны его чувства? Банделе бы понял его неверно. О, если бы он знал правду! Если бы знал, что у него на душе...
Миссис Фашеи не умолкала:
— Он приедет домой в надежде, что бедная девочка все поймет. «Дорогая, они пригласили меня обедать. Отказаться было бы неудобно... Я заехал к ним на минуту по пути из лаборатории».
Отвращение побеждало Колу. Если бы миссис Фашеи знала, чего она добилась, бросив всю тяжесть на одну чашу весов! Теперь все то, что ценил Фашеи, делало его неуязвимым и мстило за него... Кола снова взглянул на Монику. Что, ей просто хотелось увидеть Африку? Любила она его самого или собственные фантазии о жарком солнце, сердечном смехе и неувядаемой жизненной силе?.. У Колы не было сочувствия к Фашеи, гордившемуся белой женой, прежде всего белой женой. Ведь в клинике все говорят, что Фашеи блестящий специалист, все врачи уважают его, тогда почему?..
И он вспомнил о начале обеда, когда Моника сложила ладони и опустила голову и миссис Фашеи, разрушая восхищение Колы, строго заметила:
— Прошу, никаких молитв! Молись наедине с мужем.
Он ушел из их дома опустошенный и не мог бы себе объяснить, что осквернило в его сознании образ Моники. Вернувшись к себе в мастерскую, он усадил Юсеи на стул и взялся за кисти. Он чувствовал себя изменником. Хотя меж ними не было сказано ни единого слова, он знал, что предал Монику.
— Юсеи, прошу тебя, посиди спокойно.
Но Юсеи сегодня не сиделось, она рассматривала свое узорчатое одеяние, которое подобало служительнице Обалувайе.
— Юсеи, прошу тебя...
Но он чувствовал, что не сможет работать, и отпустил ее. Она не сразу ушла, а стала бродить среди мольбертов, казалось тщательно изучая все, что попадалось на глаза. Дверь медленно приоткрылась, и в ней появился Джо Голдер.
— Я увидел вашу машину у мастерской.
— Заходи.
— Вы не работаете? Меня измочалили репетиции. Вы никуда не собираетесь уезжать?
— Нет.
— Кажется, в городе все приходит в норму. Студенты разъехались. В каждом доме блаженная пустота.
— Стало малость потише.
— Когда разъедутся преподаватели, настанет полный покой.
— Надеюсь.
— Что с вами? Вы меня не слушаете.
— Слушаю. Продолжай.
— Мне кажется, университетские городки вроде нашего существуют ради двух-трех месяцев в году, когда в них никого нет. Только тогда в них стоит жить. Вот вам миленький академический парадокс.
— М-да.
Голдер понизил голос:
— Теперь мне легче. Чем меньше студентов, тем меньше искушения. Боже, какая пытка — учебный год, какая пытка!
Кола насторожился. У него не было настроения присутствовать при очередном приступе депрессии, самокопания и физического самоизничтожения. Он имел возможность хорошо изучить эту болезнь. Джо Голдер позирует для портрета и вдруг закатывает бесстыдную, безудержную истерику. Однажды он заявил: «Вы должны написать меня в виде индийского бога-гермафродита». Кола рассмеялся: «Может, тебя это удивит, но у нас самих есть подобные божества. В одном случае они боги, в другом — богини». Голдер покачал головой: «В ваших божествах — преднамеренность, они заранее знают, кем когда быть. Путаница происходит лишь в сознании летописцев. А индийские боги — гермафродиты по существу: ни то ни се». Лицо его исказилось, и Кола в отчаянии тщетно пытался запечатлеть на холсте всю его злобу и ненависть к самому себе. Джо Голдер внезапно взвыл: «Боже! Как они отвратительны!»
Сгорбясь, как изуродованная душа, Джо Голдер начал оплакивать свою жизнь.
Джо сполна познал муки туманных намеков на семинарах, когда он старался осуществить мечту, подобрать сообщников. Он как бы случайно касался отчета Вольфендена и, как ястреб, высматривал жертву. У него была книга по индийской живописи. Он приглашал студентов на чашку чая и демонстрировал им репродукции, и те в недоумении спрашивали: «А это мужчина или женщина?» Он давал им читать «Жизнь Нижинского». Кинотеатры наводняли индийские фильмы, и Джо Голдер, ненавидевший дешевые, безвкусные подделки под Голливуд, приглашал на эти фильмы студентов.
— Очень красивый герой, — обязательно говорил кто-нибудь из приглашенных.
— Вы так думаете? — спрашивал Джо Голдер. — Вам нравится такая красота?
— Да. Я бы много дал, чтобы стать таким.
— А вам не кажется, что он походит на женщину?
— Конечно. Он, пожалуй, слишком красивый.
— И вы бы хотели таким стать?
— Разве плохо быть красивым?
— Иногда я гадаю, — говорил Джо, — люди подражают богам или боги людям. Для богов это не страшно, но при такой красоте вас могут изнасиловать — мужчины.
— То есть примут меня за женщину?
— И да, и нет. Для некоторых людей это безразлично.
— Ну, разве что для сумасшедших.
Раздосадованный Джо Голдер лишний раз убеждался, что стремление к «такой красоте» было для студентов лишь эстетическим комплексом. Тогда он во мраке бродил по колледжу, наведывался в ночные клубы, где принимал туго обтянутые джинсами ягодицы уголовников, их подведенные глаза и напомаженные волосы за желанный намек, после чего в каком-нибудь притоне его жестоко избивали за смертельное оскорбление, и он не смел обратиться в полицию.
Слуга-мальчишка пробовал его шантажировать, и напуганный Джо побежал к юристу, который посоветовал ему не придавать значения угрозам и успешно отправил мальчишку в родной город.
Джо Голдер зазывал юношей на коктейли и концерты, как бы нечаянно гладил им колени и молил о взаимности.
Когда страсть овладевала им и он не видел ей выхода, он мчался в справочный отдел библиотеки, где с презрением рассматривал занятых делом студентов. «Зародыши, недочеловеки, — твердил он себе. — Они наполняют голову знаниями и взбивают их, как сливочное масло, но не преображаются, они похожи на тараканью кишку, в которой наука мешается со слюной, чтобы выплеснуться на экзаменатора». Он презирал их души, но не тела, он стоял в справочном отделе и смотрел, как они входят и выходят, видел их отражения на блестящем полу, восхищался их красотой, и она его одолевала. Лишь удовлетворение желаний могло бы дать ему безопасность и, может быть, исцеление. Блестящий паркет отражал их насмешливую чувственность и его мечты. Однажды он сказал себе, что, как в магическом кристалле, видит там свою судьбу. Он был вне опасности в шумной толпе, его чувства, не направленные на определенную цель, замирали. Джо Голдер стоял в библиотеке, уставясь на огромные тома энциклопедий, следил за ногами в шортах и исходил слюной, пока не чувствовал спасительной тошноты и головокружения.
Он сидел на стуле перед Колой и исповедовался:
— Вы помните, как я впервые пригласил вас выпить? В тот вечер, когда...
Еще бы не помнить! Когда Кола вошел в квартиру, он с изумлением обнаружил, что едва прикрытый полотенцем Джо Голдер лежит на диване и делает вид, что читает «Комнату Джованни».
— Ужасно жарко. Который час? Я только что собирался принять ванну.
Но подходя к дому, Кола видел, что Джо в костюме стоит на балконе. Кола подошел к каминной доске:
— Вот уж не знал, что в новых домах есть камины.
Джо Голдер предпринял еще несколько попыток, но наконец сдался, и тогда они перешли на более-менее дружеский тон. Из всех натурщиков только он соглашался позировать обнаженным. У него было прекрасно развитое мускулистое тело.
— Вот видите, — говорил он, — у меня тело негра, это недоразумение, что я такой белый. — И он вдруг вскакивал и подбегал к полотну,- чтобы взглянуть на первые мазки.
— Ради бога, сделайте меня черным. Самым черным в «Пантеоне».
— Я, собственно, к вам пришел, чтобы поговорить о работе Секони, — заявил Джо Голдер. — Вы знаете, я хочу купить «Борца».
— Я устраиваю выставку его работ. Приедет кое-кто из Лагоса, чтобы помочь с оценкой, — выручка пойдет его жене.
— Он был женат?
— Да. Правда, давно.
— Есть дети?
— Один.
— Вот уж не знал.
— Если удастся, выставка совпадет с твоим концертом. Мы можем даже устроить ее в фойе театра.
Эта мысль привела Джо Голдера в восхищение.
— Я помечу, что «Борец» уже продан, но ты не получишь его до закрытия выставки.
— Согласен. Спасибо, Кола. А ваша мысль насчет театра великолепна — просто великолепна.
Дверь снова раскрылась, вошел Банделе, и Кола тотчас ощетинился:
— Если ты хочешь снова начать...
Банделе поднял вверх книгу.
— Я пришел к тебе в поисках убежища. Сими разыскала Эгбо. Когда мы вернулись, она ждала его у меня.
Кола длинно присвистнул.
— А она знает об этой девушке?
— Я сбежал, не дожидаясь выяснения отношений.
15
Власть... Кола ловил себя на том, что все время думает о словах Эгбо. Тот говорил о власти так, словно познал ее на опыте, и хотя бы поэтому Коле порой казалось, что ему с Эгбо следует поменяться ролями. Подобные мысли являлись давно, являлись внезапно и улетали, не претворяясь в действительность. Он ощущал в себе волю к власти, руки его стремились к власти, он сознавал, что ему безразлично, в чем проявить себя, в живописи или в вершении судеб, но всегда достижение цели пугало его. И в этом был еще один парадокс его жизни. Невидимый тормоз неизменно его останавливал. Характерно, что именно Эгбо вызвался поехать с ним за Ноем, ибо Эгбо без колебаний преследовал неуловимое и даже не пытался в их бесконечных бесплодных спорах дать точное определение своей задачи. В борении с миром опыт заставлял Эгбо всегда уступать, и он ничего не формулировал заранее.... И Секони — мысли всегда возвращались к Секони, властность которого проявилась как бы внезапно, но, оглядываясь назад, Кола видел, что о внезапности нет и речи. Да и как может созданное человеком быть важнее, чем пробуждение в нем дремавших жизненных сил? С запозданием он понимал, что «Борец» родился в давно позабытой свалке в клубе «Майоми», которую, разумеется, устроил Эгбо. Той ночью Эгбо был легко уязвим. В темноте его сознания роились мысли, которые неизбежно превращали его в волка из басни: «Это ты осквернил мой водопой? Ах, не ты? Стало быть, твой отец». Малейшее неуважение привело бы его к взрыву. Поводом послужило ворчание официанта, поскольку стулья были уже составлены в угол, все клиенты давно ушли, и лишь они сидели за столиком, не требуя выпивки, не шевелясь и даже не разговаривая. Сонным официантам хотелось домой, и один понахальнее прошел рядом с Эгбо, и Эгбо подставил ему ножку. Тихая ночь немедленно превратилась в хаос. Банделе был безучастен, пока затянутый в джинсы вышибала будто случайно одним ударом не швырнул его в груду стульев, которые тотчас же погребли его. Мерзавец — его звали Окондже — заважничал, но Кола, размахивая бутылкой, загнал его в угол, тайно мечтая, чтобы поскорее подоспела полиция и переняла на себя тяжкое бремя самозащиты. Но неожиданно Окондже рухнул. Не изменившись в лице, без видимой причины Окондже рухнул. И все вдруг увидели двойную петлю из потрепанной пеньковой веревки, которая незаметно выползла из-под поваленных стульев и обхватила ноги Окондже. И они молчаливо и энергично стали вязать его. Конец веревки прошел под рукой вышибалы и, сдавив ему горло, вышел за спину. Другой конец прошел у него под коленями и прижал его ноги к груди. Он визжал, как поросенок перед убоем. Вид его был настолько отталкивающ, что даже Эгбо помедлил перед следующим движением. Банделе еще не показывался из-под стульев, так что казалось, что вышибала связал себя сам. Его провезли на заднице и затолкнули под стулья, как собачье дерьмо. Напряженные мускулы его скрылись под податливой кожей, и изумленный Секони неторопливо изучал поразительную метаморфозу. Кола и Эгбо осторожно высвободили Банделе. В Секони недоверие сменялось возбуждением, восторгом, опасением и наконец перешло в успокоительную немоту. Драка произошла за много лет до «Борца», еще до того, как они, покинув страну, разъехались по разным концам западного мира, и Кола теперь узнавал в скульптуре удивительное и знакомое... Секони хранил увиденное в себе, пока силы его не прорвались наружу в мучительном и гармоничном произведении искусства, которое, казалось, не было связано ни с каким переживанием и скрывало лицо автора.
Именно потому Кола решил повесить свое полотно на выставке Секони, если только он мог быть уверен, что труд его завершен...
— ...Если только мы вернемся живыми, — сказал он Эгбо.
Ибо они сбились с пути. После полудня полил дождь, смывая дорожные вехи, затопляя дома и рыночные прилавки. В селениях у лагуны вода прибывала быстро, скрывая поля и оскверняя поднятые над землей запасы пресной воды.
Плавали горшки, закопченные снаружи и измаранные внутри жиром, медяками и жертвенной птицей. Словно ревнивое море вырвалось из-под земли, отвергая приношения младшим богам и качая на волнах спальные циновки... Они оставили машину у шаткого моста — все мосты казались теперь равно ненадежными, — четыре доски над густой жижей протока. Распухшая туша дохлой козы уткнулась в доску, и две собаки, пренебрегая зловонием, старались, не замочив морды, вытащить ее из воды.
— Так кончилось царство Ноя, солнечного святого, — проворчал Кола.
— Мы, наверно, еще далеко. Мы проехали слишком мало протоков.
— Нет, кажется, мы у цели.
— Поедем назад. Я не создан для ловли жемчуга.
— Погоди. Нам надо разделиться. Ты пойдешь туда, а я сюда. Если кто-то из нас набредет на дорогу, то вернется к машине и будет ждать.
— Лучше крикнуть. Голос в воде слышен издалека.
— Хорошо. Для начала пройдем по полчаса.
— Ничего себе для начала! Через полчаса мы поедем домой.
Бронзовая тяжелая жижа медленно несла кукурузные стволы с полупогруженными початками. Земля под ногами сулила опасность. Эгбо выудил палку и стал нащупывать путь, но с каждым шагом тяжелели ноги, увязавшие в неглубоких зловещих лужах. Обойти их не удавалось, но даже ровная земля засасывала, как болото.
— Невозможно поверить, что мы здесь ехали на машинах, — твердил Эгбо.
Теперь можно было легко оступиться и навсегда уйти в залитую водой колдобину.
Под серым нависшим небом Эгбо думал, как высоко поднялась вода в церкви Лазаря. Она стояла на круче над лагуной, но горный поток, вероятно, залил уже алтарь, возвышавшийся над скамьями. Гнилая половина лодки медленно тащилась по песку, и булькающея в ней гнилая вода напомнила ему тошнотворный голос телефонистки в газете Саго. Он часто замечал, что Саго бежит от друзей к посторонним, среди которых может, оставаясь загадкой, щедро и не скрывая расплескивать свои чувства... Саго, Саго... Но разве все они не находятся в бешеной центрифуге, где их терзают золоченые химеры — и где они не в состоянии отмахнуться от жалящих мысли оводов?..
Трудно было поверить, что это серое волокнистое безмолвие — берег моря, покрытый галькой, обласканный нежной волной. И вдруг Эгбо увидел крест. Он увяз в глине, как ветка дерева, и лишь верх его, обращенный к Эгбо, возвышался над водой. Эгбо огляделся, но не увидел церкви. Уже стемнело, но, несомненно, церковь была где-то рядом, и он, рискуя, прошел над оврагом по скользкому стволу и снова всмотрелся во тьму. Казалось, он уже различает контуры церкви на фоне серого неба, но он мог ошибиться. И он пошел дальше, с головой погружаясь во мрак.
— Эгбо-о-о-о, Эгбо-о-о-о, Эгбо-о-о-о. — Голос был далек и слаб, как жужжание мухи, он скользил по воде, не оставляя ряби. Голос был отдален, как голос тетки, звавшей его с берега, в то время как уши его оглушал прибой.
— Эгбо-о-о-о, Эгбо-о-о-о... — С этим криком связывалось первое воспоминание о море, детское нетерпение омыть ноги морской водой, несмотря на безумные опасения тетки, которая в изнеможении лежала под полной луной и на долгое-долгое мгновение смежала глаза. Он удивлялся, что тетка его, доверяющаяся воздуху, так боится моря.
— Стой рядом со мной, и море само придет и оближет тебе ноги. Стой здесь, и море придет к тебе. — Но он убегал от сонной усталой женщины...
— Помогите! Помогите! Эгбо, вернись! Эгбо-о-о-о... — Но ему не терпелось вслушаться в сердцебиение моря, он ждал, что вода дойдет до колен. Когда прибой отступал, тетка подзатыльником отправляла его в гущу тех самых опасностей, от которых пыталась спасти.
Они возвращались на берег, тетка падала на расстеленное полотенце, а Эгбо спрашивал:
— Когда мама выйдет из моря?
— Замолчи и пойдем отсюда...
— Эгбо-о-о-о, Эгбо-о-о-о, — звук отскакивал от мерцающей воды, среди которой он остановился.
Кола! Давно уже прошли условленные полчаса, и Кола тревожился. Эгбо замер. Он был сыт по горло безумными поисками...
И тут он увидел пламя. Из кромешной тьмы вырвались языки огня и отбросили на воду отражение церкви, похожей на мельницу. Между двумя кострищами, под сводом огня, на бешено пляшущей от пожара воде, на спокойно пульсирующей ее поверхности стояла лодка. Языки пламени озаряли берег на сотни ярдов. Эгбо искал объяснения тайне. Песком замело колья, на которых когда-то сушили сети, узкий рыбный садок отгораживала от моря недавно возникшая дюна. И здесь, на мели, где воды было вряд ли на палец, на самой ее глади пылало пламя.
Переменившийся ветер принес ядовитый запах бензина; осветившаяся канистра досказала остальное. Прежде Эгбо не видел ни души, но теперь у садка он заметил две темные фигуры. Это были Лазарь и Ной.
Пламя взвилось к небу, и к ним приблизилась лодка. Лазарь вошел в нее, обрел равновесие и протянул руку Ною. Эгбо напряг зрение, чтобы не пропустить ни малейшей подробности. Он видел, что белые рукава проворных гребцов почернели от копоти. Пот обильно струился по их лицам, и в своем затянувшемся ожидании они старались стоять в самой середине лодки. Их беспокойство росло вместе с пожаром, поскольку Ной не сдвигался с места. Лазарь вновь протянул руку, но отдернул ее, ибо пламя лизнуло рукав. Но преображенный Ной, казалось, прирос к земле; он не в силах был оторваться от бушующего огня. Лазарь ждал, гребцы, потупившись, ждали, а Ной не двигался. Ни слова, лишь ожидание, пока Ной-отступник не наберется смелости или пока не вспыхнет легкая тростниковая вода.
Ясно было лишь то, что Ной не желает смотреть на Лазаря и что Лазарь ждет его взгляда. Ожидание затянулось настолько, что смола в щелях заблестела, выдавая подозрительную влажность. В спину Лазарю из неприкрытого моря, тающего в ночи, глядели черные неотступные глаза Олокуна, который мечтал поглотить людей, медлящих в почти загоревшейся лодке.
И все же Ной не отрывал глаз от пламени. Рухнула балка, гребцы вздрогнули и посмотрели на Лазаря, но не с мольбой, а скорее советуя плыть, покуда не поздно. Рухнула еще одна балка, и что-то случилось с Ноем. Он повернулся и побежал. Он бежал прямо к Эгбо, он бежал, когда пламя начало замирать и обожженная лодка со скрипом рванулась вперед, вынося Лазаря на безопасное место. Ной бежал сломя голову, и Лазарь смотрел ему вслед, не заботясь, где он, и апостолы следили, как исчезает во мраке спотыкающаяся фигурка, Эгбо слышал противный хруст крабов, раздавленных пятками беглеца. Тот оглядывался, а огонь затихал, и лишь длинная тень Лазаря лежала на берегу. Он долго стоял так, а апостолы ждали. А потом лодка направилась вверх по протоку, и церковь поглотила Лазаря и его чудовищное поражение.
Почему мне не жалко Лазаря? — удивился Эгбо, но все же был рад, что его присутствие осталось тайной для альбиноса. И он быстро пошел туда, где скрылся Ной, считая, что не имеет права рассказывать об увиденной им катастрофе.
16
Изначальный поток и дрожащий туман изначалья; и первый вестник — росток земли над водой; птица и колос маиса, ищущие пристанища, которое станет обитаемым островом; первый отступник, готовый сбросить камень на спину не подозревающего божества — чтобы боги познали первый удар предательства и держали своих подопечных на безопасном удалении; божество, разбитое на осколки и любовно собранное воедино; черепаший панцирь вокруг божественного дыхания; бесконечные звенья в цепи взываний к богам и бесплодная мужественность, направленная в отверзтые небеса, не сулящие откровения; любовь к чистоте душевной и непорочности того, кто с сочувствием обнимает уродов и карликов, безумцев и глухонемых — и не без причины, ибо он сам сотворил их спьяну и теперь не может помочь ни любимчикам, ни страстотерпцам. Влечение к жаркой крови, непобедимость в сражении, ненасытность в любви и убийстве; открыватель миров, следопыт, защитник кузни и трудолюбивых рук; спутник тыквы с водкой, чей алый буйный туман застилает ему глаза и он режет всех, пока горький крик не нарушит похмелья, не остановит меч, глупый, как изумленно раскрытый рот; тот, кто по смерти взобрался на небо и покорил змеиные жала молний и добела раскаленный камень, божественный бич, с детской беспечностью гуляющий по домам, деревьям и людям, сбивая их, как незрелые манговые плоды; тот, двуполый, распавшийся надвое и погрузившийся в реку; ветер, унесший туман, возвещая конец начала и нескончаемую войну прорицательских глаз, тысячи и одного глаза преданий, заглядывающих в былое и будущее; нескончаемая война со случайностями, которые, словно серп, пожинают намеченный урожай; насмехающийся пунктир порядка в округлом хаосе; отвратительно-гнойное бедствие, плывущее на безмолвных волнах жары, придирчиво выбирая жертвы; тот, кто лелеет имбирные корни в зной, в бурю и дождь, кто расчисляет линяющие времена года...
— Осталось только перекинуть мостик между землей и небом, — сказал Кола. — Недостает единственного звена. После пятнадцати месяцев работы недостает звена...
— Еще одно слово, и нож войдет в загривок барана, — перебил его Эгбо. — Одно слово — и фонтан крови брызнет в потолок мастерской.
— Надеюсь, он тебе нравится, — сказала Сими.
— Ты знаешь, что она купила сначала? — спросил Эгбо. — Белого барана. Представь себе, белого барана.
— Ты же сказал, чтобы он был без пятнышка.
— Тем более надо было понять, что речь идет о черном баране. Белый баран не бывает без пятнышка, правда?
— Будь баран белым, Джо Голдер прочитал бы тебе длинное нравоучение. Он бы сказал, что ты проявила комплекс неполноценности в связи с цветом кожи.
— Кто это Джо Голдер?
— Никогда не видал? Ах, да, ты же тогда не пришел на концерт.
— Да, она ведь меня обманула, негодяйка.
— Ты сам виноват. Ты прислал записку, что придешь ко мне.
— Нет, я написал, что буду ждать тебя у Банделе.
— Я же тебе сказала...
— Вы опять за свое? Сими, я еще не поблагодарил тебя за барана.
— Благодари меня, а не ее. Это я попросил ее купить барана.
— А кто платил?
— Не в этом дело.
— Дело в этом, поскольку оно касается меня.
Вошедшая Моника остановилась при виде Сими. Эгбо представил их друг другу. Моника была в восторге.
— Конечно. Вы та самая красавица, но... нет, это невероятно.
— Она была уверена, что я приукрасил ее на картине, — объяснил Кола.
— Да, я думала... О, как непристойно, что я на нее уставилась, но она впрямь бесподобна. Не думаю, что ваша богиня во плоти была бы прекрасней. Честно, Кола, теперь, когда я вижу ее, ваша картина не делает ей чести.
— Минутку. — Эгбо встал. — Я думал, что никому из нас не следовало смотреть на незавершенную картину.
Моника густо покраснела и прикрыла рот ладонью. Кола махнул рукой.
— Это случайность...
— Я знаю, что случайность. Говори дальше.
— В общем, дело в том, что она мне никогда не позировала. Не мог же я... Вы слышали, как Моника восхищалась. Можно подумать, что я мог попросить Сими стать натурщицей! Теперь вы все начнете жаловаться, что я написал вас не такими, какие вы есть... Я хочу сказать, что вы здесь не вы, а прообразы чего-то иного...
— Да ясно же, правда, Сими?
— Ладно, это была случайность, но к ней самой это не имеет никакого отношения.
— Не объясняй, мы все поняли, — Эгбо вертел в руках тюбик, а Сими, как всегда, улыбалась своей безмятежной загадочной улыбкой.
— Ну-ну, Сими, кто-то ждет шедевра пятнадцать месяцев, кто-то создает его за неделю.
— Когда будете уходить, привяжите барана во дворе.
— Ясно, ясно, мы тебе мешаем.
— Вы не работаете, — сказала Моника. Уже долгое время они были одни.
— Нет. Я жду Лазаря.
— Лазаря? Мне казалось, вы звали его Ноем.
— С Ноем покончено. Вот эта безликая фигура на холсте и есть Ной... Подойдите сюда... Слуга-предатель, катящий камень, который должен сокрушить хозяина.
— Но вы говорили...
— Я ошибался. Ной — как недостающее звено? За такую тупость мне следовало бы утопиться. Он сидел передо мной, а я пытался извлечь из его ничтожества Эсумаре. Я заблуждался, как мальчишка, как дилетант, удручающе заблуждался.
Я бился над ним часами, но ничего не мог сделать. И тогда я впервые по-настоящему рассмотрел Ноя. Если бы не чрезмерный цинизм, я должен был это увидеть с первого взгляда. Ной был простым негативом. Невинность его лица означала лишь незаполненную пустоту. В нем не было ничего, совершенно ничего. Я презирал себя за вздорное непонимание очевидного.
— Так кто этот Лазарь?
— Хозяин Ноя. Торгующий религией альбинос, которого где-то нашел Саго. Он обещал сегодня его привезти, вот я и жду.
— И тогда?
— И тогда все будет закончено. Если надо, я буду работать всю ночь. Знаете, Моника, так отчаянно хочется кончить. Я сыт по горло этой картиной, и если бы не завтрашняя выставка... А потом... потом — да что об этом говорить?
— Отчего? Скажите.
— Нет, правда, это не важно. Вы должны были сами понять, что по сути я не художник. Я не рожден им. Но я знаю природу творчества и могу стать хорошим педагогом. Вот и все. Этот холст, например. На идею меня натолкнул Эгбо, разумеется, подсознательно, и на самом деле картину писать надлежало ему, а не мне. Хотя бы потому, что он лучше все это знает, по-настоящему, и к тому же он достаточно беспощаден. Что до меня, то озарения приходили бессвязными осколками, и ненадолго, поэтому я столько времени...
— Пятнадцать месяцев это не долго. Кроме того, в промежутках вы писали другие вещи.
— Гордиться нечем. Что я могу поставить рядом со скульптурой Секони, даже если не говорить о «Борце»?
— А «Пантеон»?
— «Пантеон» слишком сложен. Он ошеломит зрителя, не даст ему разобраться в его истинной ценности. Но я говорю о себе, о своем бытии. Даже у Саго есть что-то вроде седьмого чувства, какая-то антенна, которая ловит творческие импульсы и не дает сбиться с пути. Но я... Скажите, мог бы Эгбо принять Ноя за Эсумаре? Такие ошибки убивают органичность и подставляют художнику ножку. А я не понял, в чем суть его отступничества...
Моника стояла совсем рядом и наконец, решившись, робко коснулась его шеи длинными белокурыми волосами.
— Вас мучают сомнения лишь потому, что работа почти закончена. Это же естественно, Кола. Вам не хочется верить себе из страха, что другие могут вам не поверить.
— Нет, дело не в этом...
— К тому же вы боитесь сочувствия, словно оно вас может лишить сил. По природе вы нежный человек, и не надо вам постоянно оглядываться на Эгбо, тем более, что вы его не понимаете.
— Не понимаю?
— И не вы один. Банделе тоже считает, что вы все черствые равнодушные люди.
На улице раздался скрежет тормозов, и Моника отпрянула.
— Кажется, это наконец Саго, — сказал Кола.
— Он самый, — послышался ответ. — В машине Лазарь. Привести его?
— Конечно.
— Ваш последний персонаж на месте. Не буду вам мешать. — Моника двинулась к двери. — Как вы его называете?
— Эсумаре. Блевотина небесного дракона.
И Кола набросился на работу, как полоумный, а Лазарь сидел перед ним недвижный, величественный, лучший натурщик в жизни. Что-то его тревожило. Он оглядывал мастерскую, и в глазах его был вопрос, но Кола предпочитал ни о чем не спрашивать, пока тот не претворится в точно очерченный, но ускользающий образ. Лазарь сидел послушный, застывший, а Кола безумствовал, словно мир требовал тотчас исполнить данную клятву.
Прошло два часа, и он стал остывать. Лазарь слегка шевельнулся:
— Где Ной?
— Наверно, бродит по колледжу. Когда он голоден, то приходит сюда и слуга его кормит.
Лазарь, казалось, собрался с мыслями:
— Я думал — по крайней мере, преемник. Мне нужен был человек со стороны. Апостолы — люди, они ревнуют друг к другу. Я искал молодого, отчаянного, с огнем внутри.
— Как другие апостолы?
— Да, — согласился Лазарь. — Как другие. Когда обращаешь кого-то в свою веру, нужно, чтобы было кого обращать. Из простого смирного человека выходит хороший прихожанин, но ненадежный христианин, полный огня и веры. Чем больше зла совершил человек, тем больше силы я нахожу в нем. В этом я знаю толк. Я изучил все на себе путем откровений и мук. Церковь — мое призвание, но я самоучка. Вы знаете, я читаю Библию по-гречески? По-гречески. Однажды я нашел старую греческую Библию и решил выучить греческий, потому что думал, что это то же, что древнееврейский. Оказалось, что я ошибся, но зато я выучил греческий.
— Мало кто может таким похвастать.
— Но самое главное то, что я знаю арифметику веры. Убийца — твой будущий мученик, он охотней других становится мучеником. Дуракам этого не понять.
— Расскажите мне, как вы обратили Ноя? — Кола задал вопрос, не думая, и реакция альбиноса мгновенно отвлекла его от мыслей о «Пантеоне».
— Обратил! Я никого не обращал! Когда вы боретесь с человеком и побеждаете — только тогда речь идет об обращении. Вы когда-нибудь слышали, что можно за неделю изменить сущность настоящего вора? Я бился над ним лишь потому, что близилось время дождей и надо было молиться о возрождении. Ной был нам необходим. Мои самые верные ученики — уголовники, отверженные обществом. Один из апостолов — фальшивомонетчик, отбывший в тюрьме пять лет. Другой — единственный член банды, спасшийся от ареста после ограбления банка. Как ни спешил я, но отойти от правила все же не мог. Мне был нужен грешник.
— А убийцы есть? — спросил Кола.
— Один. Он зарезал жену в деревне Угелли. — Взяв себя в руки, после минутного молчания Лазарь сказал: — Я обязан проследить, чтобы Ной снова не стал подонком.
— Вы что-то собираетесь сделать?
— Ничего определенного. Он волен вести себя, как захочет, только не в Лагосе. — Снова страсть закипела в нем. — Я не могу допустить, чтобы он был в Лагосе. Нельзя, чтобы прихожане видели, как он слоняется по базару и лазает по карманам. — Лазарь резко поднялся. — Так вы не знаете, где он? Он, стало быть, шляется где попало?
— Прошу вас, сидите. Он не может быть далеко,
— Пойдемте найдем его.
— Через несколько минут.
— Мы вернемся сюда, мистер Кола, не следует так спешить с работой. Кроме того, с самого прихода я подчинялся вашим законам и был неподвижен.
— С Ноем ничего не случится. Он где-нибудь развлекается.
— Вам не хватает терпения. Даже творец обладает терпением.
— Неужели? Если мы говорим об одном и том же, то разве он не создал весь мир за неделю?
— Прошу вас, давайте разыщем его. Я чувствую себя в опасности, когда думаю о его пути.
— Ладно, если вам нужен перерыв...
— Нет, мистер Кола, дело не в отдыхе. Если кто-то сейчас встретит Ноя и скажет ему: «Украдем курицу», — он пойдет за первым встречным.
— Отчего это вас заботит? Если он сядет в тюрьму, вы же будете спать спокойней.
Эгбо, отвозивший Сими назад к Банделе, увидел Ноя под манговым деревом и остановил машину. Он стоял в кучке бездельников, старавшихся сбить палками единственный плод, висевший в густо-зеленой листве. Эгбо окликнул его, но тот не отозвался, и Эгбо усомнился, Ной ли это. На лице его не было следа недавних переживаний. Должно же было на нем остаться хоть что-то от страшной сцены пожара и безоглядного бегства! Ничего от замученной благодарности, с какой он входил в лифт, ничего от жалобной готовности позировать Коле, ничего от съежившегося беззвучия, с которым он забился в угол машины, когда Эгбо вез его в Лагос, откуда Кола с добычей направился в Ибадан.
— Кто это? — спросила Сими.
— Минутку. — И он зашагал по гниющим плодам, поднимая тучи навозных мух. Он похлопал Ноя по плечу, и тот посмотрел на него ничего не выражающим взглядом. Эгбо вгляделся в него и вновь понял, что воспоминание о пожаре начисто смыто или, может, этого воспоминания никогда не было. Ной очищался от каждой минуты прошлого и знал лишь то, что хочет сбить с ветки манго.
— А ты феномен, — сказал Эгбо.
— Сэр?
— Поехали!
Внезапно проснувшееся любопытство заставило Эгбо подумать, как-то теперь повстречаются Лазарь и Ной. Ему захотелось увидеть воочию эту встречу. Ной весело пошел за ним, хотя — Эгбо мог бы поклясться — вряд ли узнал его. «Чтобы очистить человека, — размышлял Эгбо, — чтобы очистить его до белизны, надо оставить его, как Ноя, мертвым, лишенным жизни и личности чистым листом, на котором кто-то случайно напишет недолговечное слово».
— Ты всегда был такой или это работа Лазаря?
— Сэр?
Сими шутливо ударила его по руке:
— Что ты задаешь ему вопросы, которых он не понимает?
— Да я говорю сам с собой, я бросаю слова, как мячики, в это непробиваемое лицо... теперь я бы даже не мог сказать — лицо отступника. Мы все ошибались, позорно ошибались. В «Пантеоне» нет ни на йоту одухотворенности, иначе бы Кола сразу же раскусил Ноя. Отступничество Ноя не проявление воли, оно просто отказ от бытия, отказ от живой жизни. Он мертв, как луна.
— О чем это ты?
— Ни о чем. Не будь ты людоедкой, из тебя бы вышло что-нибудь в том же роде... — Он выпрыгнул из машины прежде, чем Сими успела его коснуться. Лицо его помрачнело почти мгновенно, и он, волоча ноги, вернулся в машину. Он вспомнил, как однажды назвал отступником деда.
В мастерской из-за мольберта послышался шорох, и он, выжидая, остановился. Наконец белое лицо выглянуло из-за холста. Человек неловко заулыбался.
— Алло!
— Кто вы такой?
— Вы застали меня на месте преступления. Я забрался сюда, чтобы взглянуть на картину. Не терпелось увидеть ее завершение.
Эгбо молча двинулся на человека, подозрительно глядя ему в глаза.
— Вероятно, вы один из друзей Колы. Я Джо Голдер.
— Ах, певец.
— Да. Вы ищете Колу?
— Где он?
— Он только что вышел с человеком из Лагоса. Знаете ли, его дом виден из моего окна, и, когда они вышли, я прокрался сюда, чтобы посмотреть. По правде говоря, я делаю так все время, только, прошу вас, не доносите Коле!
— Пожалуй, у вас есть чему поучиться. Кажется, я единственный человек на свете, всерьез уважающий этого художника.
Джо Голдер по-детски радостно рассмеялся, почуяв в Эгбо собрата-заговорщика.
— Я думаю, что угадал, кто вы на полотне. Правда, я сразу узнал вас. Что вы думаете о последнем персонаже?
Эгбо отвел глаза от собственного, властно влекущего образа на чудовищном полотне. Подобная радуге фигура подымалась не из сухой могилы, но из первозданного газообразного хаоса над водой, обнаженная и светящаяся. Это был Лазарь, новое измерение в конклаве богов.
Эгбо медленно покачал головой, словно желая прочистить мозги.
— Я в замешательстве, — признался он.
— Отчего?
— Не могу принять эту точку зрения. Он придал началу черты воскрешения. Это сверхоптимистический взгляд на течение времени.
— Мне кажется, это очень точно.
— А мне не кажется.
— Но это работает. Чего еще можно требовать?
— Талант моего друга сомнителен. Только взгляните, что он сделал из меня, например, — кровожадный маньяк, сбежавший из зверинца со строгим режимом. Неужели же это я? Или Огун, которого я должен воплощать?
— А что тут дурного?
— А то, что это бездарное искажение сути. Он взял всего один миф — о том, как Огун в опьянении перестал узнавать своих и в бою истребил собственных воинов. Только это он и изобразил.
— Согласитесь, у художника есть право на выбор.
— Вот с этим-то выбором я и спорю. Даже миг, когда Огун в ужасе оглянулся на содеянное, был бы... По крайней мере, тут есть поэтические возможности. А этот забрызганный кровью злодей — дешевая мелодрама. Кроме того, существует Огун-кузнец. Огун — учредитель ремесел... и из всего на мою долю досталась роль ослепленного кровью головореза!
— Знаете, он был прав. Он всегда говорил, что вы, увидев холст, будете высказываться в этом роде.
— Вам что? Вы — Эринле в стальном шлеме.
— Мне это мало льстит. Я утешаюсь тем, что этот бог на самом деле, быть может, еще отвратительней.
— Я ухожу, — объявил Эгбо. — И я забираю назад своего барана.
— Так этот прекрасный баран — ваш?
— Да. Я купил его, чтобы отметить завершение «Пантеона» и выставку Секони, — ох, я и забыл, что баран не только для этого шута с палитрой.
— Вы собираетесь... его зарезать?
— А что же еще? Не доить же!
Эгбо не понял, отчего Джо Голдер заволновался.
— Вы что, не любите баранины?
— Нет, не то. Убийство. Мысль о крови заставляет меня содрогаться.
Эгбо взглянул на его крепкую голову, на крепкую, ладную мускулистую фигуру и не поверил его словам.
— Это правда. Я не выношу крови.
Эгбо вышел из мастерской, пожимая плечами.
— Где Ной? - спросил он Сими.
— Он пошел за тобой. Мне показалось, что он направился в мастерскую.
— Ну и черт с ним. Поехали.
Когда Эгбо сердился, она всегда поглаживала его по затылку.
— Что тебя там разгневало?
— Да этот безбожный маляр. Ты бы видела, какого монстра он из меня сделал.
— Так ты видел? А какова я?
— Ты? Ах, ты. Я не заметил, есть ли ты на этой проклятой картине.
Эгбо бешено гнал машину. Ной и Джо Голдер остались в мастерской.
17
Прохладные руки тьмы и свет причащения — теперь литургия гулом тамтамов отзывалась в его голове, но не выражалась в словах, как в первую ночь с Сими. «Я не боюсь проснуться в страхе смерти, ибо тело Сими сияет. Я наполню чашу святого Грааля тобой, женщина, принесу себя в жертву твоим прихотям и до судного дня не поверю, что это — грех...» Ни одна женщина не могла пробудить в нем бесконечный мучительный трепет поющей плоти.
— Ты где-то вдали, Эгбо.
— Да?
— О чем ты думаешь?
Он действительно думал о той незнакомой девушке, разрушая чары уик-энда с Сими, и от этих мыслей ему хотелось вскочить среди ночи и броситься на ее поиски. Он не отдавал себе отчета, что его потрясло больше: любовь у реки или записка после смерти Секони, каракули, которые принесли странное утешение. Она защищала свои воззрения, давала не больше, чем он просил, и он с обожанием смотрел на нее, думая: «Вот новая женщина, женщина моего поколения, гордая своим разумом, оберегающая свою личность». Горькими были воспоминания о ней, ибо мало он взял от нее и не сумел отдать себя полностью, ибо она вела себя как богиня, и они расстались чужими. Такой же была Сими, но в совершенно ином смысле, и голова его от смятения чувств шла кругом.
В два часа ночи Сими услышала стук камешков об окно и разбудила Эгбо. В желтом свете уличного фонаря у дома стоял Банделе.
— Что случилось?
— Выходи. Одевайся и выходи.
В мыслях Эгбо была пустота, и он не старался ее заполнить. Сими из постели смотрела на него.
— Кто там?
— Банделе.
— В такое время? Что ему нужно?
— Я не спросил. Ты же слышала.
— Ты с ним заранее договорился.
— Да.
— Ладно. Делай что хочешь.
Эгбо быстро оделся.
— Когда ты вернешься?
— Откуда мне знать?
Он сбежал с крыльца и влез в машину Банделе. На заднем сиденье скрючился незнакомый человек, похожий на обезьяну. Внушительного телосложения, он совершенно обмяк, и в хриплых потоках сленга понятным был только припев:
— Я не хочу уезжать из Нигерии... Я не хочу уезжать из Нигерии...
Только дар речи отличал его от развалины, которую представлял собой Ной в ночь испытания огнем.
Банделе включил зажигание:
— Ной погиб.
Он остановил машину у дома знакомого врача, и Джо Голдеру дали успокоительное. Только тогда Эгбо уловил некоторое сходство между человеком на заднем сиденье и тем Джо Голдером, которого он видел днем.
В мастерской горел свет, Кола наносил на холст последние мазки, а Лазарь лежал, развалившись, на раскладушке, но не спал. Банделе остановил машину, не доезжая до дома, и сказал Эгбо:
— Вызови его на улицу. Быть может, у него Лазарь.
Кола вышел.
— Ной погиб, — сказал Банделе. — Джо говорит, он упал с балкона.
Успокоительное уже действовало на Джо Голдера, и он монотонно захныкал:
— Я говорил ему: «Стой!» Я кричал: «Остановись! Остановись!» Я клялся, что не дотронусь до него... Я умолял его, я клялся, что не дотронусь до него...
— Успокой его, Эгбо, — сказал Банделе.
Эгбо похлопал Голдера по колену.
— Он снова пытался заняться своим? — спросил Кола.
Банделе кивнул.
— Я спал и вдруг услышал, как он бешено колотит в дверь. Он был в истерике, бормотал что-то бессвязное. Кое-как я выпытал у него, что Ной перепугался, когда он попробовал заняться своим делом.
— О чем речь? Что это еще за дело?
— А ты не знаешь? — спросил Банделе.
— Что я обязан знать?
— О Джо Голдере. Он же гомосексуалист.
Эгбо отдернул руку, словно от мерзости, недоступной человеческому разумению, лицо его исказила гримаса гадливости. Он отпрянул от скрюченной фигуры, как от ядовитого насекомого, по спине его от отвращения побежали мурашки. Рука, которой он дотронулся до Джо Голдера, больше не принадлежала его телу, и он вышел из машины и старательно вытер пальцы о влажную траву. Банделе и Кола отчужденно смотрели на него, они никогда не подозревали, что ненависть может так овладеть каждым его движением.
Наконец Кола спросил:
— Что будем делать?
Банделе пожал плечами.
— Надо сказать Лазарю.
— Ты видел труп?
— Да.
— Ты уверен, что он мертв? Вы вызывали врача?
— Он мертв.
— Ладно, пойдем скажем Лазарю.
Лазарь, мост лунного света, пронзающий небо и землю, зыбкий, как призрак, и изможденный, как воскресший из мертвых, сидел, сгорбясь, на раскладушке, и во всем его теле чувствовалось ожидание.
Банделе подошел к нему и просто сказал о случившемся. Лазарь не шевельнулся, лицо его оставалось бесстрастным.
— Он что-то украл и его забили насмерть?
Кола взглянул на Банделе, но тот ничего не прибавил. Эгбо держался в стороне. Он сел на стул и стал рассматривать полотно. В нем росло чувство, что Кола заманил его в ловушку и теперь он будет вечно окружен первозданной плазмой творения.
— Однажды ему удалось спастись, — продолжал Лазарь. — Может, он решил, что я всегда буду его вызволять?
— Его не забили насмерть, — сказал Банделе. — Он упал с верхнего этажа высокого дома.
— Не мог даже взломать окно, как порядочный вор, — заключил Лазарь.
Банделе оглянулся на Эгбо и наконец решился:
— Да, владелец квартиры спугнул его, и он разбился.
Банделе сказал это громко, как правду. Эгбо лишь вздрогнул и с презрением посмотрел на Банделе и Колу. Лазарь повернулся лицом к стене, и они вышли из мастерской.
— Его надо отвезти в безопасное место. Болтовня доведет его до беды.
— Придется заявить в полицию. Тут-то и начнутся неприятности.
— Я поговорю с врачом. Если у Джо нервное потрясение, он не вправе давать показания.
Эгбо отказался сесть с ними в машину. Он сказал, что пройдет пешком четыре мили до дома Сими.
18
— Все это было бы ничего, — сказал Саго, — если бы он выражался не так цветисто. Но он дал полную волю необузданному воображению. — И Саго вновь стал читать вслух передовицу: — «В заключение отметим, что фантазия многоуважаемого депутата от округа Леко, разбрызгавшаяся по достопочтенным стенам изумленного парламента, обладала бы силой вдохновенной импровизации, если бы ей хватило свежести и первозданности».
Стараясь отделаться от неотвязных мыслей о Ное, они благодарно схватились за новую тему.
— Не иначе, это ты написал сам?
— Разумеется. Узнаете мой стиль?
— Первым делом ты сбил его с панталыку.
— Не без умысла. Послушайте все, и ты, Банделе, я хочу знать ваше мнение...
— Давай...
— Так вот, как все это вышло. Я встретил этого типа на одном дипломатическом приеме. В его обязанности входило улещивать журналистов. И он сказал мне: «Вы, молодые люди, вечно нас критикуете. Но ваша критика всегда носит разрушительный характер, так отчего бы вам не выдвинуть какое-нибудь конкретное предложение, направленное на благо страны? Тогда бы вы посмотрели, поддержим мы его или нет».
— Ты и уцепился за чудную возможность.
— Только чтобы избавиться от него. Я сказал достопочтенному вождю Койоми — он из тех, кто становится на колени перед каждым священником и целует ему руку, — я сказал ему, что он должен noзаботиться о вывозе нечистот из города, что позорно в двадцатом веке слышать, как по ночам в столице звякают ведра ассенизаторов. Кроме того, нельзя ли это как-нибудь использовать в народном хозяйстве? Взгляните на бесплодные пустыни Севера, — сказал я. — Вам следовало бы вывозить фекалии по железной дороге на Север и превратить Сардауну в цветущий сад. Чем больше плодородной земли, тем меньше безработицы.
— Экономически здраво, — признал Эгбо. — Банделе, ты у нас экономист, что ты думаешь?.. Ох, я и забыл, что он не разговаривает.
— Погоди, я не кончил. Я предложил ему, чтобы Север в виде компенсации присылал сюда ослов для транспортировки нечистот в черте города. Таким образом, освободилось бы немало рабочих рук для промышленности, которая получит развитие в результате осуществления новой земельной программы.
— Лишь одно затруднение, — возразил Эгбо. — Каста ассенизаторов не поддержит этот законопроект. Кажется, они смотрят на свое занятие, как на призвание.
— Если они уж так обожают копаться в дерьме, то могут ехать в деревню и мешать его с землей. Я сказал вождю Койоми, что нужно отправлять особые ночные поезда, к которым на каждой станции прицепляли бы цистерны с местными вкладами. Через год, сказал я ему, урожай по стране удвоится.
— Минутку, минутку, — Эгбо выискивал в газетном отчете соответствующие места. — Ага, я так и думал, буквально слово в слово.
— Отдадим ему должное, у него фантастическая память. Если только он не стенографировал, держа руки в карманах. Имейте в виду, что я наговорил ему черт знает что, и к тому же с неотразимой убедительностью. Кажется, я ему говорил и о метафизической стороне проекта, о замкнутом круге плодородия и так далее.
— Вот пожалуйста! — воскликнул Эгбо. — Он назвал это мотофизической и химической идейной основой.
— Я же говорил, что он дал волю воображению.
— Послушайте — это явно твое творчество: «Собирание нечистот в ведра — бесчеловечно, — заявил достопочтенный Койоми. Во время речи многоуважаемого оратора было видно, как его доселе бесплодный мозг оживает от величественных планов и прорастает невиданными цветами различных оттенков и запахов...» — это твое, ведь правда?
— Мой стиль ни с чьим не спутаешь. Матиас оказался предателем. Главный редактор вызвал меня и сказал: «Матиас говорит, что вы интересуетесь подобными делами, не возьметесь ли вы написать отчет?»
— Мне нравится идея с ослами, — сказал Кола. — Разве что у них может возникнуть аллергия к зловонию.
— А противогазы на что? Полиция предоставит их сколько угодно.
— Это может подвергнуть опасности правопорядок. Разве можно давать противогазы ослам? А если они устроят демонстрацию? Слезоточивый газ будет бессилен.
— А я все равно за ослов. Только почему лишь в городе? Почему не возить на них это добро прямо на Север?
— Что, поезда кажутся тебе чересчур прозаичными?
— Вот именно.
— Гм. В твоих словах что-то есть. Представь себе, кочевник, привстав на стременах, видит стада, бредущие на Юг, и караваны ослов с дерьмом, направляющиеся на Север.
Банделе встал и вышел.
Они долго смотрели на захлопнувшуюся дверь.
— Что его заедает? — наконец спросил Эгбо. Он взглянул на Сими, потом на Дехайнву. — Что думают женщины? Какие дополнения подсказала вам интуиция?
Сими погладила его по затылку, а Дехайнва сказала:
— От ваших разговорчиков забегаешь по стене.
Саго расхохотался.
— Ты не поверишь, Кола, да и ты, Эгбо, но однажды, напившись, я неосторожно пообещал этой женщине, что, когда мы поженимся, я сожгу свою Священную Книгу.
— Ты поклялся, — подтвердила Дехайнва.
— И хотя меня вынудили нечестным способом, я сдержу свое слово.
— Как это ей удалось?
Саго мстительно взглянул на нее:
— Рассказать?
— Только посмей...
— Посмею.
— Не смей...
— Это произошло, скажем, в момент наивысшего... — Дехайнва под хохот Саго унеслась вверх по лестнице. — Какой ценою, Далила! И чем заплатил я за девство Далилы!
— Вы правда поженитесь? — спросила Сими.
— Я в ловушке, — вздохнул Саго. — В ловушке, и это мне нравится.
— Скажи когда, и я подарю ей полицейские наручники, — пообещал Кола.
— А от меня тебе будет ночной горшок, — заключил Эгбо.
Банделе вновь появился в комнате, колонна из железного дерева.
— Джо Голдеру действительно придется пройти сквозь все испытания?
— Как ты не понимаешь, Банделе, — улыбнулся Кола. — Что еще ему делать? В противном случае он будет сидеть на месте и сходить с ума.
— Ты так поступаешь, — сказал Эгбо, — как будто не чувствуешь...
— Тебя я не спрашивал, Эгбо.
Эгбо встал.
— Если ты не прекратишь свои детские выходки, ноги моей в твоем доме не будет!
Банделе ответил ему еле слышно:
— Дверь открыта. Я никогда не забуду, как я этой ночью приехал к тебе за помощью и ты мне в ней отказал.
— Ни в чем я тебе не отказывал.
— Я обратился к тебе, ведь правда? Кола живет ближе, но я приехал к тебе!
— Но просил ты не за себя. Ты просил за гнусного выродка, которого я не желаю знать. Пошли, Сими.
— Прежде, чем ты уйдешь, — сказал Банделе, — я должен тебе передать важное поручение...
— Успеется.
— ...от одной из моих студенток.
Эгбо оцепенел, от гордости не осталось следа.
— От... нее?..
— Да.
— И давно ты молчишь?
— Выйдем.
Позабыв о Сими, Эгбо выбежал из дому. Дехайнва по-женски сочувственно посмотрела на Сими и села с ней рядом на место Эгбо. Саго пытался о чем-то заговорить, но вскоре умолк.
На улице Банделе сказал:
— Я знаю, где она.
— Прежде всего скажи, как ее зовут?
— Слушай меня, Эгбо. Я передам тебе только то, что она просила. Разумеется, я думаю, что она сумасшедшая, но ты, вероятно, сам это знаешь.
— Ради бога, в чем дело? Она беременна?
— Да.
— Понятно.
— И она знает, что вы с Сими по-прежнему... она вас где-то видела.
— Но она пока не наделала глупостей?
— Собиралась. Она пошла в клинику к врачу, этому шуту Лумойе, а он, как водится, вел себя по-кретински. Думаю, что он предложил переспать с ним, а когда она отказалась, заявил, что ничем не может помочь. Тогда Лумойе стал сплетничать по всему городку, а она, сумасшедшая, ударилась в другую крайность. Теперь она собирается родить ребенка и продолжать занятия в университете.
— Где живет этот врач?
— Я же сказал, что должен передать тебе поручение.
— А я говорю, где мне найти этого сукина сына?
— Ты кричишь на меня.
— Скажи мне, где он живет, и не надо мне твоего поручения!
— Как знаешь.
— Постой, — Эгбо схватил его за руку. Он чувствовал, как желчь обжигает его внутренности. — Банделе, Банделе, роль истязателя тебе не к лицу. Скажи мне, где найти этого человека?
— Я могу тебе передать только то, о чем меня просили.
— Ладно, ладно, говори. Где она? Она действительно хочет вернуться сюда?
— Так мне сказали в канцелярии. Они получили от нее письмо.
— Где она?
— Я не знаю.
— Ты врешь, Банделе.
— Не знаю или вру — думай что хочешь.
— Ладно, хватит. Что она просила мне передать?
— Когда ты решишься на что-либо, скажи мне, и я сообщу ей. Кроме того, я обязан убедить тебя в том, что у тебя нет никаких обязательств. Надеюсь, это мне удалось. Вот и все поручение. — И Банделе повернулся к дверям.
— Нет, постой, — Эгбо заглядывал ему в лицо. — Это, конечно, многое объясняет. Видимо, это и было основанием для твоего необычного...
— Не думай, что все на свете вертится вокруг тебя.
— Ладно, не будем об этом. Ради бога, скажи мне о девушке... она такая странная, даже дикая... Я не думаю...
— Мне бы не хотелось вмешиваться в вашу историю. Поэтому прошу тебя, когда надумаешь, передай мне свое решение — и ничего больше.
Теперь Эгбо не пытался удержать его. Он долго стоял на крыльце, а потом зашагал во тьму.
Банделе сразу прошел наверх, и они слышали, как он плещется в ванной.
— Этот человек хочет себя убить, — сказал Кола, — но почему?
— Что ему нужно, — заметил Саго, — так это хороший сеанс дефекантства.
Сими сидела грустная, и Дехайнва неутомимо пыталась ее развлечь.
Они опаздывали на концерт и помнили об этом, но никто не решался встать и сказать вслух. Выставка Секони открылась днем — с пальмовой водкой и мясом черного барана, чья запекшаяся кровь до сих пор пятнала пол в мастерской Колы. Банделе тогда сказал им: «Зачем вам нужен баран? Разве жертвы уже не было?» Мучительную секунду они ждали, что Эгбо вонзит нож ему в горло, и стояли в ужасе, замерев, над дымящейся кровью и разделанной тушей. Но Эгбо лишь небрежно махнул ножом в сторону Банделе, и тонкая струйка бараньей крови потекла по его рубашке. Напряжение сразу исчезло, и смех пришел на смену нелепой враждебности; даже Банделе улыбнулся, вспомнив, что все это делается ради Секони. На холсте Колы краска еще не просохла, но они отнесли его и повесили в фойе театра, где вечером должен был петь Джо Голдер. На открытие пришли все меценаты, включая чету Огвазоров, которые быстро удалились, заметив муху-другую над потоком пальмовой водки. Убой барана, вкус водки и острый запах жареного мяса приходили в голову Эгбо и возвращали его к единственной встрече в святилище над рекой, и он знал, что это отнюдь не трогательное воспоминание, ибо день с той девушкой был огромен, и Эгбо ошеломляла сила ее воли...
И вот он шагал и шагал, а в гостиной Банделе все со страхом ждали минуты, когда им придется уйти и увидеть за рампой Джо Голдера. Банделе сошел вниз.
— Кажется, пора идти в балаган.
— Ты хочешь нас выставить?
— Нет. Я иду с вами. Но скажите мне, если знаете, отчего во втором отделении Джо Голдер собирается петь реквием? Он что, хочет так искупить грехи?
— Программу составили месяца три назад, — тихо ответил Кола.
— Следовательно, грех он совершил по наитию, — голос Банделе был сух и бесстрастен, как тогда, когда он сказал: «Если поедешь на американской машине последней марки, собаки разлягутся на дороге и позволят себя переехать».
— Ты там не выдержишь, — снова тихо сказал Кола.
— Выдержу. Мы, кажется, все идем на бессмысленное самобичевание. Джо Голдер стоил мне нескольких лет жизни. Но я выдержу.
Банделе был другим человеком, и понять его становилось все невозможней.
Могло показаться, что в нем нет ни сострадания, ни терпимости, хотя на деле именно эти свойства брали в нем верх.
В театре Кола, Саго и Дехайнва сели рядом, а он с Сими занял места в том же ряду, но поодаль. Кола уселся так, чтобы быть сзади Моники, которая пришла с миссис Фашеи. В переднем ряду возле Огвазоров восседал Айо Фашеи.
Банделе был неумолимым, как старейшина на совете, где ему дано лишь однажды высказать суждение. Он словно спрашивал внешне спокойную фигуру на просцениуме: «Что ты нам демонстрируешь? Обман или провал в памяти?» Банделе сидел, как неподвластный времени дух, размышляя о судьбах смертных. А Кола, тщившийся ничего не упускать из виду, старался расположить события по порядку, согласно привычному течению времени, но для этого не хватало ни сил, ни сосредоточенности.
А Кола смотрел на Банделе и думал: «О, если бы нас ничего не сковывало, если бы мы могли просто упасть на землю из безличных пустот мироздания и не быть в долгу перед мертвыми и живыми; о если бы мы могли не расслаблять свою волю всепониманием и в час, когда настоящее рушится над головой, быстро найти новый закон для дальнейшей жизни! Как Эгбо всегда, как сейчас Банделе».
Балки, мешки с песком и сборные конструкции торчали из-за кулис и наваливались, на обе половины распахнутого занавеса. Два пятна света лежали на Джо Голдере, за спиной которого простиралась глубокая черная пустота. Он походил на старомодную фотографию из семейного альбома, он зря искал себя в этом безликом необъяснимом мире, который был незаполненной страницей для того, чья душа вырывалась наружу с каждой нотой. Обнаженный Джо Голдер купался в черных убаюкивающих струях горя, которые не очищали от скверны даже заблудшего ребенка, и лицо его искажалось...
И он знал, что дело тут не в географии. Кола опустил глаза и увидел руку Моники, судорожно вцепившуюся в ручку кресла. Он коснулся ее пальцев, понимая, что сегодня — день расставания, после которого каждый пойдет своим путем.
Он не мог разобраться в чувствах, которые захлестнули его, и ринулся к выходу. В дверях стоял Эгбо; даже в неясном свете фойе он выглядел обессиленным и обреченным, как человек, внезапно утративший молодость.
Эгбо шел сюда через весь городок, не обращая внимания на ртутный полог над головой и на сухое потрескивание электричества, какое бывает, когда гребень вздымает густые волосы. Атмосфера была похожа на гнев Банделе, недвижный поток, разбивающий ясный воздух поры харматтана, еле слышимый шорох враждебности. В тучах была вода, и он мечтал, чтобы ливень пронзил если не небо, то землю, заставил песок расступаться под ногами, освободил кожу от яростного зуда, обнажил кварц в быстрых ручьях; а сердце его редко и четко отбивало такт на разбитых плитах гранитного тротуара... Но небо не отдавало влаги, и лишь сухие комья земли летели в сторону, когда по ним ударял безумный носок ботинка... Он не хотел туда, но его безотчетно влек тонкий стон кастрированного зебу, который струился в ночь сквозь алюминиевые жалюзи, и Эгбо двинулся к театру, спрашивая себя, кто это так оплакивает свою отверженность от разумного мира.
Двойное пятно света буравило пол, и Джо Голдер стоял обеими ногами над пустотой. Эгбо вспомнил, что, когда женщины уходили, они врывались в красильный двор и гуляли по краям врытых в землю огромных сосудов с краской. Когда женщины уходили, они вскарабкивались на бамбуковые распорки и качались, пока кто-нибудь не плюхался в краску и потом вылезал, проливая индиговые слезы, черный вплоть до глазных яблок. Теперь чернота поглощала Джо Голдера, и Эгбо вновь слышал ужас в пронзительном детском голосе и видел черные руки, которые с мольбой тянулись к рукам, и губы, искавшие губы, и тело, жаждавшее прозрачной воды, которая принесет очищение. Индиговые фонтаны взвихрялись у его ног. Мечтавший о черноте Джо Голдер шагал по красильным дворам под бамбуковыми крестовинками, похожими на виселицы для карликов; он шел раболепный и сгорбленный, и с крашеных тканей на него падал черный дождь карликовых небес, а под ногами его тек песок его любимого цвета, и куда бы он ни ступал, отовсюду били струйки ненужной краски и старой мочи, и черная пена пузырилась по краям вросших в землю сосудов. «И я играл там, где старухи красят свои саваны, — говорил себе Эгбо, — и горе — эти старухи, старые, как проклятия из изъеденных табаком глоток. Джо Голдер ступил через край сосуда, а мокрые саваны на ветру роняли индиговые пузыри. Краска обняла его, и черные пузыри вспыхнули, как глаза Олокуна, который во гневе бормочет: «Эгбо-ло, э-пулу-пулу, Эгбо-ло, э-пулу-пулу, Эгбо-ло...»
Внезапно вспыхнули люстры, послышались аплодисменты, и публика заторопилась в фойе.
— Испугалась! Я говорю вам, эти английские девушки очень глупые! Чего она испугалась? Я, например, плакала. — Миссис Фашеи, как всегда, была неуклюжей смесью фырканья и басовитого хохота.
Она встретилась взглядом с Банделе, который стоял в стороне, и тот поклонился ей, сдержанно и отчужденно. Это удивило и оскорбило ее, и она отвернулась, не в силах поверить своим глазам. Саго работал локтями, чтобы пробиться к столу с напитками, и столкнулся лицом к лицу с Огвазором, и оба от неожиданности кивнули друг другу. Фашеи бросился на выручку:
— О, профессор, только скажите, что нужно, и я принесу.
Саго просиял:
— Предоставь это мне. Я должен поставить профессору выпивку. — И Огвазор повернулся к нему спиной и заговорил с Фашеи, после чего проследовал к Каролине, которая стояла у «Пантеона» и пыталась ногтем отколупнуть краску. Через мгновение Саго увидел, что она на него оглянулась.
Саго вручил стакан Сими и протянул другой Банделе, который, не отрываясь, смотрел на скульптуру Секони. Сими, напуганная и несчастная, рассеянно сжимала стакан.
— Банделе на что-то сердится, — сказала наблюдавшая за ним Моника.
— Ты заметила? — взорвалась свекровь. — Он только что так странно со мной раскланялся. Что с ним?
— Видите ли...
Кола замялся, и Саго продолжил:
— Его приятель сбежал и оставил на его попечение свою женщину, и Банделе это не нравится.
— Мужчины — скоты! — вынесла приговор миссис Фашеи.
— Но почему он нас избегает? — спросила Моника.
Кола все время мрачнел. Среди присутствующих не было ни одного, кто бы не знал Сими, всемирно известную куртизанку. А ушедший в себя Банделе вряд ли сознавал, что она стоит рядом с ним. Она была чужой в этом сборище и нуждалась в защите. Липкие недовольные замечания уже касались ее, мужчины подталкивали друг друга локтями, и на губах их проступала пена.
— Кажется, надо привести Сими сюда, — сказал Кола. — Если вы не возражаете, миссис Фашеи...
— Возражаю? Против чего? Против этой прекрасной женщины, что стоит рядом с Банделе?
— Да, я думал...
— Молодой человек, эта женщина — Сими, и ее мизинец стоит десяти мужчин, не пришедших сюда, и всех мужчин, которые здесь сейчас. Приведите ее. — И тут же она спросила: — Поглядите, там не друг Айо?
— Это Эгбо.
— Он не друг Айо, мама, — поправила Моника. — Банделе приводил его к нам на обед. Не называй всех на свете друзьями Айо.
— Эгбо! Идите сюда.
Пошедший за Сими Кола остановился от мысли, что присутствие Эгбо среди них может обернуться неприятностью. Он направился было к Эгбо, но остановился от взгляда, подобного взгляду разъяренной собаки. Железный взгляд упирался в группу мужчин, сплетничавших так громко, близко и неосторожно, что похотливый хохот доктора Лумойе лишал его равновесия и он натыкался спиной на Эгбо, стоявшего в шаге от остроумцев.
— Значит, она так и написала, что хочет вернуться в университет?
— В ее положении? — спросила Каролина.
— Остроумие с тяжелым брюхом, — хохотнул Лумойе.
— Что вас удивляет? Мераль ничего не значит для севременных девушек.
— Она казалась такой милой, спокойной девушкой, — прибавила Каролина.
— Ха-ха, — объяснил доктор Лумойе, — самые тихие, как правило, самые распутные. Когда она явилась в клинику, я сразу все понял. «Тихоня, — сказал я, — ручаюсь, ее беда в штрафном ударе, когда мяч попал в сетку ворот, ха-ха-ха-ха-ха...» Ик! Прошу прощения.
Фашеи несколько колебался.
— Не знаю, не знаю, у этих девушек часто нервы на пределе. Надо быть осторожней, а то они могут наделать отчаянных глупостей...
— Не беспокойся за них, — заверил его Лумойе. — Помяни мои слова, к началу семестра моя пациентка будет такая же тонкая в талии, как моя дочь, ха-ха-ха-ха.
— Все равно, — робко сказал Фашеи, — трудно им не сочувствовать.
— Не тратьте своего сочувствия на таких девиц. Пусть учатся платить за резвлечения.
Глаза Эгбо были как угли на кузнечных клещах.
— Нравственность в наши дни падает, — отметила Каролина.
— Весь наш век погряз в меральном резложении. Нам остается лишь ждать, когда пеявится студент, сезнающий свою ответственность, — тогда мы будем знать, как его учить.
— Ох, не дождетесь. Держу пари, профессор, что в следующем семестре ваши сети будут пустыми, ха-ха... Ик! Прошу прощения... — Он сказал это через плечо, делясь широкой умиротворенной улыбкой с незнакомцем, который стоял за спиной. Изогнув шею, он поднял к нему приветливое лицо, и Эгбо, не разжимая губ, плюнул в него. От потрясения ослепленный Лумойе зашатался, и рука его машинально утерла тонкую струйку слюны, тонкую, потому что во рту у Эгбо давно пересохло, а язык прирос к гортани. И плюнул он неожиданно для себя, и Фашеи, на которого наткнулся Лумойе, спросил:
— Что такое? Что-то попало в глаз?
Эгбо уже стоял в их группе и ждал, что Лумойе откроет глаза и увидит его. Но Лумойе чуял смертельную опасность; из слов Фашеи он заключил, что никто не заметил плевка, и решил остаться под защитой своей слепоты. Инстинкт сработал верно, потому что Эгбо ждал, а озадаченная, как и все, Каролина уже спешила на помощь пострадавшему.
Доктор Лумойе был не дурак; по его диагнозу выходило, что скандала можно еще избежать. И это самое главное, ибо он не помнил лица того, кто его оскорбил так грубо и беспричинно.
Огвазор перевел озадаченный взгляд с Лумойе на молчаливого незнакомца, в котором сразу почувствовал недостающее для объяснения звено. Но тут кроткий голос из-за плеча отвлек его внимание, хотя неясная угроза со стороны Эгбо мешала ему вникнуть в смысл слов Банделе:
— А как бы вы поступили, профессор?
— Привет, Банделе, — неуверенно произнес Фашеи. — Не знал, что ты здесь.
Огвазор, по-отечески допуская Банделе в круг избранных, решил обратиться прямо к нему:
— Мы только что обсуждали одну из ваших студенток.
— Так это ваша студентка? — спросила Каролина, но Банделе вряд ли услышал ее слова.
— Я спрашиваю, профессор, что бы вы сделали, если бы узнали, кто отец ребенка? — Он требовал недвусмысленного и прямого ответа.
Эгбо сразу же понял его, и все в нем воспротивилось вмешательству Банделе. Он опять взглянул на Лумойе в надежде, что тот откроет глаза, чтобы двумя ударами закрыть их снова, пока гнев давал ему право. Голос Банделе утвердил Лумойе в уверенности, что он спасен.
— Вы спрашиваете про человека, который несет ответственность за положение этой девушки?..
— Да.
— Ну, резумеется, я бы постарался, чтобы его отчислили. Ничего другого он не заслуживает.
— Понятно.
Принимая вызов и наглое упрямство собеседника, Огвазор злобно закричал:
— Университет не может пезволить, чтобы его доброе имя втаптывали в грязь безответственные мелодые люди! Мелодое пеколение слишком безнравственно!
Лумойе дернул шеей, открыл глаза и, осмелев, вновь вступил в разговор:
— Совершенно с вами согласен. Они позорят свою семью — вот что самое грустное.
— Как врач, вы предпочли бы, чтобы ваша пациентка умерла? — спросил Банделе.
— Послушайте... — начал Огвазор.
— Я обращаюсь к доктору. Честь важнее жизни — я так вас понял? Пусть обращаются к шарлатанам и гибнут от неудачных абортов?
— Я вас не понимаю.
— Понимаете. Вы же отлично знаете, как это бывает. Вы же знаете про всех, кто обращался к вам за помощью.
— Надеюсь, Банделе не считает, что университет — благотворительное заведение.
Банделе задумчиво посмотрел на него, потом оглядел всех стоящих кружком, он был спокоен, мускулы полностью расслабились. Он смотрел на них с сожалением, только его сожаление было страшнее, безжалостнее жестокости. Банделе, старый и неменяющийся, как царица Бенина, старый и непреклонный, как старейшина на совете, наделенный правом лишь раз сказать свое мнение, медленно проговорил:
— Я надеюсь, вам всем придется похоронить своих дочерей.
Звонок возвестил о конце антракта, далекий и резкий, как жалоба прокаженного. Но все стояли, не в силах сдвинуться с места. Сими чего-то ждала у «Борца» Секони, Кола в замешательстве стоял подле нее. Эгбо смотрел на нее, и она пошла навстречу ему, и в глазах ее был океан тоски... «Она как соломинка для утопающего, — сказал он себе. — ...Лишь как соломинка для утопающего».
■