Стихи
ТЕЛЕФОННЫЙ РАЗГОВОР
Цена была умеренной. Район
не вызывал особых возражений.
Хозяйка обещала предоставить
в мое распоряжение квартиру.
Мне оставалось лишь
чистосердечное признание: «Мадам,
предупреждаю вас: я африканец».
Безмолвие. Воспитанности ток,
отрегулированный, как давленье
в кабине самолета. Наконец
сквозь золото зубов, сквозь толстый слой помады
проник ошеломляющий вопрос:
«Вы светло- или очень темнокожий?»
Я не ослышался? Две кнопки: А и Б.
Зловонное дыханье красной будки,
а там, снаружи, красный двухэтажный
автобус, сокрушающий асфальт.
Обыденный, реальный мир! Стыдясь
неловкого молчанья, изумленье
покорно ожидало разъяснений.
Еще вопрос — уже с другой эмфазой:
«Вы темно- или очень светлокожий?»
«Что вы имеете в виду, мадам?
Молочный или чистый шоколад?»
«Да». Подтверждение, как нож хирурга,
безликость рассекало ярким светом.
Настроившись на ту же частоту,
«Цвет африканской сепии, — серьезно
я пояснил. — Так значится в приметах».
Ее фантазия свершала свой
спектроскопический полет — и вдруг
правдивость зазвенела в трубке:
«Что это значит?» — «Я брюнет». —
«Вы черный, словно сажа?» — «Не совсем.
Лицо, конечно, смуглое, мадам,
зато ладони рук, подошвы ног
отбелены, как волосы блондинки.
Одно лишь огорчительно, мадам:
свой зад я изъелозил дочерна...
Одну минутку!..» Чувствуя, что трубка
вот-вот взорвется громовым щелчком,
«Мадам, — взмолился я, — но может быть,
вы сами поглядите...»
ЭМИГРАНТ
Мое достоинство зашито
в подкладку элегантной тройки.
Крахмальный воротник
моей сорочки
Европу посрамляет белизной.
Мой галстук — из чистейшей шерсти.
С почтеньем устремляю взор
на самого себя —
в великолепной тройке.
Свое достоинство я берегу
от пересмешек продавщиц,
от хохота дежурных по вокзалу —
не знают места своего,
невежи! —
и фамильярности таксистов,
вообразивших, будто я им ровня.
Вся эта мелочь поджимает хвост,
соприкасаясь
с молчаньем ледяным.
Углы моих надменных губ
хранят одно-единственное слово:
«Отребье!»
Всех безбилетных пассажиров
и едущих в четвертом классе
я сторонюсь с презрением глубоким.
В моих устах «бродяга» —
ругательство.
От ссор не уклоняюсь я, хотя
меня отпугивает прочь
малейшая угроза оскорбленья.
Моя победа подтверждает,
что я прекрасно «обхожусь без них».
Знакомство я вожу
лишь со своими;
мне белизна лица
антипатична.
Мой разум был бы широко раскрыт
для утонченных рассуждений,
для гордых воспарений мысли,
но где все это?
Одни глупцы способны усомниться,
что мой рецепт свободы —
единственная панацея
для Африки...
Кричите же со мной!
Я не педант, любитель размышлений;
в моем репертуаре утвердилось —
пускай не дух — звучанье
моднейшего словечка:
«Негритюд».
Бесстрастно я плыву
на гребне отчужденных белых толп.
По всем своим счетам
(за взятый напрокат костюм
и прочее)
я с гордой регулярностью плачу.
Зимой и жарким летом
в своей гробнице замурован я.
С готовностью я жертвы приношу
(два раза в день питаюсь семолиной) —
мне служит утешеньем мысль о том,
что ждет меня правительственный дом,
автомобиль роскошный
и толпы восхищенных женщин
в краю, где одноглазый — царь.
СМЕРТЬ НА РАССВЕТЕ
Путник, в путь выходи
на рассвете. И босыми ногами топчи
влажную, словно нос у собаки, траву.
Пусть утренняя заря задувает лампады. Смотри,
как солнце проходится легкой кистью по небу
и ноги — обутые в вату — спешат
ранних червей рассекать
мотыгой. Тени уже не таят в глубине
сумерек смерти и грустной усталости.
Это мерцание мягкое и отползающий мрак.
Пляшущие ликованье и страх
за беспомощный день. Обремененные грузами,
безликие толпы ползут —
будить безмолвные рынки. Немые поспешные
шествия на темно-серых дорогах. И вдруг —
холод по телу. Погиб
одинокий трубач зари.
Белых перьев каскады. Увы,
напрасная жертва. Кругом продолжался
мрачный обряд.
Правой ногою — к счастью, левой — к беде.
«О сын, — умоляет мать, —
никогда не ходи
по голодным дорогам».
Путник, в путь выходи
на рассвете.
Обещаю тебе чудеса
священного часа.
Знаменья в хлопанье крыл.
Злая расправа... Кто выдержит гнев человека,
шествующего вперед?
О мой брат, мой двойник,
безмолвствующий в объятиях
своих откровений, неужто
этот лик искривленный — я?
РЕКВИЕМ
1
Скользишь недвижно над прудом недвижным,
что бережно хранит твой робкий след.
Там, где на корточки присела тьма,
белеют крылья.
Твоя любовь — как паутина.
2
Ты слышишь ветра похоронный плач?
Настал ученья час. Учи меня
безбольному распаду в странной
тревожности.
Печаль — как сумерки, целующие землю.
3
Не стану высекать подушку —
вдали от облаков — для ложа твоего.
Но — чудо! — ты растешь, едва прижму
тебя к груди, израненной шипами.
4
Перелилась вся кровь твоя, до капли,
в печаль, мерцающую в дымке дня,
в вечернюю росу, что ручейками
бежит в корнях волос, где буйствуют желанья.
О, жгучая тоска! Тоска! Палимый жаждой,
пушинки слез твоих глотаю. Будь
испепеляющим печальным ветром,
я влагой напою тебя,
как дождь.
5
Соединим — ладонь к ладони — руки,
и тонкий слой земли меж ними вскормит
несчастного найденыша любви.
Беззвучный шепот выманил тебя
туда, где мы, бывало,
сидели вместе,
соединив — ладонь к ладони — руки.
Сидел я в ожиданье одиноком.
Сквозь пальцы сеялась земля.
6
Мне приходить к могильному холму,
следить за единеньем тайным.
Когда-нибудь прививок
родит
печальные плоды.
Мне лить сухие слезы
над камнем, знаменующим безмолвье
прирученной решимости.
Мне приходить к могильному холму,
пока не станут прахом и надежды;
я вижу болью сердца, как термиты
копаются во внутренностях белых,
как сохнут муравьи
в сетях извилин мозга.
Так что ж, резвитесь там, где голова
лежит обритая. Берите все.
Скачите, кувыркайтесь, стражи смерти,
по глине, поглотившей лоск волос.
Я знаю этот холм, что самочинно
захвачен сорняками. Здесь
могильница ее тревог и опасений.
7
Ту чашу, что я нес, — верни ее,
тогда тоска срастит
отторженную ветвь.
Ту землю, что я сыплю
на крик души твоей, — лелей ее:
она познала преклоненье плуга.
И чтоб не опалять дыханьем, помни,
что этот воздух закален, как сталь,
в неистовых каденциях огня.
Отнюдь не Феникс я. Смиренье
пред очистительным ее пыланьем —
вот завещанье урны.
Но раскаляющий не молкнет рев,
и лужи солнца плещутся в печах,
где выплавлена бронза тела.
Прикосновенье к пальцам жизни
дарует кратковременный покой,
обманчивый, как единенье
просеянной муки.
Так будь недвижна. Если эта чаша
раздавит хрупкость рук твоих,
не воздвигай гробниц и прах рассыпь
по собственной тропе.
ПОСВЯЩАЕТСЯ МАРДЖ, НЕГРИТЯНСКОЙ ПЕВИЦЕ, НЬЮ-ЙОРК
Холодный безучастный виноград
Пророс в ночи;
Глубоко отозвался
Во вскрытых венах осени твой голос,
Соединивший воедино голоса
Людей, друг другу чуждых,
Топчущихся в страхе
На улицах, протоках темного вина,
Подрагивающего в ярких вспышках света, —
Тебе ли спрашивать, богиня,
Каков сегодня вкус вина?
Он черен,
Он черен, как рубцы глубоких ран,
Как обещанья новых бессловесных мук
И мутного разлива беззаконья.
Твой голос — одинокий вестник
Во тьме, струящей безразличное вино.
ПЕРВЫЕ СЕДЫЕ ВОЛОСКИ
Предгрозовые тучи, космы адской сажи,
Непроницаемый для пальцев света битум
На голове моей — глядите, сэр, — пока...
Внезапно, как ростки пшеницы за дождем,
Как вспышки молнии с москитный хоботок,
Как лихорадочный трезвон цикад на солнце, —
Три белых волоска! Три робких чужеземца
Пронзили чашу черную; как змеи, вьются,
Заметные лишь в лупу, но потом — потом
Они захватят все! Так что ж, спеши, зима
Дешевой мудрости, лови в силки почета,
Вяжи ночной колпак в заплесневелых блестках!
Вооружись колючками, как роза,
Дитя, надень, как дерево, броню
И знай, что плоть твоя должна струиться,
Как пальмовое масло, как вино,
Не иссякая, чтоб в твоем потомстве
Мы пили мед и молоко земли,
Опять прельстясь адамовым ребром;
Пей мед сама, наполнись им, как соты, —
Ты горечи хлебнешь еще, дитя.
Зардевшись сердцем, помни: белый мел
Оставит на тебе следы позора.
С восходом солнца ощути на коже
Соленый вкус спасительного пота,
Чтоб завтра не умыться солью слез.
И чистый дождь прими как дар богов
И за него воздай им плодородьем.
В приливе чувств будь вольной, словно волны,
И смысл придай безжизненным пескам.
ПОСВЯЩАЕТСЯ МОРЕМИ, В 1963 ГОДУ
Земля не знает ужаса стропил:
Стропила рухнут, испугав геккона,
И треснет глинобитный пол, а брусья,
Изведав в почве смерть, найдут в ней жизнь
Как погребенный в поле клубень ямса,
Как корни баобаба, как огонь.
И воздух не предаст тебя. Как пальма,
Клонись в грозу, но помни, что топор,
Губя леса, дает дорогу белкам.
Будь вечной, словно темная трясина;
Пусть ливни, а не пятки чужеземца
Оставят на тебе свой влажный след.
В полдневный зной себя укутай тенью,
А ночью не страшись нагих небес.
От перца изогнется твой язык,
Как скорпионов хвост, — ужаль опасность,
Но с голубем не бойся ворковать
И на губах храни росу рассвета.
К НОЧИ
На мне твоя тяжелая рука,
В тебе не ищет вдохновенья сердце,
Не столь летучее, как облака.
Я видел, как свечение прибоя
Медуза гасит разъяренным взором
И пляшет в нем, любуясь темнотою.
А я стоял на берегу в смятенье,
Податлив, как песок, и кровь моя
Текла к земле. Зазубренные тени
Ты разбросала, Ночь, в листве сырой.
И, разгораясь в пестроте твоей,
Приходит горьких чувств безмолвный рой.
Укрой меня, мне ненавистно пенье
Существ ночных! Их зов томит меня,
Непрошеный, как мрака наступленье.
ГУЛЛИВЕР
После крушения корабля (государства)
Солнце сморщило мир наконец до размеров,
Каких он достоин, взяв за масштаб муравья, —
Я лежал на песке, в полосе прибоя, вторгаясь
Милями сердца, ума, чужеродного тела
В спичечные структуры. Носки сапог
Торчали, как горные пики. Я опасался,
Что, встав, собью головой стропила их неба.
И поэтому я почел за благоразумие
Подчиниться местным законам: разум пришельца
Обязан всегда сохранять лежачую позу.
Бессознательная попытка пошевелиться
Навлекла тучу иголок, облитых отравой.
Я понял их смысл и положил ладони
Покорно на землю. Хозяева утолили
Мою телесную жажду глотками Леты,
И я погрузился в глубокое забытье.
Скрипели колеса. Толпы людей подводили
Под меня, одурманенного, десятки телег;
Меня опутали нитками и привезли
Живого, как мертвеца, в подобье гробницы.
Я очнулся в просторном здании — это был
Оскверненный храм, ироническое предсказание
Того, что со мной случится. Я научился
Местным обычаям, осторожно ступая
Меж хрупких, как скорлупки, домов, я смотрел
Выше самых высоких башен, заглядывал
В тайные комнаты и в королевский совет
И видел тщеславье павлина, бездушье куклы,
Льстивость и карликовое самодовольство.
Декретом они приблизили солнце к земле
Для соответствия секстанту их мозга,
Сократили орбиты планет и заставили их
вращаться вокруг Великого Солнца Солнц,
Человека-горы, Короля Лилипутов, Владыки
И Грозы их микровселенной!
Стоит ли удивляться, что в лживой стране
Перед правдой пожара я совершил ошибку?
Мог ли пришелец увидеть земное солнце
И признать метеорами спичечные огни
Во дворце, в игрушечном парке, в волшебной роще?
Я видел то, что я видел, и, осквернив
Ручей их реки, потушил пустячный пожар
Струей мочи.
Я не ждал благодарности или награды, я только
Исполнил долг, проявил присутствие духа
И расторопность. Увы! Мой поступок, как дождь,
Оживил давно дремавшие страсти, напомнил
Обычаи и запреты, дал выход злобе —
Долго длилась буря в ночном горшке.
Ее укротило время. Я поцеловал
Пальчики Королеве и был наделен
Королевским Помилованием. Я вновь присягнул
Принести свои силы на благо их государства
И пригласил фаворитов, министров, дворянство —
Весь их двор — почтить мой храмовый дом.
Гости вели хоровод на ковре моего
Носового платка, король хохоча катался,
Как на катке, на наслюнённом полу —
Быстро бежали дни любви и согласья.
Мирное время кончилось, сгущались тучи,
И вот разразилась буря в яичной скорлупке.
Разгребая давно забытые свитки в архивах,
Они обнаружили повод для вечной идеи
Противоборства и затрубили в трубы:
— Мы, Высоколилейный Король Лилипутов,
Вам, помутненным рассудком людям Блефуску,
Мы, Великая Раса Господ от Желтка,
Вам, Бледнокровным людям Белка, объявляем!.. —
Мне оставалось только верно служить.
Море было мне по колено, когда я ходил
Морем в разведку, рабски благодаря
За хлеб и соль. Я привел неприятельский флот
В лилипутский порт. Я настаивал на милосердье
К побежденным и пленным. Меня не желали слушать.
Я предлагал быть посредником в переговорах.
Лилипуты требовали истребленья Блефуску.
Я грозил. На мое восстанье, восстанье раба,
Они поглядели и ничего не сказали.
Я побрел домой в бурном приливе их злобы.
Обвинительные заключения тайных судов
Эхом сплетен звенели под сводами замка:
Во-первых, только с помощью Тайных Сил
Мочевой пузырь человека способен издать
Струю, способную потушить пылание
Небесных светил, а посему, во-первых,
Кощунственный осквернитель, способный принять
Вспышку звезд за земную беду, по закону
Является поджигателем, ибо только
Лицо, стремившееся к поджогу, могло
Принять огонь лилипутских душ за пожар.
От смертной казни меня спасла невозможность
Избавиться от мертвеца, равного весом
Всему двору и населенью страны.
Лейб-медики хором выразили опасенье,
Что могут возникнуть чума, эпидемии, — хуже! —
Культ ядовитых источников, — ибо при виде
Такого монументального трупа народ
Захочет напиться гнилой, разъедающей влаги
И утратит почтенье к правительству и короне.
Итак, пришли к компромиссному приговору:
Преступленье не в злой воле, а в злостном зренье.
Рабочие лошади лучше работают в шорах.
Посему помилованье с лишением зренья.
Раскаленные иглы — старое верное средство
От всех недостатков и непристойностей зренья,
Как тайновиденье, дальновидность, прозренье, —
Свойственных человеку.
МНЕ КАЖЕТСЯ, ЧТО ДОЖДЬ...
Мне кажется, что дождь
Идет, чтобы язык, набухший мыслью,
Мог оторваться наконец
От высохшего нёба.
Я видел: вдруг
Из пепла встали тучи.
Они сгрудились в серое кольцо: внутри —
Плененный дух.
Смой, смой, о дождь,
Смой эти стены, сжавшие наш разум,
Запирая нас в отчаянье немое,
Искушая чистотой печали.
Но как он бьет
Прозрачными кинжалами по крыльям страсти,
В мучительном крещенье прижигая
Нам тайные желанья.
О дождевые стрелы,
Столь многоопытные в милосердье, здесь
Вы непреклонны, и слиянье ваше
С моей землей лишь обнажает камень.
ПОРА УРОЖАЯ
Ржавчина — это зрелость, ржавые
Омертвевшие кисти колосьев,
А пыльца — это брачный полет,
Когда ласточки в пляске
Стрел оперенных
Пронзают стебли пшеницы крылатым лучом.
Как мы любили слушать
Слитные фразы ветра, слушать,
Как тихо скребутся колосья,
Пробиваясь сквозь землю, словно побеги бамбука.
А сейчас мы ждем урожая,
Ржавчины на кистях. В сумерках
Наши тени длиннее. На топливо
Вяжем сухую солому. И на громоздких возах
Мертвое едет зерно. Мы ждем обещания ржавчины.
РАССВЕТ
Взламывая
Влажную землю
Волосатым торсом ствола,
Одиноко вздымаясь над лесом.
Пальма вручает ворсистому ветру
Многоцветную пыльцу цветов, чтобы он вознес ее в небо.
Понизу — шорох трав, а сверху —
Плеск шероховатых крон, а сверху —
Брызги кровавых капель: крадется
Одинокий пришелец — и вдруг с размаху
Разодраны ветхие одежды неба.
О празднество радостных обрядов рассвета! —
Величие ночи развеяно в клочья
Для встречи пылающего божества.
ВКРУГ НАС, БРЕЗЖАСЬ...
На реактивной тяге
Этот зверь со своей высоты, свысока
Не признаёт родства
С горделивым племенем птиц.
Серный огонь, ярясь у крыла,
Перечеркивает серый покой пустоты
Полоской белой зари.
Круги иллюминаторов, словно венцы,
Пламенеют вокруг голов
Людей,
Отдавших себя во власть
Турбинам... Мгновенная мертвая боль
Врывается в сердце — и бесцветная высь
Рассечена, и в расселинах туч
Громадятся гривы гор...
И сразу же — темная ночная тишь,
А я — лишь тлеющий уголек
Внутри изъярившего себя дотла,
Испустившего дух зверя.
КЕРОСИНОВАЯ ЛАМПА
Надрез,
Легший наотмашь, вкось
По черному чреву ночной тишины,
Кровенеющий лоскуток,
Тень ушедшего дня —
Это ее тень,
Спрессованная в звезду
Под тяжким натиском тьмы, —
Оттени ее бледный блеск,
Вспухшая мраком ночь.
Она даровала покой
Поколеньям сутулых спин,
Притулившихся возле дверей
Своих кособоких лачуг,
Да баюкала ночами базар —
Беспокойная земная звезда,
Берегущая людской покой.
КОКО ОЛОРО
Из детской молитвы
о милосердии
Кно милосердный
Молись за меня
Дом мой родимый
Молись за меня
Поле широкое
Молись за меня
Дорога далекая
Молись за меня
Ветры высокие
Несите мольбу
Твои на пороге я
Листья кладу
Веточка с почками
А ягоды три
Летите горькие
Молитвы мои!
АБИКУ
Погибающий новорожденный. Это ребенок,
который умирает, но возрождается вновь
и вновь, чтобы вечно мучить мать.
(Поверье народа йоруба)
У ног моих бьется немая мольба —
Это блики твоих браслетов.
Но тщетна твоя волшба:
Я — обреченный Абику.
Что мне каури, стада скота,
Дымок очага ароматный? —
На батате не растут амулеты
Для последнего погребенья Абику.
Так сожги на огне улитку, возьми
Черепок раскаленной ракушки
И выжги клеймо у меня на груди,
Чтобы сразу узнать Абику.
Запомни — белке не по зубам
Только орех из камня,
И, узнав узника веков, отрой
Как можно глубже могилу.
В веках, в череде материнских утрат
Я обречен возрождаться.
Запомни — даже похоронный обряд
Призывает меня на землю,
Вечно влажную от горьких слез,
Стынущих росою смерти
В вечерних сумерках, когда пауку
Легче справиться с жертвой.
Ночь, дающая Абику жизнь,
Расцветает смертельным утром,
А схватки родов рождают крик,
Исторгаемый хваткой смерти.
Созревшее лоно рождает плод,
Но созревший плод умирает, —
Мать дарует Абику смерть,
Вечную его праматерь.
РАДОСТЬ ЕЕ ДИКА
Радость ее дика, дика,
Переставши ткать, говорит она:
Разгрызи скорлупу, блеснет слюна, И сломаешь зубы — на века, на века.
Сила ее дика, дика,
В ней бьется тоска последней любви:
Это последненький мой. В любви
Пусть завязь жизни будет крепка.
Эта минута дика, дика —
Мгновенье отринуто. И вот когда
Сжатый кулак разожмется, когда
Распутает узел твоя рука,
Ты увидишь колтун из волос. Дика
Ухмылка ее — в ней гибель вождя,
Ей мнится сквозь смех, что судьба вождя —
Судьба старика — была легка.
Страсть ее слов дика, дика.
Придется ли мне разгрызать орех?
Я понял, и я оправдал ее смех:
Она слепа — на века, на века.
НА КОСЫХ ПЕРЕКРЕСТКАХ ДОЖДЕЙ
С громом дробясь меж уступчатых туч
На косых перекрестках дождей, Пламя вплавляется в жизнь.
Огненные толчки
Сердца: последняя дрожь
Загнанного зайца, — и тьма
Перед молнией: миг рожденья,
Подтверждающий паденье и смерть
И любовь, — и вот уже семя
Распадается, ликуя. В ночи,
В самоотреченье растет
Трепетная нежность:
Лучи,
Протянувшиеся из глубин
Маслянистой плодородной тьмы,
Из заряженного жизнью мрака
Приносят отдохновенье
Корням:
Огоньки ростков
Разливаются заревом жизни
У расцвеченных дождем берегов.
Льется золотистая летопись. Созревание. Снова распад. Начало конца. Начало...
Грузные горы зерна;
Ладонь над ладонью огня; Капризные коммуны семян;
Ветровороты пепла...
ПРИНИКНЕТ НА МИГ ВО ТЬМЕ ПАУТИНА...
Прильнет
Сухим мушиным крылом
И душным земным теплом,
Вздохнет
Эхом живых голосов
Схороненных мертвецов,
Пахнет
Ветром, несущим с могил
Воспоминаний мертвую гниль,
Обовьет
Нитью живую плоть,
Приникнет на миг в плоть
И ускользнет
В игре светляков —
Пуповина тугой паутины веков.
УЛИСС
Отсюда, из тюрьмы, — моим студентам
Однажды, отдавшись игре ума,
Я смотрел, как на мутном стекле окна
Дождевая капля тянуче текла
Вниз — эта зыбкая дыба времен,
Растянув мою мысль, превращала ее
В монотонное эхо дождя, и он —
Чтоб я не утратил своего бытия —
Нанизывал кольца слов
На растущие листья лет.
Буря трепещет крылами: вверх —
Рождение, вниз — смерть;
Страсть дождя — повитуха-любовь
Пеленает пришельца свивальником слов,
А я, лунатик, коснувшийся вскользь
Небес, пришелец, прошедший сквозь
Вечную вереницу веков,
Смотрю, как опавшие листья лет,
Под пенным покровом дней,
Питают живительный перегной
И прорастают снова — в иной
Ипостаси, и я ощущаю в ней
Себя и серебряный след
Бывших и вновь заходящих дождей —
Они пронизывают до костей
Немых первородных пришельцев-гостей,
Одиноко бредущих во тьме.
Так приятно играть тенями понятий...
Время — мы уже касались его —
Замирает под моими руками,
Как пульс упокоенного на века
Человека; оно невесомо и веско,
Оно — всеобъемлющий океан,
Незримо низринутый вниз
Каплями холодных дождей,
Тиканьем градин-секунд.
Я был зачарован чистотою смен
Его ипостасей, но вскоре тлен,
Всплывший наверх прах,
Вздыбился пылью прожитых вех,
Океан, отхлынув, явил свой грех,
И в зыбучей грязи первозданных утех
Забился изгнившими кольцами смех
На зубах обнажившихся рифов, и мы,
Тяжко дыша в сладострастии тьмы,
Не спрашиваем, было ли оно золотым,
Найденное вновь руно.
Но вопрос — не заданный нами вопрос —
Растягивается цепью исканий: мы
Слепо зреем во тьме тишины,
Ища крупицы самих себя,
И потом, в неизбывных муках пройдя
Сквозь судороги, сквозь боль,
Сквозь крик, сквозь кровавый звериный вой,
Навек проклявший любовь,
Мы, отринутая плотью плоть,
Комочки, вырванные судьбой
Из живительной темноты,
Должны, страдая и мучась, плыть
В океане времен, чтобы стать собой —
Маяком, пославшим единственный луч,
Тут же проглоченный тьмой,
Миражем, на миг озарившим ночь
И распавшимся в тишине.
СЕМЯ
Откати камень — взблеснет плетенье
Серебристых линий. Взрасти и омой
Колосья в капели осенних ливней
И жди, как Лазарь, в пещере глухой,
Чтоб рассвет развеял смертельный саван.
Час уснувших семян,
Час распавшихся снов,
Обнаженных древесных колец,
Хранящих застывшее время,
И распахнутого дупла — чтобы плод
Не распался в остывшей тьме.
Озари первозданную тьму, разожги
Древний огонь в очаге, воскури
Ароматом масла, соли, сурьмы
И слушай, что скажут о мире
Эти мрачные предки судьбы.
Я говорю капелью дождей,
Шорохом первых ростков,
Звоном зерна па токах,
Бликами огня на воде
И шелестом летнего ветра,
Пасущего стада облаков;
Я говорю рокотом волн,
Шепотом соломенных крыш
И венозными руками пришельца,
Открывающего крышу, как дверь;
Я дожидаюсь дождя,
Всхожу в перегное полей
И вхожу в распаленный мир
Пыльцой на крыльях ветров.
Я дожидался огня,
Вздымался золой полей
И тяжелым желтым зерном
Звенел в узловатых руках
В такт
Деревянным браслетам,
Сворачиваясь кольцами лет
Древесины, чье терпкое тело
Полнеет, вбирая в себя
Деревенеющий мир,
Окольцованный тяжкой цепью
Из звеньев мгновений — они
Распадаются в немой тишине
Темной древесной утробы —
Плач, пустота, рост.
ПРОСТРАНСТВО
Он ширил круги — всеобъемлющий ум
Над бездонным безмолвием волн,
Он летел, прорезая безбрежную тьму
Белым немым лучом
Челнока, который соткет полотно
Пространства... Отринутый утлым челном,
Вспорхнув с молитвенно сложенных рук,
Он летит — узнать, что несет им рок
И свершен ли священный Завет.
Он летит — посланец прощенных навек
Обломков сметенного мира, гонец,
Промеряющий схлынувший Гнев...
Он летел в паутинном плетенье огней
Намечаемых им же небес
И, как путник ткет к роднику свой путь,
Ткал временную нить.
И, раскинув крыла — серебристый шатер
Над синеющей бездной тьмы, —
Он — да во веки веков не сотрет
Время следы волны! —
Оставил в памяти грядущих лет
Принесенную на челн ветвь.
Стрела, стремительный парус ладьи,
Серебристый туман мечты,
Лучик, взрезающий на пути
Немую черную стынь,
Челнок, ткущий над черной волной
Воздушное полотно.
Он видит: Гнев, схоронивший жизнь
В мертвом разливе волн,
Схлынул — и высятся рубежи
Новых, прощенных времен.
Но в третий раз он вернуться не смог—
Лепесток на скрещении мощных ветров,
Снова сходящихся в общий поток
Над потопом предвечного Слова.
РАВНИНА
Круг,
Окаймленный кровью комет,
Гигантский, расчищенный цаплями цирк,
По которому кружат планеты.
Завеса
Свинцовых туч,
И сквозь тучи — расплав серебра,
Прожигающий дымку тумана...
Или это озеро утром?
Утром озерный зрачок
Озаряют ресницы лучей,
И озеро
Все прощает,
Потому что равнина издревле
Впитывала влагу лучей и отравленный сок тростника
И пенье пастушеской флейты... А теперь вот опять плывет
По крылу перелетной птицы,
И орел на посту—
Кактус.