Размеры и вид города
Русские средневековые авторы, повествуя о Москве, употребляют общие выражения, которые не дают возможности представить внешний вид города. Например, патриарх Иов так рассказывает о строительной деятельности Бориса Годунова: «И самый царствующи богоспосаемы град Москву, яко некую невесту, преизрядною лепотою украси: многая убо в нем прекрасные церкви камены созда и великие полаты устрой, яко и зрение их великому удивлению достойна; и стены градные окресть всея Москвы превелики камены созда и величества ради и красоты проименова его Царьград; внутрь же его и полаты купеческий созда во упокоение и снабдение торжником…»
Гораздо более информативны описания иностранцев, обращавших на общий вид Москвы особое внимание. Далеко не все иноземные путешественники были в восторге от увиденного, однако наблюдатели сходятся в одном — их поражает огромное пространство.
«Сам город — деревянный и довольно обширен, — пишет Герберштейн, — а издали кажется еще обширнее, чем на самом деле, ибо весьма увеличивается за счет пространных садов и дворов при каждом доме. Кроме того, в конце города к нему примыкают растянувшиеся длинным рядом дома кузнецов и других ремесленников, пользующихся огнем, между которыми находятся поля и луга. Далее, неподалеку от города заметны какие-то домики и заречные слободы, где немного лет тому назад государь Василий выстроил своим телохранителям новый город Nali... Недалеко от города находятся несколько монастырей, каждый из которых, если на него смотреть издали, представляется чем-то вроде отдельного города. Следствием крайней обширности города является то, что он не заключен в какие-либо определенные границы и не укреплен достаточно ни стенами, ни рвом, ни раскатами». Путешественник мог обозревать панораму Москвы с Поклонной горы на Смоленской дороге (той, которая в XIX веке осталась единственной из многих Поклонных гор, существовавших на каждом направлении).
Автор «Трактата о двух Сарматиях» Матвей Меховский сам в Москве не был, но составил ее описание со слов путешественников, посещавших столицу России: «Москва — столица Московии. Это довольно большой город: вдвое больше тосканской Флоренции и вдвое больше, чем Прага в Богемии… Москва вся деревянная, а не каменная. Имеет много улиц, притом где кончается одна улица, не сразу начинается другая, а в промежутке бывает поле. Дома также разделены заборами, так что непосредственно не примыкают друг к другу. Дома знати большие, дома простых людей низенькие».
Англичанин Ричард Ченслор, побывавший в городе в 1553 году, сравнивал его с английской столицей: «Сама Москва очень велика. Я считаю, что город в целом больше, чем Лондон с его предместьями. Но она построена очень грубо и стоит без всякого порядка. Все дома деревянные, что очень опасно в пожарном отношении».
Антонио Поссевино — иезуит, присланный папой в Россию в 1581 году для посредничества на переговорах между Иваном Грозным и польским королем Стефаном Баторием, — также не впечатлялся Москвой: «И какое бы впечатление ни производил город на человека, подъезжающего к нему, когда приезжий оказывается на небольшом расстоянии (я не говорю уже о въехавшем), открывается картина, более соответствующая истинному положению дел: сами дома занимают много места, улицы и площади (а их несколько) широки, всё это окружено зданиями церквей, которые, по-видимому, воздвигнуты скорее для украшения города, чем для совершения богослужений, так как по большей части почти целый год заперты. Конечно, и при нынешнем государе Москва была более благочестива и многочисленна, но в 70-м году нынешнего века она была сожжена татарами, большая часть жителей погибла при пожаре и всё было сведено к более тесным границам. Сохранились следы более обширной территории в окружности, так что там, где было 8 или, может быть, 9 миль, теперь насчитывается уже едва 5 миль. И так как быки, коровы и прочие подобные животные, ежедневно выгоняемые на пастбища, содержатся в городских домах, большая часть которых окружена изгородью или плетнем, дома имеют вид наших деревенских усадеб». Очевидно, Поссевино, впечатленный величественной панорамой русской столицы, оказался разочарован ею, когда увидел деревянную застройку, домашнюю скотину и т. д.
Вместе с тем взыскательный иезуит отметил, что в московских крепостях (Кремле и Китай-городе) «есть нечто великолепное»: «Одну из них украшают несколько замечательных храмов, построенных из камня (в то время как остальные храмы города деревянные), и княжеский дворец, другую же — новые лавки, которые расположены каждая на своей улице по характеру представленного в них товара».
Зимой 1599/1600 года Москву посетило посольство персидского шаха. Его первый секретарь Орудж-бек, впоследствии принявший католичество с именем Хуан (Жуан) и ставший известным как Дон Жуан Персидский, оставил интересные заметки об этом посольстве, проехавшем из Персии через Россию и Европу в Испанию. Любопытно, что Орудж-бек умудрился не заметить укреплений Белого и Земляного города — в его описании Москва защищена только стенами Кремля. Упоминая о мнении Джованни Ботери, что Москва в окружности не превышает двух лье (4,5 километра), Орудж-бек пишет: «Но я с особым вниманием обошел ее вокруг, исследуя это дело очень тщательно. Население города, я подсчитал, составляет 80 тысяч дворов (или 360 тысяч душ) и более. Они живут в отдельных домах с сараями и амбарами, и, следовательно, количество земли, занимаемой здесь людьми, более чем необходимо. Действительно, населенная площадь, показалось мне, полностью занимает окружность, по меньшей мере, в три лье, а может быть, больше». В подсчетах относительно размеров Москвы Орудж-бек оказался близок к истине — протяженность стен Земляного города составляла 15,6 километра, — а количество жителей сильно преувеличил. В начале XVII века население Москвы немного превышало 100 тысяч человек и лишь в конце столетия достигло 200 тысяч.
О том, что Москва в пределах деревянной стены больше, чем Париж, писал француз Жак Маржерет, служивший последовательно Борису Годунову, Лжедмитрию I и польскому королю Сигизмунду III. Капитан одновременно был прав и ошибался. Протяженность окружавших Париж стен равнялась 16 километрам, но диаметр охваченной ими территории составлял более 2,5 километра. Длина стены Скородома была не больше, зато диаметр городской территории составлял от 4 до 4,8 километра.
Английский посол Джильс Флетчер, обычно точный в деталях, сообщает, что в Москве до пожара 1571 года насчитывалось 41 500 домов. Эти сведения так же фантастичны, как и подсчеты Орудж-бека, голландского парусного мастера Я. Стрейса (90 тысяч дворов) и других авторов. Первая общемосковская перепись 1701 года зафиксировала 16 357 дворов.
«Город, однако, не обнесен стеной и стоит на открытой местности, и защитой ему служат болота, реки и лагуны, окружающие его, — пишет Орудж-бек. — Огромный дворец (Кремль) окружен стеной, и он настолько обширный, что сам по себе является приличного размера городом… Кремль так велик, что вся знать, которая служит князю, живет в Кремле. Я не знаю в действительности общее число тех, кто его населяет, но домов, которые видны за его стенами, насчитывается более шести тысяч». Очевидно, персидский дипломат не только не заметил стен Земляного и Белого города, но также объединил в одну крепость Кремль и Китай-город.
Измерять Москву в окружности пытались и другие путешественники. Олеарий пишет, что размеры Москвы — три немецкие мили, курляндец Рейтенфельс говорит о четырех. Если учесть, что в разных областях Германии применялись мили от 5,7 до 7,5 километра, то оценить эти сообщения будет еще труднее. Голландец Я. Стрейс, очевидно, измерявший расстояние ногами, пишет, что город достигает «9 часов в окружности». Его соотечественник Витсен объехал вокруг города на лошади, что заняло у него три часа. «Два раза переехали реку Москву, а Неглинную и Яузу один раз, — пишет Витсен. — Вал очень запущен, частокол из бревен упал. С одной стороны видны несколько неупорядоченных бастионов из земли, с другой много деревянных башенок, а с третьей — вал, но это плохой бруствер. Вокруг него идет канава — сухой ров». Объезжая Москву по периметру, Витсен наблюдал укрепления Земляного города, которые к 1665 году действительно пришли в упадок, поскольку утратили свое оборонное значение. Эти методы измерения, конечно, не вполне корректны — и всаднику, и пешеходу приходилось перебираться через реки, двигаться по пахотным землям, преодолевать овраги и т. д.
Наблюдатели XVII столетия отмечают, что в панораме города появился новый элемент — каменные храмы. Действительно, в то время их число существенно увеличилось и они стали заметным украшением города. «Что же касается кремлевских церквей, — повествует Олеарий, — то в них колокольни обтянуты гладкою густо позолоченною жестью, которая при ярком солнечном свете превосходно блестит и дает всему городу снаружи прекрасный облик…» Рейтенфельс пишет, что Москва «поражает своими приблизительно двумя тысячами церквей, кои почти все каменные и придают городу великолепный вид». О двух тысячах московских храмов говорят и другие авторы (например, Олеарий), однако эта цифра явно преувеличена. Аксель Гюльденстиерне, приезжавший в Россию в свите несчастного датского принца Иоанна, жениха царевны Ксении Годуновой, пишет о тридцати пяти храмах в Кремле и четырехстах во всем городе. Эти подсчеты, в свою очередь, преуменьшают число церквей в столице. Согласно подсчетам церковных историков, в конце XVII века в ней было 943 храма.
Рейтенфельс отмечает холмистый рельеф города, упоминая, под влиянием мифической топографии Рима, о семи московских холмах: «Этой внешней красоте немало способствуют семь умеренной высоты холмов, на которых она отлого возвышается». Итальянец Эрколе Зани, опубликовавший в 1690 году реляцию о предпринятом им восемнадцатью годами ранее путешествии в Московию, также сообщает о легендарном московском семихолмии: «Я удивился громадности города. Он превосходит любой из европейских и азиатских… Он заключает в своей окружности семь холмов; церквей, и там и сям рассеянных, насчитывают свыше 2 тысяч. Все они — каменные; главы и колокольни либо вызолочены, либо раскрашены, что издали представляет приятную картину.».
Въезжая в Москву, иностранцы миновали несколько рядов городских укреплений, что также производило на них большое впечатление. «Сначала мы вступили чрез земляной вал и большой ров, окружающие город, — пишет архидиакон Павел Алеппский, — потом въехали во вторую, каменную стену, которую соорудил дед теперешнего царя, Феодор (имеется в виду царь Федор Иванович, двоюродный брат по матери деда Алексея Михайловича патриарха Филарета. — С. Ш.), коим насыпан также и земляной вал. Окружность вала 30 верст; он снабжен кругом деревянными башнями и воротами. Вторая же, каменная стена имеет в окружности семь верст. Затем мы вступили в толстую окружную стену, также из камня и кирпича, а потом в четвертую, называемую крепостью. Она совсем неприступна, с весьма глубоким рвом, по краям которого идут две стены и за которыми еще две стены с башнями и многочисленными бойницами. Эта крепость, составляющая дворец царя, имеет по окружности пять ворот; в каждых воротах несколько дверей из чистого железа, а посредине решетчатая железная дверь, которую поднимают и опускают посредством машин. Все бойницы в стенах этого города имеют наклон к земле, так чтобы можно было стрелять в землю, а потому никак нельзя ни скрыться под стеной, ни приблизиться к ней, ибо бойницы весьма многочисленны».
Архидиакон въехал в Москву с восточной стороны, а Бернгард Таннер — с северо-запада. Еще на последней перед городом остановке на реке Ходынке Таннер и его спутники наблюдали «золоченые башни, дворцы и прочее великолепие». Литовское посольство, в составе которого находился автор, торжественно двигалось по Тверской дороге:
«Мы миновали предместье Slobodow, имея пред собою столь разнообразное зрелище и сами служа предметом зрелища для многочисленной толпы, и подъехали к городским воротам, где был сильный караул и пушки. Часть эта называется Земляным городом. Проехав здесь опять длинную улицу, вымощенную круглыми, очень неудобными для езды в экипажах бревнами, мы достигли площади, где стояли солдаты и трубачи, приветствовавшие нас торжественною музыкой. Потом мы проехали в другую часть города, стены коей белы, почему она и зовется Белым городом. Ворота ее тоже были заняты вооруженным отрядом с пушками; по длинной и широкой ее улице расставлена была пехота, а на площади — конница, встретившая нас разными приветственными звуками.
Наконец подъехали к Китай-городу, укрепленному лучше прочих частей, на воротах коего на наш въезд глядел сам царь, а чтобы лучше было видеть, посольству велено было остановиться на полчаса. Проехав этими воротами, мы достигли площади, которая вся была вымощена гладкими бревнами, где… встретили… отряд воинов с крылатыми драконами на пиках, впереди коего было б барабанщиков, кои били палками в огромные барабаны, удивительно ровно и согласно все двигая вокруг головы руками и раскачиваясь телом. Проехав площадь, мы повернули в улицу налево и на великолепном, построенном для иноземных послов подворье 17-го мая положили желанный конец своему путешествию в 219 немецких миль» {154} .
Таким образом, проехав через Красную площадь, Таннер и его спутники прибыли на Ильинку, где остановились на Посольском дворе.
Ночь, улица, фонарь…
Иностранцы описывают строгие порядки на улицах средневековой Москвы. Еще в 1504 году Иван III распорядился установить на них решетки, представлявшие собой несколько бревен, которыми перегораживали улицу. При решетках существовал караул во главе с решеточным приказчиком. Создание решеток и караулов стало важной мерой по борьбе с уличной преступностью, достигавшей значительных масштабов.
Одним из первых сообщает о решетках Герберштейн: «В некоторых местах улицы запираются положенными поперек бревнами и при первом появлении сумерек так стерегутся приставленными сторожами, что ночью после определенного часа там ни для кого нет проходу. Если же кто после этого времени будет пойман [сторожами], то его или бьют и обирают, или бросают в тюрьму, если только это не будет человек известный и именитый: таких людей сторожа обычно провожают к их домам».
Именитого человека отличали от уличной рвани по фонарю или факелу, который несли слуги. Об этом сообщает итальянец Павел Иовий, сам в Москве не бывавший, но писавший о ней со слов посла Дмитрия Герасимова, отправленного Василием III к папе Клименту VII: «Караульную же стражу несет верное городское население; ибо всякий квартал города заграждается воротами и рогатками и ночью не позволено просто так бродить по городу или не иметь при себе светильника». Венецианец Марк Фоскарино, посетивший Москву в 1557 году, пишет: «На каждой улице имеются свои ворота и рогатки, так что ночью нельзя ходить по городу, не имея при себе светильников».
Ему вторит поляк Самуил Маскевич, участник событий Смуты: «Боярин, выезжая из дому, садится в сани, запряженные в одну рослую, по большей части белую лошадь с сороком (связкой. — С. Ш.) соболей на хомуте… Ночью же или по захождению солнца челядинец, стоящий впереди, держит большой фонарь с горящею свечою, не столько для освещения дороги, сколько для личной безопасности: там каждый едущий или идущий ночью без огня считается или вором, или лазутчиком. Посему и знатные, и незнатные во избежание беды должны ездить и ходить с фонарем; а кто попадется в лапы дозора без огня, того немедленно отправляют в крепость, в тюрьму, откуда редкий выходит».
Греческое слово «фонарь» (светоч, факел) было хорошо известно на Руси. Фонари делались из слюды, окованной железом. Иоганн Кильбургер, составивший описание России при царе Алексее Михайловиче, упоминает, что «русские фонари делали из слюды весьма красиво и на разные цены». Фонари могли быть узорчатыми, расписанными красками, позолоченными. В хоромах царицы Евдокии Лукьяновны, супруги царя Михаила Федоровича, висел фонарь «слюден, теремчат о девяти верхах с нацветы с розными, по нем писаны розными краски травы в кругах, на травах птицы розные». Обычно фонари были четырех- или шестиугольные. При крестных ходах и во время царских свадеб несли большие фонари на шестах. Например, на свадьбе Михаила Федоровича «над свечами у фонарей были: у государева фонаря стряпчие Дмитрий Баимов сын Воейков да Нефед Кузмин сын Минин (сын одного из руководителей Второго ополчения. — С. Ш.); у государынина фонари стряпчие Федор Андреев сын Олябьев да Дорофей Шипов». 22 января 1586 года за два алтына «без денги» был куплен фонарь в архимандричью келью Чудова монастыря.
Требование передвигаться ночью с фонарем или светильником вовсе не было блажью. Честному человеку нечего было опасаться ночной стражи, а вот тать предпочитал скрываться, поскольку караул смотрел также на одежду и имел право допрашивать: кто идет и куда? Состоял этот ночной дозор из местных жителей, которых было трудно провести. Припозднившихся горожан, доказавших свою благонадежность, караульщики должны были передавать от одной решетки к другой — «расспрося провожать до тех мест, куды едет или идет».
Уличные решетки довольно часто упоминались в документах XVII века и стали частью названий некоторых церквей. Например, церковь Николы на Берсеневке именовалась «за Берсеневою решеткою», церковь Иоанна Милостивого на Арбате в 1690 году названа «в Кисловке у решетки», к названию церкви Космы и Дамиана в Шубине прибавлялось: «…за золотой решеткой». В 1632 году на всех улицах Кисловской слободы между Никитской и Воздвиженкой были установлены решетки, в свою очередь, получившие названия по монастырям или храмам. Так, решетка, перегораживавшая улицу, которая вела к Воздвиженскому монастырю, именовалась Здвиженской; Никитская стояла возле Никитского монастыря, Ивановская — у церкви Иоанна Милостивого.
Организацией решеточной стражи занимались объезжие головы — им предписывалось «по улицам расписать решеточных приказчиков и уличных сторожей, а кто именно у них будут десятские, составить роспись и отдать в Земской приказ». В сторожа брали по человеку с десяти мелких дворов или с одного большого. На устройство заграждений и содержание сторожей Земского приказа дворовладельцы платили «решеточные деньги».
Караул должен был наблюдать, чтобы «в улицах и в переулках бою и грабежу, и корчмы, и табаку, и никакого воровства, и блядни не было… чтоб воры нигде не зажгли, и огня на хоромы не кинули, и у заборов с улицы ни у кого ни с чем огня не подложили». Те же задачи стояли и перед дневными охранниками — сторожами и десятскими Земского приказа. Им предписывалось уделять особое внимание соблюдению мер противопожарной безопасности.
Сторожа были вооружены рогатинами, топорами и водоливными трубами. Ночная караульная служба была «замочная» и «кровельная»: одни охраняли запертую на замок решетку, всматриваясь в тьму ночной улицы, другие с крыши следили, не появится ли где огонь, нет ли какого беспорядка во дворах, не крадется ли ночной вор. Сторожа перестукивались, подавая друг другу сигналы, и, чтобы не уснуть, пели песни. Посланник А. Мейерберг пишет, что сторожа «каждую ночь, узнавая время по бою часов, столько же раз, как и часы, колотят в сточные желоба на крышах или в доски, чтобы стук этот давал знать об их бдительности шатающимся по ночам негодяям и они из боязни быть схваченными отстали бы от злодейского дела, за которое принялись».
Австрийский дипломат имел возможность лично убедиться в бдительности русской стражи. Посольский двор и днем и ночью охраняли 40 стрельцов: «Один из часовых, по распределению мест, должен был стоять на карауле под окошками моей спальни. В летние ночи он не давал мне спать диким пением либо нелепыми играми с сослуживцами. А зимою, чтобы согреться, бил в ладоши и скакал, притоптывая ногами».
Объезжие головы, десятские и решеточные приказчики должны были наблюдать за тем, чтобы сторожа «не спали и не бражничали и ни за каким воровством не ходили». Проверки караулов осуществлялись регулярно. В июле 1674 года во время такой проверки объезжий голова не застал сторожа у запертой решетки. Наконец после долгих призывов тот появился. Сторожа взяли на съезжий двор и подвергли битью батогами, обвинив в более серьезном проступке, чем сон на посту, — объезжий голова заподозрил, что тот, заметив приближение проверяющего, бросился будить караульных по всей улице.
Сторожевая повинность была населению в тягость, и ее стремились избежать. Мелкие торговцы Ветошного ряда, уклонявшиеся от обязанности нести караул у своих лавок, оправдывались: «Лавок у нас малое число, а иные лавки пустые». Из Соляного ряда как-то не присылали ни десятских, ни караульщиков целое лето. Кстати, саму караульную службу горожане несли весной, летом и ранней осенью; зимой «лихим людям» должна была противостоять сама природа.
Решетки были единственным действенным средством от ночных грабителей. Тем не менее С. К. Богоявленский констатирует: «Нельзя сказать, чтобы объезжие головы, решеточные приказчики и сторожа всегда были на высоте призвания. Нередко жители терпели от них больше, чем от воров: то решеточный приказчик окажется руководителем шайки ночных грабителей, то стрелец убил и ограбил мирного жителя». Слабую эффективность общественной организации охраны порядка заметило, наконец, и правительство, и к концу XVII века сторожевая повинность посадских людей была постепенно заменена денежным налогом.
«Для уличного простору…»
Улицы средневековой Москвы по сравнению с узкими улочками западноевропейских городов казались иностранным наблюдателям очень просторными. Например, шведский военный агент Петр Петрей, побывавший в России в Смутное время, сообщает: «Везде большие и широкие улицы, так что могут ехать четыре телеги рядом. В дождик всюду бывает такая слякоть и грязь, что никому нельзя выйти без сапог, оттого-то большая часть их главных улиц имеют деревянную мостовую». Ему вторит Стрейс: «Улицы в городе широкие, но не мощеные, как и во всей стране, вследствие чего после сильных дождей нельзя было бы перейти улицу, если бы московиты не настелили местами балок и не перебросили мосты через канавы». Англичанин Чарлз Карлейль, побывавший в Москве в 1663 году напрямую связал ширину улиц с противопожарными мерами: «Улицы довольно широки, и местами, чтобы препятствовать силе огня, оставлены промежутки».
Русские документы свидетельствуют, что для поддержания достаточной ширины улиц и надлежащего качества их мощения властям приходилось прикладывать значительные усилия. Вероятно, уже в правление Ивана III были выработаны общие представления о том, какой ширины должны достигать улицы. В 1508 году великий князь направил в Новгород Василия Бобра «улиц мерити, болши старого учиниша: 4 сажени ширина; дворы великы давати людем, и ряды торговые переведе по своему обычаю, не яко преже было, а от стены не быти двором 40 сажень». Московский посланец не только по-новому размерил улицы, но и распланировал торговые ряды — отодвинув их от городской стены, вероятно, опираясь на московский опыт. В 1531 году московские дьяки вновь мерили новгородские улицы, в частности Великую улицу, по-видимому также неспроста, а для дальнейшей перепланировки.
К сожалению, данные о тогдашней регулировке ширины московских улиц пока не обнаружены. Самое раннее свидетельство об этих мерах правительства относится к правлению царя Федора Ивановича. Указ от 12 мая 1626 года, изданный вскоре после большого московского пожара, информировал подданных, что остановить распространение огня не удалось «потому, что в те поры ветры были великие, да и потому, что улицы и переулки и тупики были перед прежним тесны, а прежде сего блаженные памяти при государе царе и великом князе Федоре Ивановиче всея Руссии для береженья от пожаров учинены были улицы большия в ширину по двенадцати сажен, а переулки по ш[ес]ти сажен, и от городовыя стены дворы ставлены были далеко». Поскольку «после Московского разорения тех улиц и переулков приняли много во дворы всякие люди и к городовой стене поставили дворы близко, а у иных дворов меж города и проезду нет, поставили дворы до стены», всё это, по справедливому выводу составителей указа 1626 года, стало одной из причин распространения огня на обширной территории Китай-города и Кремля.
Исправить это положение должны были окольничий князь Г. К Волконский и дьяк В. Волков: им было поручено «измерити и описати улицы большия, и переулки, и тупики, в государеву указную сажень» — какова была их ширина до пожара и при царе Федоре Ивановиче — и представить проект расширения: «сколько ныне у дворов с обе стороны в прибавку к улице и к переулку земли отойдет против прежния меры». Эту работу чиновники провели довольно быстро — уже 21 мая великие государи патриарх Филарет Никитич и царь Михаил Федорович по их докладу вынесли решение: расширить большие улицы до 6,5 сажени, малые — до пяти саженей, переулки — до четырех саженей и восстановить проезды у городских стен шириной до 2,3 сажени. Как видим, по сравнению с досмутным временем властям пришлось сильно ужать проезжие территории. Однако и эти требования не были реализованы в полной мере. Щадя каменную застройку, государи указали: в случае, если каменные строения занимают уличное пространство, такие строения не трогать, а «впускать в улицу», а расширять проезжую часть за счет противоположной стороны; если же палаты стоят с обеих сторон, оставить «по прежнему».
В Кремле были расширены 29 улиц и переулков и восстановлен переулок, ведший к храму Рождества Богородицы, «позади Николы Гостунского», захваченный князем Ф.И. Мстиславским под конюшню. В Китай-городе расширить Никольскую улицу у Кремля помешали «столбы и стены каменные»; в результате в этом месте улица сохранила ширину в пять саженей. По этой же причине была оставлена прежняя ширина в начале Ильинки. Основную же часть Никольской и Ильинки, а также Варварку, где стояли деревянные строения, удалось расширить до «указных» 6,5 сажени.
После пожара, охватившего в апреле 1629 года почти весь Белый город, аналогичные меры со ссылкой на указ царя Федора Ивановича были осуществлены в западной (от Тверской до Чертолья) части Москвы. Занимались измерением улиц и их дальнейшей перепланировкой окольничий Л.И. Долматов-Карпов и дьяк И. Грязев. Сложность заключалась в том, что царь указал беречь «целые (уцелевшие от пожара. — С. Ш.) дворы». В результате и улицы, и переулки на западе Белого города получили различную ширину: Чертольская улица в ее начале была шириной в пять саженей, у ворот Белого города — семь, а в середине — от шести до девяти; Знаменская расширена до четырех саженей, «а где было до пожару больши того, и тут указали быть по прежнему»; Арбат (Воздвиженка) был в узких местах расширен до 5,5 сажени, с оставлением «по прежнему» мест, шириной превышающих «указную»; ширина Никитской улицы также составляла теперь 5,5 сажени, «а где было до пожару семи или шти сажен, тут быти по прежнему»; Тверская была раздвинута до 6,5 сажени, кроме оставшихся неизменными более широких мест. Переулки были расширены до 2,5—3 саженей, часть старых переулков и проездов была восстановлена, проезды между городской стеной и жилой застройкой увеличены до трех саженей.
Проанализировав эти мероприятия, С. К. Богоявленский писал: «Из указа можно установить, что границы дворов шли по улице не прямыми, а ломаными линиями, один двор выступал вперед, другой отступал назад, третий стоял боком и одним углом далеко выдавался в улицу… Новая планировка 1629 года, выпрямляя в большинстве случаев линии дворов, иногда достигала противоположного результата. Именно в тех случаях, когда на улице попадался уцелевший от пожара двор, тогда улица расширялась только за счет противолежащего погоревшего двора, который, таким образом, отступал за общую линию улицы, тогда как уцелевший двор более или менее выдвигался вперед сравнительно со своими соседями».
Хаотичная застройка создавала много проблем при стандартизации ширины улиц. Мероприятия по расширению проезжей части, проводившиеся после крупных пожаров, давали лишь частичные результаты из-за стремления сохранить каменные дома, а иногда и деревянную застройку, уцелевшую от пожара.
Иностранные путешественники обращали внимание на деревянное мощение московских улиц. «На улицах вместо мостовых лежат обтесанные деревянные сосновые бревна, одно подле другого», — пишет Флетчер. «Улицы вымощены не камнем, а деревянными бревнами или кольями, положенными в один непрерывный ряд, постоянно, впрочем, покрытыми грязью или толстым слоем пыли, и бывают довольно гладки только зимою, когда снег и лед сровняют всё», — сообщает Рейтенфельс.
Результаты археологических раскопок свидетельствуют, что первые деревянные мостовые появились в Москве еще в XII веке. Они были обнаружены во время раскопок в Кремле в 1963—1965 годах. На Тверской были найдены четыре яруса мостовых, относящихся к XIV веку, у Кутафьей башни — девять ярусов. При археологических работах, проводившихся на Ильинке в 1995— 1998 годах, обнаружены 23 яруса мостовых — больше чем где бы то ни было в Москве. Самые ранние ярусы имеют ширину 4,5 метра, позднее она сократилась до четырех метров (встречались и отдельные поперечные плахи длиной 3,2 метра). Мостовые состояли из двух (позднее — трех) продольных лаг, на которые укладывались плахи из бревен, расколотых вдоль. Подкладки под лаги и края плах встречаются крайне редко, а подрубки или пазы, которые должны были служить для лучшего соединения деревянных конструкций, и вовсе не были обнаружены. В этом отношении московские мостовые заметно уступали новгородским, на которых пазы присутствуют всегда. По сторонам мостовой существовало открытое пространство, которое иногда занимали заборы городских усадеб. Вероятно, усадьбы то подступали к улице, то отступали от нее после принятия правительственных мер по регулировке застройки.
Деревянные мостовые изображены на планах Москвы конца XVI—XVII века. «Сигизмундов план» (1610) показывает деревянную мостовую даже на удаленной от центра Ордынке, план М. Мериана (1638) — на Таганной улице в Заяузье. Переписи Москвы XVII столетия свидетельствуют, что мостовые укладывались только на главных, «больших» улицах, которые соответственно именовались «большими мостовыми улицами». Именно в это время в русском обиходе появляется слово «мостовая», и тогда же возникает популярная народная песня:
Деревянными были и набережные. Раскрытая во время археологических работ набережная Неглинной в районе Троицкой башни представляла собой частокол из вертикально врытых бревен. Красный пруд имел набережную из вертикальных брусьев, скрепленных поверху горизонтальным. Уже в XV веке появляются деревянные сооружения — трубы, подземные водостоки. Первоначально воду отводили в реку, но после строительства стен Китай-города это стало невозможным. С первой трети XVI столетия в Китай-городе рыли колодцы, доходившие до песчаного слоя и поглощавшие сточные воды, а к ним вела система деревянных труб. К концу XVII века строительство водоотводных сооружений становится общепринятой практикой. В 1702 году Петр I указал во время строительства мостовых в Иноземной (Новой Немецкой) слободе «зделать скаты и рвы и трубы и водяной проход».
Мощением улиц занимался Земский приказ, собирая с дворов «мостовые деньги». По всей видимости, такая практика окончательно сложилась в XVII веке, поскольку ранее обязанность мостить улицы лежала на самих дворовладельцах. Так, в 1585 году Троицкий Болдин монастырь должен был «мостити на Покровской улице мост с московского двора» (то есть напротив своего подворья), для чего было куплено 50 двухсаженных бревен и уплачено за работу плотникам, а всего израсходовано 32 алтына. Чудов монастырь в апреле 1586 года для мощения своего участка (шести саженей) в Кремле приобрел 100 бревен, 30 сосновых досок и 100 гвоздей «больших» — общий расход обители по этой статье составил семь рублей две гривны и 16 алтын. Как видим, в Кремле мостовые делались более тщательно, чем на посаде — поверх бревен клали доски и прибивали их гвоздями.
С начала XVII века встречается замена натуральной повинности деньгами. В 1607 году Иосифо-Волоколамский монастырь заплатил в казну два рубля за 2,5 сажени мостовой на Ильинке напротив его московского подворья.
Активное мощение улиц проводилось Земским приказом на протяжении всего XVII столетия. Царь Михаил Федорович указал мостить улицы в Земляном городе, за Сретенскими и Покровскими воротами, взимая деньги с расположенных там лавок. Спустя несколько лет мостовые были уже и в Заяузье. О масштабах работ по мощению улиц свидетельствует «Роспись, что мостится из Земскаго Приказу мостов из сборных денег», относящаяся к 1645—1648 годам:
«В Китае-городе мостят Земскаго двора от мосту, которой мост от Спасских ворот (Москворецких) Плоучего мосту до Фроловских ворот 139 саж. Да от Ильинскаго мосту мощено, против новаго овощнаго ряду, через грязь, 8 саж.; да от Неглиненских от обоих ворот мимо Отдаточнаго двора 29 саж.
В Белом каменном городе от двора боярина князя Бориса Александровича Репнина до богаделен 57 1 / 2 саж; от Боровицкаго мосту до двора князя Михаила Пронскаго 7 саж; да на Чертольском же мосту горелое место мощено 18 саж., да от Неглиненских ворот через Неглинну на клетках до Мутного ряду в две ряды 70 саж., а от Мутного ряду до Житной решетки в одноряд 25 саж.; да через Неглинну к Пушечному двору на клетках 40 саж.
За Белым за каменным городом, за Чертольскими вороты, от ворот съезду 8 саж, да через ручей 8 саж. Да за Арбатскими вороты, от ворот съезду 17 саж За Тверскими вороты, от ворот 377 саж, да через грязь 9 1 / 2 саж; да за Стретенскими вороты от ворот 159 саж; да за Фроловскими вороты через ров 12 саж. За Покровскими вороты, от ворот до ц[еркви] Иоанна Предтечи 360 саж. За Яузскими вороты, от Яузскаго моста к Таганным воротам, мощено в трех местах 184 саж; да за Таганными воротами через ров 10 саж
Всего мостится мостов, опричь рундуков и дву труб, 179354 саж. да байдашными досками побивается 313 3 / 8 сажень».
Общая площадь замощенной территории, по подсчетам П.В. Сытина, составила 33 гектара. В 1650 году было указано замостить 128 саженей за Москворецким мостом — на Болоте и у Серпуховских ворот. Из описания Таннера известно, что Красная площадь целиком была замощена бревнами.
В семейном архиве Самариных сохранились расписки, выдававшиеся за взятые «мостовые деньги» служащими Земского приказа: «Лета 7186-го марта в 26 день. По государеву царя и великого князя Феодора Алексеевича, всея Великия и Малыя и Белыя России самодержца, указу взято в ево великого государя казну в Земской приказ мостовых денег в Белом городе от Тверской улицы по Неглинну з двора стольника [Ивана] Федорова сына Волынского з длиннику с 40 с 1 сажени с четвертью, с поперечнику с обоих концов с 18 сажен без с-получетверти в прошлой на 177-й год 14 рублев 10 алтын, да по окладу на 182-й год тож. Те денги платил стольника Иванов человек Волынского Ивашко Позняков. Диак Борис Протопопов. Справил Ганка Кашкин». Такую сумму платил со своего двора И.Ф. Волынский с 1678 по 1684 год, раз в пять лет, а затем она почему-то была уменьшена вдвое — за пятилетие с 1689 по 1694 год (с прибавлением «решеточных денег») с владельца взяли 7 рублей 15 алтын. Правда, в расписках 1691—1719 годов размеры двора Волынских указаны уже по «поперечнику» — «17 сажень с полусаженью без получети». Не было ли тут утайки истинных размеров дворовладения?
Интересно, что при Петре I «мостовые деньги» собирались с владений, располагавшихся за границами Земляного вала. С двора боярской вдовы Екатерины Семеновны Волынской (48 саженей в поперечнике «с третью и полполтретью») было взято 2 рубля 14 алтын — по десять денег с сажени. В 1720—1725 годах за пределами Земляного города собирали по 6— 10 денег с сажени. Размер «мостовых денег» в Кремле, Китай-городе и Белом городе был в несколько раз выше — от одной до четырех гривен с сажени, к которым добавляли еще и «решеточные деньги». Впрочем, и мостовых за Земляным городом практически не было. Правда, сохранились документы о мощении улиц в 1700—1702 годах в отдельных слободах, например в Иноземной (Новой Немецкой). С 1705 года Кремль и основные радиальные улицы начали мостить камнем.
На крестце
Перекрестки улиц, именовавшиеся в средневековой Москве крестцами, были центрами деловой и общественной жизни: здесь ставились храмы, часовни, кресты, стояли торговые лавки или «шалаши», толпился народ, ожидали седоков извозчики, просили подаяние нищие… Художественную реконструкцию крестца сделал А.М. Васнецов (1902). В очерке «Облик старой Москвы» художник дает литературное описание к картине «На крестце в Китай-городе»:
«В Китай-городе — кружала и харчевни, погреба в Гостином дворе с фряжскими винами, продаваемыми на вынос в глиняных и медных кувшинах и кружках… Здесь же, на крестцах неожиданно раздававшийся вопль и причитание о покойнике говорили о том, что родственники узнали в выставленном божедомами покойнике своего родственника… Здесь же зазывали прохожих в кружала и притоны словоохотливые веселые женщины с бирюзовыми колечками во рту (“знак продажности бабенок”, — по объяснению иностранца-дипломата того времени). Слышен был плач детей-подкидышей, вынесенных сюда в корзинах всё теми же божедомами, собирающими добровольные приношения на их пропитание… Пройдет толпа скоморохов с сопелями, гудками и домрами… Раздастся оглушительный перезвон колоколов на низкой деревянной колокольне на столбах… Склоняются головы и спины перед проносимой чтимой чудотворной иконой… Разольется захватывающая разгульная песня пропившихся до последней нитки бражников… Гремят цепи выведенных сюда для сбора подаяния колодников… Крик юродивого, песня калик перехожих… Смерть, любовь, рождение, стоны и смех, драма и комедия — всё завязалось неразрывным непонятным узлом и живет вместе как проявление своеобразного уклада средневекового народного города».
Не менее любопытную картину представил историк Москвы И.М. Снегирев:
«На московских крестцах, особенно в Китай-городе, стояли часовни от разных церквей, монастырей и пустынь; туда прихаживали крестцовые попы служить молебны требовавшим… Крестцы были свидетелями разных событий, удобным и любимым у народа местом сходбища, пристанищем мелкой торговли предметами, необходимыми для удовлетворения насущных потребностей жизни. На них теснились стрелецкие подлавки, шалаши, рундуки, скамьи и веки мелочных торговцев с разными товарами, между прочим, рукописными и печатными книгами; также выставлялись бочки, кади с квасом и выносные очаги, на которых блинники пекли блины, лепешки и оладьи… Там объявлялись и царские указы, кликали клич, т. е. объявляли о каком-то распоряжении правительства, вызывали военных людей к походу или желающих смотреть разные казни в Преображенском, как это было при Петре I.
На перекрестках обыкновенно стекались отовсюду нищие, лёженки, калеки, юродивые, певцы Лазаря и Алексия Божия человека; с чашкой в руке они просили встречных и поперечных. Там можно было увидеть полуобнаженный смердящий труп и подле него открытый гроб, в который прохожие клали деньги на свечи и на ладан, куски холстины и саваны. Это безродный тюремный сиделец, умерший от истомы в душной и мрачной тюрьме или замученный пытками в застенке; он переходит из рук палачей в руки божедома, который собирал деньги на погребение…
Тогда еще не было Воспитательного дома, и сторож Убогого дома содержал подкидышей мирским подаянием… На городском распутий, среди плача и писка безродных малюток, раздавался унылый речитатив божедома, обличительный для утаивших себя родителей: “К-ин сын, батька, к-на дочь, матка, подайте своему дитятке!” Такое разнообразное зрелище представляли крестцы на Москве до самого XVIII века. Собравшаяся там толпа народа беспечно толковала о разных делах; но вдруг слышался голос: “Языков ведут!” При этом возгласе никем не гонимые, с перекрестка все разбегались в разные стороны, кто куда попало. Что это за страшные языки? — спросят ныне. Почти до конца XVIII века языками назывались колодники из Разбойного или Сыскного приказа, из Черной палаты, которых водили по городу скованных, с полузакрытым лицом, впрочем, так, чтобы они могли смотреть и говорить, водили для отыскания участников в их преступлениях… Нередко по затаенной злобе на кого-нибудь либо по наущению подьячих языки опутывали невинных. Лишь только на кого закричат они роковое “слово и дело”, тотчас хватают его к допросу и розыску в застенок…» {178}
Сохранились любопытные свидетельства о количестве нищих, промышлявших на московских крестцах. Так, в 1672 году на похоронах патриарха Иоасафа II было роздано милостыни на 760 рублей 26 алтын и 4 деньги, при этом «по мостам да по крестцам» раздали восемь рублей. Обычно при таких раздачах давали по 4—6 денег на человека; следовательно, по мостам и крестцам было облагодетельствовано от 266 до 400 нищих!
И.Е. Забелин писал, что крестцами именовались не только собственно перекрестки, но «даже и целые улицы, на которых сходились из одной в другую многие переулки»: Никольская, Ильинка, Варварка, «прорезанные целою сетью перекрестных переулков, составлявших в этих улицах сплошные крестцы». Скрещение нескольких улиц в Китай-городе дало, в частности, наименование храму Иоанна Предтечи, «что на Пяти улицах», располагавшемуся на левой стороне Варварки. Другие Китайгородские храмы именовались «на Ильинском крестце», «у Варварского крестца» и т. д.
Самым известным из Китайгородских крестцов был Никольский, изображенный на картине А.М. Васнецова. Здесь находился знаменитый Большой Крест, у которого происходили клятвы при судебных разбирательствах. Общемосковское значение Большого Креста на Никольской было официально закреплено указом царя Михаила Федоровича и патриарха Филарета от 20 мая 1625 года, предписывавшим: «…у крестного целования у Николы Старого целовати крест, который крест будет написан с Роспятием и с Деянием, а крестов медных не носити и меденых крестов не целовати…»Само сочетание Креста и крестца, перекрестка имеет глубокий смысл. Скрещения дорог почитались еще в языческие времена (вспомним вещий «горюч камень» русских былин), а с началом христианской эпохи на них ставились кресты для молитв перед началом нового пути. Интересно, что Никольских крестцов в Москве было два — второй находился в Кремле, на перекрестке Никольской и Чудовской улиц.
Не менее знаменит был и Спасский крестец, находившийся перед Спасскими (Фроловскими) воротами Кремля. Собственно, на самом деле это был не крестец, а, скорее, образованная торговыми рядами и соседними строениями небольшая площадь перед Спасским мостом, переброшенным от одноименных ворот через Алевизов ров. Жизнь Спасского крестца подробно описана И.Е. Забелиным в «Истории города Москвы». Приведем выдержки из его сочинения, наиболее полно отражающего всё своеобразие этого культурного центра средневековой Москвы:
«Спасский мост… отличался от Никольского тем, что, в силу большого торгового движения вблизи него, он был застроен по сторонам небольшими торговыми лавками, в которых главным товаром была грамотность, т. е. рукописные, а потом печатные книги и тетради, а также и лубочные картины и фряжские листы (иноземные гравированные эстампы) и т. п. В том отношении Спасский мост представлял в древней Москве средоточие всенародных потребностей именно в той грамотности, если не просвещении, какая в то время господствовала во всем составе народного знания или образования…
Главными производителями этой литературы, по всему видимо, были низший разряд церковников, отставленные священники, дьяконы, пономари, монахи, даже вообще грамотные люди из простонародья, которые во множестве толпились на площади у Спасскаго моста как особый отряд общей великой толпы, заполнявшей всю Красную площадь походячею торговлею.
В XVII ст. на Спасском крестце собирались безместные попы (наймиты), нанимавшиеся отправлять церковныя службы в домовых и приходских церквах. От этого крестца они так и прозывались крестцовскими попами и по случаям требования торговали божественною литургиею, как выразился про них первый из патриархов Иов.
Но об этом самом крестце упоминает уже известный Стоглав или Стоглавный собор 1551 г. … В 69 главе своих установлений он свидетельствует, что “в царствующем граде Москве в митрополиче дворе исконивечная тиунская пошлина ведется глаголема Крестец, не вем како уставися кроме священных правил. Изо всех городов Русской митрополии архимандриты, игумены, протопопы, священноиноки, священники и дьяконы, приедет [кто] по своей воле, за своими делами, иные за поруками и приставами в боях и грабежах и в прочих различных делах, — да живучи на Москве, сходятся на Крестце, на торгу, на Ильинской улице да наймутся у московских священников по многим святым церквам обедни служить; да о том митрополичу тиуну являются и знамя (письменный документ. — С. Ш.) у него емлют одни на месяц, иные на два, другие же множае и пошлину ему от того дают на месяц по 10 денег, иные по два алтына. А которые не доложа тиуна начнуть служити, и он на них емлет промыты (штраф. — С Ш.) по два рубля, а о том не обыскивает, есть ли у них ставленыя и отпуск-ныя грамоты и благословенный”. Собор установил без явки таких грамот не давать разрешения служить обедни по найму, а тем, кто приедет в Москву тягаться по суду, или попавшим под суд, если и грамоты представят, совсем не давать разрешения».
Священники и дьяконы собирались на Спасском крестце, поскольку там располагалась Тиунская изба — орган, «заведывавший порядками поповского управления и собиравший упомянутые, как и другие различные и крестцовские пошлины с церковников в доход патриаршаго дома». Это собрание сильно раздражало ревнителей благочестия, и патриарху не раз поступали жалобы на безместных попов, которые «безчинства чинят великия, меж себя бранятся и укоризны чинят скаредныя и смехотворныя, а иные меж себя играют и борются и в кулачки бьются; а которые наймуются обедни служити, и они с своею братьею, с которыми бранилися, не простясь, божественную литургию служат».
На протяжении XVII века духовные власти тщетно пытались привести шумную братию к порядку и добиться того, чтобы попы «стояли б у правила со страхом Божиим и смехословия никакого и безчинства у них бы не было; а служити им наймоватися с патриаршаго указу…». В 1722 году Синод намеревался ликвидировать это собрание, но ввиду большого спроса на совершение различных обрядов в домашних храмах и часовнях крестцовские попы и дьяконы никак не исчезали от Спасских ворот. Ситуация не изменилась и во второй половине XVIII столетия. Красочную картину «неблагоповедения» крестцовских попов и дьяконов изобразил в 1768 году московский архиепископ Амвросий: «В Москве праздных священников и прочего церковнего причта людей премногое число шатается, которые к крайнему соблазну, стоя на Спасском крестце для найму к служению по церквам, великия делают безобразия, производят между собою торг и при убавке друг перед другом цены вместо подлежащего священнику благоговения произносят с великою враждою сквернословную брань, иногда же делают и драку. А после служения, не имея собственнаго дому и пристанища, остальное время или по казенным питейным домам и харчевням провождают или же, напившись допьяна, по улицам безобразно скитаются».
Это заключение привело Амвросия к окончательному решению ликвидировать неблагочестивое сборище, что произошло уже после его трагической гибели во время Чумного бунта в 1771 году. «Так как народное возмущение началось и сильно распространялось по поводу молебнов у Варварских ворот пред иконою Боголюбской Божией Матери, а главное, по поводу собираемых за молебны денег, то по связи всех обстоятельств невозможно избежать предположения, что в распространении возмущения и ненависти против архипастыря участвовал и разоренный им Спасский крестец», — заключает И.Е. Забелин.
«А было б везде чисто»
Соблюдение чистоты на московских улицах и дворах составляло важную задачу для Земского приказа. «Улицы в Москве довольно широки, но осенью и вообще в дождливую погоду ужасно грязны, и грязь там глубокая; поэтому лучшие улицы выложены деревянной мостовой, состоящей из положенных одно подле другого бревен, по которым ходят и ездят, как по мосту», — рассказывает Олеарий. О грязи на улицах города напоминают старинные топонимы («Грязь», «Грязи», «Глинище», «Балчуг» и др.), часть которых сохранилась и доныне (Садовая-Черногрязская улица, Спасоглинищевский переулок).
Следить за тем, чтобы на улицах не было «нечистоты и помету», поручалось объезжим головам, однако убирать как дворы, так и улицы должны были сами жители. Москвичи по-разному относились к этим обязанностям. Некоторые сами умножали грязь, выбрасывая на улицу разный сор, вывозя навоз, вываливая мусор и нечистоты.
В марте 1585 года, как только начал таять снег, власти Троицкого Болдина монастыря подрядили за девять денег батраков «чистить кельи и возить с двора» на монастырском подворье. Следующая уборка подворья проводилась 19 апреля и стоила монастырским властям уже целых восемь алтын. 16 апреля 1587 года монахи наняли извозчиков «возити грязи с улицы с Покровки от монастырского двора за город». В 1702 году Францу Тиммерману и другим иноземцам, подрядившимся класть деревянные мостовые в Иноземной (Новой Немецкой) слободе, вменялось в обязанность «гряз… и навоз и землю до подошвы изо всех улиц свозить». Однако, как выяснилось впоследствии, ничего этого они не сделали.
В большинстве московских дворов нужники ставились на дворах или в сенях. В 1712 году, ходатайствуя о расширении монастырской территории до стены Белого города, игуменья Олимпиада доносила, что на этом участке земли «останется для нужников и для поклажи дров» пять саженей. Очевидно, такие нужники были деревянными и ставились в отдалении от жилья, существенно не отличаясь от позднейших дачных сортиров. В каменных палатах под нужники отводились специальные помещения, отгороженные от других деревянными стенами. В деревянных хоромах туалет именовался «столчаковской избой» (отсюда произошло современное слово «стульчак»). Такая «изба» была включена в единый комплекс с другими помещениями — в нее проходили через переходысени.
Оба вида отхожих мест — дворовые и домовые — чистились нанимаемыми рабочими. Любопытно, что в XVII веке слово «золотарь» по отношению к этим рабочим не употреблялось — их называли «чистопрятами». 8 февраля 1697 года сестры Вознесенского монастыря наняли «чистопрятов», крестьянина Костку Офанасьева «с товарищи», «вычистити в монастыре большой игуменский да в Приказе монастырских дел нужники». Сумма вознаграждения Костке и его товарищам представляется вполне приличной — два рубля десять алтын, поскольку «чистопряты» за очистку 15 марта того же года «келарского и казначеинского» нужников получили всего 23 алтына и две деньги. Нечистоты выгребались и вывозились за город, «ниже Спасского монастыря Нового», где их предписывалось забрасывать землей. Понимая опасность того, что нечистоты во время дождей или паводка могут попасть в реку, власти мудро распорядились сваливать их ниже по течению.
Впрочем, такой порядок не всегда поддерживался. Некоторые хозяева, ленившиеся чистить нужники, засыпали их и выкапывали новые. Были на дворах и помойные ямы, которые также, если пространство двора позволяло, закапывали.
Европейцы обычно считали себя гораздо культурнее русских во всех отношениях; однако свидетельство голландца Николааса Витсена (1664) весьма красноречиво показывает, что иноземные гости были готовы пренебречь санитарией, а русские, напротив, довольно жестко за ней следили: «В комнатах обычно имеются окошки, через которые мы часто ночью мочились. Как-то через окно один из членов английского посольства справил свою нужду. Русские узнали об этом, а он сбежал; если бы его поймали, то зарубили бы. Это заставило нас остерегаться».
Полноценная канализация в XVII веке существовала только в царском дворце; она выводила нечистоты в Неглинную у Боровицких ворот. Лейб-медик царя Алексея Михайловича С. Коллинс рассказывает: «Старый генерал, Александр Лессли, 99-летний шотландец, который живет теперь в Смоленске, говорил однажды с императором о способах взять Смоленск приступом. Царь слушал внимательно и не отпускал от себя генерала Лессли, которого мучил очень жестокий понос; скромность удержала его слишком долго; наконец, потеряв терпение, он вдруг ушел. Император удивился и спрашивал о причине его внезапного удаления; но, узнав ее, смеялся от всего сердца и тем показал, что не был в неудовольствии за внезапное удаление генерала». Эта история, помимо прочего, свидетельствует о наличии в царском дворце туалетов, доступных для посетителей.
Нечистоты не составляли большой проблемы в Москве, где не было, как в западноевропейских городах, общественных туалетов. Но с разнообразным мусором, кухонными отходами и дохлятиной приходилось бороться более серьезно. Опись повреждений Китайгородской стены, составленная в 1629 году, отмечает, что в промежутке между Никольскими и Ильинскими воротами жители «из дворов навоз и всякое сметье мечют в ров». Перед большими крестными ходами с участием царя и патриарха по улице проходили 50 метельщиков, подметавших мостовые. Большая приборка велась и перед приездом в город иностранных послов. Повседневная обязанность содержать улицы в чистоте была возложена на горожан, которым предписывалось: «В улицах всё вычистить. Чтобы из поварен и из заходов на улицу отнюдь не было». Следили за этим объезжие головы и другие представители власти.
Особую проблему составляли торговые ряды. Нередко хозяева лавок прятали там мертвечину, которую скармливали собакам. В 1693 году торговец Железного ряда Сергей Ловушкин был взят на съезжий двор и бит батогами за то, что спрятал у себя дохлую корову В 1692-м торговцы Холщевого, Шубного и Птичного рядов жаловались, что в соседних Овчинном и Лапотном рядах некоторые места настолько «заскордели пометом», что «от того помету и от духу сидеть в лавках невозможно». Позднее, в XVIII—XIX веках, прославился своей вопиющей антисанитарией Охотный ряд.
В Зарядье по соседству с торговыми рядами находился Мытный двор, на котором взимали пошлину с различных товаров, в том числе скота и птицы. В связи с этим, писал в XIX веке видный москвовед А.А. Мартынов, «от помета разного рода здесь была большая нечистота, поэтому раньше и переулок назывался Пометным». Мытный двор просуществовал здесь до XVIII столетия, оставив в слоях второй половины XVI века вполне узнаваемые следы — мощный слой навоза со щепой (видимо, затем навоз стали убирать). В этом слое обнаружены интересные находки — палочки с зарубками для счета, так называемые носы, породившие поговорку «Заруби себе на носу».
Замусоренность московских улиц вызвала указ Петра I от 8 апреля 1699 года: «По Москве по большим улицам и по переулкам чтобы помету никакого и мертвечины не было, а было б везде чисто; и о том указал великий государь сказать на Москве всяких чинов людем». Нарушителей ждало суровое наказание — битье кнутом и штраф. Впрочем, такие меры не могли решить проблему. После кончины первого императора даже Кремль, покинутый и постепенно разрушавшийся, был завален нечистотами и мусором. В 1727 году начальство Казенного двора сообщало: «От старого и доимочного приказов всякой пометной и непотребный сор от нужников и от постою лошадей подвергает царскую казну немалой опасности, ибо от того является смрадный дух, а от того духа Его Императорского Величества золотой и серебряной посуде и иной казне ожидать опасной беды, отчего б не почернела».
Грязь на московских улицах оставалась насущной проблемой вплоть до конца XIX века. В ней тонули экипажи, лошади, горожане теряли обувь. Знаменитый разбойник XVIII столетия Ванька Каин использовал это обстоятельство при совершении одного из грабежей: завез угнанную груженую карету в грязь, посадил в нее сообщницу, а сам с подручными под видом провинившихся слуг спокойно выносил имущество, награждаемый потоками брани, исходящими от мнимой «барыни». Однако в средневековых городах Западной Европы дела обстояли еще хуже. Стоки общественных и частных туалетов вели к городским ручьям и рекам. В 1350 году под Монмартром построили первую подземную клоаку. Дурной запах, исходивший от нее, заставил короля Франциска 1(1515— 1547) перевезти свою мать Луизу Савойскую из Лувра в Тюильри. В Москве до таких ужасов не доходило — ее воздух очищался многочисленными садами, а горожане поддерживали чистоту частыми посещениями бань, стоявших на Москве-реке и Неглинной.
Московский двор
В Средние века дома горожан существенно различались в зависимости от благосостояния и социального положения владельцев. В разных частях этого обширного спектра были великолепные дворцы царя и патриарха, хоромы бояр, думных людей и богатых купцов, рядовые дворы посадских, курные избы небогатых горожан. Существенно различались также размеры дворовладений, хотя иностранцы отмечают, что характерными особенностями московских дворов являлись их обширность и наличие у большинства сада и огорода. Отразились эти реалии и в народной песне «По улице мостовой»:
Наиболее подробно пишет о московских домах (1527) П. Иовий со слов Д. Герасимова: «Именно городские здания тянутся длинной полосой по берегу Москвы на пространстве пяти миль. Дома в общем деревянные, делятся на три помещения: столовую, кухню и спальню; по вместимости они просторны, но не огромны по своей постройке и не чересчур низки… Почти все дома имеют при себе сады как для разведения овощей, так и для удовольствия, отчего редкий город по своей окружности кажется много большим».
Многочисленные археологические находки и документы, а также сохранившиеся здания XVI—XVII веков позволяют достаточно полно представить себе различные типы московских домов. Каменных палат XVII столетия до нашего времени дошло несколько десятков.
С самого начала существования города его застройка состояла из дворов-усадеб. Жилой дом, хозяйственные постройки, мастерские, сад, огород, парадный двор — всё это окружал частокол или тын — забор с воротами. Для того чтобы войти на чужой двор, нужно было, постучав, сказать: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас!» С ответным возгласом «Аминь!» ворота открывали. Такой порядок и поныне существует в монастырях.
Двор богатой усадьбы был замощен плахами и дранью. Боярский дом обычно стоял в глубине двора. На улицу выходили тын и здания хозяйственных построек. Позднее, в XVIII веке, в дворянских усадьбах сформировался курдонер — парадный, чистый двор перед главным домом, а хозяйственные постройки и сад были отнесены за дом. Ремесленники и торговцы, напротив, стремились располагать свои дома ближе к улице для удобства общения с покупателями и заказчиками. В раннесредневековой Москве, как свидетельствуют результаты раскопок в Зарядье, твердых традиций на этот счет еще не сложилось: дом кожевника в усадьбе XII— XIII веков стоял в глубине двора, дом литейщика-ювелира XIV—XV столетий выходил на улицу, дом сапожника XV века стоял во дворе. В усадьбе литейщика рабочее помещение было устроено позади дома под навесом и углублено в землю; там же находились печь-домница, хозяйственная постройка (видимо, хлев) и колодец.
Деревянные жилые дома в XII—XV веках были срубными. Они строились обычно из сосны и ели; реже применялся дуб — обычно его использовали для хозяйственных построек и оборонительных сооружений. Чаще всего дом имел подклет, где хранились припасы; над ним располагалась жилая комната с печью. В жилище поднимались по наружной лестнице. Встречались также и поземные дома, стены которых утеплялись земляной подсыпкой — завалинкой. Но и в этом случае дом мог иметь погреб, заглубленный в землю. Конструктивную основу дома составляла квадратная клеть, которая рубилась «в обло» — на концах бревен сверху делалась полукруглая выемка, огибавшая вышележащее бревно.
«Дома их деревянные, без извести и камня, построены весьма плотно и тепло из сосновых бревен, которые кладутся одно на другое и скрепляются по углам связями, — пишет Флетчер. — Между бревнами кладут мох (его собирают в большом изобилии в лесах) для предохранения от действия наружного воздуха».
Часто цельный сруб разделялся капитальной стеной пополам, при этом в одной части дома — избе («истобке») располагалась печь, а через нее входили в другую — чистую, неотапливаемую (светлицу).
Самые простые избы, топившиеся по-черному — без трубы, имели маленькие волоковые окна — выемки в двух бревнах, вырубленные на половину их ширины, закрывавшиеся деревянными задвижками. В такие окна в железной раме могли вставлять куски слюды. В целях экономии тепла в черных, курных избах могли и вовсе обойтись без окон. Потолка в этих домах не было, дым поднимался под крышу и выходил через ее щели. Поскольку дымовой слой находился на довольно большой высоте, то находиться в этих домах было не так трудно, как представляется. Иностранцам, впрочем, такое жилье казалось некомфортным. «Дома в этом городе, как и в прочих городах и селениях, небольшие и дурно расположенные, без всякого удобства и надлежащего устройства, — пишет англичанин Р. Барберини. — Во-первых, большая изба, где едят, работают, одним словом, делают всё: в ней находится печь, нагревающая избу, и на этой печи обыкновенно ложится спать все семейство; между тем не придет им в голову хотя б провести дымовую трубу, а то дают распространяться дыму по избе, выпуская его только чрез двери и окна, так что немалое наказание там оставаться».
В домах, где была печь с трубой, делали окна современного типа, которые закрывали растянутым бычьим пузырем, слюдяной оконницей, реже — стеклом. Такие окна называются красными или косящатыми. Стекло появляется в Москве довольно рано — в XIV веке.
Двускатные крыши домов крылись тесом (тонкими досками древесины разных пород), дранью (тонкими пластинами хвойных деревьев) и лемехом (изогнутыми деревянными дощечками).
Богатые хоромы того же времени состояли из нескольких срубов и обычно достигали трех этажей: первый был отведен под нежилые постройки, служившие для хозяйственных нужд; на втором находились основные помещения — жилые комнаты и парадные горницы, где принимали гостей; на третьем располагались терема и светлицы, а также галереи-гульбища. Крытая галерея верхнего этажа в XII—XV веках именовалась сенями. Особые сени устраивались для хозяйки со свитой. Деревянные хоромы венчал терем с высокой крышей, откуда через «стекольчатые окна» открывался вид на город и окрестности.
Деревянные хоромы знати богато украшались резьбой, металлическими коваными деталями, на крыши выходили дымовые трубы с резными украшениями. Отдельно стоявшие (или соединенные со всем комплексом сенями) «повалуши», по мнению М.Г. Рабиновича, являлись башнеобразными сооружениями в несколько этажей на подклетах, схожими с теремами, и имели расписные горницы без печей. Возможно, первоначально они являлись сторожевыми башнями. На тогдашних миниатюрах крыши княжеских палат изображаются двускатными, а «повалуши» завершаются крышами разных видов — двускатными, четырехскатными, бочкообразными.
Располагавшиеся на дворах хозяйственные постройки также были срубными. Самые простейшие погреба представляли собой врытые в землю бочку, выдолбленную из целого пня, или сосуд. У зажиточных людей погреб мог быть двухэтажным, над ним возвышалась «напогребница», в которой тоже хранили запасы. На дворах стояли поварни (с XV века — могли быть и каменные, но чаще всё же деревянные), конюшни, хлев, бани.
В XV—XVI веках наряду с распространением каменных и кирпичных построек появляются комбинированные — возведенные из камня и дерева. Каменная палата могла встраиваться в обширный деревянный дом, часто на каменном первом этаже ставили деревянные второй и третий. В XVI столетии на каменном подклете царского дворца высились «брусяные избы». Москвичи предпочитали жить в деревянных помещениях, более полезных для здоровья. С ними был согласен Флетчер: «Деревянная постройка для русских, по-видимому, гораздо удобнее, нежели каменная или кирпичная, потому что в последних больше сырости и они холоднее, чем деревянные дома, особенно из сухого соснового лесу, который больше дает тепла». Сходное сообщение содержится и у Павла Алеппского.
В это время распространяется новый строительный прием — рубка углов сруба «в лапу», при которой концы бревен не выступают за плоскость стены. Московские плотники применяли самый сложный вариант такого крепления — «в лапу с зубом» (прямоугольным выступом в верхнем бревне, входящим в соответствующий паз нижнего бревна). Как и в более ранний период, деревянные дома XVI—XVII веков ставились на подклете или были поземными. При раскопках были обнаружены остатки поземных домов с погребами. В доме хлебника в Заяузье в погребе хранились бочки с зерном, хотя на усадьбе был и амбар. В XVI—XVII веках получают распространение дома, состоящие из трех помещений — избы, сеней и клети. Изба, как и ранее, была единственным отапливаемым помещением, она стояла на подклете и потому именовалась горницей (от слова «горний» — верхний, высший). Горница была «черной» или «белой». Печь складывали из кирпича или делали глинобитной, трубы в «белой» горнице были керамическими и имели вьюшки. На некоторых рисунках XVI века встречаются изображения деревянных труб-дымниц, подобных тем, что, согласно этнографическим данным, использовали крестьяне в XIX столетии.
Богатые хоромы отличались большими размерами, сложной планировкой и значительной высотой. Они всегда ставились на подклетах и на уровне второго этажа соединялись переходами и сенями. Такой комплекс включал в себя жилые помещения — покои хозяина, его жены, комнаты детей, рабочий кабинет, а также парадные и хозяйственные помещения. Сени, часто встречающиеся в богатых домах XVI—XVII веков, в это время превратились в неотапливаемые помещения типа прихожей или передней. Они могли выполнять роль парадной приемной — в таком случае их богато украшали. Помимо горниц и изб (упоминаются также «столовые избы») в состав богатых палат входили чердаки (верхние помещения над сенями или горницами), чуланы (жилые комнаты или кладовые), светлицы (там женская часть домочадцев занималась рукоделием), «повалуши». Последние соединялись с палатами сенями и переходами, но стояли отдельно. Зато в общей связи с другими постройками находилась мыльня — небольшая баня. Включалась в этот комплекс и домовая церковь, располагавшаяся на втором или третьем этаже.
На обширных дворах XVI—XVII веков выделялись зоны, имевшие различное предназначение. Двор перед господским домом был парадным, чистым. По нему, спешившись либо выйдя из саней или кареты, к парадному крыльцу проходил гость. Передний двор образовывали не только забор с воротами, но и постройки, выходившие фасадами на улицу Чаще всего это были амбары, сушила, «людские чуланы», житницы, ледники, дровяные сараи и т. д. За боярским домом располагался хозяйственный двор, на котором стояли поварни, конюшни, хлев, псарни, были разбиты сад и огород, могли располагаться мастерские ремесленников, кузницы, баня. Двор мог заборами делиться на части — отделялись от других территорий сад, хозяйственный двор. Иногда для этого было достаточно плетня, который не давал скотине и домашней птице пробраться на огород. На дворах были вырыты колодцы. Помимо частных существовали и особые «большие колодези» для «пожарного времени», которые устраивались на улицах по одному на десять дворов. Колодец имелся не на каждом дворе, и, видимо, не из каждого колодца можно было пить воду, поэтому на боярских дворах жили слуги-водоносы.
Во второй половине XVII века правительство обращало особое внимание на каменное строительство в Москве. Возведение каменных домов представлялось властям лучшим средством против распространения пожаров. Еще в 1633 году царский указ обещал желающим «ставить палаты каменные»: «…и тем людям от государя и отца его государева великого государя святейшего патриарха будет милостивое слово».
Однако число каменных домов увеличивалось медленно, и к концу столетия царские указы изменили тональность. 23 октября 1681 года указ «о покрытии палатного строения тесом или дранью и о делании каменнаго строения» уже требовал, чтобы «всякое палатное строение крыли тесом, а сверх тесу усыпали землей и укладывали дерном; или крыть дранью на подставках, чтобы легче тесу для того, чтобы в пожарное время можно было для отъемки кровли сломать скорее, чтобы от того пожары не множились». Кроме этого, объявлялось: «…у которых у вас дворы по большим улицам, к городовой стене к Китаю и к Белому городу, и которые ныне погорели, и тем людям указал Великий Государь делать каменное строение; а на то строение пожаловал Великий Государь, велел вам дать кирпичу из приказу Большого дворца по указной цене по полтора рубля за тысячу в долг, а деньги в Свою Государеву казну взять с вас погодно в десять лет… А кому за чем каменнаго строения строить не в мочь, и тем по большим улицам, вместо забору, строить стенки каменные неотложно по весне, для того, что большие улицы, во многих местах тесны, и в пожарное б время свободно было стрельцам от пожара дворы отымать». Видимо, никто не спешил воспользоваться царской милостью, поэтому 1 сентября 1685 года и 3 октября 1688-го правительство царевны Софьи повторило этот указ, прибавив: «Деревяннаго строительства отнюдь никому не делать, а кто сделает какие хоромы или чердаки высокие, у тех строение велеть сломать».
Несмотря на это, вплоть до конца столетия Москва оставалась в основном деревянным городом. Даже в 1787 году число каменных домов в городе составляло 18 процентов. С учетом каменного строительства, которое велось в XVIII веке, можно полагать, что веком ранее число каменных домов не достигало и десяти процентов.
На протяжении всего XVII столетия на дворах москвичей строились и сохранялись те же основные типы и виды построек, но сочетание основных элементов дома и дворовых строений в каждом владении было своеобразным, о чем свидетельствуют их описания в документах. Выше уже приводилось описание усадьбы князя И.В. Ромодановского, вольготно расположившейся за стенами Богоявленского монастыря. Еще более обширным был двор князя Юрия Андреевича Пенинского-Оболенского, который описан в его духовной грамоте, составленной не позднее 1565 года: «А что на Москве на моем подворье хоромов на заднем дворе горница с комнатою, перед комнатою сени, перед горницей повалуша да сени же, да на заднем дворе две избы хлебные, да пивоварня, да поварня, да мыльня, а на переднем дворе две повалуши да анбар, а на другую сторону ворот два погреба, конюшня, две сенницы да житница. А столовую горницу с комнатою и с подклеты, да повалушу комнат… да сени с задним крыльцом, и с переходы, да горница одинока на конюшенном дворе…» Как видим, в княжеской усадьбе было два двора — передний и задний, господский дом располагался в глубине и состоял из нескольких помещений. Столовая горница с «пова-лушей», сенями и переходами стояла отдельно.
В 1559 году Яков Степанович Бундов продал Кирилло-Белозерскому монастырю двор «на Орбате подле Савинского монастыря», на котором стояли три избы, «да пристена (пристройка к стене дома. — С. Ш.), да клеть», мыльня, погреб, ледник с напогребицами. Двор был огорожен заметом — дощатым забором.
В 1586/87 году Дмитрий Леонтьевич Ворыпаев заложил свой двор у церкви Введения во храм Богородицы рядом с Соловецким подворьем монаху Протасию за пять рублей. На дворе имелись «горенка да сени бревенные не покрыты, да погреб под сеньми, да мыленка ветха, да городьба кругом».
Вдова сусального мастера Афанасия Яковлева Анна Сидоровна в 1630 году продала Новоспасскому монастырю за 30 рублей двор «за Яу[з]скими вороты, за Белым городом, в слободе Денежных мастеров, в приходе Живоначальные Троицы и Чюдотворца Сергия». На дворе стояли строения: «изба, а против избы повалуша, а промеж избы-повалуши (в данном случае, вероятно, так названа горница на высоком подклете. — С. Ш.) сени с крыльцом; да на дворе погреб». Владение было окружено «городьбой» и соседствовало с подворьем Новоспасского монастыря, потому и было приобретено старцами.
В 1646 году Федор Криков Большой Протасьев продал Никифору Демидовичу Малыгину за 100 рублей двор у Никитских ворот Белого города. На дворе находились «горница на подклете, против ее повалуша, меж ими сени, да два погреба, да колодезь, а двор огорожен забором».
В 1674 году было составлено описание двора стольника Петра Хитрово (ранее он принадлежал дьяку Ефиму Юрьеву) у Пречистенских ворот. Двор имел в длину от ворот 25 1/2 сажени, поперек на одном конце 19 1/6 сажени, на другом — 113/4 сажени (всего — 378 квадратных саженей). На нем располагалось довольно много строений, весьма тесно поставленных: «палата передняя, сени, другая палата, сени проходные о 3 житьях, третья палата, четвертая палата, где кладут запасы, под ней палата ж. Перед тою палатою сени да чюлан, а под теми всеми палатами два погреба мерою против палат, да подле погребов палатка, да на дворе другая палатка людцкая, избушка людская да полатка, где кладут хлебные запасы, а у тех у всех и у сеней, вместо сводов, потолки деревянные; да деревяннаго строения: на больших палатах два чердака горница на жилом подклете, изба белая с сеньми передними, клетка, ледник дубовый, на нем напогребица, 5 чюланов людцких, конюшня, на ней сушило, да два чюлана, сарай, покрытый дранью, горница на жилом подклете, изба белая с сеньми передними, тесом; около двора 18 звен забору; на том же дворе сад…».
Бывали, впрочем, и редкие случаи появления иных типов сооружений. На дворах бояр ставились каменные церкви, а на дворе известного своим нищелюбием Федора Михайловича Ртищева были две богадельни, одна из которых была каменной. Строили богадельни также и другие состоятельные дворовладельцы.
Сборник правил, советов и наставлений XVI века «Домострой» предписывал рачительному хозяину особенно заботиться о своем доме: «…везде на дворе всегды у собя смотрети, или ключнику, или кому приказано, или тын попортился, или городба в поле или в огороде, или ворота, или замки попортилися, или которой хоромины кровля гнила или об[в]етшала, или конюшни и хлевы, и всякая хоромина, или жолобы засорилися, всё то смывати и мести, и жолобы вычищати, и перекрывати, и перекрепливати, кое поветшало и поломилося…»
Дотошный автор наставлений, казалось, не упустил ни одного элемента обширного московского дома, призывая чинить окна, столы, лавки, двери, ставни, цепи; наблюдать за порядком в мыльне, погребе, леднике и т. д.; смотреть, чтобы «всё бы было и твердо и крепко и не згнило и не накапало и не нагрязнено и не намочено и в кровли и в суши, ино тому подворью, и всякому обиходу домовитому старости и об[в]етшания нет, всегды живет внове». Предписывалось уделять особое внимание печам, следить за тем, чтобы по двору не валялись метлы и лопаты, колодец был чистым, а если колодца нет — чтобы существовал запас воды на случай пожара.
Особые главы в «Домострое» посвящены обустройству хозяйственного двора — поварен, пивоварен, винокурен, погребов, ледников, сушил, сенниц, житниц, конюшен, скотных дворов и т. д. Не забыл автор напомнить, что собак необходимо держать на привязи или цепи, и сделал это весьма своевременно — Судебник 1589 года предусматривал ответственность хозяев: «А у кого во дворе или под окном на улице или в избе собака изъест стороннего человека, ино чем тот раненый пожалует, или кормить, поить и рана лечить, покаместа изживет, тому на дому своем, чья собака, потому, что, знав у собя собаку съедисту, а не крепит…».
Самая обширная глава, касающаяся дворовой территории, в «Домострое» посвящена томо, «как огород и сад водити»: как огораживать и охранять территорию, удобрять почву, спасать посадки от мороза, создавать парники, ухаживать за растениями и овощами. Судя по «Домострою», на московском дворе XVI века произрастали яблони, груши, вишни, капуста, свекла, огурцы, дыни, морковь, горошек, борщевик (его съедобные листья использовали в пищу — варили и добавляли соленья) и зерновые.
По «Домострою» сад и огород носили исключительно утилитарный характер, но в то время, как утверждает Иовий, сады создавались также «для удовольствия». В XVII веке на декоративные элементы в садах стали обращать еще больше внимания. Рейтенфельс свидетельствует: «Богатыелюди присоединяют к городским домам своим садики, засаженные пахучими растениями».
Огромный сад был на дворе боярина Василия Ивановича Стрешнева на Воздвиженке. Сам двор имел протяженность в 70 саженей по Воздвиженке, 40 саженей по переулку, шедшему от Знаменки, по двум другим сторонам — 64 и 54 сажени. Сад, располагавшийся за главным домом, в длину достигал 33 саженей (вдоль сорокасаженной стены), а в ширину — 20,5. Видимо, Стрешнев был большим любителем садов — он владел также загородным двором и огородом подле Остожного двора за Пречистенскими воротами и огородом за Фроловскими воротами.
К сожалению, мы не знаем, что росло в саду у Стрешнева, однако другие описания московских дворов дают представления о разводимых растениях. Так, у стольника Петра Хитрово росли «4 черемхи, 2 рябины» — деревья, имевшие чисто декоративную функцию. На одном из посадских дворов на Поварской можно было увидеть более полезные растения: «22 яблони, да груша, куст вишен, три куста серебориннику (возможно, шиповника. — С. Ш.), да смородины 17 кустов красной доброй, 13 кустов красной плохой, да белой куст, крыжу (крыжовника. — С. Ш.) 11 кустов; да цветов: куст пионий, да лилей и гвоздики мест с 20, малины 3 куста». Как можно видеть, этот сад сочетал в себе плодовые деревья и кусты с цветами. В XVII веке, по свидетельству Олеария, в России начинают выращивать розы.
Наибольших успехов в садоводстве достигли царские садовники. В Кремлевском дворце были устроены Верхний и Нижний Набережные сады, процветали Государев сад за Москвой-рекой и Аптекарские сады в Москве. Однако самыми великолепными были сады в царских загородных усадьбах, прежде всего в Измайлове.
Царь, не ограниченный ни в средствах, ни в размерах своих владений, мог производить какие угодно садовые эксперименты. Простым москвичам в этом отношении было труднее — размеры их садов напрямую зависели от площади дворовладений, а та, в свою очередь, от социального статуса владельца.
«Размеря против наказу…»
В Средние века церковное и частное землевладение как в городах, так и за их пределами существенно уступало царскому. Вотчина — частное владение землей, находящейся в сельскохозяйственном обороте, — не сильно отличалась от поместья — условного владения (при условии и на срок службы). Их хозяева были обязаны нести государеву службу выступать в поход «конно, людно и оружно». Разница между вотчиной и поместьем состояла в том, что первую можно было продавать, завещать, давать в монастыри, закладывать, а второе — нет.
В городах ситуация была несколько иной. Дворы служилых людей «по отечеству» (бояр и дворян) были освобождены от налогов (тягла), но с них платились подати на городские нужды — «мостовые» и «решеточные деньги». В таком же положении находились и церковные владения. И те и другие могли быть куплены, получены в наследство или в дар либо даны верховной властью. Служилые получали от царя за службу дворы, дворовые места и «огородную» землю. Такие «дачи» регламентировались согласно чину служилого человека. По ходу карьерного роста служилый человек мог несколько раз сменить место жительства, подавая челобитные о выделении ему более обширных дворовладений. Царь жаловал городские земли церковным иерархам и монастырям (последние чаще всего получали участки для строительства подворий), раздавал под дворы белому, приходскому духовенству. Эти владения были «обелены» — освобождены от тягла, а их владельцы назывались «беломестцами».
Другим типом белых земель были слободские. На них выделялись участки под дворы служилым людям «по прибору» или ремесленникам дворцовых слобод, «размеря против наказу». Хозяева таких дворов пользовались ими, пока несли государеву службу (стрельцы, пушкари) или трудились в мастерских «на царев обиход». До 1649 года существовали также белые слободы, в которых земля принадлежала духовным властям и боярам.
Жители черных слобод могли свободно заниматься торговлей и ремеслами, но несли тягло — платили поземельный налог. К тяглу прибавлялись городские повинности и выплаты, общие для всех дворовладельцев: сборы на мощение улиц и содержание решеток, сторожевая служба, поддержание улиц в чистоте. «Домострой» советовал дворовладельцу «дани и пошлины, и всякого оброку, и всяких даней и всяких государских податей на себе не задерживати, копити не вдруг, а платити ранее до сроку». В случае неуплаты горожанин рисковал попасть в тюрьму «на правеж» — его истязали до тех пор, пока он каким-нибудь образом не находил деньги.
После Смутного времени в Москве образовалось значительное количество опустевших территорий, которые правительство щедро раздавало служилым людям и ремесленникам дворцовых слобод. Однако к 1620 году большинство земель в пределах Белого и в значительной части Земляного города было роздано. Тогда служилые люди начали приобретать черные земли и «по стачке» с «тяглыми людьми» превращать эти дворы в белые. В результате черные слободы запустевали, недоимки росли, а доходы казны снижались. В 1621 году появился царский указ: «…тяглых дворов и дворовых мест беломестцам не продать, и не заложить, и по душе, и в приданое никому не отдать». Продажа и передача дворов в черных слободах могли осуществляться только между их жителями. Но москвичи игнорировали этот запрет. В 1639 году правительство его подтвердило, а в 1б49-м он был закреплен в Соборном уложении, однако и после этого нарушался, что вызвало новый его повтор в указе 1660 года. В 1686 году новый указ несколько смягчил прежние требования — «беломестцам» было разрешено покупать дворы в черных слободах при условии, что они будут платить с него налог в тех же размерах. Как можно видеть, весь XVII век москвичи стремились облегчить себе жизнь, избавившись от тягла (не случайна его связь со словом «тяжесть»), пусть даже при помощи не вполне законных операций с недвижимостью в сговоре с более удачливыми «беломестцами».
Само существование белых слобод вызывало недобрые чувства у жителей тяглых, черных слобод. «Заложившие» за патриарха, епископа, «честную обитель» или «сильного человека», сосед не платил городской налог, а вел такой же промысел и мастерил такую же продукцию. «Где же справедливость?» — вопрошал обитатель тяглого двора. Негодование жителей черных слобод вылилось на улицы во время московского восстания 1648 года (Соляного бунта), и правительство было вынуждено прислушаться к гласу народа. Первая же статья девятнадцатой главы Соборного уложения гласила: «Которыя слободы на Москве патриарши и митрополичи и владычни и монастырския и бояр и околничих и думных и ближних и всяких чинов людей, а в тех слободах живут торговые и ремесленные люди и всякими торговыми промыслы промышляют и лавками владеют, а государевых податей не платят и служеб не служат, и те все слободы со всеми людми, которые в тех слободах живут, всех взяти за государя в тягло и в службы безлетно и бесповоротно… А впредь, опричь государевых слобод, ничьим слободам на Москве и в городех не быть».
Белые слободы церковных иерархов, монастырей и бояр были ликвидированы, но само белое землевладение сохранилось. По-прежнему оставалась актуальной и проблема проникновения «беломестцев» в черные слободы.
При распределении самих белых земель правительство стремилось следовать определенным нормативам, ставившим размеры выделяемого земельного участка в прямую зависимость от служебного положения его владельца. В 1643 году служилые люди были разделены на три «статьи». Людям первой «статьи» (боярам) давались дворы размером 30 x 20 саженей. Окольничие и думные дьяки, составлявшие вторую «статью», получали владения площадью 30 x 15 саженей. В третьей «статье» оказались дворяне, дьяки и подьячие, размеры дворов которых должны были равняться 30 x 10 саженей. При переводе в современную систему мер это соответственно 2799,3, 2099,5 и 1399,6 квадратного метра. Естественно, истинные размеры дворовладений служилых людей несколько отличались от «указных» (например, вышеупомянутый двор Петра Хитрово, принадлежавшего к третьей «статье», имел площадь в 378 квадратных саженей), но в целом такой порядок стремились соблюдать. Комментируя этот документ, П.В. Сытин пишет: «Это очень важный указ, сыгравший большую роль в планировке и застройке Москвы. До 1917 года и даже теперь площадь большинства дворов в Садовом кольце приближается к указанным трем размерам или к их кратным, за исключением бывших дворов церковного причта на “монастырях” церквей, площадь которых большей частью не превышала 100 квадратных саженей. Длина дворов — 30 саженей — определила длину кварталов между переулками в 60 саженей, несколько уменьшенную впоследствии при расширении улиц за счет дворов, или удвоенную и утроенную при ликвидации некоторых переулков».
В 1652 году при создании Иноземной (Новой Немецкой) слободы на Яузе был применен тот же принцип распределения земельных участков. Правда, слобода разбивалась на пустом месте, поэтому дворы здесь были ровнее, чем на московском посаде. Царский указ об организации слободы гласил: «Служивым немцам, первая статья, вдоль по 40, поперек по 20 саженей; другая статья, вдоль по 20, поперек по 15 саженей; третья статья, вдоль по 15, поперек по 10 саженей; а докторам — против первой статьи, аптекарям — против средней статьи, алмазного, и золотого, и серебреного, и канительного, или кружевного дела немцам мастерам… всем — против средней статьи, и торговым немцам, и вдовам, примеривая к прежним их московским дворам; меньших статей немцам: сержантам, и капралам, и полковым обозничим, всяких мелких чинов служилым немцам — вдоль по 10 саженей, поперек по 8 саженей… Дати под дворы места немкам, вдовам, и всяким мелким людям немцам, у которых своих дворов на Москве нет, вдоль по 8, поперек по 6 саженей…»
Таким образом, площадь самых крупных дворов в Иноземной слободе составляла 3732,4 квадратных метра, самых мелких — 223,9 квадратных метра. Такие большие размеры «первостатейных» дворовладений, превышавших даже боярские, объясняются тем, что слобода ставилась за городом, где земля имела совсем иную цену, чем в пределах Земляного города. Примечательно, что в числе крупнейших дворовладельцев оказались протестантские пасторы.
В стрелецких слободах дворы полковников и сотников составляли 16 x 12, 14 x 12 и 12 x 12 саженей, их площадь — соответственно 895,7, 773,8 и 671 квадратный метр. Под дворы рядовых стрельцов выделялась площадь в 51/4 x 6 саженей (146,9 квадратного метра). По указанию П.В. Сытина, близким по размеру к стрелецкому был обычный двор посадского человека — 116—139 квадратных метров.
Анализ переписи московских дворов 1620 года, проведенный Е. А Звягинцевым, показал, что крупных дворовладении в восточной части Белого города (от Неглинной до Яузы), заселенной в основном жителями черных, дворцовых и стрелецких слобод, было крайне мало. Из 3240 дворов всего восемь занимали площадь более тысячи квадратных саженей (4665,6 квадратного метра), 57 дворов — более 500 квадратных саженей (2332,8 квадратного метра), зато 804 двора имели 50 квадратных саженей (233 квадратных метра), а площадь почти двух тысяч дворов в среднем составляла около 60 квадратных саженей (279,9 квадратного метра). В дальнейшем и этот средний размер уменьшился почти вдвое из-за увеличения числа жителей Москвы. В загородной Мещанской слободе, которая, как и Иноземная, была разбита на пустом месте, средний размер двора составлял 20 x 5 саженей (466,5 квадратного метра), но встречались и дворы площадью 81,6 квадратного метра.
Как можно видеть, размеры московских дворов весьма серьезно колебались — от гигантской усадьбы В.И. Стрешнева в 1,47 гектара до посадского «дворишка» с избой, службами и огородом общей площадью 139 квадратных метров. Однако маленькие дворы преобладали, а большие были редкостью. Этот вывод Е.А. Звягинцева и П.В. Сытина подтверждается исследованиями другого знатока средневековой Москвы С. К. Богоявленского. Он оценивал население Москвы в последней четверти XVII века примерно в 200 тысяч человек, из которых 48 тысяч составляли жители черных и ремесленных слобод, 44 тысячи — стрелецких и других военных слобод; дворян было 53 тысячи, духовенства — 27 тысяч, иноземцев — 28 тысяч. Таким образом, дворяне, которые могли иметь владения площадью от 300 квадратных саженей и больше, составляли только четверть населения. Следовательно, остальные три четверти москвичей жили на небольших дворах.
Помимо дворовой земли служилые люди, особенно члены Боярской думы и дворяне, имевшие придворные чины, били государю челом о «даче» земли под «огороды». «Огороды» были загородными усадьбами, на которых ставились избы и хозяйственные постройки, создавались сады и сажались овощи, содержалась скотина.
В начале царствования Михаила Федоровича раздача земли под «огороды» шла весьма активно. Но уже в 1623 году правительство начало ограничивать этот процесс — царь указал не давать «в додачу» земли тем, у кого есть дворы и «огороды», а также конфисковать излишки земли в пользу тех, кто ее «сыщет». Легко представить, какие конфликты вызвало это распоряжение. В 1649 году размеры «огородов», как ранее дворов, решили соотнести со служебным положением их владельцев: боярам было указано давать 100 x 50 саженей, окольничим — 80 x 40, думным дворянам и думным дьякам — 60 x 30, стольникам — 35 x 17,5, стряпчим и дворянам московским — 30 x 15, подьячим — 6 x 3 сажени. В результате самые большие «огороды», согласно указу, могли достигать пяти тысяч квадратных саженей (2,33 гектара), а самые маленькие — 18 квадратных саженей (83 квадратных метра). Если же «огород» давался в границах Земляного города, то его площадь уменьшалась вдвое.
Надо ли говорить, что и тут «указная мера» нарушалась «сильными людьми»? Например, боярин Иван Федорович Стрешнев, владевший загородным двором и «огородом» между Никитскими и Смоленскими воротами Земляного города, в 1682 году передал их своему внуку князю Алексею Васильевичу Голицыну, сыну знаменитого правителя. Размеры владения составляли 90 x 80 саженей (3,3 гектара). Для сравнения — Красная площадь занимает 2,3 гектара.
Как видим, пресловутый «квартирный вопрос» и в Средние века серьезно осложнял жизнь москвичам. Одни имели материальные возможности улучшить жилищные условия, но наталкивались на запретительные указы. Другие, задавленные тяглом и иными поборами, с завистью смотрели на первых, но были не прочь вступить с ними в сговор, обмануть власти и избыть тягла. Для получения дворовой иди огородной земли необходимо было предпринимать серьезные усилия — искать ее, просить («бить челом») и, несомненно, подмазывать скрипящие колеса делопроизводственной машины щедрыми посулами и «дачами».
Большинство москвичей жили тесно и небогато, что соответствовало их прибылям. «Домострой» справедливо указывал, что каждый хозяин должен строить дома, «сметя по промыслу, и по добытку, и по своему имению», а служилый человек — «по государьскому жалованию, и по доходу, и по поместью и по вотчине». Перепись 1634 года, проведенная в черных слободах, установила, что 45 процентов их жителей владели имуществом, оценивавшимся до пяти рублей, столько же — от пяти до 50 рублей, четыре процента — от 50 до 100 рублей, два процента — до 250 рублей, примерно столько же — свыше 250 рублей; имущественное положение оставшихся двух процентов слобожан осталось невыясненным. Эти данные хорошо сочетаются с подсчетами по переписи 1620 года, согласно которым 1,8 процента жителей восточной части Белого города владели дворами площадью в 500 квадратных саженей и только 0,25 процента — в тысячу квадратных саженей. Во второй половине XVII века Боярская дума включала 50—60 членов, гости и члены Гостиной сотни (корпорации, включавшие самых богатых и именитых купцов) составляли около шестисот человек Таким образом, владельцев богатых и обширных дворов в Москве было не более семи сотен, что составляет 0,35 процента от двухсоттысячного населения города. Это незначительное меньшинство владело огромными дворами, как городскими, так и загородными, на которых ставились великолепные палаты, островерхие терема и «повалуши», домовые храмы и даже монастыри.
Далеко не все горожане были дворовладельцами. Переписи Москвы сообщают о многочисленных «захребетниках» и жильцах, ютившихся на чужих дворах «из найму». Они проживали на монастырских подворьях, квартировали у духовенства и посадских людей, жили даже на боярских дворах. Усадьбы вельмож наполняли многочисленные слуги и приживальцы. Некоторые знатные люди содержали на своих дворах богадельни (о них речь пойдет ниже).
Сад и огород, хотя и небольшие, были почти на каждом дворе. Однако это не всегда спасало от городской тесноты. Соборное уложение говорит о разных конфликтных ситуациях, которые могли возникнуть при плотной застройке: «А будет кто учнет у себя на дворе ставити хоромы блиско межи соседа своего, и ему тех своих хором на меже соседа своего не ставити, а будет кто на меже хоромы поставит и в том на него будет челобитье, и тому хоромы велеть с межи отнесть». Для предотвращения пожаров запрещалось строить печи и поварни вплотную к стене соседнего дома — «и у него ту печь и поварню от стены соседа его отломать». Живая картинка городского быта возникает и при чтении следующей статьи: «А будет у кого на дворе будут хоромы высокия, а у соседа его блиско тех высоких хором будут хоромы поземныя, и ему из своих высоких хором на те ниския хоромы соседа своего воды не лить и сору не метать, и иныя ни которыя тесноты тому своему соседу не делать». Нарушителям этого запрета на первый раз предписывалось «те свои высокия хоромы от тех соседних хором велеть отнесть», а в случае продолжения безобразного поведения Соборное уложение указывало высокие хоромы «отломати».
Кто и как управлял Москвой в XIV—XVI веках
Первоначально Москва, одна из крепостей Владимиро-Суздальского (Ростово-Суздальского) княжества, управлялась наместниками великих князей — Юрия Владимировича Долгорукого, Андрея Юрьевича Боголюбского, Всеволода Юрьевича Большое Гнездо, Юрия Всеволодовича, Ярослава Всеволодовича, Андрея Ярославича и Александра Ярославича Невского. Имена наместников в источниках не сохранились, однако есть предположение, что легендарный Степан Кучка мог быть тиуном (управляющим) Юрия Долгорукого, а не местным владельцем, как изображает легенда. В 1238 году во время разгрома Москвы армией монгольского хана Бату был убит воевода Филипп Нянка и взят в плен князь Владимир Юрьевич, сын Юрия Всеволодовича. Нет данных, указывающих на то, что Филипп был московским наместником. Скорее всего, его отправили вместе с князем для организации обороны города. Прозвище Нянка («нянька») указывает на то, что Филипп мог быть «дядькой» при молодом князе Владимире Юрьевиче.
По завещанию Александра Невского (ум. 1263) Москва была выделена в удел его младшему сыну двухлетнему Даниилу Первоначально ею управляли наместники его дяди, тверского великого князя Ярослава Ярославича, а затем Михаила Ярославича. Повзрослевший московский князь (1276—1303) городом ведал сам, редко покидая его. Сын Даниила, великий князь Московский Юрий Даниилович (1303—1325), напротив, много времени проводил в походах и поездках в Орду, а в его отсутствие столицей княжества управлял его младший брат Иван. Заняв престол после гибели Юрия, Иван Калита (1325—1340) по-прежнему оставался хозяином города.
В то же время уже при Калите (а возможно, еще при его отце) в Москве появляются тысяцкие. О их функциях и полномочиях в науке ведутся споры. В Великом Новгороде тысяцкий был вторым после посадника лицом в управлении городом и республикой. Московского тысяцкого традиционно считали начальником городского ополчения — «тысячи». По мнению М.Н. Тихомирова, тысяцкие в Москве ведали «судебной расправой над городским населением, распределением повинностей и торговым судом» и при поддержке бояр и горожан могли «становиться грозной силой, с которой приходилось считаться самим великим князьям». Житие митрополита Петра называет тысяцкого «старейшиной граду». В.А. Кучкин на основании изучения документов из архива бояр Вельяминовых предположил, что тысяцкие были «руководителями княжеской экономики», играли ведущую роль в административном и финансовом управлении великокняжеским хозяйством.
Первый московский тысяцкий Протасий Федорович, согласно легенде, был потомком знатного варяга Шимона (Симона) Африкановича, упоминаемого в Киево-Печерском патерике (1076). Сын Шимона Георгий Симонович, по преданию, был опекуном князя Юрия Владимировича Долгорукого и первым тысяцким в Ростово-Суздальском княжестве. Протасий, по легенде, был тысяцким еще при Данииле Александровиче. Житие митрополита Петра отмечает, что перед смертью (21 декабря 1326 года) митрополит призвал Протасия — «князю бо тогда не прилучися в граде» — и передал ему средства, собранные на «церковное строение», чтобы тот завершил строительство Успенского собора. Житие дает Протасию характеристику: «…муж честен, и верен, и всякими добрыми делы украшен». Предание говорит, что Протасий был также строителем Богоявленского монастыря (на территории позднейшего Китай-города), заложенного Иваном Калитой незадолго до смерти. Анализ письменных источников по ранней истории этой обители и их сопоставление с результатами археологических исследований позволяют считать Протасия и его потомков бояр Вельяминовых ктиторами монастыря. При раскопках в Богоявленском монастыре обнаружен древний некрополь XIII—XIV веков, сходный с аристократическим некрополем того же времени в Кремле. Это позволяет предполагать, что Богоявленский монастырь был усыпальницей рода Протасия. Вельяминовых погребали там и в XVII столетии.
Возможно, молитвенное имя Протасия было Вениамин (Вельямин), поскольку его сын Василий упоминается в источниках то как Вельяминович, то как Протасьевич. От этого имени и произошло родовое прозвание династии московских тысяцких и бояр Вельяминовых. Протасий Федорович умер вскоре после Калиты, и на договоре великого московского князя Семена Ивановича Гордого с братьями (1340/41) уже стоит подпись Василия Протасьевича. После его кончины должность тысяцкого ушла из рода.
При великом князе Иване Ивановиче Красном (1353—1359) тысяцким стал Алексей Петрович Хвост. По-видимому, это был человек конфликтный, резкий. В 1356 году он был убит в результате боярского заговора («боярской думою»), возможно, при участии Вельяминовых. Убийство вызвало «мятеж велий на Москве», и часть бояр, в том числе внук Протасия Василий Васильевич, отъехала к рязанскому князю.
В 1357/58 году великий князь Московский «перезвал» Василия Васильевича Вельяминова обратно в Москву и сделал тысяцким. При Иване Ивановиче и в малолетство его сына Дмитрия Ивановича Вельяминов занимал очень высокое положение. В одном из документов XIV века он именуется «дядей», то есть воспитателем князя Дмитрия. Василий Васильевич умер в 1374 году приняв перед смертью схиму с именем Варсонофий, и был погребен в Богоявленском монастыре. Как говорилось выше, после его кончины князь Дмитрий упразднил должность тысяцкого. Сын старого тысяцкого Иван, не смирившись с этим, перешел на службу к тверскому князю, умышлял «зло» на Дмитрия Московского, но был схвачен и казнен в 1379 году.
В источниках встречаются редкие упоминания о лицах, которым великий князь поручал «ведать» Москву в его отсутствие, в частности во время военных походов. В 1382 году Дмитрий Донской, отправившись собирать войска для отражения похода хана Тохтамыша на Кострому, доверил столицу Москву митрополиту Киприану, а военным предводителем в осажденном городе стал князь Остей, внук литовского великого князя Ольгерда. В 1408 году, когда армия Едигея осадила столицу, в городе командовал серпуховской князь Владимир Андреевич Храбрый, дядя великого князя Василия I. Во время похода Ивана III на Новгород в 1471 году «на Москве» были оставлены княжич Иван Иванович и его дядя Андрей Васильевич Меньшой. И в дальнейшем во время разъездов государя либо Иван Иванович, либо братья великого князя с боярами осуществляли руководство городом и командовали собранными в нем силами. Этот принцип действовал и в XVI столетии, когда Иван IV оставлял «на Москве» младшего брата Юрия Васильевича, двоюродного брата Владимира Андреевича Старицкого, а также бояр. В XVII веке для управления городом и приказными делами на время отсутствия государя создавались специальные боярские надворные комиссии.
Наряду с этим текущее управление городом — решение судебных дел, сбор налогов и пошлин — находилось в ведении наместников. Еще по завещанию Калиты город был разделен на трети между его сыновьями — Семеном, Иваном и Андреем, чтобы сохранить единство княжеского рода и установить статус столицы как общего достояния, которое князья должны совместно защищать. В каждой княжеской трети со временем появился свой наместник (в 1447 году в летописи упоминаются наместники князей Дмитрия Шемяки и Ивана Можайского Федор Галицкий и Василий Чешиха). Наместник великокняжеской трети именовался «большим». М.Н. Тихомиров полагал, что тот обладал обширными судебными полномочиями: «Наместнику подчинялись по суду об убийствах все московские дворы без изъятия, в том числе дворы митрополита, великой княгини, монастырей и самого великого князя… Наместник с третником судил дела о душегубстве, о кражах с поличным, о нанесении бесчестья и т. п. Он же устанавливал для враждующих сторон “поле” — судебный поединок, весьма распространенный в московском законодательстве». К «большому» наместнику перешла и часть функций, которые ранее принадлежали тысяцкому. Однако, рассматривая систему управления Москвой в Средние века, нельзя забывать, что на протяжении всего этого периода государи очень внимательно относились к управлению столицей, зачастую вникая в самые мелкие его детали и лично принимая решения, которые обычно делегировались служилым людям и приказному аппарату. За безличным сообщением летописи или грамоты о том, что великий князь или царь «указал» что-то сделать, может скрываться решение, принятое на разных уровнях власти — лично государем, боярином или дьяком.
«Третное» управление оказалось очень живучим и просуществовало до XVI века, несмотря на то, что за это время целые ветви Московского великокняжеского дома прекратили свое существование. Дмитрий Донской сосредоточил в своих руках владение двумя третями, его двоюродный брат Владимир Андреевич Храбрый владел отцовской третью. В 1389 году, незадолго до смерти, великий князь заключил с братом договор, одним из пунктов которого стало участие великокняжеских наместников в судах, проводившихся наместниками Владимира Андреевича. По всей Москве теперь судили от имени одного государя — великого князя. Две московских трети Дмитрий Донской разделил между сыновьями: одна отошла старшему, Василию, другая — остальным сыновьям вместе. В результате князья владели ею «по годам», когда наместник каждого удельного князя собирал для него налоги и доходы. Так же разделил свою треть между сыновьями и Владимир Андреевич. В случае бездетной смерти удельных князей эти «годы» переходили к великому князю, а поскольку на протяжении XV века количество удельных князей постепенно сокращалось, то к концу столетия Москва почти целиком оказалась в руках Ивана III.
Великий князь в духовной грамоте 1504 года передал две трети Москвы старшему сыну Василию, оговорив, что тот должен держать «на Москве болшего наместника по старине и как было при мне, а другово своего наместника держит на Москве на княж Владимирской трети Андреевича». «Годы» удельных князей были даны Василию III и другим сыновьям в совместное управление: «А держат сын мой Василий и мои дети меньшие Юрьи з братьею на тех годах на Москве своих наместников, переменяя пять лет, по годом». В дальнейшем удельные князья вовсе отказались от содержания наместников, довольствуясь доходами с судебных пошлин, которые поступали к ним от великого князя. Известны имена «больших» и «московских» («княж Володимерской трети Андреевича») наместников. В 1420—1440-х годах «большим» наместником был князь Юрий Патрикеевич, правнук основателя Литовского государства Гедимина, зять Василия I. Возможно, что он командовал с перерывом и какое-то время при юном Василии II был наместником видный боярин, потомок смоленских князей Иван Дмитриевич Всеволож. Впоследствии Всеволож рассорился с великим князем, перешел на сторону его дяди Юрия Дмитриевича Звенигородского, затем был схвачен и по приказу Василия II ослеплен. При Иване III наместником был боярин и князь Иван Патрикеев, сын Юрия Патрикеевича и двоюродный брат государя, а в начале XVI века эту должность занимал князь Даниил Васильевич Щеня, племянник И.Ю. Патрикеева. Тогда же наместником бывшей «трети» князя Владимира Храброго являлся князь И.В. Телеляш Ромодановский, о котором уже шла речь выше.
«Третное» владение в последний раз упоминается в духовной грамоте Ивана Грозного (1572), где говорится о «большом» наместнике на Москве «по старине, как было при отце моем при великом князе Василье Ивановиче всея Росии, и как было при мне», и наместнике «на трети на княж Володимерской Андреевича Донскаго на Москве ж». Однако на этот раз все доходы с Москвы должны были поступить старшему сыну государя Ивану Ивановичу, а другой царевич, Федор Иванович, уже ничего не получал.
Когда составлялось завещание Ивана Грозного, в Москве уже существовал Земский приказ, к которому должны были перейти обязанности наместников, в первую очередь сбор налогов и пошлин с тяглого, черного населения столицы. Не вполне понятно, как царь мыслил сосуществование наместников и Земского приказа. Историки считают, что «третное» управление было упразднено к 1569 году, когда в источниках впервые упоминается Земский приказ. Возможно, фраза о наместниках была механически перенесена в духовную царя из более ранних вариантов, составленных в то время, когда Земский приказ еще не существовал. В любом случае после его организации система управления городом была усовершенствована, но и тогда отличалась отсутствием централизации и административной неразберихой.
Земский приказ и объезжие головы
Г.К. Котошихин характеризует функции Земского приказа в середине XVII века следующим образом: «А в нем ведомо московские посадцкие люди, и городы неболшие. Да в нем же ведомы на Москве и в городех дворовые места, белые и черные, и слободы, продажею и мерою, такъже и улицы мостят и чистят, а собирают мостовщину со всякого чину жилецких людей… А доходов в тот Приказ с Московских торговых людей, и з городов, и з записки продажных дворов и мест с 15 000 рублев в год; а росход бывает во всякие статьи. Да в том же Приказе ведомо Московские розбийные, и татиные, и всякие воровские приводные дела». Очевидно, эта сфера ответственности Земского приказа сложилась далеко не сразу, но уже в самом начале деятельности он занимался сбором налогов с тяглого населения и судом над ним, наблюдением за порядком в городе, соблюдением противопожарных мер и борьбой с пожарами, благоустройством города.
Земский приказ располагался на Красной площади, там, где ныне возвышается здание Исторического музея. В эпоху опричнины за рекой Неглинной был образован Новый земский приказ, который стоял на месте современного Манежа. Первоначально он ведал только территорией опричной Москвы, затем — всем Белым городом, а после 1612 года был упразднен. Немец-опричник Генрих Штаден называл Земский приказ «общей судной палатой» и «общим судным двором», полагая, что среди его функций судебные были самыми главными. Судным называет этот приказ и английский дипломат Флетчер. Штаден впервые называет имена руководителей приказа: Иван Долгоруков и Иван Мятлев. Первый — вероятно, князь Иван Михайлович Птица Долгоруков, который в 1579 году управлял Разбойной избой; второй — представитель старомосковского рода Иван Иванович Мятлев-Слизнев, начавший службу в 1555 году воеводой в Чебоксарах, затем в качестве воеводы участвовал в различных походах, а в 15б7-м был зачислен в опричнину. Можно предположить, что Мятлев совместно с Долгоруковым управлял опричным Земским двором. Однако тот же Штаден свидетельствует, что на нем был судьей Григорий Борисович Грязной. По-видимому, появление И.И. Мятлева в Старом земском приказе было связано с начавшимся после 1568 года проникновением опричных выдвиженцев в управленческий аппарат земских учреждений.
К сожалению, архив Земского приказа до нас не дошел, лишь несколько разрозненных дел попали в фонды других учреждений. В Земском приказе, как и в других учреждениях, велись указные книги. Сохранились записи о пятидесяти двух указах с 1557 по 1588 год и с 1620 по 1649-й. 15 указов посвящены городскому землевладению: содержат запреты на распространение белого владения в черных слободах, распоряжения о «дачах» дворовых земель, решения о границах владений. Пять указов касаются взыскания долгов с посадских людей, четыре — противопожарных мер, два — ликвидации последствий пожара 1626 года. Остальные затрагивают различные правовые и административные вопросы управления городом и населением: регистрации извозчиков, организации торговли в праздничные дни, принятия мер против распространения эпидемии чумы, запрещения иноземцам приезжать для торга в Москву и т. д.
Указ от 20 мая 1625 года был посвящен организации порядка принесения присяги («крестного целования»). 23 мая того же года был издан уже упоминавшийся указ о запрещении сходиться «на безлепицу» на Старое Ваганьково. 24 декабря 1627 года появился похожий указ великого государя патриарха Филарета Никитича: «Чтобы с кабылками не ходили и на игрище бы мирские люди не сходилися, тем бы смуты православным крестьяном не было бы, и коледы бы и овсеня и плуги не кликали». Видно, в XVII веке среди москвичей были весьма популярны народные игрища, восходящие к языческим временам. 7 декабря 1640 года москвичам было запрещено «биться в кулачки» — эту забаву власти также сочли неблагопристойной. Было велено приводить нарушителей в Земский приказ и «чинить наказание». Через тот же орган реализовывались уже известные нам указы об уничтожении «немецких ропат» в Белом городе, запрете «беломестцам» покупать дворы в черных слободах, ограничениях на раздачу «огородной» земли и т. д.
Одна из челобитных, поданная в приказ 23 марта 1645 года, живо рисует бытовую драму москвича того времени. Протопоп Иоаким, настоятель церкви Святого Александра Невского, сообщал, что в 1634/35 году получил от государя пустое место в Китай-городе за Рыбным рядом, в углу Китайгородской стены, где и построил «хоромишка». Место оказалось крайне неудобным — «тесное и тиновато», «грязь и болотина непроходная».
К тому же священника сильно донимали соседи: «…нынешнее время в летнее рыбники на мое дворишко льют беспрестани воду, и от того беспрестани грязь, и хоромишка от того гниют». Можно себе представить, какие запахи стояли на дворе, куда сливалась вода из бочек с живой рыбой! «А в пожарное время, — продолжает Иоаким, — как толко грех учинится, и мне, богомольцу твоему, с женишкою и с детишками уйтить никуда не мочно». Протопоп просил дозволения продать этот двор в казну и купить новый. Государь был милостив к своему «богомольцу» — указал выкупить у него двор.
Важными функциями Земского приказа были сбор «мостовых денег» и мощение улиц. В 1643 году предполагалось получить более пяти тысяч рублей, но нужная сумма не была собрана, поскольку далеко не всех дворовладельцев удалось сыскать. В ведении приказа состояли также решетки, за которыми наблюдали объезжие головы.
В компетенцию приказа входили все вопросы, связанные с учетом городской недвижимости. Объезжие головы составляли переписные книги и сверяли их с крепостными актами. При этом переписи подлежали не только черные слободы, подведомственные Земскому приказу, но и территории, подчинявшиеся другим учреждениям. Нередко это приводило к конфликтам. В 1674 году, когда писцы явились на двор иноземца Бахрата в Басманной слободе (она подчинялась приказу Большого дворца), тот «учинился непослушен», не дал измерить свое владение и не предоставил документов на него.
Помимо переписных и писцовых книг в Земском приказе велись «дворовые книги», в которых фиксировались смены владельцев. Поскольку слободы Москвы подчинялись разным приказам и данные на дворы выдавались самыми различными учреждениями, навести в этом деле порядок было очень трудно. Еще одной заботой приказа была регистрация жилых записей — договоров найма жилья. С каждой такой записи приказ взимал пошлину — 1,5 копейки с рубля стоимости жилища. Оценивали стоимость дворов служащие Земского приказа. При этом средняя стоимость дворовладений со всем хоромным строением в середине XVII века составляла 20—30 рублей.
Примечательно, что мероприятия по расширению улиц проводились чиновниками, не имевшими отношения к Земскому приказу. Проведение этих работ царь рассматривал как отдельные, особо важные поручения.
Наряду с принятием и контролем за соблюдением противопожарных мер, о чем будет рассказано ниже, Земский приказ отвечал за общественный порядок и участвовал в борьбе с преступлениями. В 1б47 году его служащие приказа переловили за месяц 25 опасных преступников, признавшихся в пятидесяти семи грабежах и убийствах. Содержали арестованных в тюрьме при Земском приказе.
Для обеспечения порядка по улицам стояли караулы из земских ярыжек (полицейских служителей) и стрельцов. В их обязанности также входило следить за соблюдением тогдашних правил дорожного движения. Полторы тысячи извозчиков, работавших в городе, платили в Земский приказ по 50 копеек промыслового сбора. Им было запрещено гонять по улицам, щелкать бичами; устраивать стоянку можно было только в отведенных местах, одним из которых была часть Красной площади.
Возглавлял приказ дворянин в чине стольника, со второй половины XVII века — окольничего или думного дворянина, а в 1682—1688 годах — боярин Михаил Петрович Головин. Второй судья приказа также был дворянином, но менее знатным, чем первый. Делопроизводством руководили дьяки, число которых колебалось от двух до десяти. В первой половине столетия в приказе служили не более десяти человек, в 1675 году — уже 46 подьячих и 53 решеточных приказчика, ярыжки и др. Спустя 12 лет только подьячих насчитывалось 59 человек, а в последнее десятилетие века — 80.
Среди руководителей приказа было немало выдающихся личностей. Например, судья Григорий Федорович Образцов — крупный деятель Смутного времени — в 1606 году состоял приставом при бывшем «царе» Симеоне Бекбулатовиче, сосланном Лжедмитрием I в Кирилло-Белозерский монастырь. Возглавив
Старый земский приказ при царе Василии Шуйском, он по указанию патриарха Гермогена собирал москвичей из сотен и слобод в церковь для «разрешения» (прощения) за нарушение присяги царю Борису Годунову, а в 1612 году был одним из воевод Второго ополчения. Степан Матвеевич Проестев возглавлял приказ рекордно долго — с 1618/19 по 1634 год, после чего вместе с князем А.М. Львовым был отправлен на переговоры с поляками по завершении русско-польской войны 1632—1634 годов. После подписания Поляновского мира Проестев получил щедрую награду: «шуба атлас золотной на соболях в 130 рублей, кубок серебряный вызолочен… придача к окладу 60 рублей да вотчины 600 четвертей» и чин думного дворянина. Зато другую посольскую миссию он провалил: будучи в 1642 году отправлен в Данию для подтверждения мирного договора и получив тайный наказ вести переговоры о женитьбе королевича Вольдемара на царевне Татьяне Михайловне, не сумел добиться ни того ни другого, — а потому после возвращения в Москву оказался в опале. Впрочем, вскоре Проестев был прощен и служил до конца 1б40-х годов, а умер в 1651-м в глубокой старости.
В те же годы в приказе служил дьяк Афанасий Давыдович Костяев. Мирная профессия не мешала ему быть отчаянным храбрецом. В 1619 году, будучи послан из Ярославля против литовцев, «бился, убил на боях трех мужиков, а воеводу Ивана Бутурлина на бою отнял, да взял поручика Яна Турского, а другого взял черкешенина». Каширский род Костяевых вообще отличался воинственностью. Согласно челобитной Афанасия Давыдовича, его отец был убит на государевой службе при царе Василии Шуйском, а при Михаиле Федоровиче в Смоленском походе погиб двоюродный брат, а четыре брата ранены и изувечены, всего же «на разных боях убито было» 27 его предков. Сам же Афанасий не побоялся бить челом на второго судью приказа Никиту Наумовича Беглецова.
В 1648 году Земским приказом управлял Леонтий Степанович Плещеев. С 1627 года он служил в чине дворянина московского, в 1629-м участвовал в царском походе на богомолье в Николо-Угрешский монастырь, в 1635—1636 годах был воеводой в Вологде. В 1640-м эта рядовая карьера служилого человека прервалась — Леонтий Степанович и его сын Иван были арестованы по обвинению в «ведовстве и воровстве», пытаны и сосланы в Сибирь, а позднее возвращены. Несмотря на то, что биография Плещеева была далеко не безупречна, в 1648 году он благодаря поддержке всесильного боярина Б.И. Морозова возглавил один из крупнейших приказов. Плещеев и его шурин Петр Траханиотов беззастенчиво грабили москвичей. Злоупотребления были настолько велики, что оба чиновника вызывали всеобщую ненависть. Во время московского восстания 1648 года толпа потребовала у царя выдать на расправу Морозова, Плещеева и Траханиотова. Царю удалось отстоять свояка (Морозов был женат на сестре царицы Анне Ильиничне Милославской), но Плещеев и Траханиотов были растерзаны толпой.
Адам Олеарий сообщает, что Плещеева считали чародеем, и описывает происшествие во время московского восстания: «Когда вечером около 11 часов несколько немцев остановились, глядя с большим страхом на стоявший в пламени великокняжеский кабак, они вдруг увидели черного монаха, стонавшего и кряхтевшего, точно он тащил за собою большой груз. Когда он подошел поближе, он громко начал кричать о помощи и сказал: “Этот страшный пожар прекратится не раньше, как будет брошено в огонь и сгорит проклятое тело безбожного Плещеева”. Как оказалось, он и притащил сюда это тело. Так как немцы ему не хотели оказать помощи, монах начал свирепо ругаться. Тогда подошло несколько взрослых юношей, которые помогли донести труп до пожарища и бросить его в огонь. И как только этот труп начал сгорать, тотчас же стало уменьшаться и пламя и погасло на глазах у наблюдавших это удивительное зрелище немцев».
В 1651—1655 годах приказ возглавлял видный деятель эпохи Алексея Михайловича окольничий Б.М. Хитрово, в 1672—1674 годах — думный дворянин И.И. Чаадаев, в 1689—1699-м — окольничий князь М.Н. Львов. Боярин князь Михаил Никитич Львов был близок к Петру I. Его супруга княгиня Неонила Ерофеевна в 1672 году стала кормилицей новорожденного царевича. Карьера боярина двигалась обычным путем: в 1695 и 1696 годах он участвовал в Азовских походах Петра I, во время Великого посольства вошел в состав комиссии, оставленной для управления городом и государством. В 1697 году с ним случился впезапный приступ помешательства, о чем царю подробно сообщал князь Ф.Ю. Ромодановский: «Известно тебе буди: на Москве многих улиц ездить отстали за великими недомосками и грязми, нерадением князь Михаилы Львова. Бояре, такожде и иных чинов всякие люди ему, князь Михаилу Никитичю, о мостах со многою докукою говорили. И он, князь Михайла Никитичь, многожды отмалчивался. И после того был в сумнении великом, и припала болезнь к нему неисцелная, кричал трои сутки, а после почал людей драть, также и зубом есть. Был под началом у Спаса на Новом с месяц и там чернца изъел, и чернец после того только был жив з две недели, и умре; а он, князь Михайла Никитич, и доднесь сидит раскован. В том, пожалуйте, помолитесь за общего нашего богомолца, дабы Господь Бог не попамятовал ево греха, избавил бы ево от такой тяжкой болезни вашими молитвами. И о сем о всем известно Тихону Никитичю (Стрешневу. — С. Ш.), такожде и иным многим. А как приехал Тихон Никитич навещать, чуть Бог пощедил; кабы не знакомец ево, изъел бы и ево». Удивительно, что после такого тяжелого состояния князь Львов смог поправиться. В 1700 году он вошел в комиссию по составлению нового Уложения, а в 1703-м был на службе в Тихвине.
В правление Бориса Годунова в Москве появляются объезжие головы. В 1599 году царь назначил на эти должности: в Кремль — князя М.Ф. Гвоздева-Ростовского и князя Ф. А Мещерского, в Китай-город — князя Ф.С. Друцкого и Д И. Милюкова, в Белый город от Неглинной по Яузу — князя Г И. Черта Долгорукова и Д Т. Ошанина, в западную часть Белого города — князя П.Т. Пожарского и З. Отрепьева (кстати, двоюродного деда будущего Лжедмитрия I). В Земляном городе, в том числе и за Москвой-рекой, объезжие головы появились годом позже.
Главной задачей объезжих голов было «бережение от пожаров» и наблюдение за порядком на улицах. Первоначально их служба была не менее почетной, чем воеводская. В апреле 1603 года объезжими головами были назначены члены Боярской думы: в Кремль — боярин князь Н.Р. Трубецкой, в Китай-город («на большой половине») — окольничий И.И. Годунов, на другой половине — боярин М.Г. Салтыков, в Белом городе от Тверской до Неглинной — боярин князь В.В. Голицын и др. Объезжие головы местничались между собой, как и при прочих назначениях; в результате правительство чаще всего объявляло на этой службе «безместье», то есть она не учитывалась в местнических спорах. В результате статус должности резко упал. В 1649 году объезжие головы подали царю Алексею Михайловичу челобитную, чтобы «им у того дела быть от своей братье не в упрек и не в укоризне».
Объезжих голов назначали на участки в апреле—мае, с началом пожароопасного сезона. При Борисе Годунове в Москве было 11 — 12 участков: два участка составляли Кремль и Китай-город, остальные находились в Белом и Земляном городе. В 1653 году столица была разделена на 17 участков: «1) Кремль; 2) Китай-город; 3) Белый каменный город — в Чертолье от Водяных ворот, что у конюшен, по Арбатскую улицу; 4) от Арбатской улицы вправо по Тверскую улицу; 5) от Тверской улицы вправо по Неглинную; 6) от Неглинной по Стретенскую улицу; 7) от Стретенской по Покровскую улицу; 8) от Покровской улицы по Яузские ворота и к Васильевскому лужку. За Белым каменным городом; 9) от Зачатьевского монастыря направо по Арбатскую улицу; 10) от Арбатской улицы по Тверскую улицу [пропущено: 11) от Тверской улицы по Неглинную; 12) от Неглинной по Стретенскую улицу]; 13) от Стретенской улицы до Благовещения, что на Воронцовом поле; 14) за Яузскими воротами: от Благовещения, что на Воронцовом поле, и за Яузой, за мостом, по большую улицу, что ездят к Спасу на Новое, по левую сторону, по Яузу; 15) от Яузских ворот за мостом, от большой улицы, что ездят к Спасу на Новое, направо к Никите Христову мученику и по Москву-реку; 16) за Москвой-рекой: от Пятницкой улицы, едучи из города с Живого моста, налево: 17) от Пятницкой улицы ж, едучи из города с Живого мосту, направо, и в слободах, и в Лужниках».
Наказы предписывали объезжим головам «ездити в объезде по всем улицам и переулкам, в день и ночь безпрестани», пресекать преступления и драки, корчемство и тайную продажу спиртного, курение и продажу табака, бороться с уличной проституцией, а особо — с поджогами и несоблюдением противопожарных мер. Объезжие головы должны были «нарядить» дневные и ночные караулы, расписать решеточных приказчиков и сторожей, а затем днем и ночью проверять их. За оплошность объезжим головам грозила опала. В 1674 году объезжий голова князь Федор Борятинский, мучаясь от зубной боли, отправил вместо себя в ночной дозор дьяка Симона Калинина. Обоих ждал серьезный выговор. Калинину пригрозили «жестоким наказанием» в случае, если подобное повторится.
Объезжих голов назначал Разрядный приказ, а вместе с каждым — дьяка и подьячих. Из Земского приказа под начало к объезжему голове направляли решеточных приказчиков, а из Стрелецкого — стрельцов. Помучившись с комплектованием своей «команды», объезжий голова отправлялся на участок, где встречал сопротивление горожан, не желавших идти в караулы и соблюдать правила противопожарной безопасности, не дававших запечатывать бани. Одни прикрывались реальными или мнимыми льготами, другие нагло игнорировали требования объезжих голов, вступали с ними в ссору.
Летом 1695 года объезжий голова Никита Головин неоднократно жаловался царю на жителей Ордынки, Пятницкой и Екатерининской улиц «…чинятся не послушны… дневных и ночных караулов нет, и надолбов на ночь не закладывают, и избы и мыльни топят безвременно, и чинятся бои и драки и ножевое резанье, а уличные караульщики не стоят николи, взять не с ким и ночью в объезде ездить опасно…» Как видим, работа у стражей порядка во все времена была неблагодарной. 30 мая того же года десятник Яким Леонтьев доносил голове И.И. Корееву: «Улицы Татарской иноземцы, толмачи и переводчики по наряду десятского на уличный караул не ходят, и людей не высылают, и десятника бьют и собаками травят, и говорят такие слова, что объезжего с подьячими и служилыми людьми хотят бить до смерти». Объезжие головы заваливали Разрядный приказ списками «ослушников», не желавших идти в караулы и нарушавших запреты на разведение огня.
Иногда дело принимало совсем серьезный оборот. 1 мая 1695 года голова Даниил Андреевич Львов и подьячий Григорий Друковцев, назначенные в объезд в Земляном городе от Никитской до Тверской, присмотрели было под съезжий двор (место, куда следовало свозить нарушителей) двор тяглеца Патрикея Мартьянова. Однако оказалось, что хозяином двора был весьма влиятельный человек — «верховой» (дворцовый) карлик Ер-молай Данилович Мишуков, которому принадлежал и сам Патрикей с семьей. Разобраться с наглецами явился сам Мишуков «со многолюдством». Львова и Друковцева схватили на прежнем съезжем дворе, привезли на двор Мартьянова и, раздев, били плетьми, приговаривая: «Не занимайте на съезжий двор и не подписывайте двора Ново-Никитской слободы Патрикея Мартьянова!»
В Разрядном приказе, куда пожаловался Львов, было велено осмотреть побои (его спина, бока и плечи были избиты, кое-где до крови, в других местах — «сине и багрово»), а относительно обидчика дьяк осторожно пометил: «у Ермолая взять в Разряд для допроса человека его» — самого карлика призвать к ответу побоялись. Его подьячий (!) Алексей Юрин отговорился, что сам ничего не видел, никого не бил, объезжего голову не знает.
Восьмого мая история едва не повторилась. Львов и Друковцев были в объезде с небольшим караулом из чернослободцев, как вдруг за ними погнались сын Патрикея Мартьянова «со многими людьми» — «и гнався бранили и бесчестили». Объезжий голова едва ушел от погони. Он опасался тех «сильников и ослушников», поскольку в карауле было всего три человека — больше посадские люди не давали. Тяглец Мартьянов был фигурой уже совсем не того масштаба, что дворцовый карлик, и его призвали к ответу. Он во всём отпирался и в свою очередь жаловался, что Данила Львов бил его на съезжем дворе батогами неизвестно за что, а себя представлял образцом добродетели: и в караул ходит, и избу топит только в указные дни, и «объезжему во всем послушен». Забрал его под расписку из приказа Алексей Юрин, подьячий Поместного приказа и одновременно секретарь Мишукова.
Закончилось это примечательное дело решением боярина Т.Н. Стрешнева: «..по указу великих государей (Ивана и Петра Алексеевичей. — С. Ш.)… Даниле Львову и подьячему увечья и бесчестья своего искать судом». Вряд ли Львов и Друковцев решились подать на своего обидчика в суд, раз от них отступилось собственное начальство. Ермолай Мишуков в 1697 году отправился в Европу в составе Великого посольства. Всего поехали четыре карлика, но Ермолая Даниловича Петр I особенно любил. После бала в Вене царь отправил к графине Иоганне Туринской, с которой он танцевал, Мишукова с ценными подарками — перстнем с алмазом ценой в 205 золотых и четырьмя сороками соболей. Возможно, Мишуков всё же не был совсем бессовестным — после возвращения из Европы во искупление грехов, накопившихся за время заграничных увеселений, он пожертвовал в Тихонову пустынь «коня бура с седлом и с саблею гишпанской работы и узду окладену медью».
Судя по документам Разрядного приказа, каждый летний сезон вызывал поток взаимных жалоб: головы обвиняли горожан в непослушании, оскорблениях и насилии, горожане их — в побоях, оскорблениях, истязаниях, вымогательствах. Кто в этих случаях прав, кто виноват, дьяки Разрядного приказа часто решить не могли. Столкновение Львова с карликом Мишуковым — один из немногих случаев, где было очевидно, кто является пострадавшей стороной, а кто — преступником.
Еще один объезжий голова, Петр Иванович Шилов, жаловался на… свой караул: составлявшие его чернослободцы «пьют и бражничают», уходят со съезжего двора, бранят самого голову, бьют его слугу и закладывают топоры и бердыши. Призванные к ответу тяглецы во всем отпирались. Мишка Чудов заявил, что вообще никогда не бывает пьян, а Петрушка Любимов хотя и признался, что «пьян бывает иногда», отрицал уходы со съезжего двора, брань, битье и отдачу оружия в заклад. Исход этого дела неизвестен.
Очевидно, что сами объезжие головы вовсе не были невинными овечками, как представляются в челобитных на государево имя. Брань и побои, арест и нанесение увечий были для них обычными средствами наведения порядка. Так же вели себя подьячие и караульщики, посланные в объезд. Горожане имели основания, мягко говоря, недолюбливать таких блюстителей порядка.
Как уже говорилось, Земский приказ ведал только черными слободами. Стрелецкие слободы находились в ведении одноименного приказа, Иноземная, Мещанская и ряд других слобод подчинялись Посольскому, Кисловская — Царицыной мастерской палате, Бронная — Оружейной палате и т. д. Духовенство и певчие не подчинялись объезжим головам — за ними наблюдали патриаршие дворяне. Однако в 1671 году причетников вновь передали в ведение объезжих. Эта административная неразбериха порождала множество конфликтов. Особенно сложно было разобраться с подсудностью. Так, житель Мещанской слободы Филатко Дмитриев затеял тяжбу с тещей, которая жила в Кадашевской слободе. Поскольку Мещанская слобода подчинялась Посольскому приказу, а Кадашевская — Царицыной мастерской палате, истец и ответчица просто не имели возможности встретиться в одном суде. Наконец Посольскому приказу удалось добиться перевода дела под свою юрисдикцию.
Показательный случай произошел в 1651 году с объезжим головой князем Анастасом Алибеевичем Македонским, участок которого находился в Китай-городе. Он приказал за бесчинство забрать на съезжий двор нескольких стрельцов. Нарушителей порядка судили и подвергли битью батогами. Стрельцы пожаловались на самоуправство объезжего головы, Стрелецкий приказ направил жалобу в Разрядный. В результате был составлен и оглашен царский наказ, адресованный Македонскому: «Князь Анастас! Государь, царь и великий князь Алексей Михайлович всея Руси велел тебе сказать: стрельцы московские и всех городов по государеву указу ведомы в Стрелецком приказе у боярина у Ильи Даниловича Милославского, а ты самодуром стрельцов московских имал к себе на съезжий двор, бил их батогами и тем ты боярина Илью Даниловича бесчестил. Государь указал: тебя за бесчестье боярина Ильи Даниловича посадить в тюрьму на один день».
Московские пожары
На протяжении всего Средневековья пожары в деревянной Москве были самым страшным и наиболее частым бедствием. Первый крупный пожар Москвы упомянут в летописи под 1177 годом. В ту осень рязанский князь Глеб Ростиславич «приеха на Московь и пожже город весь и села». Сообщения о московских событиях XIII—XVI веков пестрят известиями о больших и малых пожарах. В январе 1238 года город был сожжен монголами. Этот кошмар повторился в 1293 году во время печально знаменитой Дюденевой рати. Хроника пожаров великокняжеской Москвы выглядит следующим образом:
1331 год — «погоре весь град Москва».
1337 год — «бысть пожар на Москве и згоре святых церквей 18».
1343 год — «погоре град Москва весь, и згоре церквей 18; се же убо четвертый пожар быть в тринадцать лет на Москва» (таким образом, еще один пожар в промежутке между 1329 и 1343 годами не отражен в летописях).
1354 год — «погоре град Москва весь, и церквей згоре 13».
1365 год — «пожар бысть на Москве, бе же тогда сухмень и зной велицы, возста же тогда и буря с вихрем силна зело, и размета огнь повсюду и много людей поби и пожже, и вся погоре и безвести бысть, и той зовется великий пожар, еже от Всея Святых начася и разыдеся ветром и вихрем повсюду».
1368 год — во время нашествия великого князя литовского Ольгерда «князь же великий Дмитрей Иванович повеле у себя под Москвою посад пожещи», а Ольгерд «стоал около града Москвы три дни, града не взя, а зла много сътвори, пожже и поплени людей бесчисленно».
1382 год — во время «Тохтамышева взятия» Москвы татары «град огнем запалиша, а товары и богатство все разграбиша», город «взят и пожжен, не видети иного ничегоже, разве дым и земля, и трупиа мертвых лежаща; а церкви святыя запалены быша и падошася, а каменыя стояша, выгоревша внутри и огоревша вне».
1389 год — «нуля 21, загореся на Москве внутри града церковь Святого Афанасия о обеде, и мало не весь город Кремль погоре, по вечерни же едва угасиша».
1390 год — «в Петрово говенье, месяца июля в 22 день, в полдни на Москве загореся посад от Авраама некоего Армянина, и сгоре дворов неколико тысящ».
1395 год — «на посаде пожар бысть велик зело, и згоре неколико тысяч дворов».
1439 год — хан Махмет «пришед под Москву и стояв десять дней посады пожже».
1445 год — «июля в 14 день, в среду, загореся град Москва внутри града, в нощь, и выгоре весь, яко ни единому древеси на граде остатися, но и церкви каменныа распадошася, и стены градныа каменныа падоша во мнозех местех. А людей много множество изгоре. Казны же многи выгореша и безчисленное товара всякого, от многих бо градов множество людей бяху ту в осаде».
1451 год — татары царевича Мазовши «посады зажгоша в един час, а сами в то время со все страны начата к граду приступати. А тогда и засуха велика бе, и со вся страны огнь объять град, а храмы загорахуся, а от дыма не бе лзе и прозрети».
1453 год — «априля 9 выгоре Москва, Кремль весь».
1457 год — «октября в 20 день в 9 час нощи, загореся на Москве внутри града близко Володимеровы церкви Ховрина и много погоре, до третьей части града, а прочее Бог сохранил».
Особенно много пожаров приходится на правление Ивана III. В этот период происходит активный рост города. По мере того как Москва увеличивалась, пожары учащались и охватывали всё большую территорию. 23 мая 1468 года сгорел весь посад — от Богоявленского монастыря «по самую реку, да по Кузьму [и] Дамиана на Востром конце», то есть до границ позднейшего Китай-города: «Истомно же тогда было и нутри граду, понеже бо ветрено было и вихорь мног, но Бог сохранил его». 30 августа 1470-го загорелся двор на кремлевском Подоле; огонь распространился за реку, где «многи дворы погорели, а иных отнимали»; «головни и береста с огнем далече носило, за много верст». Спустя два года огнем был охвачен посад от церкви Воскресения «на Рву»: «… множество дворов згоре, единых церквей 25 згорело». Во время пожара была такая буря, что пламя метало через восемь дворов. В Кремле опять было «истомно», но ветер тянул в другую сторону и «град уцелел». 4 апреля 1473 года пожаром был объят Кремль, «погоре много дворов», в том числе двор митрополита и князя Бориса Васильевича, Житный двор великого князя. В 1475-м в городе случилась целая серия пожаров — 10 июня, 12 сентября, 2 октября (два пожара), 27 октября. Горели Кремль, Занеглименье, Арбат. В 1476 году сгорела церковь Воскресения «на Рву». 16 февраля 1477 года огонь охватил трапезную Чудова монастыря, 20 марта — кремлевские дворы. В 1479-м загорелись поварни на подворье Николо-Угрешского монастыря в Кремле «и от того кровля граднаа загореся, также и хоромы иже в граде». Пожар заметили только тогда, когда стали кричать жители Замоскворечья. 12 апреля 1485 года «погоре град Москва, Кремль весь». В 1488-м огонь пришел из Замоскворечья и охватил всю восточную часть посада вплоть до Неглинной, сгорело 42 (по другим данным — 30) церкви и пять тысяч (!) дворов. Самым страшным был пожар 1493 года, также начавшийся из-за реки — от церкви Николы «на Песку» и охвативший всю территорию города: «И тогда людем скорбь бысть: болши двоюсот человек згорело людей, а животов безчисленно выгоре». В 1500 году загорелся двор Василия Бобра за Неглинной, на Большом посаде, сгорела вся западная часть посада от Москвы-реки до Неглинной, огонь перекинулся за реку и дошел до Пушечного двора и Рождественского монастыря.
Огонь стал постоянным кошмаром князя-строителя Ивана III. Историк Н.С. Борисов пишет об этом очень образно: «Среди “стихийных” духов главным врагом Ивана стала саламандра. Она была страшнее, чем все его земные недруги вместе взятые. Нападения татар и литовцев, немцев и шведов можно было отразить при помощи сильного войска. Но против нее опускали оружие самые храбрые московские воеводы. За несколько часов огонь уничтожал то, что Иван и его подданные возводили многие годы… Там, где пробегала по городу юркая саламандра, брызгая вокруг “легковоспламеняющейся” мочой, поднималась стена огня. А когда пламя угасало, на его месте дымились лишь головешки. Среди них бродили обезумевшие от горя люди. Они отыскивали обгорелые трупы своих родных и близких. Они раскапывали на пепелищах жалкие остатки прежнего благополучия и достатка. Даже такому железному человеку, как Иван, смотреть на них было невыносимо тяжело».
Скорбная летопись московских пожаров потянулась и далее, в XVI век. Только в 1517 году город горел трижды — 18 и 25 апреля и 20 июня. Самыми страшными в этом столетии были два пожара — 1547 и 1571 годов.
Зимой 1547 года Москва торжественно праздновала невиданное дотоле событие: молодой государь Иван Васильевич принял титул царя, который ранее на Руси употребляли только по отношению к императорам Византии и ханам Золотой Орды. Торжественное «венчание на царство» прошло в Успенском соборе 16 января. Коронационные торжества сменились свадебными — 3 февраля семнадцатилетний царь обвенчался с московской боярышней Анастасией Романовной «и была радость велиа о государьском браце». Но не зря говорят, что вслед за большой радостью приходит большое горе.
Весна и лето в тот год выдались на редкость жаркими. «…Бе бо тогда засуха велика», — сообщает летописец. В апреле трижды горел Великий Новгород, тогда же заполыхала и Москва. 12 апреля загорелась одна из лавок в Москотинном (Москательном) ряду, где торговали дегтем и красками; выгорели две тысячи лавок с товарами, огонь уничтожил приречную часть посада к югу от Ильинки и добрался до Соляного двора. В башне у реки загорелся порох, и ее разорвало, «размета кирпичие по брегу рекы». Было много жертв. Той же ночью сгорело десять дворов в Чертолье. 15 (по другим данным — 20-го) апреля занялось Заяузье, сгорела церковь Спаса в Чигасах, в которой погибли фрески Дионисия, «погореша Гончары и Кожевники», «и Лыщиково погоре по Яузу». Огонь уничтожил 2200 дворов. Но апрельские гари были только прелюдией.
«Великий пожар» начался 21 июня от Воздвиженского монастыря «на Арбатской улице»: «…и бысть буря велика и потече огнь, якоже молниа, и пожар силен промче в един час Занеглименье огнь и до всполиа Неглимною, и Черториа погоре до Семчинъского селца възле реку Москву и до Феодора Святого на Арбатской улице». От сильного ветра огонь перекинулся на Кремль, где загорелись соборные храмы и святыни, сгорели царская казна и Оружейная палата; «и все дворы в граде погореша, и на граде кровли градцкая, и зелие пушечное, где бе на граде, и те места разорвашася градные стены». В Чудовом монастыре погибли 18 старцев и восемь слуг (по другому источнику — 56 монахов), в Вознесенском — десять монахинь. Несчастные задохнулись в погребах, где пытались спрятаться. Пострадал и митрополит Макарий — «опалеста ему очи от огня». Его едва успели вывести из Успенского собора, провели к нижним воротам на Москве-реке и стали спускать со стены, обвязав веревкой. За три сажени до земли веревка оборвалась, и владыка сильно разбился. Едва живого митрополита вывезли в Новинский монастырь, а сопровождавшие его ясельничий Кекса Татищев и священник Иван Жижелев погибли.
Огонь охватил Китай-город, уничтожив новопостроенные дворы и лавки. Горела восточная часть города, примыкавшая к Большому посаду: Кулишки, Воронцовский сад, Старые Сады у церкви Владимира, Мясники. Занеглименье было уничтожено полностью, «до всполья». Пожар бушевал вечером и ночью. «Бяша бо дотоле видети град Москву велик и чюден и много людей в нем и всякого узорочья исполнен и в том часе изменися, егда бяше погоре. Не видети иного ничего же, но токмо дым и земля и трупия мертвых многолежаще. Много церквей святых погоре, а каменыя стояще выгореша внутри и огореша в ней несть видети в них пения и звонения», — говорит летописец. Никоновская летопись сообщает, что «в един час» погибли 1700 человек. Вероятно, реальное число погибших было еще более значительным — несколько тысяч человек.
Государь с молодой супругой во время пожара находился в царском селе Острове. Приехав на день в Москву, он совершил моление и проливал слезы в Успенском соборе, как мог утешал москвичей и уехал в подмосковное село Воробьево, подальше от людских страданий. Обезумевшие от горя столичные жители стали искать виновников бедствия. Еще во время апрельских пожаров по городу говорили о поджогах. «И зажигальщиков многих имали и пытали их. И на пытке они сами на себя говорили, что они зажигали. И тех зажигальщиков казнили смертной казнью, глав им секли и на колье их сажали и в огонь их в те пожары метали».
Цена признаниям, сделанным под пыткой, невелика. Мы не знаем, были ли казненные виновниками апрельских пожаров или стали козлами отпущения. Но, поддержав слухи о «зажигалыциках», власти открыли ящик Пандоры — после нового пожара требовалось указать имена еще более страшных злодеев. Постниковский летописец сообщает, что «по улицам и по иным городом, и по селом» появились «многие сердечники» — «выимали из людей сердца».
После «великого пожара» гнев москвичей обратился на ненавистных князей Глинских, родственников царя по матери. Глинских, прибывших при Василии III из Литвы, опасались и не любили за притеснения, чинимые москвичам. Когда 26 июня московские бояре, выехав на площадь, стали вопрошать народ: «Кто поджигал Москву?» — то услышали в ответ: «Княгиня Анна Глинская с детьми!» Бабку царя (она происходила из сербского знатного рода и считалась вдвойне иноземкой) обвиняли в том, что она «вымала сердца человеческия да клала в воду да тою водою ездячи по Москве да кропила и оттого Москва выгорела». Другие прибавляли, что княгиня Анна по ночам превращалась в сороку, «летала да зажигала». Самой княгини в это время не было в Москве, но «черные люди», собравшись «вечем», схватили в Успенском соборе ее сына Юрия, убили его «камением на площади», а тело бросили на Торгу, «иде-же казнят». Вслед за этим толпа разгромила дворы ненавистных Глинских и их земляков, северских дворян.
Расправы над князем Юрием восставшим показалось мало — они жаждали крови княгини Анны и ее второго сына Михаила. В поисках Глинских мятежники, возглавляемые городским палачом, двинулись в Воробьево. Приход вооруженной толпы испугал царя. Позднее он вспоминал: «Вниде страх в душу мою и трепет в кости моя и смирися дух мой». Ивану IV удалось убедить москвичей, что он не прячет у себя родственников, и народ разошелся. Некоторое время спустя царь приказал ловить зачинщиков выступления, но побоялся прибегнуть к широким репрессиям. В то же время, чтобы успокоить недовольство горожан, им по государеву велению раздавали деньги.
Пожар 1571 года, по-видимому, был еще более масштабным. В 1547 году, по крайней мере, уцелели Замоскворечье и Заяузье, тогда как в 1571-м говорили, что не осталось даже столба, чтобы привязать лошадь.
Когда весной 1571 года стало известно, что крымский хан Девлет-Гирей готовит набег, русские войска приготовились их встречать на берегу Оки у Тулы и Серпухова — в обычных местах, где выставлялся заслон против татар. Однако татары благодаря перебежчику Кудеяру Тишенкову обошли оборону с запада, разбили у Серпухова опричный полк воеводы Я. Волынского и двинулись к Москве. Иван Грозный бросил столицу и армию и уехал на Север. Воеводы всё же успели отойти к столице и занять оборону. Начались небольшие стычки между противниками, в одной из которых был ранен земский главнокомандующий князь И.Д. Вельский. Но татары не стали ни биться с русским войском, ни штурмовать столицу — 24 мая они подожгли ее незащищенные предместья.
Огонь быстро охватил Китай-город. Запылал и опричный дворец. Город сотрясался от взрывов — это взлетали на воздух «зелейные» погреба в башнях Кремля и Китай-города: «…вырвало две стены городовых: у Кремля пониже Фроловского мосту против Троицы, а другую в Китае против земского двора». Многие тысячи москвичей гибли в пламени и дыму. Горел и Кремль. «Колокола на храме, вместе со стеной, на которой они висели, обрушились, а тех, кто рассчитывал там спрятаться, насмерть побило камнями. Храм был охвачен огнем снаружи и внутри, церковные башни со всеми украшениями и святыми изображениями; остались только стены. Расплавившиеся и поврежденные колокола, висевшие на колокольне посредине крепости, обрушились, некоторые расколовшись на части; самый большой упал и треснул», — вспоминал Генрих Штаден. Люди пытались бежать из Кремля, и в городских воротах началась страшная давка. Воевода Вельский хотел укрыться от пожара в погребе своего кремлевского двора, но задохнулся от дыма. Другой воевода, князь Никита Петрович Шуйский, пробивался через толпу по Живому мосту из Кремля в Замоскворечье и был в давке заколот ножом. Армия, стоявшая в городе, несла огромные потери. «В живых не осталось и 300 способных к бою», — пишет немец-опричник. Сохранял боеспособность только полк князя Михаила Ивановича Воротынского, стоявший на Таганском лугу и отбивавшийся от татар. В это время в городе погибла от пожара дочь князя Агриппина Михайловна — ее надгробие в соборе Новодевичьего монастыря сохранилось до наших дней. Штаден со своими слугами во время пожара прятался в каменном доме за железной дверью. «Когда закончился пожар, — вспоминал он, — я приказал осмотреть, что происходит в погребе подо мной. Всех бывших там нашли мертвыми и обезображенными огнем». Согласно «Пискаревскому летописцу», за три часа Москва выгорела целиком «и людей без числа згорело всяких».
Еще один иноземец, англичанин, сумевший выбраться из города незадолго до пожара, вспоминал: «Утро было чрезвычайно хорошее, ясное и тихое, без ветра, но когда начался пожар, то поднялась буря с таким шумом, как будто обрушилось небо, и с такими страшными последствиями, что люди гибли в домах и на улицах. На расстоянии 20 миль в окружности погибло множество народа, бежавшего в город и замки, и пригороды, где все дома и улицы были так полны народом, что некуда было притесниться; и все они погибли от огня, за исключением некоторых воинов, сражавшихся с татарами, и немногих других, которые искали спасения через стены, к реке, где некоторые из них потонули, а другие были спасены». Он считал: «В два месяца едва ли будет возможно очистить от человеческих и лошадиных трупов город, в котором остались только одни стены да там и сям каменные дома, словно головки водосточной трубы». Царь, не церемонясь, приказал сбросить все тела в Москву-реку, и она вышла из берегов. Началась эпидемия — «того же году и на другой год на Москве был мор и по всем городом русским».
Автор донесения папе римскому о делах в Московии Фульвио Руджиери сообщает, что 60 тысяч москвичей погибло и столько же было взято в плен. Возможно, эта оценка преувеличена, но, очевидно, число жертв пожара 1571 года значительно превышало количество погибших в 1547-м.
Вскоре после пожара Девлет-Гирей прислал к царю послов требовать «выхода» — повышенной дани. Согласно позднему летописцу, Грозный разыграл перед ними целое представление, вырядившись в сермягу и баранью шубу: «Видишь де, меня, в чем я? Так де меня царь зделал! Всё де мое царство выпленил и казну пожег, дати де мне нечево царю!» Джером Горсей повествует об этих событиях не менее красочно. По его словам, татарский посол протянул царю «грязный острый нож», якобы посланный ханом, чтобы он мог перерезать себе горло и тем избавиться от позора.
Пожар Москвы оказал значительное влияние на внутреннюю политику царя. Он потерял доверие к опричникам, оказавшимся слабыми воинами. Опричный воевода князь В.И. Темкин-Ростовский, незадолго до этого выкупленный из литовского плена за огромную сумму в десять тысяч золотых, был казнен за то, что не смог спасти от пламени Опричный дворец. Когда в следующем году стало известно о новом набеге хана, царь объединил опричное и земское войско под командованием земского воеводы боярина князя М.И. Воротынского. 30 июля — 24 августа 1572 года у села Молоди к югу от Москвы состоялась решающая битва. Татары были разбиты и бежали, погибло множество крымской знати, в том числе родственники хана, а знаменитый полководец Дивей-мурза попал в плен. Молодинская битва ознаменовала закат опричнины — вскоре она была отменена и под угрозой наказания было запрещено даже упоминать о ней.
Новый большой пожар произошел в Москве при царе Федоре Ивановиче в 1591 году Согласно «Новому летописцу», он охватил Белый город от Чертолья до Неглинной, потом «загорелось на Покровке, и горело до Покровки, и выгорело много дворов». «Пискаревский летописец» сообщает, что пожар начался в торговых рядах: «И от того выгоре весь град, и церкви, и монастыри, без остатка везде». Правитель государства Борис Годунов распорядился о щедрой раздаче средств пострадавшим, но это не утишило народный ропот. Незадолго до пожара в Угличе при таинственных обстоятельствах погиб царевич Дмитрий, младший сын Ивана Грозного. Годунова обвиняли в том, что он погубил царевича, а затем поджег Москву, «чтобы одна беда перебила другую и каждый больше скорбел бы о собственном несчастье, нежели о смерти царевича».
В следующий раз Москва сгорела в Смутное время. Весной 1611 года, когда от имени «короля Владислава Жигимонтовича» (польского королевича, приглашенного на русский престол Семибоярщиной) городом управлял наместник Александр Гонсевский, отношения между интервентами и москвичами были враждебными. Поляки постоянно опасались народного восстания. Глава патриотической оппозиции патриарх Гермоген по распоряжению Гонсевского был взят под стражу, но 17 марта освобожден для торжественного обряда «шествия на осляти», совершаемого в Вербное воскресенье. В этот раз процессия была малолюдной — горожане были напуганы слухами, что поляки начнут убивать ее участников. Тем временем шляхта спешно укрепляла город, к которому подходило Первое ополчение. Поляки принялись втаскивать дополнительные пушки на стены Кремля и Китай-города и понуждали к тому же городских извозчиков. Те отказались, поднялись крик и ругань. В Китай-городе началась страшная резня, во время которой погибло до семи тысяч человек.
Жители Белого города встретили врага саблями. К этому времени в столицу уже проникли передовые отряды Первого ополчения. Участник событий поляк Николай Мархоцкий пишет: «Страшный беспорядок начался вслед за тем в Белых стенах (Белом городе. — С. Ш.), где стояли некоторые наши хоругви (роты. — С.Ш.). Москвитяне сражались с ними так яростно, что те, опешив, вынуждены были отступить в Китай-город и Крым-город (Кремль. — С. Ш.). Волнение охватило все многолюдные места, всюду по тревоге звонили в колокола… И мы решили применить то, что ранее испробовали в Осипове (Иосифо-Волоколамском монастыре. — С.Ш.): выкурить неприятеля огнем».
В тот же день поляки запалили Белый город. Согласно «Новому летописцу», первым запалил свой двор боярин-изменник Михаил Салтыков. Пока пожар разгорался, на улицах шли жестокие бои. По словам немца Конрада Буссова, сражавшегося на стороне поляков, они вернулись с боя на Никитской «похожие на мясников: рапиры, руки, одежда были в крови, и весь вид устрашающий». Тем временем огонь распространялся по деревянному городу. Благодаря этому, пишет Буссов, «наши и победили, ибо русским было не под силу обороняться от врага, тушить огонь и спасать оттуда своих, и им пришлось поэтому обратиться в бегство и уйти с женами и детьми из своих домов и дворов, оставив там всё, что имели». На другой день интервенты подожгли Чертолье и Замоскворечье. В это время к Москве подошел по Можайской дороге тысячный отряд пана Н. Струся. Его конники стали «рыскать по всему городу, где вздумается, жечь, убивать и грабить всё, что попадалось».
Москвичи побежали из выжженного города. «В тот день мороз был великий, они же шли не прямой дорогой, а так, что с Москвы до самой Яузы не видно было снега, всё люди шли», — сообщает «Новый летописец». Пожар уничтожил всю городскую застройку в Белом и Земляном городе. Поляк Маскевич вспоминал: «До прихода нашего все три замка обнесены были деревянною оградою, в окружности, как сказывают, около 7 польских миль, а в вышину в 3 копья. Москва-река пересекала ее в двух местах. Ограда имела множество ворот, между коими по 2 и по 3 башни; а на каждой башне и на воротах стояло по 4 и по 6 орудий, кроме полевых пушек, коих так там много, что перечесть трудно. Вся ограда была из теса; башни и ворота весьма красивые, как видно, стоили трудов и времени. Церквей везде было множество и каменных, и деревянных: в ушах гудело, когда трезвонили на всех колоколах. И всё это мы в три дня обратили в пепел: пожар истребил всю красоту Москвы. Уцелели только Кремль и Китай-город, где мы сами укрывались от огня; а впоследствии русские сожгли и Китай-город; Кремль же мы сдали им в целости».
В 1626 году пожар охватил Кремль и Китай-город. Источник свидетельствует: «Лета 7134 майя в 3 день, в середу, в 10 часу дни, в Москве, в Китае, загореся двор вдовы Иванова жены Третьякова, и учал быть в то время ветр великой к Кремлю граду, и от ветру занялись в Китае церкви и многие дворы, и в рядах лавки, и учал в Китае пожар быти великой, и от того пожару у Покрова Пречистой Богородицы на Рву на всех церквах занялись верхи, и по Фроловской башне учало гореть, и на Кремле кровля, и от того в Кремле-городе и всяких чинов людей дворы почали гореть, и многие церкви Божий в Китае и в Кремле городе погорели, опричь больших соборов, и в Государевых… дворах деревянные крыши погорели, и в палатах… во многих горело, и во многих приказах многие Государевы дела и многая Государева казна погорели…» «Новый летописец» сообщает, что «после пожара послал государь писцов по всей земле, потому что книги и дела все погорели».
Десятого апреля 1629 года выгорела вся западная часть Белого города, а восточная — по Покровку включительно. Эти пожары вызвали перепланировку улиц, о которой шла речь выше. Однако она не сыграла значительной роли в предотвращении таких бедствий в дальнейшем. Новый большой пожар охватил Белый город и Китай-город во время восстания 1648 года: бунтовщики подожгли дома ненавистных служилых и приказных людей, а ветер разнес огонь по всему посаду. Сгорела вся западная половина Белого города от Арбата до Петровки.
Один из последних общегородских пожаров случился в 1688 году. Огнем были уничтожены: «в Китай-городе: в Знаменском монастыре 6 церквей… 5 монастырских подворий и от Посольского двора до Ильинских и до Варварских ворот и до Ростовского подворья и до Знаменского монастыря и до Зачатия, что в углу, всяких чинов людей 67 дворов, да у Варварских ворот караульная изба; разломано 12 дворов. В Белом городе: от Варварских ворот по правую сторону к Яузским воротам и по левую сторону до Ивановского монастыря, и на Покровке и на Хохловке на 6 церквах и богадельнях кровли, в Ивановском монастыре… на соборной церкви кровли, 80 келий; Крутицкого митрополита на подворье, всяких чинов людей 212 дворов, у Яузских ворот караульная изба, на Соляном дворе на амбарах и на лавках кровли, 8 лавок, 2 харчевни, 2 избы нищенских, разломано 9 дворов да 32 хоромы да с 4 лавок верх. В Земляном городе: за Яузскими воротами на церковь Троицы в Серебряниках кровля и в церкви выгорело, церковь Николы в Кошелях сгорела, на церкви Покрова Богородицы кровли обгорели, на реке Яузе половина моста, разных чинов людей 90 дворов, 50 лавок, разломано 5 дворов в Андрееве полку Нармоцкого у церкви Николы Чудотворца, съезжая изба и казенный амбар, 9 дворов церковных причетников, 509 дворов стрелецких, 57 дворов отставных стрельцов, 55 дворов вдовьих, 2 торговых бани. За Яузой в Ямской Рогожской слободе 45 дворов, 2 двора разломано». Всего сгорело более тысячи дворов, монастыри, церкви.
Таков лишь краткий перечень больших пожаров, а менее крупные были пугающей повседневностью средневековой Москвы. Дневник австрийского дипломата И. Корба упоминает о пожарах с впечатляющей частотой. Первая подобная запись появляется 6 мая 1698 года, когда шло празднование Пасхи: «Новый пожар, случившийся вследствие постоянного пьянства черни, причинил нам новое и сильнейшее беспокойство. Здесь чем больше праздник, тем сильнее повод к широкому пьянству… Почти ежегодно празднование важнейших праздников сопровождается пожарами, которые тем больше причиняют народу бедствий, что случаются почти всегда ночью и иногда превращают в пепел несколько сот деревянных домов. На последний пожар, уничтоживший в этой стороне реки Неглинной 600 домов, прибежали было тушить огонь несколько немцев. Русские, совершенно напрасно обвинив немцев в воровстве, жестоко их сперва избили, а после бросили в пламя…» 13 июня Корб записал: «Ночью вновь случился пожар, который истребил семнадцать домов». Запись за 26 августа: «В городе сильный пожар, истребивший более сотни домов».
Еще больше упоминаний о пожарах содержится в дневнике за следующий год: «8 и 9 [апреля]. Около десяти часов утра был большой пожар недалеко от Посольского двора, за палатами воеводы Шеина. Боярин Салтыков и князь Алексей Михайлович Черкасский много пострадали через это несчастье; горело в продолжении четырех часов, отчего обращены в пепел их собственные палаты и многие окружавшие оные деревянные дома. <…> 21 и 22 [мая]. Лев Кириллович Нарышкин с соизволения царя вернулся в Москву по той причине, что палаты сего боярина сгорели. <…> 20 [июня]. Был ужасный пожар: сгорело два дома в Немецкой слободе и несколько сот домов в городе. <…> 11 [июля]. Недалеко от дома Нарышкина вспыхнул вечером пожар и превратил в пепел сто тридцать домов, принадлежавших как благородным лицам, так простонародью. <…> 6 [сентября]. В наше отсутствие пришло письмо из Москвы, в коем извещали, что в тот день, в который происходил церемониальный въезд в Москву Великого шведского посольства, был в городе большой пожар. Кроме многих других, сгорели палаты посольская, генералиссимуса Шеина, князя Голицына вместе с пятнадцатью тысячами домов».
Пожары считались божественным наказанием, но при этом часто не исключалась чья-то злая воля. Тень «зажигалыцика» мерещилась за каждым крупным пожаром вне зависимости от того, скрывался ли за трагедией злой умысел или она была результатом небрежного обращения с огнем. Но есть и вполне конкретные, заслуживающие доверия данные о поджигателях. Так, «Новый летописец» сообщает, что около 1595 года был раскрыт замысел «зажигалыциков»: «Враг, не желая добра роду человеческому, вложил мысль в людей, в князя Василия Щепина да в Василия Лебедева и в их советников, зажечь град Москву во многих местах, а самим у Троицы на Рву, у Василия Блаженного, грабить казну, что в ту пору была большая казна. Советникам же их Петру Байкову с товарищами в ту пору решеток не отпирать. Бог же, не хотя видеть православных христиан в конечной погибели, тех окаянных Бог и объявил, и их всех перехватали и пытали, они же в том все повинились. Князя Василия и Петра Байкова с сыном на Москве казнили, на Пожаре главы им отсекли, а иных перевешали, а остальных по тюрьмам разослали». По словам Корба, после одного из пожаров 1699 года были пойманы «восемь зажигателей; бывшие в их числе два попа сознались, что виновниками пожара были стрельцы, которые только тогда успокоятся, когда обратят всю Москву в пепел». Вероятнее всего, «зажигалыцики» преследовали гораздо более земные цели, чем отомстить царю за разгром стрелецкого восстания. Царский указ от 23 июля 1699 года грозил смертной казнью тому, кто будет «из ружья в день и по ночам пулями и пыжами стрелять, или ракеты пущать» «для своего воровства и грабежу» (30 августа законодательство слегка помягчело к «зажигалыцикам» — их было велено в первый раз бить батогами, а во второй — ссылать в Азов с женами и детьми). Поджигатели применяли и более простые способы — метали на крыши и между домами порох в тряпицах, трут, серу, бересту, лучину.
С ужасом перед огненной стихией тесно сплетались страх перед колдовством, боязнь стать жертвой злых чар, подозрения, что пожары вызваны «чародеями» вроде княгини Анны Глинской. Считалось, что лучшее средство избавиться от такого колдовства — предать самого чародея огню: тогда и злодей погибнет, и пожар прекратится. Именно поэтому был сожжен в 1648 году труп Л.С. Плещеева, поэтому же москвичи бросили в огонь немцев, прибежавших тушить пожар. Это, однако, не мешало москвичам бороться с пожарами, а властям — разработать целый комплекс мер по их предотвращению. Рассматривая скорбную хронику пожарных бедствий столицы, сложно сказать, насколько действенны были эти меры. Но очевидно, что, если бы не прилагались столь серьезные усилия по «бережению» от огня, пожаров в городе было бы еще больше.
«От огня беречь накрепко…»
Первые противопожарные мероприятия были осуществлены Иваном III. В 1493 году он приказал расчистить от застройки территорию в 110 саженей за Неглинной и в Заречье. Видимо, тогда же была создана и свободная от застройки зона с восточной стороны — будущая Красная площадь. Спустя два года подобная мера была принята в отношении территорий, находившихся в Заречье. Охранять город от распространения огня должны были решеточные караулы, также установленные при Иване III.
Следующим шагом в создании системы противопожарных мер было введение при Борисе Годунове регулярных объездов. Они производились в самое огнеопасное время — с апреля по октябрь. Сохранившиеся наказы объезжим головам содержат подробное перечисление запретов и других мер, призванных оградить город от огня. Самим головам предписывалось смотреть, чтобы «воры нигде не зажгли, и огня на хоромы не кинули, и у хором и у заборов с улицы ни у кого ни с чем огня не подложили».
Объезжий голова и члены его караула в объезде должны были быть снаряжены рогатинами, топорами и «водоливными» трубами. Этот инвентарь («пожарную рухлядь») обязаны были иметь и предоставлять посадские. Переписи Москвы отмечают наличие или отсутствие «водоливных» труб в слободах — к примеру, в Больших Лужниках в 1672 году: «Двор десяцкого Петра Борисова, а у него в десятке 2 медные трубы… двор десяцкого Ивана Борисова, а у него в десятке труб медных и деревянных нет… двор десяцкого Ивана Елизарьева, а у него в десятке труб медных и деревянных нет… двор десяцкого Елизара Михайлова, а у него в десятке медная труба…» Царские наказы требовали, чтобы в каждом десятке было по две трубы — по одной на пять дворов. Были такие трубы и у богатых дворовладельцев. Так, боярин Н.И. Романов держал у себя десять труб медных «заливных». На худой конец хозяева должны были устанавливать у себя кади с водой. Это же рекомендовал и «Домострой» тем, кто не имел на своем дворе колодца. Медные и деревянные «водоливные» трубы были своеобразными прототипами пожарных шлангов, источником воды для них являлись пожарные колодцы. В 1629 году было указано сделать в Белом городе «большие колодези», по одному на десять дворов, а также поставить на земском дворе бочки с водой.
При царе Михаиле Федоровиче на земском дворе была создана целая пожарная команда — с 1613 по 1622 год там находились 30 ярыжек и три лошади. Средства на их содержание взимались с черных слобод и сотен. В 1622-м количество ярыжных увеличилось до семидесяти пяти человек, для которых с московских тяглецов собирали 60 рублей. Слобожане должны были также доставлять на земский двор «всякую пожарную рухлядь, парусы, и крюки, и трубы медные, и топоры, и заступы, и кирки, и пешни, и бочки, и ведра». Эти обременительные обязанности в том же году выросли еще раз — было указано прибавить еще 15 ярыжек, увеличить число лошадей до шести, а на каждом тяглеце «править» по одной медной трубе. 13 апреля чернослободцы били челом царю и патриарху, жалуясь: «И нам, Государи, сиротам вашим Государевым, стало не в силу, невозможно взяти нам труб негде, а купить нечем, людишка бедные молодчие и от того великого тягла бредут розно». Царь сжалился над тяглецами и велел распределить содержание пожарной команды между ними и купцами Гостиной и Суконной сотен. Количество ярыжных в итоге было доведено до ста человек, а число лошадей оставлено прежним («для того, что без того нельзя»). Было указано «не наметывать» на слобожан лишних труб: на земском дворе должны были иметься 30 штук, а по слободам велено «сказать накрепко»: «Притчею, где пожар учинится, и у них бы с трубами люди были готовы тотчас, а людем велеть смотрить, для того, коли уже взяли то на себя, и они б на пожар ходили не ленились».
После апрельского пожара 1629 года пожарная команда Земского приказа была увеличена до двухсот человек и получипа новое оборудование. К этому времени содержание ярыжек взяла на себя казна. Царь указал также держать на земском дворе 20 бочек с водой и мобилизовать для тушения огня извозчиков. «А извозщиков росписать указал Государь по 20 человек в ночь, а в день съезжать для извозу; а будет и в день где по грехом учинится пожар, и им потому ж быть на земском дворе по 20 человек, а телеги и бочки в день и в ночь готовы Государевы на земском дворе». Было указано изготовить 50 пожарных парусов и пожарные щиты с рукоятями. Паруса представляли собой полотнища шириной в четыре или пять саженей, которыми покрывали здание, отстаиваемое от огня, и поливали их. Помимо ярыжек участвовать в тушении пожаров были обязаны стрельцы. Указ о модернизации пожарной команды на земском дворе гласит: «А расписать извощиков, опричь стрельцов, а стрельцов не писать, потому что они сами всегда на пожаре».
Другим направлением противопожарных мер являлись строгие запреты на разведение огня в летнее время. Объезжие головы должны были следить за тем, чтобы в жаркие дни изб и мылен не топили, а «в вечеру поздно со огнем не сидели». Печь хлеб и готовить еду предписывалось «в поварнях и на полых местах», а при отсутствии поварен — сделать печи на огородах. Разрешалось топить избы «для болей и родильниц», то есть там, где рожали женщины, и то «в неделе один день». Запрет топить бани и избы в летнее время вызывал недовольство и жалобы слобожан. Указ царя Алексея Михайловича слегка смягчал запрет — разрешал топить избы «в воскресенье да в четверток», «в холодные да в ненастные дни». Если стояла жаркая или ветреная погода, объезжие головы должны были запечатывать печи и бани. Особое внимание уделялось огнеопасным производствам. Как мы знаем, слободы кузнецов и гончаров были выселены за Москву-реку и Яузу. Однако далеко не всегда удавалось заставить мастеровых выполнять противопожарные требования. Например, по поводу чеканщиков монеты, работавших на бывшем Романовом дворе, объезжие головы получили наказ: «Горны у них не печатать и караулов с дворов их не имать, потому что они у государевых дел вседневно».
Объезжие головы постоянно вступали в конфликты с горожанами по поводу несоблюдения последними противопожарных мер. С обеих сторон слышалась брань, а иногда пускались в ход кулаки и палки. Так, в 1693 году «государев нищий и бродящий богомолец» Тихон Иванов, обитавший в Зарядье, жаловался на произвол подьячего съезжего двора Тимофея Романова. В «наемную подклеть», где проживал нищий с женой, ночью явился подьячий — проверить, как соблюдается «бережение от огня». Неизвестно, какие он нашел нарушения, однако распорядился арестовать Иванова с женой, «поволок» обоих на съезжий двор, а по дороге избил и ограбил — снял с нищего «крест, цена 2 гривны», а с его «женишки» «сорвал 10 алтын да 2 креста серебряных» стоимостью две гривны. Как ни оправдывался подьячий, а всё же был отдан под суд. Другие проверялыцики, обнаружив топившуюся печь, залили ее «поганою водою из шайки и всю еству перепоганили». В доме пекаря был устроен настоящий погром: «Двери из сеней выбиты, из крюков вон вышиблены. Запорка переломлена. В подклети окошко выбито… а на окошке в трех местах бито и в двух местах колото. У печи устье выломано, да в сенях стоит корыто большое с тестом пшеничным, да сверх теста покинуты сайки сырые…»
Если огонь всё же разгорался, то ярыжки, стрельцы и жители соседних дворов бежали тушить пожар. Несмотря на особое внимание властей к «водоливным» трубам, бочкам и колодцам, толку от них было немного. Олеарий свидетельствует: «При подобных несчастиях наряжаются стрельцы и особая стража, которые должны действовать против огня; но огонь там никогда не тушат водою, а прекращают распространение его тем, что ломают близ стоящие строения для того, чтобы огонь, потеряв силу, потух сам собою. Для этой же цели каждый солдат и ночной сторож должен носить при себе топор». Дополняет это свидетельство австрийский дипломат А. Лизек (1675): «Обязанность пожарных исполняют стрельцы; туша пожар, они ломают строения до самой улицы, а если надо спасти дом, то закрывают его бычьими кожами, поливая их беспрестанно водой. Впрочем, беда или печаль невелика, если дом и сгорит: имущество у них хранится в подвалах, а дом можно на следующий день купить на рынке (где, видели мы, продавали их тысячами, вполне готовые), сложить снова и поставить на прежнем месте, почти без всяких затей и расходов».
Сходным образом характеризует борьбу с пожарами Котошихин: «А как бывает на Москве пожарное время, и они стрелцы повинни ходить все на пожар, для отниманья, с топорами, и с ведрами, и с трубами медными водопускными, и з баграми, которыми ломают избы. А после пожару бывает им смотр, чтоб кто чего пожарных животов захватя не унес; а кого на смотре не объявитца, бывает им жестокое наказание батоги».
В 1695 году Петр I попытался создать новую противопожарную службу в Москве. «Дневные записки» И.А. Желябужского сообщают: «В то ж время даточных брали на Москве у всех палатных людей, на пожар бегать и караулы стеречь вместо стрельцов, и прозвание им было Алеши». Но эта реформа не удалась, и создание полицейских брандмейстерских команд произошло уже в XVIII столетии.
Сигналом о пожаре был колокольный звон. Павел Алеппский пишет: «В Молдавии и Валахии в случае пожара обыкновенно кто-нибудь ударяет в большой колокол об один из его краев, причем раздается страх наводящий гул, крайне неприятный и пугающий; это служит знаком людям сбираться для тушения пожара или спасаться. В московской же земле ударяют в приятный по звуку колокол, висящий над городскими воротами». В Москве издревле при пожарах звонили во все городские колокола особым частым — набатным — звоном. Когда началось московское восстание 1606 года, бояре-изменники успокаивали Лжедмитрия I, спрашивавшего о причине колокольного звона, говоря ему, что где-то горит город. На самом же деле набат поднимал служилых людей против поляков и охраны самозванца. В 1668 году появился указ (его черновик правил лично царь Алексей Михайлович), регламентирующий набатный звон. Он предписывал в случае, если пожар начнется в Кремле, бить во все три набатных колокола — на Набатной, Тайницкой и Троицкой башнях — «в оба края поскору»; «а будет загорица в Китае» — в один Спасский набат на Набатной башне, «в один край, скоро же»; при пожаре в восточной части Белого города бить в Спасский набат «в оба ж края потише» и в Троицкий набат; в Земляном — в колокол на Тайницкой башне «развалом с расстановкой». По этой системе извещали о пожарах в других районах Москвы: в западной части Белого города, Садовниках и Кадашах — как в Китай-городе, «в иных местех за рекою же» — как в Белом городе, в заречной части Земляного города — как в Земляном. С набатных башен велось и наблюдение за пожарами.
Достопримечательности «царствующего града»
Скорбная хроника московских пожаров создает впечатление, что Москва регулярно превращалась в груду развалин и пепла, из которых возрождалась заново. Тем не менее иностранцы, посещавшие русскую столицу в XVI—XVII веках, рассказывают об одних и тех же ее достопримечательностях, часть которых дошла и до наших дней. Московские достопримечательности составляли славу и гордость города. Их защищали от огня, а если не удавалось спасти, восстанавливали. Они являлись одной из основ московского бытия, без них невозможно было представить себе город.
Главными достопримечательностями Москвы были, конечно, ее храмы и святыни — мощи чудотворцев в Успенском соборе, Риза Господня, чудотворные иконы, соборы Кремля, великолепный Покровский храм на Красной площади, монастыри. Каждый храм имел икону, святые мощи, крест или иную, глубоко почитаемую прихожанами и пришлыми богомольцами «святость».
Поражали воображение четыре линии московских стен, особенно великолепный Кремль. С Соборной площади или из-за Кремлевской стены путешественник мог полюбоваться красочным царским дворцом.
Со времен Бориса Годунова иностранные авторы описаний России особое внимание обращают на кремлевские колокола. Рассказывая об аудиенции, данной в 1602 году Шлезвиг-Голштейнскому принцу Гансу, его приближенный Аксель Гюльденстриерне пишет: «Тем временем звонили в очень большой колокол, висящий в Кремле, он был отлит в 1601 году, и до сих пор в него ни разу не звонили, кроме как в прошлую Пасху; весил он, как утверждают русские, 641 шиффунт и 5 лисфунтов на копенгагенский вес». Речь идет о самом большом на то время кремлевском колоколе «Царь», отлитом А. Чоховым, имевшем вес 64 тонны.
Годуновский колокол упоминает в своем описании Москвы и Мейерберг. Однако его воображение поразил другой гигант — новый Царь-колокол, отлитый в 1655 году: «В Кремле мы видели лежащий на земле медный колокол удивительной величины, да и произведение русского художника, что еще удивительнее. Этот колокол по своей величине выше Эрфуртского и даже Пекинского в Китайском царстве. Эрфуртский вышиною девять футов шесть дюймов, диаметр его жерла без малого 8 футов, окружность 9 футов, толщина стен шесть с половиною дюймов, а весит 25 400 фунтов. Пекинский колокол 131/2 фута, поперечник его 12 футов, окружность 44 фута, толщина 1 фут, а вес 120 000 фунтов. Но русский наш колокол вышиною 19 футов, шириною в отверстии 18 футов, в окружности 64 фута, а толщиной 2 фута, язык его длиною 14 футов. На отлитие этого колокола пошло 440 000 фунтов меди, угару из них было 120 000 фунтов, а все остающееся затем количество металла было действительно употреблено на эту громаду… Он лежит еще на земле и ждет художника, который бы поднял его, для возбуждения его звоном в праздничные дни набожности москвитян, потому что этот народ вовсе не желает оставаться без колокольного звона, как особенно необходимого условия при богослужении».
Свидетелем изготовления этого огромного колокола был Павел Алеппский. Сделанное им подробное описание очень похоже на аналогичный сюжет в фильме Андрея Тарковского «Андрей Рублев». Не был ли вдохновлен им великий мастер кинематографа? Павел Алеппский рассказывает, что царь первоначально обратился к иноземным мастерам, которые запросили слишком большой срок для отливки колокола. После этого «явился русский мастер, человек малого роста; невидный собой, слабосильный, о котором никому и в ум не приходило, и просил царя дать ему только один год сроку». Мастер Емельян Данилов принялся за работу, но во время чумы скончался, и «эта редкостная вещь осталась испорченной». Тогда «явился еще один мастер из переживших моровую язву, молодой человек, малорослый, тщедушный, худой, моложе двадцати лет, совсем еще безбородый, как мы видели его потом, дивясь милостям Всевышнего Бога, коими Он осыпает свои создания. Этот человек, явившись к царю, взялся сделать колокол больше, тяжеловеснее и лучше, чем он был прежде, и кончить работу в один год». По русским документам мы знаем, что звали молодого мастера Александр Григорьев.
Яма для отливки колокола была вырыта прямо на Ивановской площади Кремля. Подробно описав подготовительные работы, процесс отливки и очистки колокола, Павел Алеппский переходит к рассказу об извлечении колокола из литейной ямы: «Вышел колокол редкостный, одно из чудес света по своей громадной величине. В течение долгого времени не переставали кирками отбивать от формы те места, по которым текла медь, и очищать их до 1 декабря, когда решили вынуть колокол из ямы и повесить… Машины и канаты были привязаны и приготовлены в нашем присутствии, и горожане сошлись на зрелище. Каждую из этих шестнадцати машин приводили в движение 70—80 стрельцов, и над канатом каждой машины сидел человек, чтобы давать знать, как следует вертеть, дабы тянули все одновременно. То был день зрелища, какие бывают в жизни на счету. Многие веревки полопались, но тотчас же были заменены другими. После величайших усилий и огромных, свыше всякого описания, трудов по истечении трех дней совершили поднятие колокола и повесили его над ямой на высоту около роста человека при всевозможных хитрых приспособлениях. Над отверстием ямы положили толстые бревна, закрыв ее всю, над ними положили еще бревен, пока этот чудо-колокол не встал на них, и тогда приступили к подвешиванию железного языка, который весит 250 пудов, а толщина его такова, что мы с трудом могли охватить его руками, длина же более полутора роста… Когда мы входили под него, нам казалось, будто мы в большом шатре…»
Этот колокол пролежал в Кремле до 1679 года, удивляя всех наблюдателей, пока, наконец, не был поднят на Большую Успенскую звонницу. Во время пожара 19 июня 1701 года он разбился, но из его обломков отцом и сыном Маториными был отлит новый «Царь».
Удивляли иностранцев не только кремлевские колокола, но и другие памятники русского литейного искусства. Артиллерийские орудия, установленные на Красной площади, которые могли стрелять «поверх восточных ворот через стену и Москву реку», стояли на Красной площади еще при Штадене. Самое почетное место занимала среди них отлитая А. Чоховым в 1586 году мортира «Царь». Она находилась здесь не случайно, защищая москворецкую переправу. Для нее был вырыт специальный окоп со скошенной передней стенкой. Правда, в деле Царь-пушка ни разу не использовалась, зато служила предметом гордости и удивления.
«Мы гуляли по городу и видели там удивительное разнообразие лавок и главную площадь, где разместилась основная часть артиллерии, — пишет Орудж-бек. — Эти пушки так велики по размерам, что два человека должны влезть в ствол, чтобы его прочистить». Ему вторит Маскевич: «Среди рынка я видел еще мортиру, вылитую, кажется, только для показа: сев в нее, я на целую пядень не доставал головою до верхней стороны канала. А пахолики (бедные шляхтичи-гусары. — С. Ш.) наши обыкновенно влезали в это орудие человека по три и там играли в карты под запалом, который служил им вместо окна». Он же сообщает о другом удивительном артиллерийском орудии, стоявшем на Красной площади: «Там, между прочим, я видел одно орудие, которое заряжается сотнею пуль и столько же дает выстрелов; оно так высоко, что мне будет по плечо; а пули его с гусиные яйца. Стоит против ворот, ведущих к Живому мосту».
Удивительная стоствольная пушка была создана также Андреем Чоховым. Надпись на ней гласила: «Слита сия пушка при державе государя царя и великого князя Федора Ивановича всеа великия России лета 7096 (1588. — С.Ш.) году делал Андрей Чохов», а ниже — «Пушка о сте зарядах, в ней весу 330 пуд 8 гривенок» (более 5,2 тонны). Это орудие использовалось во время боев Второго ополчения с поляками. Затем его перевезли на Пушечный двор. В 1640 году ее осмотрели «пушечные литцы» Алексей Якимов, Михаил Иванов и Никифор Баранов и дали заключение: «…в Московское разорение у тое же пищали засорилось каменьем и грязью закачено 25 зарядов и тем де зарядом помочь они не умеют. А ныне-де она и досталь заржевела. А осталось-де у нее целых 40 зарядов и теми заряды стрелять мочно». К сожалению, эта пушка до нашего времени не сохранилась, вероятнее всего, ее переплавили в начале XVIII века.
Огромные колокола и пушки были доступны для обозрения всем посетителям Красной площади и Кремля, но мало кто удостаивался чести быть приглашенным в царскую сокровищницу. И всё же несколько иностранцев оставили ее описание. Поэтический рассказ Джерома Горсея даже вдохновил художника Александра Литовченко на создание (1875) картины «Царь Иван Грозный показывает сокровища английскому послу Горсею».
Англичанин пишет: «Каждый день царя выносили в его сокровищницу. Однажды царевич сделал мне знак следовать туда же. Я стоял среди других придворных и слышал, как он рассказывал о некоторых драгоценных камнях, описывая стоявшим вокруг него царевичу и боярам достоинства таких-то и таких-то камней». По рассказу Горсея, Иван Грозный оказался знатоком драгоценных камней и легенд, связанных с ними. О магните царь отозвался таю «Магнит, как вы все знаете, имеет великое свойство, без которого нельзя плавать по морям, окружающим землю, и без которого невозможно узнать ни стороны, ни пределы света…» Затем он показал придворным свойства магнита, притянув к нему металлическую цепочку. Вообще свойства камней особо интересовали царя. Взяв в руки коралл и бирюзу, он заключил: «Я отравлен болезнью, вы видите, они показывают свое свойство изменением цвета из чистого в тусклый, они предсказывают мою смерть», — а затем потребовал жезл из рога единорога «с великолепными алмазами, рубинами, сапфирами, изумрудами и другими драгоценными камнями» и несколько пауков. «Он приказал своему лекарю Иоанну Ейлофу обвести на столе круг; пуская в этот круг пауков, он видел, как некоторые из них убегали, другие подыхали». Затем Грозный показывал и расхваливал алмаз, рубин, сапфир, изумруд и другие камни, пока ему не стало плохо и он [не] потребовал унести его из сокровищницы. Видимо, об этом же посохе сообщает Штаден, называя его «прекрасным драгоценным посохом с тремя огромными драгоценными камнями».
Другой посетитель царской сокровищницы, Орудж-бек, был более краток: «Здесь, перед воротами, стояли две статуи львов: одна, по-видимому, из серебра, другая — из золота, но обе грубо сделаны. О том, что мы увидели внутри сокровищницы, о невообразимых богатствах трудно рассказать и описать всё это невозможно, так что я замолкаю». Капитан личной охраны Лжедмитрия I Жак Маржерет бывал в царской сокровищнице неоднократно. Он сообщает, что видел там четыре короны, два посоха, два золотых державных яблока, «два цельных рога единорога и один посох, с которым ходят императоры, сделанных из цельного куска [рога] единорога», золотой посох, множество «больших и малых золотых блюд и чаш для питья». К несчастью, легендарная сокровищница московских государей была разграблена поляками и литовцами в Смутное время. Активное участие принял в этом и сам Маржерет. Например, в марте 1611 года он «взял» у боярина Ф.И. Шереметева, ведавшего государственной казной, «обруч золотой шляпочный с яхонты и с олмазы, цена 500 Рублев; да 2 чарки золоты, да манелы (браслет?), стебель золот ложечной с каменьем весу 2 гривенки и 31 золотник с полузолотником, по 30 рублев гривенка, итого 79 рублев и 22 алтына пол 6 (пять с половиной. — С.Ш.) денги; да жемчугом дано 782 золотника, цена 986 рублев 23 алтына 2 денги».
«Семь царских корон и три скипетра, из них один — из цельного рога единорога, очень богато украшенный рубинами и алмазами, а также несказанно много редкостных драгоценных изделий должны были познать, как кочевать по чужим землям», — пишет Буссов. Удивительно еще, что после такого разграбления в царской сокровищнице еще остались «шапка Мономаха», золотой трон Бориса Годунова и другие реликвии, находившиеся там до Смуты.
Торг на Красной площади, на улицах и в переулках Китай-города и Живой мост, о котором упоминал Маскевич, также славились как московские достопримечательности. О первом сложили пословицу-пожелание: «Что в Москве в торгу, то в твоем дому». Живой — наплавной — мост был примечателен своими размерами. Для древнерусских городов такие мосты были обыденными, они представляли собой связанные плоты, положенные на воду и убиравшиеся при проходе судов. Перед весенним половодьем Живой мост разбирался, иногда его разметывали осенние ветры.
В 1643 году голландец Иван (Яган) Кристлер предложил выстроить на этом месте каменный мост. Царь Михаил Федорович заинтересовался проектом и повелел создать «мостовой образец», который живописец Анц Детерс (Ганс Детерсон) расписал суриком, чернью и белилами. 31 июля 1644 года в Посольском приказе Кристлер представил посольским дьякам Григорию Львову и Степану Кудрявцеву модель моста и чертеж «на три статьи». На вопрос, не развалится ли мост во время ледохода, Кристлер отвечал: «У него будут сделаны шесть быков каменных острых, а на те быки учнет лед, проходя, рушит[ь]ся». По словам инженера, своды моста могли выдержать попадание «большого пушечного снаряда». В тот же день «мостовой образец» осматривал царь, и в результате проект Кристлера был одобрен. 12 августа 1644 года голландец подал в Посольский приказ смету на строительство, и вскоре начались подготовительные работы. Но после кончины в 1645 году Кристлера и царя Михаила Федоровича проект каменного моста через Москву-реку был надолго забыт.
Вернулись к нему в правление царевны Софьи Алексеевны, видимо, по инициативе князя Василия Васильевича Голицына, придававшего особое значение каменному строительству в столице. В 1687 году, взяв за основу план Кристлера, возведение моста возглавил «мостового каменного дела мастер» монах Филарет. Мост было решено строить не на месте Живого моста, а между Садовниками и районом Алексеевского монастыря. От Всехсвятской башни Белого города, к которой мост примыкал, он получил наименование Всехсвятского Каменного. Основу моста составили дубовые сваи, вбитые в русло реки. Строительство велось пять лет и встало казне в весьма значительную сумму, что породило в Москве присказку: «Дороже каменного моста».
Двенадцатиарочный мост имел в поперечнике 11 саженей, то есть был шире большинства московских улиц. Со стороны Замоскворечья была выстроена украшенная часами предмостная башня с шестью проездными воротами, завершавшаяся двумя шатрами, увенчанными двуглавыми орлами. В конце столетия в башне находились Корчемная канцелярия и тюрьма для арестованных за незаконную продажу спиртного. У отводных быков были выстроены две мельницы, а на самом мосту в конце XVII века стояли различные торговые и иные заведения. В 1696 году здесь находились четыре каменные палатки, принадлежавшие А.Д. Меншикову, табачная таможня, пивной двор, кружало (кабак) «Заверняйка» (хочешь — не хочешь, а завернешь!), лавки, торговавшие щепетным (мелочным) товаром. На левом берегу располагались торговые бани, принадлежавшие тому же Меншикову, и казенные житницы для солдат, а под самим мостом — пивной фартинный ледник. Вокруг башни были устроены галереи — Верхние гульбища, где москвичи пили пиво и любовались видом Кремля. Как свидетельствуют документы Казенного приказа, с «водошной и пивной и медовой продажи», осуществлявшейся на мосту, в казну поступал питейный сбор, составлявший «немалую прибыль».
Монахи Азовского Предтеченского монастыря просили дозволения поставить именно на мосту, у башни, часовню и келью для старца. Дозволение было дано, и старец начал жить у моста и собирать милостыню. Возможно, подогретые пивом москвичи жертвовали щедрее, чем трезвые.
В XVIII веке под одной из арок моста на левом берегу (москвичи называли ее «девятой клеткой») обосновались «лихие люди». Там начинал свою преступную карьеру прославленный московский разбойник Ванька Каин.
Вернемся с Москвы-реки на Красную площадь. Здесь во второй половине XVI — начале XVII века можно было наблюдать еще одну диковину, поражавшую воображение не меньше огромных колоколов и пушек. Вдоль Кремлевской стены шел Алевизов ров, выкопанный в 1508 году. Во второй половине XVI столетия ров обмелел и в нем был устроен «двор лвиной», который, согласно описи «ветхостей» московских укреплений, был «пригорожен к стене». В 1557 году английская королева Мария I Тюдор преподнесла Ивану Грозному в подарок льва и львицу. На миниатюре Лицевого летописного свода, изображавшей прибытие московского посланника с дарами королевы, львы вполне узнаваемы.
Ход мыслей царя, приказавшего поместить львов в кремлевский ров, очевиден. «Львиный ров» — одно из центральных мест в Книге пророка Даниила. Именно туда был брошен пророк, но Ангел Господень «заградил пасть львам». Тогда в ров были сброшены обвинители Даниила — «как они сами, так и дети их и жены их; и они не достигли до дна рва, как львы овладели ими и сокрушили все кости их» (Дан. 6:7, 6:12, 6:16, 6:19, 6:22, 6:24). На русских иконах Даниил изображался с львами, припадающими к его ногам и всячески ласкающимися.
О содержании львов в кремлевском рву сообщает Генрих Штаден. Он также пишет, что после пожара 1571 года «львов, бывших под стеной во рву, нашли мертвыми на торгу». При Борисе Годунове львы вновь появляются в Москве — вероятно, в качестве подарка персидского шаха. Орудж-бек сообщает: «Нам также показывали огромную клетку с дикими зверями: среди других там был лев, громадный, как лошадь, чья грива падала на обе стороны его шеи, позже он в ярости сломал две огромные деревянные балки в своей клетке». Быть может, зверь так разозлился, увидав персов, которых счел виновниками его отправки в холодную Московию? Этот лев (а возможно, их было больше) дожил до Смутного времени. «К югу от города вырыт глубокий ров, в котором великий князь обыкновенно держит львов, чтобы всякий, кому только угодно, мог смотреть их», — сообщает Петр Петрей, впервые попавший в Москву в 1608 году. По-видимому, во время «Московского разорения» львы погибли. Память о них сохранялась до второй половины XVII века в названии Львиных (Неглименских) ворот Китай-города, которые потом стали именовать Иверскими или Воскресенскими.
Генрих Штаден сообщает также, что неподалеку от львов содержали слона, прибывшего из Аравии. Его история еще печальнее. Немец-опричник пишет: «Великому князю был подарен слон вместе с арабом, управлявшим этим слоном. Этот араб получил в Московии много денег. Это приметили русские бражники — бездельники, горькие пьяницы, которые в тайных корчмах бросают кости и ведут игру, тайно убили жену араба ради денег. Этого араба русские обвинили вместе со слоном, объявив, что чума, которой будто бы отродясь не помнили в Москве, пошла от араба и слона. Тогда араб впал в немилость и был сослан в посад Городки». Там он скончался, а слон лег и умер на его могиле. Швед Павел Одерборн рассказывает другой вариант этой драмы: слона, подаренного персидским шахом Тахмаспом, царь пытался заставить становиться перед ним на колени, прокалывая ему железным острием кожу на лбу. Увидев бесплодность своих попыток, Грозный приказал изрубить животное.
При царе Алексее Михайловиче в Москве появился новый слон, опять же присланный в подарок персидским шахом. Первоначально его поместили у кремлевского рва, а затем перевели в зверинец в Измайлове. Позднее шах дарил слонов Петру I и один из них уже в 1713 году поселился в Санкт-Петербурге. Прибывали в Москву и другие диковинные животные. Например, в 1620 году в числе других подарков от английского посла Джона Мерика царь Михаил Федорович получил двух «индейских» попугаев и «зверя индейского антилопа». Не в диковинку были москвичам и обезьяны. Корб передает курьезную историю, случившуюся с доктором Цопотом, жившим в конце XVII века в Москве: «Какой-то писарь из Царского приказа принес к этому же самому врачу обезьяну для оказания ей медицинского пособия, но врач отговорился незнанием русского языка и указал на своего товарища, Карбонарии, как на человека более способного к тому, так как он хорошо знает уже язык страны».
Царский Измайловский зверинец, Соколиный и Потешные дворы (там держали медведей) не показывали даже иностранным послам. Голландец Витсен рассказывает, что попытался подкупить сторожей, чтобы заглянуть на Соколиный двор, но те решительно отказались. Рядом с Соколиным двором находились «Монстерхауз» и «охотничий домик», в которые Витсену также не удалось попасть. «Когды мы спросили сторожей, какие там животные и рыбы, мы получили ответ: “Чтобы ответить на этот вопрос, у нас дня не хватит; почему вы спрашиваете об этом?”». «Эти люди очень ревнивы и боятся, что выдадут тайну, даже в мелочах», — заключает голландец. При Петре I членам австрийского посольства уже разрешили посетить зверинец. И. Корб пишет: «6 [декабря 1698 года]. Сегодня мы были в царском зверинце, где видели неимоверной величины белого медведя, леопардов, рысей и многих других зверей, которые содержатся здесь только для удовлетворения любопытства». В XVIII веке Измайловский зверинец считался одним из крупнейших в Европе; помимо животных лесной полосы там содержались львы, тигр, дикобраз, антилопа гну и другие экзотические звери.
Завершая рассказ о московских достопримечательностях, необходимо сказать о великолепном дворце князя Василия Васильевича Голицына на Тверской улице. Хоромы фаворита царевны Софьи отличались изысканной роскошью. Опись имущества князей Голицыных, составленная после их опалы, занимает в сборнике документов «Розыскные дела о Федоре Шакловитом и его сообщниках» (СПб., 1893) почти 200 страниц печатного текста.
В 1638 году двором на Тверской улице владел князь Андрей Андреевич Голицын, дед фаворита. Сам князь Василий Васильевич начал сооружать свой дворец в 1684-м и ко времени опалы так и не успел завершить строительство, однако здание было возведено, основная часть помещений отделана и обжита. Двухэтажные хоромы достигали высоты в восемь саженей. Со второго, жилого, этажа переходы вели в церковь Параскевы Пятницы, где князь выстроил верхний храм во имя Воскресения Христова и специальную палату, в которой молился с семьей во время богослужения. Над воротами усадьбы находилась жилая «палатка» с шатровой крышей, крытой черепицей. Над шатром возвышался «прапор» (флюгер) — человек на коне. Крыша основного здания была обита железными и медными листами.
В княжеском доме было 28 различных помещений и четверо входных сеней. Внутри дом делился на несколько частей — покои князя Василия Васильевича, его супруги Евдокии Ивановны и сыновей Алексея и Михаила. Самой большой комнатой была «большая столовая палата» хозяина дома с великолепным убранством. Свет падал через стеклянные окна, потолок украшало изображение ночного неба с созвездиями — «беги небесные с зодиями и планеты, писаны живописью». В красном углу помещались иконы в окладах, на стенах — портреты: князя Владимира Святославича, царей от Ивана Грозного до Ивана и Петра Алексеевичей и европейских королей. Посередине комнаты висело «костяное» (видимо, из моржового клыка) паникадило, которое при описи имущества опальных было оценено в 200 рублей. Вдоль стен, также украшенных зеркалами, стояли шкафы, посередине комнаты — столы, стулья, лавки. Видимо, именно здесь князь Голицын принимал француза де Невилля, который после беседы с ним записал: «Если бы я захотел письменно изложить здесь всё, что я узнал об этом князе, то никогда бы не смог сделать этого; достаточно сказать, что он хотел заселить пустыни, обогатить нищих, дикарей превратить в людей, трусов — в храбрецов, а пастушеские хижины — в каменные дворцы». Была у князя Василия и другая «столовая палата»; а еще одна — у его сына Алексея.
Домашняя молельня располагалась в Верхней «крестовой палате». Помимо икон и портретов царя Федора Алексеевича, патриархов Никона и Иоакима на стенах там хранились книги, в основном церковные, но было и несколько светских, в том числе «Книга с польского писма с истории о Магилоне кралевне», «О строении комедии», какие-то польская и «немецкие» книги, переведенный с польского Коран (!) и др. Здесь же находились целых девять часов — «боевых» (с боем) и «столовых» (настольных), общая стоимость которых составляла 429 рублей. В этой же палате висел герб князей Голицыных.
На втором этаже имелись целых три спальни князя Василия. Одна из них была зимней, другая летней (она названа «спальным чуланом»). В третьей, видимо, главной, была немецкая ореховая резная кровать, висели четыре зеркала и персидский ковер, стояли девять стульев. Хозяйские спальни размещались и на нижнем этаже, в одной из них висел живописный портрет самого князя. У княгини Евдокии Ивановны была своя «крестовая палата», а также еще одна палата, спальня, два хозяйственных помещения — «казенные палаты». Рядом с одной из них располагалась содержавшаяся княгиней богадельня. В нижнем этаже по традиции размещались «людская палата» и хозяйственные помещения — погреба, «винная палата», мастерская палата, поварни. На дворе стояли конюшня, оружейная и каретная палаты.
Дом князя Голицына был, по-видимому, самым богатым и роскошным в Москве, уступая лишь царскому дворцу. По стенам висели западноевропейские шпалеры и восточные ковры, по всему дому стояла «немецкая» мебель, даже самые простые предметы были «писаны», «резаны» или еще каким-либо образом украшены. Среди прочего упоминаются шесть клеток для попугаев. Мы не знаем, были ли в них попугаи в момент описи имущества князя. Помимо портретов, зеркал и гобеленов стены дома украшали «немецкие» карты. Опись дотошно перечисляет иконы, книги, одежду, посуду, оружие, съестные припасы, принадлежавшие Голицыным. Скорее всего, основную часть имущества князь приобрел в годы своего фавора — у него не было предметов с историей, как у боярина Никиты Романова. Общая стоимость вещей, согласно подсчетам оценщиков, составила 13 493 рубля. Из других владений Голицына в дом было привезено добра еще на 26 741 рубль. Эта сумма отражает только стоимость «животов», то есть движимого имущества князя, а его общее состояние, включающее стоимость вотчин и московских дворов, даже трудно представить.
Этот удивительный дом открывал свои двери немногим. Гостями князя были бояре, иностранные дипломаты, приказные люди. Простые москвичи могли лишь любоваться дивными палатами из-за ограды. Сходным образом был украшен и дом боярина Артамона Сергеевича Матвеева в Артемоновом переулке. На стенах висели «чертеж Архангельского города и иных Поморских городов», «чертежи» Швеции, Дании, России, Польши, Англии, портреты хозяина дома, его сыновей, польских королей и почему-то Ильи Даниловича Милославско-го.
Матвеев, Голицын и люди их круга не были зачинателями моды на «заморские» диковины и предметы, но в их домах эта мода получила наибольшее распространение. Постепенно проникала она и в хоромы других аристократов, от них — к дворянам, купцам и посадским. Столица готовилась к переходу в Новое время, не ожидая, что оно окажется для нее столь жестоким…
Тать в нощи
Преступность, в том числе и уличная, составляла большую проблему как для Москвы, так и для других городов средневековой России. О широком распространении различных видов уголовных преступлений свидетельствуют русские законодательные своды — судебники.
Двенадцать из шестидесяти восьми статей Судебника 1497 года были посвящены наказаниям за различные виды уголовных преступлений. В Судебнике перечислены такие разновидности преступлений, как «татьба», «душегубство», «разбой», «ябедничество» (соответственно грабеж, убийство, грабеж с опасностью для жизни пострадавшего, ложный донос). Впервые появляется термин «ведомый лихой человек» — тот, чья преступная сущность была очевидна для окружающих, готовых подтвердить это под присягой. В другой статье этого законодательного свода список криминальных специальностей дополняют «государский убойца» (убийца своего господина), «коромольник» (мятежник), «церковный тать» (грабитель церковного имущества), «головной тать» (грабитель-убийца), «подымщик» («лихой человек», скрывающийся под чужим именем) и уже знакомый нам «зажигальник». За все эти преступления полагалась смертная казнь. Исключение делалось лишь для тех, кто был пойман на грабеже впервые; таковых полагалось наказывать торговой казнью — «бити кнутием» на торговой площади и конфисковать их имущество, из которого следовало возмещать убытки потерпевшей стороне.
Судебник 1550 года пополняет список злодеев «градским здавцем» (изменником, сдавшим город неприятелю) и «подметчиком» (составителем «подметных писем» — анонимных писаний, возмущавших народ).
Наконец, самый полный перечень преступлений и наказаний содержит Соборное уложение 1649 года. Этот законодательный свод сортировал злодеяния по их опасности, начиная с преступлений против Бога, Церкви и государя, а затем переходил к уголовным и иным видам преступлений. Смертная казнь (сожжение) полагалась богохульнику, мешавшему свершению Божественной литургии или совершившему убийство в храме; за другие бесчинства в церкви — нанесение ранений, «непристойные речи» и оскорбление — следовала «торговая казнь» или тюремное заключение. Грабителей церковного имущества карали смертью. Казнь применялась и за политические преступления — «умысел на государьское здоровье», измену, мятеж («А кто учнет к царьскому величеству или на его государевых бояр и околничих и думных и ближних людей, и вгородех и в полкех на воевод, и на приказных людей, или на кого ни буди приходити скопом и заговором»). К числу особо опасных преступлений был отнесен и поджог города по злому умыслу или вследствие измены.
Особое внимание уделяло Соборное уложение охране государевой чести — даже за появление на государевом дворе с пищалью или луком полагалось бить виновного батогами, а посмевшим обнажить оружие должны были отрубить руку. Жестоко наказывались драка и брань на царском дворе. Смертная казнь грозила подделывателям государственной печати и фальшивомонетчикам; для последних она была особо жестокой — им заливали в горло расплавленный металл.
Уголовные преступления против граждан также карались весьма сурово: за убийство полагалась смертная казнь, за нанесение увечий — аналогичное истязание виновного и штраф. За первую кражу должны были отсечь левое ухо, посадить в тюрьму на два года, а затем сослать «в украинные города»; за вторую отсекали правое ухо, отправляли в тюрьму на четыре года, а затем снова ссылали, за третью казнили. Таким же образом, как воров («татей»), наказывали мошенников.
Сходным образом характеризует преступления по уголовным делам Р. Ченслер, побывавший в России за сотню лет до составления Соборного уложения, в царствование Ивана Грозного и обративший внимание на отличия в русском и английском уголовном законодательстве: «По их законам никто не может быть повешен за свой первый проступок; но виновного долго держат в тюрьме и часто бьют плетьми и иначе наказывают, и он должен оставаться в тюрьме, пока друзья не поручатся за него. Если вор или мошенник, которых здесь очень много, попадется вторично, ему отрезывают кусок носа и выжигают клеймо на лбу и держат в темнице, пока он не найдет поручителей в своем добром поведении. Если же попадется в 3-й раз, его вешают».
Пятнадцатая статья 21-й главы Соборного уложения «О розбойных и о татиных делех» предусматривала наказание за целый ряд взаимосвязанных преступлений. В ней составители нарисовали портрет типичного для средневековой Москвы криминального персонажа: «А которые воры на Москве и в городех воруют, карты и зернью играют, и проигрався воруют, ходя по улицам, людей режут, и грабят, и шапки срывают, и о таких ворах на Москве и в городех и в уездех учинити заказ крепкой и биричем кликати по многия дни, будет где такие воры объявятся, и их всяких чинов людем имая приводити в приказ… и тем вором чинити указ тот же, как писано выше сего о татех».
Вероятно, упомянутая в Соборном уложении кража шапок была распространенным видом «татьбы», поскольку встречается в сохранившихся делах. Например, осенью 1687 года был ограблен возвращавшийся ночью из гостей торговый человек Иван Дмитриев: «Набежали на меня воровские люди, стали бить, грабить и грабежом взяли у меня шапку, оторвали от пояса ножик и мешочек козлиный, в нем денег семь рублей и ключи лавочные». На счастье торговца, на следующий же день он углядел свои вещи, выставленные на продажу в лавке тяглеца Бронной слободы Ивана Иванова. По жалобе Дмитриева Иванов был взят на съезжий двор и наказан за продажу краденого.
Другое дело о «татьбе» также упоминает покражу шапки. Михаил Тихонов пришел на съезжий двор с жалобой, что у него со двора украли черную курицу. Он также увидел свою курицу (видимо, она была приметной) в рядах на Красной площади в руках у тяглеца Казенной слободы Андрея Аникеева и повел того на съезжий двор. По дороге к ним присоединились какие-то люди (очевидно, приятели Аникеева), которые, жаловался Тихонов, «учали меня бить и тое курицу отбили. Да сбили с меня шапку. Полторы рубли за нее уплатил», курицу же Аникеев удавил и бросил. Однако Аникеев утверждал, что курицу купил в Охотном ряду, а «Мишка» сам напал на него, отнял курицу и свернул ей шею, о шапке же предпочитал не упоминать. Кто из тяжущихся говорил правду, дьяки съезжего двора разобрать не смогли, и в конце концов дело закончилось полюбовно.
Как правило, объезжим головам и дьякам приходилось решать проблемы более серьезные, нежели кража куриц и шапок. Выше уже говорилось о широком распространении поджогов с целью грабежа. Несмотря на все меры по охране порядка — караулы и решетки, — ночным кошмаром для горожан были грабежи и убийства. Участник голландского посольства Николаас Витсен писал в 1665 году: «Теперь мы, идя по улицам, заметили озорство русских: в сумерках у некоторых из наших отняли ружья, и нам сказали, будто за одну ночь были убиты 12 человек, им перерезали горло, и что это здесь часто случается».
Схожие сообщения содержатся и в дневнике австрийца Корба. 16 июня 1698 года он записал: «…На многолюднейших улицах столицы найдены два москвитянина, которым неистовые злодеи отсекли головы. По ночам в особенности невероятное множество всякого рода разбойников рыщет по городу». Запись от 2 декабря сообщает: «Нашли на улице двух мертвых голландцев, в убийстве которых подозревают москвитян».
Многие иностранцы, испуганные ночными убийствами и грабежами в Москве, приписывали злодейскую сущность всем русским. Таков, например, отзыв Б. Таннера: «Удивительно, что в течение 15 недель я не мог заметить в москвитянах ничего добродетельного или приятного, или хоть сколько-нибудь похожего на истинное благочестие. Я вынужден поэтому сказать, что в большинстве случаев они лукавы, развратны, обманчивы, надувалы, вероломцы, вздорливы, разбойники и человекоубийцы, так что если в надежде на прибыток или получение денег убьют человека да поставят за его душу одну зажженную свечку в церкви, то считаются свободными и наказанию не подлежащими». Впрочем, некоторые путешественники придерживались иного мнения. «Обмануть друг друга почитается у них ужасным преступлением; прелюбодеяние, насилие и публичное распутство также весьма редки; противоестественные пороки совершенно неизвестны, а о клятвопреступлении и богохульстве вовсе не слышно», — пишет в середине XVI века итальянец Альберт Кампензе, правда, никогда в России не бывавший. Истина, как обычно, была где-то посередине между этими полярными оценками. Во всяком случае, Таннер явно не был компетентен в той части своего отзыва, где речь идет о наказаниях за уголовные преступления, которые, как известно, были весьма жестокими.
О них сообщают более информированные чужеземцы. Например, рассказ Витсена может служить своеобразной иллюстрацией к статьям Соборного уложения.
Он присутствовал при смертной казни 120 человек, «кроме тех, которые кнутом или иначе были наказаны». Один из осужденных был сожжен — «это был монах, который обокрал свой монастырь, и, как русские сказали, он и колдовал своим крестом». Сожгли «церковного татя» и колдуна в костре «в виде домика из квадратно уложенных друг на друга бревен; вокруг и внутри “домика” полно соломы, примерно на два фута высоты». «На том же месте у двух-трех человек были отрублены руки и ноги, а затем голова, — продолжает голландец. — Одни потеряли руки, другие — ступни; жуткое зрелище. Ничем не связанные, они ложатся на землю и кладут голову, руки или ноги на два бревна. Затем подходит палач с маленьким топориком и отрубает сперва руки и ноги, а затем голову… В общем, то здесь, то там вешали, обезглавливали и т. д. Кнутом бьют, прогоняя по улице… Эшафотов здесь не употребляют, только скамьи, на которых стоит писец с двумя помощниками, и перед ними без особого труда происходит казнь прямо на улице».
Иностранные наблюдатели особо отмечали, что разбои часто совершались холопами. Мейерберг пишет:
«Москвитяне держат довольно многочисленных холопов и рабов, но с небольшими расходами, потому что, не заботясь о разноцветных платьях (ливреях. — С. Ш.), одевают их в какие ни есть обноски. Но [так] как пайков или месячины у них не водится, а притом много по закону постов, к которым они из бережливости прибавляют еще несколько от себя, то кормят слуг самым сухим хлебом, тухлой или сушеной рыбой и редко мясом, назначая в питье им чистую воду… Жалованья не дают им никакого, потому что большая часть из них холопы или крепостные, но и вольным-то очень ничтожное. Стало быть, они никогда не выходят с сытым желудком из-за домашнего стола, и вот вместе с праздношатающимися бедняками, которых бесчисленное множество, дожидается такой на площади без всякой работы, чтобы достать денег для насыщения себя, особливо на выпивку; не зная, по своей вине, никакого честного ремесла, они принимаются, как негодяи, за дурное: либо обворовывают тайком дома, которые стерегутся поплоше, либо грабят их, нарочно поджигая у людей позажиточнее и явившись будто бы подать помощь, либо в ночное время нападают открытою силой на встречных людей и, лишив их неожиданным ударом сначала голоса и жизни, чтобы они не могли кричать о помощи к соседям, отбирают у них потом деньги и платье. Так как и в трезвом состоянии они готовы на ссоры и гнусные обиды, то в пьяном виде очень часто поднимают драки из самых пустяков и, тотчас выхватив ножи, вонзают их друг в друга с величайшим ожесточением. Правда, что на всякой улице поставлены сторожа, которые каждую ночь, узнавая время по бою часов, столько же раз, как и часы, колотят в сточные желоба на крышах или в доски, чтобы стук этот давал знать об их бдительности шатающимся по ночам негодяям, и они из боязни быть схваченными отстали бы от злодейского дела, за которое принялись; а не то, если лучше хотят быть злодеями, сторожа их ловят и держат ночью под караулом, чтобы с рассветом отвести к уголовному судье. Но эти сторожа, либо по стачке с ворами, сами имеют долю в украденном, либо из страха их нерасположения к себе, будто объятые глубоким сном, не трогаются, потворствуя их злодействам, так что в Москве не рассветет ни одного дня, чтобы на глаза прохожих не попадалось множество трупов убитых ночью людей» {321} .
Мейербергу вторит его современник голландец Я. Стрейс: «Они рабы во природе и рождены для рабства, они весьма редко работают добровольно и без принуждения; их всегда принуждают к тому побоями. Они так привыкли к своему рабству, что, получив свободу после смерти своего господина или по доброте его, сами себя продают в рабство… Их скверно кормят, что способствует распространению воровства. Также часто происходят убийства, и каждый, кто боится потерпеть убыток или потерять что-либо, должен быть настороже. Несмотря на суровые наказания за небольшие кражи, холопы торговцев табаком и водкой не удерживаются от них».
По-видимому, в этих сообщениях есть зерно истины. Не случайно во время голода при Борисе Годунове разбойничьи шайки, состоявшие из бывших боярских холопов, терроризировали почти весь Московский уезд.
Выходили на ночную улицу или на большую дорогу с кистенем и ножом боевые холопы — военные слуги дворян, обученные обращению с оружием. Окольничий И. А. Желябужский сообщает в своих записках: «Ноября в 20 день (1697 года. — С. Ш.) покрали на Москве дьяка Казанского приказа Григорья Кузьмина, и после того на третий день явились разбойники, дворовые люди Кирюшка Шамшин с братом, также и иных всяких разных чинов, и пытаны, и в разбое винились, и повешены». Таким образом, ядро разбойной шайки составляли два брата-холопа, к которым примыкали выходцы из других социальных слоев. Случалось, что такие шайки создавали и сами господа. Так, в 1688 году были пойманы на разбое стольник князь Яков Иванович Лобанов-Ростовский и дворянин Иван Микулин с сообщниками. За разбой и убийство двух царских крестьян князь был бит кнутом, а его холопа-калмыка и казначея повесили.
Этот случай был не единичным. Вплоть до XIX века помещики, особенно в провинции, сколотив шайки из дворовых, грабили и убивали на дорогах и в соседних имениях. Одна из таких историй вдохновила А.С. Пушкина на создание «Дубровского». Но всё же в большинстве случаев господа были непричастны к преступлениям, совершавшимся их холопами. Соборное уложение особо оговаривает такие случаи: «А будет такое убийственое дело учинят чьи люди или крестьяне без ведома бояр своих, и их за такое дело самих казнити смертию безо всякие пощады».
Из-за плохой сохранности архива Земского приказа, ведавшего борьбой с преступностью в Москве, подробности криминальной жизни «стольного града» приходится выуживать из самых разнообразных документов. Например, из прошения игуменьи Алексеевского монастыря Олимпиады, поданного в 1712 году, явствует, что одна из разбойничьих шаек обосновалась неподалеку от святой обители. Игуменья просила пристроить монастырскую ограду непосредственно к стене Белого города, поскольку «за монастырскою их оградою меж городовой стены у Алексеевской башни от воровских людей бывает грабеж и в монастыре их из того глухого проезду крадут». Видимо, тогда же «лихие люди» обосновались под «девятой клеткой» Всехсвятского Каменного моста, находившегося по соседству
В XVII—XVIII веках эта местность являлась окраиной города, хотя и не очень удаленной, а окраины во все времена были наиболее опасны для припозднившихся прохожих, о чем в 1643 году один из дворцовых служителей, «Потешныя палаты Федка Завалской», даже решился, хотя и не напрямую, напомнить царю. 28 ноября он подал челобитную: «В прошлом, государь, 149 году (7149-м, то есть 1641/42-м. — С.Ш.) пожаловал ты, государь, меня, холопа своего, отписным опальным двориком за Белым городом в Псарях; и мне, холопу твоему, к твоему государеву делу оттуды ходить в вечеру поздно нельзе», — вслед за чем следовала просьба разрешить продать этот двор и купить новый, в Белом городе «для поспешения к твоему государеву делу». Вероятно, стремление получить двор в Белом городе было связано вовсе не со стремлением Завальского побыстрее добираться на государеву службу, а с тем, что он опасался за свою жизнь, отправляясь вечером со службы домой. Царь снизошел до его просьбы — разрешил продать двор и купить новый.
Если разбои и убийства, как свидетельствуют иностранные путешественники, совершались в основном в ночное время, то «татьба» (воровство) не стеснялась белого дня. Документы свидетельствуют, что в средневековой Москве промышляли карманники-виртуозы, которых не смущали ни множество людей, ни благочестивые поводы для народных собраний. 1 октября 1692 года, в праздник Покрова Пресвятой Богородицы, воры умудрились на Красной площади обокрасть подьячих Василия Юдина и Романа Артемьева, наблюдавших за порядком во время крестного хода, стащив у обоих весьма примечательные предметы — наборы из ножа и вилки, крепившиеся к поясу. Позднее Юдин так описывал пропажу: «Черенки разукрашены финифтью лазоревою. По финифти серебром положены жуки серебреные да вызолоченные». Стоила такая вещица аж пять рублей.
Обнаружив пропажу, Юдин тут же на площади схватил стоявшего рядом мальчишку Гараську, отправленного хозяином, мастеровым Иваном Герасимовым, продавать деготь. Тот оставил деготь в «шалаше» у торговца Елисеева и пошел глазеть на крестный ход, где и попался под руку подьячему. По-видимому, краденых предметов при нем не нашли и подозрение в воровстве сняли, однако на всякий случай отдали на поруки под расписку — но не Ивану Герасимову, а мастеровому Осипову. Быть может, хозяин поспешил откреститься от мальчишки, заподозренного в «татьбе».
Колечко с бирюзой
Красива была в середине XVII столетия главная торговая площадь Москвы, расположившаяся прямо перед стенами священной городской цитадели — Кремля. По старинке ее еще продолжали называть Пожаром, но уже постепенно стало утверждаться новое название, более соответствующее внешнему облику этого великолепного и шумного торжища, — Красная площадь. Народу на ней всегда было великое множество, поэтому москвичи, попав в какое-нибудь многолюдство, говорили: «Толчея, как на Пожаре!» Пришелец из дальнего города поначалу и в толк не мог взять: при чем тут пожар?
На Красной площади вокруг каменных лавок, деревянных скамей и шалашей толклись тысячи покупателей, сновали разносчики всякой снеди, наперебой расхваливая свой товар. Подле собора Покрова Пресвятой Богородицы, именовавшегося чаще храмом Василия Блаженного, находился довольно специфический торговый ряд — Белильный. Продавали здесь белила и румяна, причем не в лавках, а в более хлипких сооружениях — шалашах. В этом ряду, пожалуй, единственном на весь торг, царствовали женщины-торговки и конечно же женщины были и покупательницами столь важного товара.
Помимо шалашей «жонки и девки» торговали белилами, румянами, холстами «и всякой мелочью», «выше и ниже Лобного места ходячи на площади». Особым указом патриарха Филарета такая торговля с рук была запрещена, но, несмотря на запрет, продолжалась. Этих торговок отметил и Олеарий, тем более что наряду с холстами у них можно было прикупить и более привлекательный для заезжего путешественника товар: «Перед Кремлем находится величайшая и лучшая в городе рыночная площадь, которая весь день полна торговцев, мужчин и женщин, рабов и праздношатающихся. Вблизи помоста… стоят обыкновенно женщины и торгуют холстами, а иные стоят, держа во рту кольца (чаще всего—с бирюзою) и предлагая их для продажи. Как я слышал, одновременно с этой торговлею они предлагают покупателям еще кое-что иное». Если верить Олеарию, то колечко с бирюзой во рту отличало московских проституток XVII века, именовавшихся в русских источниках «непотребными женками». Таннер, посетивший Москву через 40 лет после Олеария, сообщает: «Любо в особенности посмотреть на товары или торговлю стекающихся туда москвитянок: нанесут ли они полотна, ниток, рубах или колец на продажу, столпятся ли так позевать от нечего делать, они поднимают такие крики, что новичок, пожалуй, подумает, не горит ли город, не случилось ли внезапно большой беды… Некоторые во рту держали колечко с бирюзой; я в недоумении спросил, что это значит. Москвитяне ответили, что это знак продажности бабенок».
Дореволюционные историки писали, что в допетровские времена продажной любви в России не существовало, и считали ее порождением Нового времени, занесенным к нам из Западной Европы. В русских документах упоминания об этом «ремесле» весьма скудны. Однако проституция в средневековой России, в том числе в Москве, существовала, хотя, видимо, не в таких масштабах и формах, как в Новое время.
Из отечественных источников наиболее конкретные сведения о проституции и вообще о развратном поведении можно почерпнуть в исповедных вопросниках — перечнях вопросов, которые священник должен был задавать кающимся. Они показывают, что Церковь интересовалась моральным состоянием обоих участников «блудного дела» — «непотребной женки» и ее клиента. При этом грань между блудом ради удовольствия и за деньги проводилась не очень четко. И если мужчин спрашивали: «От блуда мзду давал, с кем хотя быти?» — то женщин менее конкретно: «Во блудницах не бывала ли?» Вместе с тем 70-я статья Судебника 1589 года является уникальным свидетельством того, что проституция признавалась если не законным, то реально существовавшим промыслом: «А блядем и видмам бесчетия 2 денги против их промысла». Размер штрафа за бесчестие был ничтожно мал (скоморохам, например, платили целых два рубля), однако его существование показывает, что колдовство и проституция были внесены в своеобразный реестр профессий эпохи русского Средневековья.
Разнообразные косвенные и обрывочные сведения о бытовании этого явления в России XV—XVII веков позволяют предположить, что оно уходит корнями в более древние времена, когда на Руси бытовало рабство. Очень любопытное свидетельство оставил бургундский рыцарь Гильбер де Ланноа, побывавший в Новгороде в 1413 году: «…есть рынок, где они продают и покупают своих женщин, поступая по их закону, мы же, истинные христиане, не посмели бы этого делать никогда в жизни. И обменивают своих женщин одну на другую за слиток или два серебра, как договорятся, чтобы один возместил разницу в цене другому». Конечно, новгородцы не продавали друг другу жен; по-видимому, речь идет о торговле холопками-наложницами. О распространении аналогичной торговли в Москве в более позднее время (1518—1519) рассказывает итальянец Франческо да Колло: «В городе Московии некоторые из наших купили нескольких молоденьких девиц от пятнадцати до восемнадцати лет, поистине прекрасных, для своего употребления и удовольствия, всего за один дукат или унгар, и так обычно их покупают за большую или мелкую цену, и дети, которые родятся, остаются во власти купивших, которые могут их для своего удовольствия продавать и менять, хотя и не могут вывозить из страны, но могут только держать для всяческого употребления…»
Правда, да Колло поместил этот рассказ после сообщения о том, что на рынке отцы и матери продают «за ничтожную цену» своих детей, что заставляет полагать, будто «поистине прекрасных девиц» участники австрийского посольства купили таким же образом. Вероятнее всего, да Колло в такие детали не вникал, однако нельзя утверждать, что безраздельное властвование родителей над детьми, в особенности над дочерьми, не могло принимать такие уродливые формы. Современник да Колло М. Меховский писал: «Есть еще в тех странах — в Литве, Московии и Татарии — исконный обычай продавать людей: рабы продаются господами, как скот, и дети их и жены; мало того, бедные люди, родившиеся свободными, не имея пропитания, продают своих сыновей и дочерей, а иногда и сами себя, чтобы найти у хозяев какую-нибудь, хоть грубую пишу». Об абсолютном характере родительской власти в средневековой России мы еще поговорим, а пока отметим, что Соборное уложение за убийство детьми родителей наказывало смертной казнью, а за убийство родителями детей — тюремным заточением на год и церковным покаянием. Власть над женщиной передавалась от отца к мужу.
Разные источники свидетельствуют, что были мужья, которые не гнушались продавать жен для утех другим мужчинам. Об этом сообщает, например, Р. Ченслор: «С другой стороны, есть много таких, которые сами продают себя дворянам и купцам в холопство… А некоторые так даже продают своих жен и детей в наложницы и слуги покупателю». Швед П. Петрей, неоднократно бывавший в России в начале XVII века, пишет: «Когда бедные и мелкие дворяне или граждане придут в крайность и у них не будет денег, они бродят по всем закоулкам и смотрят, не попадется ли каких-нибудь богатых молодчиков, и предлагают им для блуда своих жен, берут с них по два и по три талера за раз, смотря по красивости и миловидности жены, или как сойдутся в цене. Муж всё время ходит за дверью и сторожит, чтобы никто не вошел, не помешал и не потревожил их в таком бесчестном и распутном занятии». Это известие можно было бы посчитать выдумкой недоброжелательного иностранца, однако оно подтверждается вполне авторитетным отечественным свидетельством.
В 1622 году патриарх Филарет в послании тобольскому митрополиту Киприану осуждал бесчинства, творившиеся в Сибири: «Многие служилые люди, которых воеводы и приказные люди посылают в Москву и в другие города для дел, жен своих в деньгах закладывают у своей братьи у служилых же и у всяких людей на сроки, и те люди, у которых они бывают в закладе, с ними до выкупу блуд творят беззазорно, а как их к сроку не выкупят, то они их продают на воровство же и в работу всяким людям, а покупщики также с ними воруют и замуж выдают, а иных бедных вдов и девиц беспомощных для воровства к себе берут силою, у мужей, убогих работных людей жен отнимают и держат у себя для воровства, крепости на них берут воровские заочно, а те люди, у которых жен отняли, бегают, скитаются между дворами и отдаются в неволю, в холопи всяким людям, и женят их на других женах, а отнятых у них жен после выдают за других мужей… Сибирские служилые люди приезжают в Москву и в другие города и там подговаривают многих жен и девок, привозят их в сибирские города и держат вместо жен, а иных порабощают и крепости на них берут силою, а иных продают литве, немцам и татарам и всяким людям в работу».
Как можно видеть, в Сибири практиковалась как отдача жен в залог, так и продажа девушек и женщин. Такие случаи известны и в более поздние времена. Так, в 1742 году крестьянин Верхотонского острога Краснояров отправился с женой по торговым делам и в пути продал ее в деревне Усовой. Несомненно, эти факты заставляют более внимательно отнестись к сообщению Петрея. И всё же, вероятно, большинство московских жриц любви допетровской эпохи, как и впоследствии, промышляли на свой страх и риск. В XVIII веке борьба с проституцией сводилась к поимке «непотребных женок», их наказанию и ссылке на отдаленные окраины империи, где их было приказано выдавать замуж. Одновременно власти требовали «подавать изветы», «где явятся подозрительные дома, а именно: корчемные, блядские и другие похабства». По-видимому, продажные женщины обретались и при вполне официальных кабаках и корчмах. Так, в 1722 году священник церкви Воскресения Христова на Успенском Вражке доносил, что его вдовый дьякон Иван Иванов «всегда приходит в дом пропившийся и в одной рубахе, и, разбив замки, крадет де одежду и деньги и всякую домовую рухлядь и ушед живет недели по две и болыии, неведь где в корчмах, где обретаются непотребные женки; и когда и дома живет непрестанно имеет раздоры и драки и всякое бесчинство чинит…».
Исповедные вопросники свидетельствуют, что в Средние века также существовали заведения, в которых можно было найти продажную любовь. Священник должен был спрашивать мужчин: «Или в сонмищи быв ли? В гостиницу ходил ли еси блуда ради?» — а женщин: «Чи была ли в сонмищи вдов или с блудными? Или бывала еси в сонмищи с блудники и со блудницами?» Содержателям притонов были адресованы вопросы: «Корчму или блядьню собрания ради богатства не держал ли еси? На корчми блудниц не держала ли?» Таким образом, публичные дома средневековой России были известны под наименованием «сонмищ» и «гостиниц». Продажные женщины обретались при корчмах. Любопытно, что исповедные вопросники обозначают вдов как категорию женщин, промышлявших блудным ремеслом.
Несколько упоминаний о проституции содержится в грамотах, адресованных центральной властью своим представителям на местах и предписывавших с этим явлением бороться, например в послании патриарха Гермогена, датированном августом 1611 года: «Да и к Рязанскому [архиепископу] пишите тож, чтоб в полки так же писали к бояром учительную грамоту, чтоб уняли грабеж, корчму, блядню, и имели б чистоту душевную и братство, и промышляли б, как реклись, души свои положи™ за Пречистыя дом, и за чудотворцов, и за веру, так бы и совершили». Те же наставления правительство молодого Петра I направляло 13 октября 1698 года в Ярославль воеводе Степану Траханиотову: «Да и того беречь накрепко, чтоб в городе на посаде, в уезде во всех станах и селах и в деревнях разбоев и татьбы, и грабежу, и убийства, и корчем, и блядьни, и табаку ни у кого не было; а которые люди учнут каким воровством воровать, грабить, разбивать и красть или иным каким воровством промышлять, и корчьмы и блядьни и табак у себя держать, и тех воров служилым людем велеть имать и приводить к себе в Ярославль и сыскивать про их воровство накрепко».
Гражданские законы допетровской России не предусматривали особых наказаний за занятие проституцией. Вероятнее всего, против «непотребных женок», как и в более позднее время, применялась «торговая казнь» — публичное битье кнутом. По свидетельству Котошихина, именно так карали за прелюбодеяние: «А которые люди воруют з чужими женами и з девками, и как их изымают, и того ж дни или на иной день обеих, мужика и жонку, кто б каков ни был, водя по торгом и по улицам вместе нагих бьют кнутом». Сводничество, сопровождавшее проституцию, наказывалось так же, о чем свидетельствует соответствующая статья Соборного уложения: «А будет кто мужескаго полу, или женского, забыв страх Божий и християнскии закон, учнут делати свады жонками и девками на блудное дело, а сыщется про то допряма, и им за такое беззаконное и скверное дело учинити жестокое наказание, бити кнутом». За убийство детей, рожденных от «блуда», следовала смертная казнь: «А будет которая жена учнет жити блудно и скверно, и в блуде приживет с кем детей, и тех детей сама или иной кто по ея велению погубит, а сыщется про то допряма, и таких беззаконных жен, и кто по ея велению детей ея погубит, казнити смертию безо всякия пощады, чтобы на то смотря, иные такова беззаконного и скверного дела не делали и от блуда унялися». Котошихин конкретизирует: «А погубление детей и за иные такие ж злые дела живых закопывают в землю, по титки, с руками вместе и отоптывают ногами, и от того умирают того ж дни или на другой и на третей день».
Всё же битье кнутом за «блудное дело» применялось довольно редко, чаще всего ограничивались церковным покаянием. Так, в 1675 году стольник князь Иван Петрович Козловский повинился царю в том, что «жил с племянницею своею с двоюродною с Петровой женою Петрова сына Пушкина с Настасьею Офанасьевой дочерью лет с десять и больши». Алексей Михайлович приказал взять Козловского под стражу, а Анастасию отправить в Страстной монастырь, где держать «под крепким начальством». Впрочем, мягкость наказания была, возможно, связана с тем, что к тому времени Анастасия Пушкина (урожденная Желябужская) уже 14 лет вдовствовала.
Другой случай, видимо, был признан более тяжелым, поскольку имел место свальный грех. Окольничий И.А. Желябужский в записках за 1695 год рассказывает: «…июня в 1 день приведены в Стрелецкой приказ Трофим да Данила Ларионовы в блудном деле с девкою ево жены в застенок. И они повинились в застенке в блудном деле: сказали, что они с девкою блудно жили. Одному учинено наказанье перед Стрелецким приказом: вместо кнута бить батоги, — а другова отослали в патриарш приказ для того, что он холостой». Но и в этом случае, как можно видеть, наказанию кнутом подвергся только один из братьев, который преступил заповедь супружества; другой же, по-видимому, отделался епитимьей.
В любом случае страх перед «торговой казнью» не очень-то мешал московским жрицам любви прохаживаться с бирюзовыми колечками во рту по той самой площади, на которой секли кнутами и батогами. Авторы замечательной книги очерков о быте и нравах древней Москвы К.В. Кудряшов и А.М. Яновский пишут, что поимкой московских проституток занимались объезжие головы: «Заботясь о благопристойности и тишине, съезжие дворы вели борьбу с “блудом” и сводничеством, которые становились на одну доску с воровством. Преследование “блудных женок” и сводней встречало сочувствие трудового народа». В последнем утверждении можно усомниться. Вряд ли московские мастеровые так уж радовались, когда продажных бабенок доставляли на съезжий двор, а затем секли.
Вероятно, формы и методы деятельности «непотребных женок» не сильно изменились за столетие между эпохой царя Алексея Михайловича и императрицы Екатерины II, при которой в России побывал Себастьян Франсиско де Миранда (1750—1816) — прославленный борец за независимость Южной Америки от Испании. Он не только вел переговоры с российскими властителями (оказавшиеся весьма успешными), но и знакомился со всеми возможными российскими достопримечательностями, не упуская случая узнать русских женщин.
В московской главе его дневника 13 мая следует запись: «По моей просьбе извозчик (svoscbik), или кучер, привел хорошенькую девушку шестнадцати лет, за что я вознаградил его двумя рублями. Провел с нею ночь, и наутро она ушла очень довольная, получив от меня два дуката». Спустя неделю национальный герой Венесуэлы записал: «Когда вернулся домой, мне привели девушку, не слишком привлекательную». В Петербурге Миранда продолжал пользоваться услугами русских проституток: «В половине одиннадцатого пришла хорошенькая девица, которую прислала домоправительница Анна Петровна; она немного говорила по-французски, и мы преотлично понимали друг друга. Потом легли в постель и были вместе до восьми утра, после чего девушка ушла… Заплатил ей за ночь десять рублей, но ее хозяйка осталась недовольна, передав через моего слугу, что этого мало и что я должен был дать ей по меньшей мере 25 рублей» (запись от 16 июня). Иногда путешественнику случалось, говоря современным языком, «обламываться». 28 июня он пишет: «Мой слуга отправился за девушкой и больше не появился. Пришлось лечь спать». Правда, на другой день Миранде повезло: «Слуга привел мне русскую девушку-швею, которая показала себя в постели настоящей чертовкой и в пылкости не уступит андалузкам. За ночь я трижды убеждался в этом. Утром она ушла, удовлетворившись пятью рублями».
Несомненно, в Новое время нравы стали более либеральными; но если сравнить с дневником Миранды отзывы некоторых иностранных путешественников XVII века о доступности русских женщин, становится очевидно, что такое мнение связано с существовавшим в средневековой Москве рынком интимных услуг. Об этом прямо пишет итальянец М. Фоскарино (1557): «Другие же женщины совращаются за дешевую плату, чрезвычайно расположены к иноземцам, охотно ложатся с ними и отдаются, лишь бы попросили их…»
В свете сказанного любопытной представляется гипотеза москвоведа А В. Рогачева относительно наименования одной из замоскворецких местностей — Бабьего городка. Перечисляя различные версии, объясняющие его, Рогачев замечает, что их авторы «догадывались, но, наверное, из этических соображений вслух не говорили о наиболее вероятной версии происхождения названия — от существовавшего в неудобной для жилья местности промысла определенного сорта».
«Мор и глад»
При зачаточном состоянии медицины в средневековой Москве не только обычные болезни, но и смертоносные эпидемии являлись печальной страницей повседневности. Самые ранние известия об эпидемиях и эпизоотиях, неурожае и голоде сохранили летописи. В ранний период существования Московского княжества они не сообщают о подобных бедствиях в городе и округе. В XII—XIII веках «мор» неоднократно отмечается в Смоленске, Твери, Пскове, однако Москва в списке пострадавших городов и земель не упоминается.
Столь благоприятная для Москвы обстановка, насколько можно судить по летописным данным, сохранялась довольно долго. Однако в 1340-х годах на Руси почувствовали приближение беды. Под 1346 годом летописец записал: «…бысть мор силен зело под восточною страною: на Орначи, и на Азсторокани, и на Сараи, и на Бездежи, и на прочих градех тех, на Хрестианех, на Арменах и на Фрязех, и на Черкассах, на Татарах, и на Обязех, и яко не бысть кому погребать их». О страшной эпидемии чумы, поразившей степи Центральной Азии, Кавказ и Крым, свидетельствуют и восточные источники, в которых говорится, что «в землях Узбековых» (владениях хана Золотой Орды Узбека) «обезлюдели деревни и города; потом чума перешла в Крым, из которого стала исторгать ежедневно до 1000 трупов или около того…».
По мнению эпидемиологов, именно в Центральной Азии около двадцати тысячелетий назад и возник вирус этой страшной болезни, переносчиками которой в степи являлись сурки, а в лесной зоне — крысы и мыши, а вернее, паразитировавшие на этих животных блохи. Изначально чума была болезнью животных. Но, продвигаясь в степь, кочевники-скотоводы вступили в тесное соприкосновение с очагами чумы и открыли пути для ее широкого распространения по миру. Исследования природы и механизма распространения чумы позволили в конце концов в XX столетии победить эту болезнь, но в Средние века миллионы людей умирали в муках или теряли близких.
Эпидемия чумы, распространившаяся в степях Золотой Орды и в других улусах Монгольской империи, в 1347 году проникла в Европу Л.Н. Гумилев пишет: «Говорят, что хан Джанибек, осаждая Кафу (Феодосию), приказал перебросить через стену этой генуэзской крепости труп человека, погибшего от чумы. Так зараза проникла в неприступную твердыню. Генуэзцы спешно эвакуировались и двинулись домой, но по дороге останавливались в Константинополе и в Мессине в 1347 г. Чума поразила Вязантию и Сицилию. В 1348—1349 гг. эпидемия опустошила Италию, Испанию, Францию, Венгрию, Англию, Шотландию, Ирландию, Данию, Норвегию, Швецию, Нидерланды, была занесена на кораблях в Исландию и в Пруссию, после чего в Западной Европе затихла, но в 1351 г. перекинулась во Псков. В 1353г, опустошив Великое княжество Московское, злая зараза ушла на юг, в степи, не затронув Нижнего Новгорода. Москва и Подмосковье на время опустели. Гибель от эпидемии, по непроверенным сведениям, достигала 30% населения… Но на одном месте эпидемия продолжалась от четырех до шести месяцев, после чего уцелевшие могли считать себя в безопасности и оплакивать погибших родственников».
По примерным оценкам, эпидемия «черной смерти», как называли чуму в Европе, унесла около двадцати миллионов жизней. Впоследствии чума неоднократно возвращалась, вплоть до конца XVIII века, собирая жуткую жатву.
В 1349 году моровое поветрие пришло на территорию Великого княжества Литовского — ближайшего соседа русских княжеств. Летописец зафиксировал: «Мор бысть на люди в Полоцке». Вероятно, первая волна эпидемии была не слишком сильной. Но уже в 1352 году бедствие охватило Европу: «Того же лета на-ча слыти мор в людех, тако бо изволися Господу Богу на своей твари на всяка времена помышление творя, роду человеческому полезное и спасение даруя, всегда ища нашего обращения к Нему и покаяния от злых дел наших, их же творим съгрешающе непрестанно». «Черная смерть» уже стояла на пороге Руси. Эпидемия началась в следующем, 1353 году с Пскова, пограничного города, через который шла торговля с германскими землями. «Сице же смерть бысть скора: храхнет человек кровию, и в третий день умираше, и быша мертвые всюду… — сообщает Никоновская летопись, — убо и священницы не успеваху тогда мертвых погребати, но во едину нощь до заутра сношаху к церкви мрътвых до двадесять и до тридцати, и всем тем едино надгробное пение отпеваху, точию молитву разрешалную, иже глаголется рукопись, комуждо особь изглаголаваху… И не бе где погребати мертвых, все убо бяше могилы новые… и мног плач и рыданье во всех людей бе, видяще друг друга скоро умирающе и сами на себя тоже ожидающе».
Эти жуткие сцены повторялись во всех городах, охваченных эпидемией, — Новгороде, Смоленске, Киеве, Чернигове, Суздале, — «и во всей земле Рустей смерть люта, напрасна и скора». Весной 1353 года «черная смерть» добралась до Москвы. О масштабах трагедии свидетельствуют летописные записи, рассказывающие о кончине 11 марта митрополита Феогноста, на той же неделе — двух сыновей великого князя Московского Семена Ивановича Гордого, Ивана и Семена, 26 апреля — самого великого князя, а вскоре и его брата князя Андрея Лопаснинского. Из троих сыновей Калиты выжил только Иван Красный. Если болезнь так жестоко выкосила великокняжескую семью, где мужчины были здоровее и крепче большинства горожан, а против чумы, несомненно, принимались защитные меры, следовательно, потери среди рядовых горожан были не меньше — видимо, до 2/3 жителей Москвы, как и в Западной Европе.
Следующий удар эпидемия нанесла в 1364 году. Ей предшествовали неоднократные грозные знамения: «прехожаху по небу облаци крови», «погибе солнце, и потом месяц преложися в кровь». На этот раз чума пришла с востока, из Орды. «Мор велик» начался в Нижнем Новгороде: «хракаше люди кровию, а инии железою болезноваху день един, или два, или три дня мало неции прибывшее, и тако умираху». Смерть забирала по 50, 100 и более человек в день. Из Нижнего Новгорода эпидемия перекинулась в центр страны, охватив Рязань, Коломну, Переславль-Залесский, Москву, Тверь, Владимир, Суздаль, Дмитров, Волок Ламский, Можайск — «и во все грады разыдеся мор велик и страшен». Симптомы болезни летописи описывают подробно и единообразно: кровохарканье и опухание лимфатических желез (появление бубонов).
В XIV—XV веках болезнь возвращалась неоднократно. Например, в 1366 году «бысть мор велик в граде Москве и по всем властем (волостям. — С. Ш.) Московским». Сильнейший удар чума нанесла в 1420-х годах. Под 1425-м летописец записал: «Сентябрь. Нача мор преставати в Новегороде в Великом, и паки возста силен зело во Пскове, и в Новегороде Великом, и в Торжку, и во Тфери, и на Волоце, и в Дмитове, и на Москве, и во всех городах Русских, и во властех, и в селе по всей земле; и бысть туга и скорбь велия в людех». На следующий год эпидемия повторилась: «Мор бысть велик во всех градех Русскых, по всем землям, и мерли прыщем: кому умереть, ино прыщь синь и в 3-й день умираше; а кому живу быти, ино прыщь черлен да долго лежит, доднеже выгниет. И после того мору, как после потопа, толико лет люди не почали жити, но маловечны и щадушни начаша быти».
О масштабах эпидемии опять можно судить по потерям в составе московского княжеского дома. Во время чумы 1425—1427 годов скончались все пятеро взрослых сыновей героя Куликовской битвы князя Владимира Андреевича Серпуховского, а в феврале 1428-го, вероятно, также от чумы, умер их троюродный брат, сын Дмитрия Донского Петр.
На всем протяжении XV века и значительную часть XVI столетия чума щадила Москву, хотя неоднократно опустошала пограничные Псков и Новгород. Вероятнее всего, центральные области страны удавалось уберечь от эпидемии благодаря жестким мерам: на дорогах устраивались заставы, несчастные жители городов, где свирепствовала чума, изгонялись отовсюду. Ливонская война (1558—1583) повлекла за собой разорение и запустение прибалтийских и литовских земель, и оттуда в Россию вновь пришла чума. В 1566 году эпидемия распространилась на Смоленск, Луки, Торопец, Новгород, Псков, Можайск, в 15б9-м охватила Москву и другие города и продолжалась до 1571 года. Составитель Морозовского летописца писал: «Такового поветрия не бысть, отнеже и царство Московское начася, понеже невозможно исписати мертвых множества ради». В отдаленном Устюге в 1571 году умерло 12 тысяч человек, «опроче прихожих», «а мерли прищем да железою».
Современник событий немец-опричник Генрих Штаден писал об эпидемии 1566—1571 годов: «Сверх того Бог Вседержитель наслал великое чумное поветрие, и если в какой двор или дом приходила чума, тотчас этот дом и двор забивали; умирал кто-нибудь внутри, там же его и следовало хоронить, так что многие обречены были на голодную смерть в своих домах и дворах. По стране во всех городах, монастырях, незащищенных посадах и деревнях, а также на всех путях и проезжих дорогах были поставлены заставы, чтобы никто не мог добраться до друг друга. А если на заставе кого хватали, того тотчас следовало бросить в костер, бывший на той заставе, со всем, что при нем было: повозкой, седлом, уздой. По стране повсеместно на съедение собакам доставались многие тысячи людей, умерших в чуму».
Карантины и заставы, горящие костры «для очищения воздуха», забитые дома, сожжение трупов и даже живых людей, бежавших из чумных районов (в этом Штаден был абсолютно прав), были в те времена главными средствами борьбы с эпидемией. Новгородские летописи сообщают, что во время эпидемии 1567—1568 годов «которые люди побегоша из града, и тех людей, беглецов, имаша и жгоша». В 1571-м больных чумой было запрещено исповедовать; «а учнет которой священник тех людей каяти, бояр не доложа, ино тех священников велели жещи с теми же людми с болными». Царский указ костромским воеводам от 4 сентября того же года предписывал оперативно сообщать государю о развитии эпидемии («на посаде и в уезде от поветрия тишает, и сколь давно, и с которова дни перестало тишать?»), а в случае ее распространения «поветренные места… крепить засеками и сторожами частыми… чтобы из повет-ренных мест на здоровые места поветрия не навести». Если же чуме удастся пробраться сквозь заставы, Иван Грозный угрожал сжечь самих воевод.
Несмотря на столь жесткие меры, чума охватила столицу «Мрут сильно в 28 городах, в особенности же в Москве, где ежедневно гибнет 600 человек, а то и тысяча», — свидетельствует А. Шлихтинг. Умерших зарывали прямо на дворах. Так поступили с телом царского советника по ливонским делам Каспара Эльферфельдта. Позднее Генрих Штаден перезахоронил его на иноземном кладбище в Наливках, а в 1989 году во время земляных работ в районе Шаболовки погребение Эльферфельдта было обнаружено. Сам царь укрывался от эпидемии в Александровской слободе, загородившись крепкими заставами. Вместе с чумой разразился и голод: зимой 1570/71 года «бысть меженина велика добре на Москве, и в Твери, и на Волоце, ржи четверть купили по полутора рубля и по ш[ес]тидесяти алтын. И много людей мерло з голоду». «Из-за куска хлеба человек убивал человека», — свидетельствует Штаден.
Следующая эпидемия произошла спустя почти столетие — при царе Алексее Михайловиче. Болезнь начала свирепствовать в Москве и центральных областях в июле 1654 года. Сам государь в это время находился в литовском походе. Русские воеводы брали один за другим города Смоленской земли и соседней Белой Руси. В это время из столицы приходили печальные вести. Патриарх Никон распорядился вывезти из Москвы царицу Марию Ильиничну со всем семейством. Вскоре царь предписал и ему покинуть город, оставшийся на попечении боярской комиссии во главе с князем Михаилом Петровичем Пронским. Заставы были установлены на Смоленской, Троицкой, Владимирской и других дорогах. Особо строго следили за тем, чтобы не допустить распространения эпидемии на запад, где находились войско и сам государь. Во дворце каменщики срочно заделывали окна, чтобы зараза не пропитала царскую одежду. Дворы, на которых обнаруживались больные, как и 100 лет назад, забивали и приставляли к ним стражу. По дорогам жгли костры, было запрещено переезжать из зараженных местностей в незараженные. Царские грамоты и отписки диктовали «через огонь»: с одной стороны костра стоял гонец из зараженной местности и слово за словом выкрикивал содержание грамоты, а на другой стороне писец записывал его на новую бумагу. В царском письме от 17 января 165 5 года из Вязьмы, где государь пережидал эпидемию, упоминается еще об одном примечательном методе дезинфекции. Государь приказал «перемывать» в воде деньги, присылаемые в Москву из других городов, и отправлять их в Вязьму.
Эпидемия достигла пика в сентябре. В начале месяца князь Пронский писал царице, что «православных христиан остается немного», а 11 сентября смерть забрала и его самого. Историк С.М. Соловьев писал: «Померли гости, бывшие у государевых дел; в черных сотнях и слободах жилецких людей осталась самая малая часть; стрельцов из шести приказов и одного не осталось, многие померли, другие больны, иные разбежались; ряды все заперты, в лавках никто не сидит; на дворах знатных людей из множества дворни осталось человека по два и по три; объявилось и воровство: разграблено было несколько дворов, а сыскивать и унимать воров некем; тюремные колодники проломились из тюрьмы и бежали из города, человек сорок переловили, но 35 ушло». Кремль был заперт, и сообщение с остальным городом осуществлялось через небольшую калитку в Боровицких воротах. Эпидемия вызвала разброд и шатание в умах москвичей — одни ополчились против Никона за исправление печатных книг, другие рассказывали о посещавших их видениях. Многие, считая свою жизнь конченой, приняли монашество, а позднее, когда чума прошла, вернулись обратно в мир. «…Живут во своих дворех з женами и многие постриженные в рядех торгуют, и пьянство и воровство умножились», — сокрушался царь.
Страшную повседневность зараженного места помогает представить Н.С. Лесков, изобразивший ее в повести «Несмертельный Голован»:
«Когда, то есть в каком именно году последовал мор, прославивший Голована “несмертельным”, — этого я не знаю. Такими мелочами тогда сильно не занимались и из-за них не поднимали шума… Местное горе в своем месте и кончалось, усмиряемое одним упованием на Бога и его Пречистую Матерь, и разве только в случае сильного преобладания в какой-нибудь местности досужего “интеллигента” принимались своеобычные оздоровляющие меры: “во дворех огнь раскладали ясный, дубовым древом, дабы дым расходился, а в избах курили пелынею и можжевеловыми дровами и листвием рутовым”. Но всё это мог делать только интеллигент, притом при хорошем зажитке, а смерть борзо брала не интеллигента, но того, кому ни в избе топленой сидеть некогда да и древом дубовым раскрытый двор топить не по силам. Смерть шла об руку с голодом и друг друга поддерживали. Голодающие побирались у голодающих, больные умирали “борзо”, то есть скоро, что крестьянину и выгоднее. Долгих томлений не было, не было слышно и выздоравливающих. Кто заболел, тот “борзо” и помер, кроме одного. Какая это была болезнь — научно не определено, но народно ее звали “пазуха”, или “веред”, или “жмыховой пупырух”… Началось это с хлебородных уездов, где, за неимением хлеба, ели конопляный жмых. <…> “Пупырух” показался сначала на скоте, а потом передавался людям. “У человека под пазухами или на шее садится болячка червена, и в теле колотье почюет, и внутри негасимое горячество или во удесех некая студеность и тяжкое воздыхание и не может воздыхати — дух в себя тянет и паки воспускает; сон найдет, что не может перестать спать; явится горесть, кислость и блевание; в лице человек сменится, станет образом глиностен и борзо помирает”. <…> Вскочит на теле прыщ, или по-простонародному “пупырушек”, зажелтоголовится, вокруг зардеет, и к суткам начинает мясо отгнивать, а потом борзо и смерть. Скорая смерть представлялась, впрочем, “в добрых видах”. Кончина приходила тихая, не мучительная, самая крестьянская, только всем помиравшим до последней минутки хотелось пить. В этом и был весь недолгий и неутомительный уход, которого требовали или, лучше сказать, вымаливали себе больные. Однако уход за ними даже в этой форме был не только опасен, но почти невозможен, — человек, который сегодня подавал пить заболевшему родичу, — завтра сам заболевал “пупырухом”, и в доме нередко ложилось два и три покойника рядом. Остальные в осиротелых семьях умирали без помощи — без той единственной помощи, о которой заботится наш крестьянин, “чтобы было кому подать напиться”. Вначале такой сирота поставит себе у изголовья ведерко с водою и черпает ковшиком, пока рука поднимается, а потом ссучит из рукава или из подола рубашки соску, смочит ее, сунет себе в рот, да так с ней и закостенеет» {366} .
С октября 1655 года мор начал потихоньку сходить на нет, а некоторые заболевшие стали выздоравливать. В начале декабря во исполнение царского указа подсчитали, сколько в Москве и других городах умерло народу и сколько осталось: в Чудовом монастыре умерли 182 монаха, остались в живых 26; в Вознесенском — соответственно 90 и 38 монахинь; в Ивановском — 100 и 30. На дворе боярина Б.И. Морозова чума унесла 343 жизни, уцелели всего 19 человек; на дворе князя А.Н. Трубецкого — соответственно 270 и восемь; в Кузнецкой черной слободе — 173 и 32; в Новгородской — 438 и 72; в Устюжской полусотне — 320 и 40. Таким образом, Москва лишилась более 2/3 населения. В других городах картина была схожей: в Туле умерли 1808 человек, выжили 760; в Переславле-Залесском — соответственно 3627 и 939; в Суздале — 1177 и 1390. По всей Москве стояли выморочные пустые дворы, на которых валялась «всякая рухлядь». Царь в письме боярину И.В. Морозову от 28 января 1655 года приказал всё «заморное» имущество по улицам подобрать и закопать в «непроходимом месте».
Москва еще долго приходила в себя после страшной эпидемии. В 1657 году по царскому приказу была составлена перепись церковных земель, чтобы огородить и закрыть для дальнейшего использования кладбища кремлевских и иных церквей, а также стихийные братские могилы умерших от чумы. Из переписи явствует, что даже Красная площадь стала местом погребения жертв эпидемии. Возле Покровского собора была вырыта братская «яма»; напротив деревянных церквей «на крови» вдоль Кремлевской стены стояли «8 обрубов (срубов. — С.Ш.) где кладены в большое моровое поветрие умершие». По всей Москве церковные кладбища были «тесны», «порозжих мест» на них не было, без сомнения, именно в связи с чумной эпидемией 1654—1655 годов. Под новые погосты было приказано отчуждать дворы причетников.
В 1655 году эпидемия охватила Нижнее и Среднее Поволжье, в 1657-м распространилась по Вятке, а затем вновь вернулась в низовья Волги. Общее число умерших от чумы в России составило примерно 300 тысяч человек. Были ужесточены правила въезда в страну. Иностранцев, собиравшихся во второй половине XVII века въехать в Россию с дипломатической миссией или по иным делам, пытливо расспрашивали: нет ли чумы в тех краях, откуда они едут? Бывало, что путешественников и даже послов задерживали в карантине. Сложно сказать, насколько были действенны такие меры, однако в следующий (и последний) раз чума появилась в Москве только в 1770 году.
В отличие от чумы голод был более редким гостем в средневековой Москве. В крупнейшем торгово-промышленном центре начиная с XIV века было в избытке и продовольственных товаров, и ремесленной продукции, продажа которых обеспечивала москвичей средствами существования. Венецианец Амброджио Контарини, побывавший в Москве в 1476—1477 годах, удивлялся обилию и дешевизне съестного: «Край чрезвычайно богат всякими хлебными злаками. Когда я там жил, можно было получить более десяти наших стайев пшеницы за один дукат, а также, соответственно, и другого зерна. [Русские] продают огромное количество коровьего и свиного мяса; думаю, что за один маркет (мелкая венецианская монета. — С. Ш.) его можно получить более трех фунтов. Сотню кур отдают за дукат; за эту же цену — сорок уток, а гуси стоят по три маркета за каждого».
Летописи XIV—XVI веков содержат упоминания о хлебном недороде, дороговизне и голоде «по всей Русской земле», который захватывал и Москву. Однако в столице эти времена переживались гораздо легче, чем в провинциальных городах или сельской местности. Единственный раз в истории средневековой Москвы голод принял катастрофические размеры в начале XVII века. Летописи сообщают, что внезапный мороз, снег и частые дожди три года подряд — с 1601 по 1603-й — губили урожай. Установлено, что причиной природного катаклизма было извержение в 1600 году перуанского вулкана Уайнапутины, которое повлекло за собой так называемую вулканическую зиму: пепел так сильно загрязнял атмосферу, что не давал пробиться к земле солнечным лучам.
Голод постепенно охватил всю страну, и его последствия были жуткими. Русский автор, живший где-то в районе Шацка (в Рязанском крае), пишет: «Много людей с голоду мерло, а иные люди мертвечину ели и кошки, и люди людей ели, и много мертвых по путем валялось и по улицам и много сел позапустело, и много иных в разные града разбрелось, и на чюжие страны помроша и без покаяния и даров причастия, и отцы чад своих и матери невзведоша, а чады отец своих и матерей». Ему вторит служивший в столице К Буссов: «…Я собственными глазами видел, как люди лежали на улицах и подобно скоту пожирали летом траву, а зимой сено. Некоторые были уже мертвы, у них изо рта торчали сено и навоз, а некоторые пожирали человеческий кал и сено. Не сосчитать, сколько детей было убито, зарезано, сварено родителями, родителей — детьми, гостей — хозяевами. Человеческое мясо, мелко-мелко нарубленное и запеченное в пирогах, т. е. паштетах, продавалось на рынках за мясо животных и пожиралось… Ежедневно повсюду на улицах по приказу царя подбирали сотни мертвецов и увозили их в таком множестве телег, что смотреть было страшно и жутко». Троицкий келарь Авраамий Палицын сообщает, что в трех скудельницах (братских могилах) под Москвой было похоронено 127 тысяч человек. Вероятно, эти данные преувеличены, но несомненно, что счет умерших шел на десятки тысяч.
Царь Борис Годунов, как мог, боролся с бедствием: повелел раздавать деньги и хлеб нуждающимся, организовал масштабные строительные работы в Москве, участников которых кормили за государственный счет. Именно тогда в Кремле началось строительство святая святых — копии иерусалимского храма Гроба Господня, не завершенное из-за войны с Лжедмитрием I. По сообщению «Пискаревского летописца», ежедневно из царской казны раздавалось милостыни «по триста и по четыреста рублев и выше».
Энергичные меры царя по оказанию помощи страждущим не давали результата — поток голодающих, устремившийся в столицу, был столь огромен, что казенные житницы быстро истощились. В то же время монастыри и бояре предпочитали придерживать свои запасы зерна, наживаясь на бедствии. Результатом голода стало широкое распространение разбойничьих шаек, в которые собирались боярские холопы, распущенные господами, бывшими не в состоянии их прокормить, и обнищавшие крестьяне. Сражение между отрядом царского воеводы Ивана Федоровича Басманова и целой армией мятежников под началом атамана Хлопка (1603) произошло под самой столицей. Басманов был убит, но разбойники потерпели поражение, а их атаман взят в плен и повешен. Остатки армии Хлопка бежали на русско-литовское пограничье, где зарождался новый мятеж — авантюра самозванца.
Благотворительность в древней Москве
В Средние века благотворительность («нищелюбие») считалась одной из важнейших добродетелей. Великий князь Киевский Владимир Мономах в «Поучении детям» наказывал: «Всего же паче убогих не забывайте, но елико могуще по силе кормите, и подайте сироте, и вдовицю оправдите сами, а не вдавайте сильным погубити человека… Куда же пойдете, идеже станете, напоите, накормите унеина (нищего. — С. Ш.)». Древнерусские княжеские уставы, начиная с устава Владимира Святого, причисляли нищих, калек, странников, паломников и вдовиц к церковным людям, подсудным только митрополитам. Уже в этом документе упоминаются монастырские больницы, гостиницы, странноприимные дома — традиции благотворительности были заимствованы Русью из Византии и в дальнейшем продолжались.
В истории Москвы до XVII века сведения о таких учреждениях приходится выискивать по крупицам. Центрами благотворительности были монастыри. Обычно она осуществлялась через устройство трапез для неимущих, особенно в голодные годы. Преподобный Иосиф Волоцкий писал о подобной деятельности созданного им монастыря: «А расходится на всякий год по полутораста рублев денгами, а иногда боле, да хлеба по три тысячи четвертей на год розходится, занеж на всякий день в трапезе едят иногда шестьсот, а иногда семьсот душ, ино коли Бог пошле, тогды ся и разойдет». При монастырях обретались и нищие; например, в 1695 году упоминаются десять нищих, «которые сидят при Богоявленском монастыре». В то же время средневековые монастыри не содержали больниц для мирян или богаделен, как это было в Новое время. Упоминающиеся в документах монастырские больницы с «больничными старцами», ухаживавшими за недужными, были предназначены только для братии и существовали далеко не во всех московских монастырях. Так, ни в приходо-расходной книге 1585/86 года, ни в других документах, связанных с Чудовым монастырем, упоминаний о монастырской больнице нет, зато в Знаменском монастыре она упоминается с 1677 года.
В 1551 году церковный Стоглавый собор, рассуждая о тяжелобольных нищих («прокаженных, и о клосных, и о престаревшихся, и по улицам в коробьех лежащих, и на телешках, и на санках возящих, и не имущих где главы подклонити»), предложил организовать для них приют за государственный счет — «в каждом городе устроити богаделны, мужскии и женский». Духовенство было готово взять на себя попечение о душах больных и заботу о их христианском погребении и поминовении. Реализация этой программы началась только в самом конце XVI столетия. В 1600 году были «взяты изо Пскова к Москве из богадельны три старицы миряне, устраивати богадельны по псковскому благочинию». Одна богадельня была поставлена у храма Моисея Пророка (в будущем — Моисеевский монастырь) в самом начале Тверской улицы, «а в ней нищие миряне», другая — «против Пушечново двора, а в ней инокини», третья — на Кулишках, «а в ней нищие, женский пол».
В XVII веке число московских богаделен увеличилось: в 1652 году упоминается богадельня при церкви Введения во храм Пресвятой Богородицы в Барашевской слободе, в 1672-м — Варварская, в 1б79-м — Петровская у одноименного монастыря, в 1691 году — женская богадельня при церкви Николая Стрелецкого, что у Боровицкого моста, и др. Чаще всего богадельни создавались при церквях. В 1678 году во всех московских богадельнях жили 412 человек («стариц и нищих мужеска и женска полу»), на содержание которых из казны отпускалось 1780 рублей, а также значительное число съестных припасов. В этом году по указу царя Федора Алексеевича эти траты были переложены на патриаршую казну. Для их обеспечения был введен специальный ежегодный сбор — по гривне со всех храмов страны. В начале XVIII столетия суммы ежемесячной выдачи богаделенным нищим колебались около тысячи рублей. Также из патриаршей (с 1721 года — синодальной) казны выдавались средства на строительство зданий богаделен.
К началу XVIII века число их обитателей возросло многократно, что было связано со стремлением Петра I упорядочить и эту сферу московской жизни. В 1701 году было указано выстроить в Москве 60 богаделен и забрать туда нищих, «которые по улицам ходят и на мостах лежат». Согласно документам начала XVIII века, количество нищих, получавших средства «на корм» (как правило, по копейке или деньге в день) из церковной казны, колеблется от трех с половиной до четырех тысяч человек. В 1710 году во всех богадельнях Москвы обреталось 3519 нищих, в 1717-м в девяноста богадельнях — 3402 нищих, в 1729-м в девяносто четырех богадельнях (31 мужская и 63 женские) — 3727 (по другим данным — 4094). К 1731 году добавились еще две богадельни и общее число их нищих обитателей достигло 4073 человек.
Согласно росписи 1722—1726 годов, в которой были учтены 33 мужские богадельни, все они находились при храмах (Смоленской иконы Божией Матери на Никитской (бывший Федоровский монастырь), Великомученика Георгия на Всполье за Никитскими воротами, Василия Кесарийского на Тверской, Рождества Богородицы за Смоленскими воротами, Сошествия Святого Духа на апостолов за Пречистенскими воротами и др.). В них проживали 979 нищих, содержавшихся церковным ведомством. У каждой богадельни был староста — обычно отставной солдат 50—70 лет. Возможно, эти богадельни служили местом призрения отставных стрельцов и солдат. Чех Б. Таннер, посетивший Россию в 1678 году, свидетельствует: «Престарелые и негодные на службу [стрельцы] на княжеский же счет содержатся с женами и детьми во многих назначенных для того богадельнях до самой смерти». С другой стороны, было бы логично, чтобы богадельни для отставников создавались при храмах стрелецких слобод, а в списке 1722—1726 годов такие заведения вовсе не упоминаются.
Богатые нищелюбы создавали богадельни в своих домах. Так, князь А.М. Курбский свидетельствовал об Алексее Федоровиче Адашеве, что он сам ухаживал за больными «обмывающа их, многажды же сам руками своими гнои их отирающа». Содержал на своем дворе две богадельни (одна из них была каменной) известный благотворитель и деятель просвещения Федор Михайлович Ртищев. Знаменитая боярыня Феодосия Прокопьевна Морозова заботилась в своем доме о больных и убогих — согласно «Повести о боярыне Морозовой», «прокаженных в дому своем упокоеваше». Протопоп Аввакум сообщает о своей духовной дочери другие подробности: «Еще же она, блаженная вдова, имела пред враты своими нища клосна (увечного. — С. Ш.) и расслабленна. Устроили ему келеицу, и верная ее Анна Амосова покоила его, яко матери чадо свое, и гнойные его ризы измываху, и облачаху в понявы мягкие. Сама же по вся ночи от него благословение приемлюще, рабыня же не отлучахуся от нищего по вся времена». Богадельня была и в доме князя В.В. Голицына — ею, как мы помним, занималась княгиня Евдокия Ивановна.
Нищие, проживавшие в богадельне при царском дворце, именовались «верховыми». Им было отведено особое помещение в составе дворцового комплекса — над подклетным этажом, неподалеку от Теремных покоев самого государя. Правда, «государевы богомольцы», в отличие от убогих жителей домов Адашева и Морозовой, по-видимому, отличались крепчайшим здоровьем. Врач царя Алексея Михайловича С. Коллинс сообщает: «Он содержит во дворце стариков, имеющих по 100 лет от роду, и очень любит слушать их рассказы о старине». И.Е. Забелин рисует трогательную картину общения царя с «верховыми нищими»: «В длинные зимние вечера государь призывал их к себе в комнату, где, в присутствии царского семейства, они повествовали о событиях и делах, проходивших на их памяти, о дальних странствованиях и походах. Это были живые летописатели, которые своими рассказами пополняли скудость писаных летописей… Особое уважение государя к этим старцам простиралось до того, что государь нередко сам бывал на их погребении, которое всегда отправлялось с большою церемониею, обыкновенно в Богоявленском монастыре на Троицком Кремлевском дворе». Другим местом погребения «верховых нищих» было кладбище Чудова монастыря. Среди царских богомольцев бывали и юродивые. В свою очередь, царицы и взрослые царевны также имели при своих комнатах «верховых богомолиц» и юродивых. «Глубокое, всеобщее уважение к этим старцам и старицам, Христа ради юродивым, основывалось на их святой богоугодной жизни и благочестивом значении для нашей древности, — пишет далее Забелин. — …Верховые богомольцы певали государю Лазаря и все те духовные стихи, которые можно еще слышать и теперь от странствующих слепцов». При патриархе Никоне больница и богадельня были созданы при Патриаршем дворе в Кремле.
В 1668 году в патриаршей больнице находились 12 нищих, а в 1672 году в богадельне жили 16 нищих.
Обычай содержать нищих и юродивых при царском дворце дожил до начала XVIII века. В 1704 году в Измайлове при дворе царицы Прасковьи Федоровны, вдовы Ивана Алексеевича, поселился юродивый Тимофей Архипович (?—1731) — бывший подьячий, а затем иконописец, создававший образа для Чудова монастыря. По словам эпитафии, он, «оставя иконописное художество, юродствовал миру, а не себе». Тимофей Архипович почитался как провидец. Он завещал семейству Нарышкиных хранить после его кончины его бороду, предсказав, что в случае ее утраты род прервется. Борода Тимофея Архиповича сохранялась до начала XIX века, а когда затерялась, то эта линия рода пресеклась. Со свойственной человеку Просвещения иронией В.Н. Татищев описывал Тимофея Архиповича: «Двор царицы Прасковьи Феодоровны от набожности был госпиталь на уродов, ханжей и шалунов. Между многими такими был знатен Тимофей Архипович, сумазбродный подьячий, которого за святого и за пророка суеверцы почитали… Он императрице Анне, как была царевною, провесчал быть монахинею и назвал ее Анфисою… А после как Анна императрицею учинилась, сказывали, якобы он ей задолго корону провесчал. Другое, как я отъезжал 1722-го в другой раз в Сибирь к горным заводам и приехал к царице просчение принять, она, жалуя меня, спросила онаго шалуна, скоро ли я возврасчусь. Он, как меня не любил за то, что я не был суеверен и руки его не целовал, сказал: он руды много накопает, да и самого закопают. Но сколько то право, то всякому видно».
В нашем распоряжении нет точных данных о числе нищих в Москве. Если считать, что после указа 1701 года удалось загнать в богадельни большинство московских нищих, то получается, что их было три-четыре тысячи человек. Однако немалой их части долго удавалось уклоняться от переселения в богадельни, поэтому, вероятно, в конце XVII века в столице профессиональными побирушками были около пяти тысяч человек. Выше уже говорилось, что особое скопление нищих наблюдалось на крестцах и мостах. «В допетровское время нищий был необходимейшим и самым излюбленным членом общежития, — пишет И.Е. Забелин. — Без него не было возможно исполнять закон благочестия и великий завет богоугодной жизни о милостыни. Сами цари, как бы по завету первых московских князей Даниила Александровича и Ивана Даниловича Калиты ходившие в известные дни по улицам Москвы, по тюрьмам и богадельням, щедро рассыпали подаяние во множестве собиравшимся к этому времени всяким бедным и бездомным людям».
Свидетельства этой широкой благотворительности сохранились в документах. Любой выход предстоятеля сопровождался раздачей «поручной милостыни». В 165 5 году патриарх Никон ходил в храм Василия Блаженного к обедне и раздал нищим рубль, 29 алтын и четыре деньги. Если считать обычной суммой четыре—шесть денег на человека (по стольку давали «в руки», например, на похоронах патриарха Иоасафа II в 1672 году), то получается, что на коротком пути от Патриаршего двора до храма Василия Блаженного милостыню получили более шести десятков нищих. В 1667 году Никон вновь ходил к Василию Блаженному и на этот раз раздал 13 рублей 17 алтын и четыре деньги, облагодетельствовав сотни нищих. Деньги достались «успенским», «архангельским», «чудовским» и «покровским» нищим, сидевшим соответственно у Успенского и Архангельского соборов, Чудова монастыря и собора Василия Блаженного, а также обитателям патриаршей больницы. В 1677 году в храмовый праздник Покрова Пресвятой Богородицы поход патриарха Иоакима в собор Василия Блаженного сопровождался раздачей подаяния не только нищим, но и колодникам, содержащимся в Большой тюрьме (три рубля), на земском дворе (рубль) и в нескольких приказах (два рубля). Размеры милостыни существенно колеблются. Так, 23 июля 1655 года патриарх Никон ходил к церкви Максима Исповедника на Варварке отпевать дьяка Дмитрия Васильева и раздал десять алтын. 13 апреля 1675 года патриарх Иоаким во время похода в Богоявленский монастырь раздал всего четыре алтына, а 10 июня при тех же обстоятельствах — рубль (сотне нищих по две деньги на человека).
Во время царских выходов милостыню не раздавали. Напротив, от наплыва толпы государя защищали 100 стрельцов с батогами. Только в определенные дни — в канун Рождества Христова, на Пасху, в другие праздники и в начале постов — государь лично в сопровождении отряда стрельцов и подьячих приказа Тайных дел посещал тюрьмы и богадельни, одаривая подаянием заключенных, полоняников и нищих на улицах. Так, в 1664 году в пятом часу утра царь Алексей Михайлович посетил Большой тюремный и Английский дворы, где подавал милостыню пленным (полякам, немцам, украинцам, казакам и др.), разбойникам, холопам. Всего в обеих тюрьмах были осчастливлены 1054 человека. Кроме того, идучи от Английского двора, царь жаловал нищих, бедных и раненых солдат «безщотно». Одновременно стрелецкие полковники от его имени раздавали милостыню колодникам Земского приказа и толпе нищих на Красной площади и у Лобного места. В тот раз царское нищелюбие обошлось казне в 1131 рубль и четыре алтына. Любопытно, что размер подаяния существенно колебался: пленному полковнику царь пожертвовал 40 рублей, другим офицерам — по шесть, шляхтичам давал по рублю, а гайдукам, казакам, мещанам и прочим малозначимым пленникам — по полтине. В 1665 году в среду Страстной недели царь раздал 1812 рублей. По полтине получили и 713 стрельцов, сопровождавших государя и стоявших в тот день в карауле.
Также по государеву указу нищих и заключенных в праздники кормили. Так, сидевшим на Английском дворе пленникам в 1664 году на праздник Рождества Христова достались вино, мед, свинина, говядина, сыры, ситные калачи и т. д. В том же году на Благовещение на Аптекарском дворе нищих кормили ухой — всего ее отведали 682 человека. На Пасху колодники получали не только милостыню и щедрый обед, но в придачу шубы, рубашки и «порты».
Раздача милостыни сопровождала важнейшие события семейной жизни царя — женитьбу и рождение детей. Г.К. Котошихин пишет, что после свадьбы «царь и царица ходят по богаделням и тюрмам и дают милостыню ж; так же и нищим и убогим дают по рублю и по полтине и менши человеку». «И тех денег расходуется множество тысяч», — отмечает беглый подьячий. Празднование рождения царских детей, по свидетельству Котошихина, сопровождалось еще и масштабной выпивкой, которую «ставил» царь стрельцам, солдатам и другим служилым низшего ранга: «…им середи царского двора испоставят ведер по 100 и по 200 в кадях да пива и меду против того вшестеро и всемеро, и кто хочет пить и окроме стрелцов, и ему пить волно; а з двора к себе никому домов носить не дадут».
Еще одним — печальным — поводом для гигантских раздач милостыни были похороны. Согласно Котошихи-ну во время царских похорон «во всех приказах, изготовя множество денег, завертывают в бумаги по рублю и по полтине и по полуполтине, и вывезши на площади, подьячие роздают милостыни нищим и убогим и всякого чину людям поручно, в богадельнях роздают всякому человеку рублев по 5, и по 3, и по 2, и по одному, смотря по человеку; да и во всех городех чернцом, и попом, и нищим дают погребальные денги и милостыню, против московского вполы и в третью долю». При погребении царицы раздача милостыни была «против царского вполы», царевича — «против царицына малым чем с убавкою», царевны — «против царского в четвертую долю».
Раздавалась богатая милостыня и на похоронах патриархов. Вероятно, ее размер был, по выражению Котошихина, «против царского вполы», однако на протяжении всего XVII века эти суммы увеличивались. В 1640 году на погребении патриарха Иоасафа I было в несколько приемов роздано (в том числе 300 богаделенным нищим и 923 колодникам) 503 рубля 28 алтын и четыре деньги, а в 1б72-м, когда хоронили патриарха Иоасафа II, раздали 760 рублей 26 алтын и четыре деньги. В числе получателей милостыни упоминаются колодники, обитатели богадельни, нищие на мостах и крестцах. Документы свидетельствуют, что раздача милостыни проходила в далеко не благостной обстановке. В число расходов, связанных с погребением Иоасафа II, вошел и рубль, данный подьячему Тимофею Васильеву на гроб, камку, саван и могилу нищему Мартину, «котораго растоптали на патриарше дворе нищие».
За погребальной милостыней следовала щедрая раздача денег на поминовение, особенно в сорокоуст. Выше уже говорилось об огромных раздачах припасов после смерти боярина Никиты Ивановича Романова, в результате которых были облагодетельствованы семь стрелецких полков и восемь московских женских монастырей, не считая духовенства разных церквей и московских колодников.
Было бы неверно полностью отождествлять московских нищих с современными бомжами, хотя, конечно, и такие персонажи встречались среди них очень часто. Вместе с тем в переписях Москвы XVII века нищие многократно упоминаются в качестве домовладельцев. Так, согласно переписи 1638/39 года, трое нищих владели дворами в Бронной слободе, причем их дворы были записаны в тяглые. Как видим, правительство не делало поблажек для тех, кто «кормится Христовым именем», хотя духовенство от тягла освобождалось. На церковной земле храма Всех Святых на Кулишках в 1638 году проживал нищий Григорий, на дворе которого жили «захребетники» — четверо ярославцев и два галичанина — люди, видимо, не совсем бедные, поскольку трое из них имели пищали, с которыми собирались сражаться в случае боевых действий. Согласно переписям, большинство московских нищих жили на церковных землях. При описании этих дворов часто встречаются термины «дворишко» или «келья», а об их хозяевах иногда говорится «увечный» или «слепой». Были, однако, среди них и вполне крепкие люди. Так, по данным военной переписи Москвы 1638 года, нищий Ивашка Заика намеревался сражаться рогатиной.
Петр I со свойственным ему рационализмом не признавал социального значения нищенства. При нем были приняты меры по борьбе с этим явлением, которые осуществлялись по двум направлениям: организации богаделен для убогих и стариков и борьбы с побирающимися на улицах. Царским указом от 1691 года осуждались нищие, которые, «подвязав руки, також и ноги, а иные глаза завеся и зажмуря, будто слепы и хромы, притворным лукавством просят на Христово имя милостыни, а по осмотру они все здоровы». Таким обманщикам следовало «чинить жестокое наказание, бить кнутом и ссылать в ссылку в дальние сибирские городы». Как говорилось выше, в 1701 году московских нищих было указано собрать в 60 новооткрытых богаделен; на их содержание выделялись средства из Монастырского приказа, а затем из Синода. Очевидно, при приеме в богадельни нищие должны были пройти освидетельствование, и на государственное попечение попадали действительно увечные, больные и старые.
В 1718 году появился запрет подавать «поручную милостыню» под страхом пятирублевого, а при повторном нарушении — десятирублевого штрафа. «Для ловления нищих и подавцев милостыни» было указано «определить из московского гарнизона нарочных посыльщиков, из каких чинов пристойно». В том же году вышел указ о наказаниях нищих: в первый привод — битьем батогами, во второй — кнутом и ссылкой в каторжную работу. Женщин было велено отсылать в «шпингауз» (прядильню), а «ребят» — на Суконный двор и иные мануфактуры. Если нищие были зависимыми людьми, на их хозяев «за их несмотрение» налагался штраф в пять рублей. В 1738 году во исполнение этого указа были пойманы два незрячих нищих. Напрасно несчастные оправдывались, что из-за слепоты ничем иным не могут добыть пропитания. Оказалось, что один из них был пойман уже во второй раз и, несмотря на уверения в том, что его так и не определили в богадельню, подвергся порке батогами. Ни слепота, ни старость не спасли его от суровой кары.
Но даже столь жестокие меры не могли полностью уничтожить нищенство. В 1734 году во время голода в новой столице в Москве и вдоль Петербургской дороги собралось более семи тысяч нищих. Богадельни не справлялись с наплывом этих обитателей городского дна: «…в Москве по церквам во время службы, и паче в праздники ходят нищие и по дорогам, лежа, просят милостыни, из которых и пьяные бывают и необычно кричат; также и в грацких воротах и в прочих местах происходит». В 1761 году правительство приказало возобновить борьбу с нищенством, но, несмотря на все усилия, ликвидировать его так и не удалось и оно благополучно дожило до наших дней, ухитрившись пережить даже строгости социализма.
Кабак — пропасть, там и пропасть
Смачное тюркское слово «кабак» глубоко укоренилось в российской и, в частности, московской повседневности. Истории кабаков, кабацкого дела и традиций пития посвящена значительная литература, которая включает и исследование И.В. Курукина и Е.А. Никулиной о повседневной жизни русского кабака. Предшественником «государева кабака» была древнерусская корчма, где пили мед и пиво. Где-то на рубеже XV— XVI веков в Москве получает распространение водка, а вслед за этим корчмы сменяются царскими кабаками, в которых продавали пиво и водку, длительное время именовавшуюся «хлебным вином». Доходы от питейной продажи шли в казну, а управлялись кабаки официально утвержденными должностными лицами — кабацкими целовальниками, реже — жаловались служилым людям или отдавались на откуп. Англичанин Флетчер, уделявший особое внимание доходам царской казны, пишет, что царь получает с кабаков «оброк, простирающийся на значительную сумму: одни платят 800, другие 900, третьи 1000, а некоторые 2000 иди 3000 рублей в год».
Государственная монополия на производство и продажу спиртного была установлена еще Иваном III, о чем свидетельствует венецианец И. Барбаро: «Нельзя обойти молчанием одного предусмотрительного действия упомянутого великого князя: видя, что люди там из-за пьянства бросают работу и многое другое, что было бы им самим полезно, он издал запрещение изготовлять брагу и мед и употреблять цветы хмеля в чем бы то ни было. Таким образом, он обратил их к хорошей жизни». Вторит Барбаро его современник и соотечественник А. Контарини: «Они величайшие пьяницы и весьма этим похваляются, презирая непьющих. У них нет никаких вин, но они употребляют напиток из меда, который они приготовляют с листьями хмеля. Этот напиток вовсе не плох, особенно если он старый. Однако их государь не допускает, чтобы каждый мог свободно его приготовлять, потому что если бы они пользовались подобной свободой, то ежедневно были бы пьяны и убивали бы друг друга, как звери».
С этого времени разрешение на производство пива и других хмельных напитков стало особым видом пожалования. С. Герберштейн свидетельствует, что его получили иноземцы, состоявшие на службе у Василия III. Описывая Москву, он сообщает: «Далее, неподалеку от города заметим какие-то домики и заречные слободы (villae), где немного лет тому назад государь Василий выстроил своим телохранителям (satellites) новый город Nali; на их языке это слово значит “налей”, потому что [другим] русским, за исключением нескольких дней в году, запрещено пить мед и пиво, а телохранителям одним только предоставлена государем полная свобода пить и поэтому они отделены от сообщения с остальными, чтобы прочие не соблазнялись, живя рядом с ними».
С легкой руки Герберштейна наименование первой московской Иноземной слободы Наливки прочно связывалось с льготой, предоставляемой иноземцам на производство и потребление спиртного. Флорентийский купец Джованни Тедальди, неоднократно бывавший в русской столице, сообщает: «В городе Москве существовало нечто вроде маленького городка, называемого Наливки, где жили католики, но без церкви; они приезжали в этот квартал с правом продажи вина, пива и прочего; что не дозволено самим московитам». О том же говорят и другие авторы XVI века, например англичанин Джильс Флетчер в сообщении об опустошении Москвы пожаром 1571 года: «…в особенности же на южной стороне города, где незадолго до этого царь Василий построил дома для солдат своих, позволив им пить мед и пиво в постные и заветные дни, когда другие русские должны пить одну воду, и по этой причине назвал новый город Налейка…»
Историки Москвы склоняются к мнению, что наименование Наливки не имеет отношения к призыву налить спиртного, а происходит от слова «наливка», означающего рощу. В подтверждение приводится одно из постановлений Стоглавого собора 1551 года: «В первый понедельник Петрова поста в рощи ходят и в наливки бесовские потехи деяти. И о том ответ. Чтобы православные хрестьяне в понедельник Петрова поста в рощи не ходили, и в наливках бы бесовских потех не творили, и от того бы в конец престали, понеже то все еллинское бесование и прелесть бесовская, и того ради православным хрестьяном не подобает таковая творити». Действительно, если судить по контексту, то рощи и «наливки» были местом «бесовских потех»; однако архимандрит Макарий (Веретенников) предположил, что составители Стоглава имели в виду конкретную Иноземную слободу в Наливках в Москве, от дурного влияния которой архиереи намеревались оградить христиан. Таким образом, круг рассуждений замкнулся, а происхождение названия «Наливки» так и осталось непонятным.
Первый историк русских кабаков И.Г. Прыжов писал о начале кабацкого дела в Москве: «Воротившись из-под Казани, Иван IV запретил в Москве продавать водку, позволив пить ее одним лишь опричникам, и для их попоек построил на балчуге особый дом, называемый по-татарски кабаком». Никаких ссылок на источники своего сообщения И.Г. Прыжов не привел и, скорее всего, опирался на московское предание. Тем не менее это утверждение получило широкое распространение в москвоведческой литературе. Между тем известные реалии вступают в явное противоречие с этим сообщением. Во-первых, от завоевания Казани до введения опричнины прошло 13 лет; во-вторых, Балчуг (если иметь в виду конкретную территорию в Замоскворечье, а не тюркское значение этого слова — «грязь») находился далеко за пределами опричной территории; наконец, в-третьих, монополия на продажу спиртного была введена еще дедом Грозного, Иваном III. Вероятно, следует считать сведения о первом московском кабаке для опричников на Балчуге не более чем легендой.
Очевидно, что уже при Иване Грозном в Москве было несколько кабаков в разных местах. Некоторые из них отдавались на откуп служилым людям, причем особо выделялось право служилых иноземцев на получение спиртного из казны и его продажу. Так, несколько кабаков содержал Генрих Штаден. Он пишет, что продавал в розлив пиво, мед и водку, а покупатели сходились к нему с бочками и кувшинами. Питейная продажа принесла немцу-опричнику значительную выгоду, что сильно раздражало его недругов.
Штаден также сообщает о существовании тайных кабаков (корчем) в Москве, с которыми боролся Земский приказ. Спиртное конфисковывали, продавцов штрафовали и подвергали торговой казни. С корчемством правительство продолжало воевать и в XVII веке, предписывая воеводам следить, чтобы в уезде «опричь государевых кабаков, корчемного и неявленого пития и зерни, и блядни, и разбойником и татем приезду и приходу и иного никоторого воровства ни у кого не было». Аналогичные инструкции получали и объезжие головы в Москве («что ни у кого корчемного питья не было, а у выемки над солдатами смотреть, чтоб никого не били, не грабили и не устрашали, и корчемным бы питьям не подметывали и клепать никого не учили»).
Однако борьба с незаконной продажей спиртного редко проходила без эксцессов. И. Корб рассказывает (1699), что солдаты, посланные конфисковать водку у ямщиков, встретили упорное сопротивление: «Многие ямщики, собравшись гурьбой, принялись их отгонять, и в происшедшей свалке пало три солдата и многие из них ранены. Ямщики угрожали притом, что будет и хуже, если еще раз назначат подобное преследование».
Свидетельств о собственно московских кабаках, к сожалению, в документах сохранилось мало. В 1626 году в Москве было 25 кабаков, что не так уж и много для многотысячного города. На протяжении XVII—XVIII веков их число росло, и к 1775 году насчитывалось уже 151 подобное заведение. Располагались они во всех частях города, кроме Кремля. В 1620 году упоминается кабак у Ильинских ворот; в конце столетия кабаки существовали около Зачатьевского монастыря, на Красной площади (он находился под пушечным раскатом и именовался «Под пушкой») и в других местах.
В 1652 году, стремясь ограничить пьянство, царь Алексей Михайлович указал уничтожить откупа и вести продажу спиртного кружками, а не маленькими порциями. В связи с этим кабаки получили наименование кружечных дворов и в разговорный обиход вошло еще одно слово — «кружало». Состоявшийся в том же году в Москве «собор (в данном случае — совещание царя с думными чинами и архиереями. — С. Ш.) о кабаках» ввел еще несколько ограничений: продавцам запрещались торговля спиртным в посты и продажа больше указанной меры; «питухам» не разрешалось сидеть на кружечных дворах, а «ярыжек», «бражников», «зернщиков» (игроков в кости) было велено с них гнать. Ограничивалось и время продажи спиртного — «в летний день после обедни с третьего часа дни, а запирать за час до вечера; а зимою продавать после обедни ж с третьего часа, а запирать в отдачу часов летних». По свидетельству А. Олеария, по всей России функционировала лишь тысяча кружечных дворов. Впрочем, благие мысли об исправлении общественных нравов скоро уступили место прагматическим соображениям и уже в 1663 году, чтобы пополнить пустеющую казну, реформу похоронили, возродив откупную торговлю.
Политика правительства в отношении «народной трезвости» в Средние века вообще отличалась двойственностью. С одной стороны, под влиянием увещеваний духовенства царь указывал жестоко карать бражников и пьяниц. В 1571 году в Новгороде местные дьяки, исходя из государевых наставлений, чинили суровое наказание: «Поймают винщика с вином, или пияного человека, и они велят бити кнутом, да в воду мечют с великого мосту». В Москве с пьянством боролись объезжие головы, а своеобразным «вытрезвителем» являлась тюрьма за Варварскими воротами Китай-города, которую автор «Петрова чертежа» именует «Бражник». Но находившиеся на другой чаше весов интересы казны заставляли правительство поощрять спаивание народа — пиво и водка отпускались в долг под залог вещей и даже одежды, в результате чего пьяницы пропивались донага в самом прямом смысле. Один из первых таких случаев известен еще по новгородским берестяным грамотам XIII века.
В сочинениях иностранцев описание русского пьянства стало общим местом. Особенно красочно свидетельствовали о нем те, кто бывал в России и своими глазами наблюдал красочные картины пьяного разгула на улицах русских городов. Олеарий описывает его следующим образом: «Порок пьянства так распространен у этого народа во всех сословиях, как у духовных, так и у светских лиц, у высоких и низких, у мужчин и женщин, молодых и старых, что если на улицах видишь лежащих в грязи пьяных, то не обращаешь внимания; до того всё это обыденно… Никто из них не упустит случая, чтобы выпить или хорошенько напиться, когда бы, где бы и при каких обстоятельствах это ни было; пьют при этом чаще всего водку». Он сообщает, что своими глазами видел, как из кабака выходили пропившиеся горожане — «иные без шапок, иные без сапог и чулок, иные в одних сорочках», а один мужик и вовсе лишь в подштанниках.
Мейерберг повествует о Пасхальной неделе: «…Все без разбору, как знатные и незнатные, так и простой народ обоего пола, так славно веселят свой дух, что подумаешь, не с ума ли сошли они. Потому что все ничего не делают: лавки и мастерские на запоре; кабаки и харчевни настежь; в судебных местах тишина; в воздухе раздаются буйные крики; при встрече друг с другом где-нибудь в первый раз, если это люди знакомые, то говорят один другому: “Христос воскресе!” Другой отвечает: “Воистину воскресе!”… На больших улицах так много увидишь лежащих мужчин и женщин, мертвецки пьяных, что невольно подумаешь, столько ли милости Божией принесет им строгий их пост, сколько они навлекут на себя Его негодование нарушением законов воздержания такою необузданною распущенностью».
Почти в тех же выражениях рассказывает о русском пьянстве курляндец Я. Рейтенфельс, бывавший в России при царях Алексее Михайловиче и Федоре Алексеевиче: «Они думают также, что невозможно оказать гостеприимство или заключить тесную дружбу не наевшись и напившись предварительно за одним столом, и считают поэтому наполнение желудка пищею до тошноты и вином до опьянения делом обычным и делающим честь…
В праздники им позволено, даже дано преимущественное право, напиваться безнаказанно допьяна; тогда можно видеть, как они валяются на улицах, замерзнув от холода, или развозятся, наваленные друг на друга, в повозках и санях по домам. Об этот камень часто спотыкается и слабый пол, а также и непорочность священников и монахов».
Эти и другие подобные отзывы можно было бы приписать злонамеренному стремлению иноземцев очернить Россию и русских, если бы не многочисленные увещевания духовенства, обращенные к любителям выпить. «Господь заповеда рек: “Блюдите, да не отягчают сердца ваши обиадением и пианством”. Ты же обиадаешись, яко скот, и пианствуешь день и нощь многажды и до блевания, якоже и главою болети и умом пленитися. Несть сие христианского закона», — осуждал такое поведение митрополит Даниил (1522—1539). Современник владыки, живший на Северо-Западе России, писал, что «в корчемницах пьяницы без блудниц никакоже бывают… се есть ведомо… блуд хластым и прелюбодейство женатым… придут же ту неции кощунницы имуще гусли, и скрыпели, и сопели, и бубны, и ина бесовские игры и перед мужатицами скача и скверныя песни припевая».
Многочисленные челобитные доносят до нас жалобы на детей, мужей, жен, зятьев, племянников, регулярно в пьяном виде творивших разные «непотребства». Отчаявшись справиться с буйными во хмелю домашними, люди обращались к царю с просьбой о их наказании. В исповедных текстах вопрос: «Упился без памяти?» — был стандартным. Иногда интересовались последствиями пьянства: «Или пила еси в чаши и блевала еси?» — либо: «Или будешь напилася бес памяти и блуд сотворил некто с тобою?» Любопытно, что епитимья за пьянство была не очень суровой — семь или восемь дней поста, — что связано, вероятно, с широким распространением этого порока. Что же говорить о пастве, если церковный Стоглавый собор (1551) не решился запретить употребление спиртного даже монахам, оговорив, что они должны пить умеренно: «Иноком пити вино в подобно время, егда подобает, а не всегда: овогда же по три чаши, овогда по две, овогда по единой». При этом «пианственного питиа, сиречь хмельного и вина горячего» держать и употреблять запрещалось, а вот на питье «фрясских (итальянских. — С. Ш.) вин» иноки получили санкцию: «…яко же устав повелевает в славу Божию, а не в пианство».
Внешне кабак был похож на обыкновенную городскую усадьбу, однако с некоторыми специфическими постройками — стоечной избой, где производилась продажа, ледником, сушилом и др. В провинции он объединял на общем дворе место торговли, пивоваренные и винокуренные «поварни», амбары для хранения припасов и готовой продукции; в больших городах кабак и производственные помещения могли располагаться в разных частях посада. Вероятно, в Москве существовали кабаки обоих типов.
Внутренняя обстановка средневекового кабака была проста и даже аскетична. Довольно мрачное помещение с лавками было перегорожено стойкой, за которой стоял кабацкий целовальник, в чьем распоряжении находились запасы вина и пива и немудреный инвентарь: «Вина в государево мерное заорленое ведро (с клеймом в виде государственного герба — двуглавого орла. — С. Ш.) — 51 ведро, да два ушата пива 50 мер, да судов: чарка копеечная винная медная двоерублевые продажи, да деревянная чарка грошевая, да горка алтынная, да ковш двоеалтынный. Да пивных судов три, да ковшик копеешный, а другой денежный. Посуды: печатных заорленых две бочки винные дубовые, большие, да полуберемянная бочка пивная, да четвертная бочка винная, да замок висячий».
Оживлялась мрачная обстановка кабака гомоном голосов, бранью бражников, стуком чарок и кружек. Здесь ругались и мирились: «Где хотите, там и бранитесь, а на кабаке помиритесь!» У кабака кривлялись скоморохи, плясал медведь, слышались непристойные песенки. «Питухи» снимали с себя одежду, отдавая ее в заклад за водку, один уже лежал под лавкой, а другой спал, положив голову на стол. Вокруг любителей выпить вертелись «непотребные женки», кто-то тайком доставал запрещенный табак, который тогда не только курили, но также жевали, нюхали и пили. В последнем случае употреблялась табачная настойка на спиртовой основе, которая в буквальном смысле валила человека с ног. Табак проникал в Россию из Западной Европы, Крыма, Османской империи и Персии. Для его курения использовали бычьи рога, а начиная с Петровской эпохи — глиняные трубки турецкие, литовские, голландские и московской работы, подражавшие заграничным образцам. Однако до Петра I употребление табака в любом виде жестоко преследовалось — за это били кнутом, вырывали ноздри, резали носы и ссылали «в дальние городы»; поэтому пили и курили его в тайных корчмах, а не в «царевых кабаках», куда в любой момент мог нагрянуть объезжий голова со стрельцами.
Другим удовольствием, которому предавались как в царских кабаках, так и в тайных корчмах, были зернь и карты. Азартные игры осуждались светскими и церковными властями, а воеводам предписывалось унимать служилых людей от проигрыша. О тесной связи выпивки и азартных игр свидетельствуют показания жителей Тюмени на следствии по кабацким «непотребствам» (1668): «…как де зерни и карт не будет, и государева питья де никто без того пить не станет». По Соборному уложению развратный образ жизни, в том числе и игра в азартные игры («а которые воры на Москве и в городех воруют, карты и зернью играют, и проигрався воруют, ходя по улицам, людей режут, и грабят, и шапки срывают»), подлежал наказанию. Но при этом, как доказал С.Б. Веселовский, сама игра не была запрещена, поскольку существовала практика откупа «зернового и картового суда», который брали кабацкие целовальники у местных властей.
Воеводы попадали в довольно трудное положение: они наблюдали, как от карт и зерни «чинятся промеж служилыми людми шатости и убийства и всякие грабежи», неоднократно получали от верховной власти указания пресекать подобные эксцессы («унимать» игроков), но наталкивались на сопротивление кабацких голов, владевших монополией на организацию азартных игр. Колебалось в этом вопросе и само правительство, так и не решившееся в XVII веке твердо запретить их. И хотя большинство известных документов, касающихся азартных игр, относится к провинциальным городам, нет сомнений, что зернь и карты были широко распространены и в Москве.
Игра в зернь возникла еще в Античности и получила большую популярность в средневековой Европе и на Востоке. Время ее появления на Руси точно неизвестно. Игры в кости и шахматы (!) упоминаются как «бесовские» в «Домострое». Еще более удревняют распространение зерни и шахмат в Москве данные археологии. В 1956 году под кремлевским Троицким мостом через ров около Кутафьей башни в слое XV века была обнаружена кожаная сумка-калита, украшенная прорезями и аппликацией. Ремень у сумки был срезан, по-видимому, вором-карманником, однако она упала под мост и пролежала там 500 лет. В одном из отделений сумки лежал шестигранный кубик с нанесенными на каждой грани точками от одной до шести, в другом — острый стальной стилет с костяной ручкой. Владелец сумки, игрок, был типичным «вором» (согласно терминологии Соборного уложения) — в спорах за игорным столом мог пустить в ход оружие. Шахматные фигурки встречаются в культурном слое Москвы начиная с XIV века.
Само наименование игры связано с точками-«зернами», нанесенными на кубики. Иногда некоторые грани оставляли пустыми или чернили. В таком случае на грани могло быть максимально четыре точки. При игре обычно метали по три кубика — побеждал тот, у чьего кубика оказывалось больше точек на верхней грани. Игра могла происходить на специальной «зерновой доске». С.Б. Веселовский предположил, что на этой доске рисовали фигуры. В таком случае зернь превращалась в сложную игру, схожую с «гуськом», который описал в первой половине XIX века этнограф И.П. Сахаров: в зависимости от числа выпавших очков играющие ходили по доске, где были изображены дорога и разные фигуры — числа, гуси, постоялый двор, кружало, тюрьма. Смысл игры был в том, чтобы первым дойти до последнего знака. При этом тот, кто попадал в «тюрьму», лишался хода; угодивший на «постоялый двор» должен был платить пеню и т. д. Возможно, такая сложная разновидность игры также существовала, однако чаще распространены были примитивные броски кубиков с целью получить больше очков, чем у соперников.
Место, где происходила игра, называлось майданом (от араб. мейдан — площадь); владелец игорных принадлежностей — майданщиком. Последнее слово закрепилось и в тюремном жаргоне, где означает подпольного торговца водкой или содержателя притона. Зачастую майданщик имел право суда по «зерновым искам», писал кабалы на несостоятельных игроков. За использование игорной доски и костей, суд в игре и написание кабалы он получал от игроков вознаграждение. Чаще всего игорный откуп держали кабацкие целовальники, однако среди откупщиков встречаются служилые люди и даже воеводы. Впрочем, последнее было явным злоупотреблением и часто сопрягалось с другими преступлениями. Например, енисейский воевода В.В. Голохвастов не только держал откуп с зерни, карт и корчмы, но и отдавал «безмужних жен на блуд».
Играли в зернь и карты не только в кабаках, но и в специальных «зерновых избах», банях и даже, таясь от начальства, в лесу или в подпольных игорных домах, чтобы доход с игры шел мимо государевой казны. В документах часты упоминания о вредных последствиях карточной игры: служилые люди, крестьяне, иноземцы проигрывались «донага», закладывали одежду, оружие, лошадей, писали на себя кабалы. При игре возникали ссоры, драки, совершались убийства, должники в поисках денег занимались грабежом. С.В. Бахрушин установил, что кости служили не только для игры, но и для гадания — «развода костного». Предсказание совершалось по комбинации трех выпавших цифр. Специальные гадательные книги (одна из них связывалась с именем пророка и царя Давида) содержали разъяснения, как трактовать те или иные сочетания. Эти определения, как и полагается, были туманны. Так, числа 330 означали: «Сердце радуетца, не ведая над собой недруга лесна под рукою стояща, а сами от тобя больше бояца, а начаятися от своих же недруга, по болезни здравие кажет». Цифры 4.1.3 давали более благоприятный прогноз: «Сердце радосно вельми, а недруг, что под рукою стоит — ты ево не бойся, а начаятися после радости и одоление на враги…» Одни «меты» считались «добрыми», другие — «злыми», «негодными». Кости отвечали на вопросы о здоровье, недругах, корысти и радости, сердечных и домашних делах и т. д. В некоторых книгах итоги метания костей толковались с помощью библейских и евангельских цитат. Традиция гадания по костям была столь же древней, как и сама игра. В России XVI—XVII веков гадание по костям, как и любое иное, считалось бесовской забавой, а сами гадальщики преследовались. Восходило это еще к осуждению «развода костного» Отцами Церкви Климентом Александрийским и Иоанном Златоустом, вошедшего в постановления VI Вселенского собора (680). В 1647 году был отдан в монастырь «под крепкий начал» крестьянин Н.И. Романова Мишка Иванов «за чародейство и за косной развод и наговор».
По-видимому, второе место среди азартных игр занимали карты. Впервые они упоминаются в сочинениях князя Андрея Курбского, осуждавшего «западных царей», имеющих обычай «все целые нощи истребляти, над карты седяще и над протчими бесовскими бреднями». Церковное осуждение карт (как игральных, так и гадальных) тем не менее, как и в случае с зернью, не приводило к их полному запрету. Карты являлись одним из популярных импортных товаров, и ввозили их не скрываясь. Например, в 1647 году голландские купцы, жаловавшиеся на незаконные пошлины, которые берут с них таможенные головы и целовальники, в числе товаров, обложенных этими пошлинами, называли карты. Еще одной азартной игрой был «яичный бой». С.Б. Веселовский сравнивал его с традиционной пасхальной забавой — бить одним вареным яйцом другое, чтобы разбить скорлупу. Играли в «яичный бой» также на деньги. Наконец, осуждались Церковью шахматы и шашки. По-видимому, в них также могли играть на деньги. Джером Горсей сообщает, что последние часы своей жизни Иван Грозный провел за игрой в шахматы. Шахматы и шашки (даже «хрустальные» шахматы) упоминаются среди обстановки царских палат XVII века.
О том, что духовенство имело основания опасаться дурных последствий шахматной игры, свидетельствует эпизод из жизни тяглеца Огородной слободы Ивана Григорьева. Проходя 21 июля 1687 года по Овощному ряду, он согласился на предложение незнакомого ему ранее торговца Кондратия Степанова сыграть в шахматы «за любовь» (то есть не за деньги). Видимо, в процессе игры правила изменились и с него потребовали деньги. Результат оказался плачевным. Кондратий «после той игры учал… бить и бранить и с Ивашки сбил шапку, а из той шапки пропал плат, а том плату завязаны были запаны золотыя с алмазы».
Рассказ о кабаке увел нас довольно далеко от винопития к иным сторонам московской жизни. Тем не менее азартные игры и гадания были тесно связаны с времяпрепровождением за чаркой в царском кабаке. Здесь кипела своя жизнь, с трудом поддававшаяся регулированию государевыми указами и церковными запретами. В весьма жестко регулировавшихся государстве и обществе кабак был территорией, обладавшей значительной степенью свободы.
Не случайно в кабаках XVII века часто можно было услышать грозный отзвук недавней Смуты. В 1625 году, сидя в кабаке, ряжский приказчик Васька Шолкин предавался воспоминаниям: «В меж де усобную брань, как был в Калуге вор, и де в те поры был у него на службе в Шацком, и собрався де Шацкого уезда мужики коверинцы, котыринцы, конобеевцы, и говорили де меж себя так: “Сойдемся де вместе и выберем себе царя”». Ностальгию Шолкина не поддержал ямщик Кузьма Антонов, который в верноподданническом духе ответствовал: «От тех де было царей, блядиных детей, которых выбирали в межьусобную брань межь себя, наша братья, мужики, земля пуста стала». Такой диалог был возможен в те времена только в кабаке, где развязывались языки и начинался разговор по душам, а за ним, возможно, драка и иное непотребство, в котором находила выход стихия протеста против жесткой иерархии и регламентации частной жизни средневекового человека.
Сон да баба, кабак да баня — одна забава
В иерархии жизненных ценностей баня находилась поблизости от кабака и так же, как и он, представляла собой бросающуюся в глаза специфическую особенность русского (и московского) бытия. На иностранцев, посещавших Московию, она производила шокирующее впечатление. Первая русская летопись не без иронии относит знакомство иноземцев с отечественной банной традицией к апостольским временам, повествуя о путешествии святого Андрея Первозванного в Новгород. «Дивно видех Словенскую землю идучи ми семо, — изумлялся, согласно «Повести временных лет», апостол Андрей. — Видех бани древены, и пережьгут е рамяно, и совлокуться, и будут нази, и облеются квасом уснияным, и возьмуть на ся прутье младое, и бьют ся сами, и того ся добьют, едва слезуть ле живы, и облеются водою студеною, и тако оживуть. И тако творят по вся дни, не мучимы никем же, но сами ся мучать, и то творят мовенье собе, а не мученье».
Любопытно, как это летописное свидетельство преломилось спустя несколько столетий. Павел Аллепский записал следующее анекдотическое известие о происхождении наименования «Россия»: «Город Новгород, на нашем языке мадинэт-эль жадидэ (новый город), как говорят, основан Иафетом, сыном Ноя; поэтому его строения, как мы это видели, очень древни. Он есть первый город в этой стране, после Киева, принявший христианскую веру чрез ап. Андрея, как об этом написано в их книгах. Рассказывают, что, когда ап. Андрей к ним пришел и проповедовал, они, озлобившись, собрались на него и посадили его в очень горячую баню, нагретую до крайней степени, а затем стали лить сверху холодную воду: от плит поднимался пар, жар усилился, а также и потение святого, и он воскликнул по-гречески: “α ιβρωσα”, т. е. “ах! я вспотел”; отсюда и произошло название этой страны “Россия”».
Баня еще пару раз упоминается в «Повести временных лет», но уже не в столь идиллическом контексте. В 945 году княгиня Ольга сожгла в бане древлянских послов, прибывших сватать ее за своего князя, — «влезоша деревляне, начашу ся мыти; и запроша о них истобъку, и повеле зажеги я от дверей, ту згореша вси». Под 1071 годом содержится запись о другом не менее примечательном известии — религиозном споре языческих волхвов и киевского воеводы Яна Вышатича. По мнению волхвов, «Бог мывся в мовници и вспомивъся, отерся ветхием, и верже с небес на землю». Из этой ветошки и был сотворен человек; дьявол придал ему обличье и жизнь, а Бог — душу. Существует обширная литература о значении бани в мифологии и магической практике русского народа. Однако в городе баня лишалась тех многих магических свойств, которыми ее наделяли селяне.
Рассказ «Повести временных лет» не случайно связан с Новгородом. В древнерусский период баня (мовница) как отдельная постройка была распространена в основном на севере и в лесной зоне, на юге же мылись в домашней печи. В древней Москве придерживались северной традиции. Выше уже говорилось, что во время раскопок в Зарядье были обнаружены остатки бани, сгоревшей при пожаре 1468 года. М.Г. Рабинович описывает московскую баню XV века следующим образом: «Ее венцы срублены из бревен неравной толщины, уже бывших ранее в какой-то другой постройке; пол устроен из тонких неотесанных жердей, неплотно прилегающих друг к другу для лучшего стока воды, как в современных деревенских банях. Такими жердями была выстлана земля перед срубом (возможно, над ним был навес); это можно объяснить известным обычаем выходить во время паренья из бани на свежий воздух. Баня была невелика (3,6 x 3,80 м). Большую часть ее занимала глинобитная печь. Найденный возле бани обгорелый деревянный желоб позволяет предположить наличие водоотводных приспособлений, соединяющихся с каким-либо из более крупных водотоков. В бане были, по всей вероятности, как и в более поздние времена, жбаны с водой, деревянные ушаты и ковши». Историк добавляет, что крыша бани не всегда была деревянной, а могла быть и земляной.
Как можно видеть, средневековая баня в архитектурном отношении не представляла собой ничего особенного. Такие еще сохранились кое-где в российской глубинке. В комплексе боярской усадьбы баня располагалась на заднем, хозяйственном дворе или на огороде либо могла примыкать к хоромному строению, как и «столчаковская изба». Парились в ней, вероятно, поливая водой камни, заложенные в печь. Странно, что М.Г. Рабинович не пишет ни о камнях, ни о наличии или отсутствии печной трубы, поэтому неясно, как топилась зарядьевская баня — «по-белому» или «по-черному». Воду в нее доставляли из дворовых колодцев. Такие бани были распространены на дворах простых москвичей в XV—XVII веках. Большинство из них были одно- или двухкамерными, срубными; иногда встречаются бани с сенями или предбанником. Топили их чаще всего березовыми дровами, которые не дают искр, и, следовательно, можно было меньше опасаться пожара. Однако, как мы видели, пожаров всё равно боялись и запрещали топить бани летом, даже опечатывали их. С домашних бань брался ежегодный оброк
А. Олеарий оставил сходное описание домашней бани, правда, принадлежавшей иностранцу, живущему в Москве: «В этих банях устроены сводчатые каменные печи, в которых на высокой решетке помещается много камней. Из такой печи вдет отверстие в баню, которое они закрывают крышкою и коровьим навозом или глиною. Снаружи имеется другое отверстие — поменьше первого — для выхода дыма. Когда камни достаточно накалятся, открывается внутреннее отверстие, а внешнее закрывается, и сообразно тому, сколько требуется жара, наливают на камни воды, иногда настоянной на добрых травах. В банях по стенам кругом устроены лавки для потенья и мытья — одна выше другой, — покрытые кусками холста или тюфяками, набитыми сеном, осыпанные цветами и разными благовонными травами, которыми утыканы и окна. На полу лежит мелко изрубленный и раздавленный ельник, дающий очень приятный запах и доставляющий большое удовольствие».
Почетное место занимала баня (мыленка) и в комплексе царской резиденции. При Алексее Михайловиче она находилась на втором этаже Теремного дворца. В нее вели специальные «мовные» сени из опочивальни. В «предмылье» (предбанник) раздевались, здесь же лежала и «мовная стряпня» — колпаки, простыни, опахала. Сама царская баня, по описанию И.Е. Забелина, была обустроена со всеми возможными удобствами:
«В углу стояла большая изразчатая печь с каменкою, или каменицею, наполненною “полевым круглым серым каменьем”, крупным, который назывался спорником, и мелким, который назывался конопляным. Камень раскаливался посредством топки внизу каменки. И каменка, и эта топка закрывались железными заслонами. От печи по стене, до другого угла, устроивался полок с несколькими широкими ступенями для входа, как и в теперешних банях. Далее по стенам до самой двери тянулись обычные лавки. Мыленка освещалась двумя или тремя красными окнами с слюдяными оконницами, а место на полке — волоковыми… Двери и окна со вставнями и втулками обивались красным сукном по полстям, или войлоку, с употреблением по надобности красного сафьяна и зеленых ремней для обивки двери. Оконный и дверной прибор был железный луженый. Окна завешивались суконными или тафтяными завесами. В переднем углу мыленки всегда стояла икона и поклонный крест…
Когда мыльня топилась, т. е. изготовлялась для мытья, то посреди нее ставили две липовые площадки (род чанов или кадей ушата в четыре), из которых в одной держали горячую, в другой — холодную воду. Воду носили в липовых изварах (род небольших ушатцев, или бадей), в ведрах и в шайках (1684 г., в августе, в село Коломенское в мыленку взято 2 кади липовых облых по 30 ведр, 2 кади по 20 ведр, четыре извары липовых же по 5 ведр, 20 ушатов, 20 гнезд ведр), наливали медными лужеными ковшами и кунганами, щелок держали в медных же луженых тазах. Квас, которым обливались, когда начинали париться… держали в туезах — больших берестяных бураках. Иногда квасом же поддавали пару, т. е. лили его в каменку на раскаленный камень спорник Нередко для того же употреблялось и ячное пиво. Мылись большею частью на свежем душистом сене, которое покрывали, для удобства, полотном и даже набивали им подушку и тюфяки. Кроме того, на лавках, на полках и в других местах мыленки клались пучки душистых, полезных для здоровья трав и цветов, а на полу разбрасывался мелко нарубленный кустарник — можжевельник, что всё вместе издавало весьма приятный запах».
Забелин сообщает интересную подробность о вениках — ими брали оброк с крестьян подмосковных волостей: «В течение года обязывались доставить про царский обиход: крестьяне Гвоздинской волости 320 веников, Гуслицкой 500, Селинской 320, Гжельской 500, Загарской 320, Раменской 170, Куньевской 750, села Новорожественного 130; всего 3010 веников. Впрочем, не всегда этот оброк поставлялся натурою: крестьяне нередко платили мовным истопникам, вместо веников, деньгами, по 23 алтына 2 деньги за сотню».
Вода выводилась по желобам, а если баня, как в Теремном дворце, находилась на втором этаже, пол в ней выстилался свинцовыми досками, по швам запаянными оловом. Такую работу в 1681 году выполнял мастер водовозного дела Иван Охов. В те времена не знали о вредных для организма свойствах свинца; его присутствие в царской бане, несомненно, не могло не оказать влияния на здоровье царя Алексея Михайловича, скончавшегося в 47 лет.
Бани были далеко не у всех горожан. Не имевшие собственных бань мылись в общественных, городских, которые также именовались «наротцкими» (народными) или торговыми, поскольку, как и кабаки, сдавались на откуп. По свидетельству Флетчера, Борис Годунов в бытность боярином получал с московских бань доход в 1500 рублей. Располагались они чаще всего на реках — Москве-реке, Неглинной и Яузе, однако встречались и среди городской застройки, вдали от водоемов. Например, один из переулков между Никитской и Тверской шел «мимо бань вражком». Число таких бань в Москве XV—XVII веков неизвестно, но в конце XVIII столетия их насчитывалось 70. Посещали общественные бани и приезжие. Здесь можно было не только помыться, но также остановиться на ночлег и поесть. Содержателям бань строго предписывалось «табаку, и карт, и зерновых костей у себя не держать и не продавать», однако этот запрет нарушался. Общественные бани производили сильное впечатление на иностранцев. Предоставим слово А. Олеарию:
«Баня была разгорожена бревнами, чтобы мужчины и женщины могли сидеть отдельно. Однако входили и выходили они через одну и ту же дверь, притом без передников; только некоторые держали спереди березовый веник до тех пор, пока не усаживались на место. Иные не делали и этого. Женщины иногда выходили без стеснения голые — поговорить со своими мужьями.
Они в состоянии переносить сильный жар, лежать на полке и вениками нагоняют жар на свое тело или трутся ими (это для меня было невыносимо). Когда они совершенно покраснеют и ослабнут от жары до того, что не могут более вынести в бане, то и женщины, и мужчины голые выбегают, окачиваются холодною водой, а зимою валяются в снегу и трут им, точно мылом, свою кожу, а потом опять бегут в горячую баню. Так как бани обыкновенно устраиваются у воды и у рек, то они из горячей бани устремляются в холодную. И если иногда какой-либо немецкий парень прыгал в воду, чтобы купаться вместе с женщинами, то они вовсе не казались… обиженными…» {444}
Такие отзывы содержат и другие западноевропейские описания России. В 1678 году участники польского посольства, среди которых был и чех Таннер, рискнули посетить русскую баню, но остались недовольны: «Ради любопытства некоторые из нас захотели посмотреть на нее и по принятому у нас обыкновению пришли покрытыми, думая, что здесь моются так же, как и в наших краях, но с первого же шага заметили разницу: дверь, увидели мы, отворена, окна не заперты, но в бане было все-таки очень жарко. Как завидели москвитяне нас покрытыми — сами они безо всякого стыда были голы совершенно, — так и разразились хохотом. Прислуги тут нет, банщика и цирюльника тоже; кому надо воды, тот должен был сам спускаться к реке. Мы побыли там немного и ушли сухими, как пришли, поглядев на их способ мыться, как они вместо того, чтобы тереться, начали хлестать себя прутьями, орать, окачиваться холодной водой да, сверх того, при детях выделывать непристойные телодвижения. Нам стало противно, мы со смехом и вышли. Так же моются, видели мы, и женщины и тоже голыми бегают взад и вперед, не стесняясь».
Удивлявшее иностранцев соседство моющихся мужчин и женщин действительно было нормой. «Стоглав» свидетельствует, что в бане находились вместе не только миряне, но и монахи — «мотюца в банях мужи и жены, и чернцы и черницы в одном месте без зазора», что было строжайше запрещено. Тем не менее этот обычай продолжал существовать; только в XVIII веке были установлены мужские и женские дни, дожившие до нашего времени. Однако уже в XVII столетии в Москве существовали раздельные бани. В 1620 году упоминаются на реке Неглинной «бани Ивана Гладина — баня мужская, под нею земли вдоль 12 сажень, поперек 6 сажень, баня женская, под ней земли вдоль 12 сажень, поперек 8 сажень».
Баня играла важнейшую роль в жизни каждого москвича. В нее часто ходили во время постов, ее нужно было посещать после ночи, проведенной с женщиной. Обязательным был поход в баню после первой брачной ночи. Дворцовые разряды упоминают поход в мыленку как обязательный элемент царской свадебной церемонии. Например, на свадьбе царя Михаила Федоровича и княжны Марии Владимировны Долгоруковой были «у мыленки князь Андрей Васильевич Хилков да постелничей Констянтин Михайлов. У воды: Дмитрий Лодыгин да Василей Полтев». В бане молодых обмывали вином и медом — этот обычай сохранился с языческих времен и должен был способствовать благоденствию семьи и рождению детей. В бане невеста должна была продемонстрировать свидетельство своего добрачного целомудрия — сорочку и простыню, которые прятали и хранили. После бани новобрачная посылала супругу дорогую сорочку, расшитую жемчугом.
Посещение бани рассматривалось в Средние века как признак принадлежности к русской, православной культуре. Отказ ходить в баню приравнивался к еретичеству. В пренебрежении баней обвиняли, например, Лжедмитрия I, что стало для современников одним из свидетельств его самозванства. Вместе с тем сама баня считалась нечистым местом, особенно в сельской местности. По народным поверьям, именно туда шел колдун в то время, когда все православные шли в церковь. Такое поведение приписывалось тому же самозванцу. Поздняя историческая песнь гласит:
Баня, находившаяся у воды, считалась местом обитания нечистой силы — банника (обнаженного карлика) или банницы (одноглазой старушки), — которая могла навредить людям. Поэтому банных духов кормили, оставляя им домашнюю снедь. В бане происходили роды, причем даже царицыны. Здесь также гадали, совершали магические обряды для выздоровления и попросту лечили, разминая тело, прикладывая примочки, травы и т. д. До наших дней баня считается местом сосредоточения нечистой силы и совершения магических обрядов. Еще бы — ведь в ней человек снимал даже нательный крест, оставался беззащитным перед таинственными стихиями огня и воды, совместно творившими то волшебство, которое именуется русской парной.
«Кыш на Кукуй!»
На протяжении своей многовековой истории, вплоть до XX столетия, Москва была мононациональным, русским городом. При этом ее обширность и уникальное географическое расположение между Западной Европой и Азией придавали весьма существенное значение небольшим иноземным колониям. В Москве жили представители десятков различных народов, как подданные Российского государства, так и приезжавшие из-за рубежа. Их поселения придавали городу своеобразную экзотику, которая была чужда большинству российских городов, за исключением, может быть, окраинных.
Известия о чужеземцах, селившихся в Москве, встречаются в источниках с XIV века. В описании пожара 1389 года упоминается двор армянина Авраама. Уже при Дмитрии Донском в Москве существовала значительная колония купцов-сурожан. Десять сурожан участвовали в походе Дмитрия Донского на Куликово поле (впрочем, не все они были уроженцами Крыма — сурожанами звались и русские купцы, торговавшие с Сурожем). При Донском упоминаются Андрей Фрязин и его дядя Матфей Фрязин — итальянцы. В 1408 году в Москву из Литвы выехал князь Свидригайло, сын литовского великого князя Ольгерда и тверской княжны Ульяны, враждовавший со своим двоюродным братом великим князем Витовтом. Вместе с Свидригайло приехали литовские и южнорусские князья и бояре. Традиционно в Москве было много греческих выходцев — спутников московских митрополитов, ставленников Константинополя. Огромную роль в истории русской культуры сыграл иконописец Феофан Грек, работавший в Новгороде и Москве.
С конца XIV века появляются в Москве выходцы из Золотой Орды — не только послы и торговцы, но и новые слуги великих князей. Царевич Серкиз (Черкиз) прибыл на службу к Дмитрию Донскому, крестился с именем Иван и получил владение, в его честь называвшееся Черкизово. В 1393 году приняли крещение три знатных татарина — Вахты Хозя, Хидырь Хояз и Мамат Хозя, получившие имена Анания, Азария и Мисаил — «и была радость велика в граде Москве». Крестил их сам митрополит Киприан, а присутствовали на обряде «великий князь, и вси князи, и боаре их, и весь народ града Москвы».
Одна из немногих московских берестяных грамот, найденная при раскопках в Кремле в августе 2007 года и датируемая рубежом XIV—XV веков, представляет собой перечень имущества некоего Турабия (судя по имени, выходца из Орды), жившего на Подоле в Кремле. Он владел большим стадом — в грамоте дается внушительный перечень ездовых и «страдных», пашенных лошадей — и, вероятно, землями. В документе также перечисляются «молодые люди», служившие Турабию и, видимо, составлявшие его дружину. Многие из них, как и господин, были татарами — упоминаются имена Елбуга, Баирам, Ахмед.
Приток выходцев из Орды усилился в княжение Василия II в эпоху распада Золотой Орды. В 1446 году казанский хан Улу-Мухаммед послал на помощь Василию II против Дмитрия Шемяки сыновей Касима и Якуба. Царевичам удалось соединиться с войском сторонников низложенного великого князя и способствовать его победе. Затем они остались на службе у московского князя и вместе со своими отрядами участвовали в военных походах его воевод. В конце правления Василия II Касим получил в удел Городец Мещерский, где под протекторатом Москвы было создано Касимовское ханство.
Потомки татарской и ногайской знати вошли в состав российского дворянства, многие роды заняли видное положение в среде московской аристократии. В XV—XVII веках боярами, окольничими, думными дворянами, стольниками, воеводами служили князья Мещерские, Сулешовы, Урусовы, Ширинские-Шихматовы, Юсуповы; Апраксины, Барановы, Баскаковы, Бахметевы, Беклемишевы, Бибиковы, Вельяминовы, Годуновы, Измайловы, Карамышевы, Комынины, Мансуровы, Нарбековы, Огаревы, Сабуровы, Талызины, Тургеневы, Ха-ныковы, Юшковы и др.
Согласно старинному московскому преданию, Ордынский посольский двор располагался в Кремле на том месте, где впоследствии митрополитом Алексием был основан Чудов монастырь. Специальное исследование Т.Д. Пановой установило недостоверность этого сообщения. Ни летописи, ни акты не сохранили упоминаний об этом подворье в Кремле как в XIV веке, так и в более раннее время. Более вероятно, что Ордынский посольский двор находился в Замоскворечье, где в XVI—XVII веках существовала Татарская слобода — место компактного проживания татар.
Впервые слобода упоминается в 1619 году. Вероятно, тогда же возникло и мусульманское кладбище за Калужскими воротами Земляного города, о существовании которого известно из жалобы (1638) жителей Татарской слободы на ямщиков Коломенской слободы: те распахали их старинное кладбище — «на могилах каменья сломали и кирпич развозили и могилы многие разорили». Ямщики оправдывались тем, что получили эти земли по царскому указу. Однако царь указал «то их прежнее татарское кладбище отмерить вдоль и поперег по сту сажень, а ямщикам того их кладбища и никакой порухи чинить не велено». (При Петре I над татарским кладбищем нависла новая угроза — эти земли облюбовал статский советник, а впоследствии генерал-лейтенант Ф.В. Наумов, намереваясь выстроить здесь загородный двор. Захватчик уже начал сваливать на могилах стройматериалы, но царь распорядился оставить кладбище в покое. Некрополь был ликвидирован после чумной эпидемии 1771 года, а новое татарское кладбище создано неподалеку от Даниловского.)
Переписные книги Татарской слободы 1669 и 1672 годов показывают, что здесь жили в основном переводчики и толмачи, а также «кормовые иноземцы», как татары (Янгур Бегишев, Тугей Имев, Тюгей Кангулов), так и европейцы (капитан Григорий Барановский). Были здесь и владения московских дворян и приказных. В челобитной в защиту татарского кладбища на первом месте среди жителей слободы упоминаются татарские князья и мурзы. Однако и тогда большинство слобожан составляли переводчики и толмачи. Согласно переписи 1669 года, в Толмачевской (Толмацкой) слободе жили приказные, а также несколько толмачей, носивших русские имена. Толмачевская слобода, располагавшаяся к западу от Ордынки (ныне о ее существовании напоминают Большой, Малый и Старый Толмачевские переулки), видимо, когда-то выделилась из Татарской слободы. В 1634 году в ней жили переводчики и толмачи Посольского приказа, которые переводили не только с татарского, но и с других языков. Вероятно, со временем в Толмачевской слободе стали селиться переводчики и толмачи, не являвшиеся татарами. Переписи слободы 1639 и 1671 годов показывают, что здесь располагались дворы толмачей, «кормовых иноземцев», подьячих, а также владение стрелецкого головы Б. К Пыжова, в числе других пострадавшее от пожара 1 июня 1671 года.
Толмачами в Средние века называли устных переводчиков. О их службе в Посольском приказе подробно пишет Г.К. Котошихин: «Для переводу и толмачества переводчиков Латинского, Свейского, Немецкого, Греческого, Полского, Татарского, и иных языков, с 50 человек, толмачей с 70 человек. А бывает тем переводчиком на Москве работа по вся дни, когда прилучатца из окрестных государств всякие дела; такъже старые писма и книги для испытания велят им переводити, кто каков к переводу добр, и по тому и жалованье им даетца; а переводят сидячи в Приказе, а на дворы им самых великих дел переводити не дают, потому что опасаются всякие порухи от пожарного времяни и иные причины». Жалованье переводчиков составляло от 50 до 100 рублей в год, «смотря по человеку», толмачей — от 15 до 40 рублей. Получали они и «поденный корм», размеры которого также зависели от квалификации. «Да они ж, толмачи, — пишет Котошихин, — днюют и начюют в Приказе, человек по 10 в сутки, и за делами ходят и в посылки посылаются во всякие; да они ж, как на Москве бывают окрестных государств послы, бывают приставлены для толмачества и кормового и питейного збору».
О том, что основной контингент жителей Татарской слободы также составляли переводчики и толмачи, свидетельствуют строки из челобитной слобожан Петру I: «В прошлых, государь, годах выехали нижепоименованных рабов ваших прадеды, и деды, и отцы наши [во] всероссийский царствующий град Москву к прадеду, и деду, и к отцу вашему великих государей, и к вашему царскому величеству, и служили в вашем государственном Посольском приказе в переводчиках и толмачах…»
О внутренней жизни Татарской слободы сообщает интересный документ — обнаруженный и опубликованный О.А. Ивановым фрагмент дела, содержащего жалобу романовского татарина Досая Мамкеева на переводчика Абдулу Баицына. Челобитчик выдвигал весьма серьезное обвинение: Баицын якобы «держит у себя великого государя заповедных людей русской благочестивой веры и поженил на татарках и кормит кобылятиною». (Иноверцам запрещалось держать в холопах православных, за нарушение этого запрета Соборное уложение предусматривало «жестокое наказанье» как господ, так и холопов, «чтоб им и иным таким не повадно было так делати»; виновного же в принуждении к «бусурманской» вере приговаривали к сожжению.) Абдула ответил похожими обличениями самого Досая: у него «и у братии его и иных у многих их братьи татар такие многие люди в дворех есть и женаты на татарках». На очной ставке Баицын добавил, что Мамкеев «держит у себя русских жонок и тем жонкам принесет он, Абдул, роспись». К сожалению, окончание документа не сохранилось; но если взаимные обвинения подтвердились, то обе стороны не могли рассчитывать на благополучный исход дела.
Выше уже говорилось, что жители Татарской и Толмачевской слобод слабо поддавались мерам по охране порядка, которые пытались проводить служащие Земского приказа. По-видимому, вплоть до Нового времени эти районы сохраняли специфику замкнутого инокультурного и иноязычного анклава, в который было опасно соваться даже представителям властных структур.
Другие иноземные слободы в Москве были заселены выходцами из Западной Европы и именовались «немецкими». Ранее уже шла речь о древнейшей из них — слободе Наливки, которая, как и Татарская, находилась в Замоскворечье. При Иване Грозном (вероятно, в 1560—1570-х годах в связи с эпидемией чумы) она переместилась в Заяузье и обосновалась рядом с Таганной слободой, в местности, известной как Болвановка. Английский торговый агент и дипломат Джером Горсей писал, что по его совету царь создал из лифляндцев, французов, голландцев, шотландцев и англичан, взятых в плен в Ливонской войне, отряд в 1200 человек, которые «сражались с татарами успешнее, чем двенадцать тысяч русских с их короткими луками и стрелами». Горсей, очевидно, прихвастнул. О Болвановской слободе, где «живут немецкие воинские люди, которых великий князь употребляет против крымского царя», сообщает еще Штаден, живший в Москве до приезда англичанина.
Вероятнее всего, основное ядро населения слободы составили ливонские пленники, служившие царю. В слободе существовали два протестанских храма и кладбище, плиты с которого (в частности, надгробие умершей 8 июня 1593 года Варвары, дочери уроженца Магдебурга Э. Гротхузена) обнаружены в кладке церкви Николы на Болвановке («в Кузнецах»).
В ноябре 1578 года после неудач в Ливонской войне — разгрома русского войска под Кесью (Венденом) и измены датского принца Магнуса, которого Иван Грозный намеревался сделать ливонским королем, — слобода подверглась разгрому, но уцелела. В следующем году разряды упоминают «на Москве немец 400 человек». Судя по эпитафиям, Болвановская Немецкая слобода просуществовала до конца XVI века. В это время образовалась другая иноземная слобода — за пределами города, на Яузе. По-видимому, при Борисе Годунове жители Болвановской слободы переселились туда, была открыта кирха. Но в Смутное время Яузская слобода была разорена.
После этого «немцы» расселились в нескольких местах на территории Белого и Земляного города. Крупная колония западноевропейцев находилась на Покровке. Описи 1621 и 1638 годов упоминают здесь даже дворы «немецких попов». На дворе «немецкого дьячка» Якова Юстрова, как полагает Д.В. Цветаев, проходили молитвенные собрания, на средства прихожан было выстроено небольшое здание лютеранской кирхи. Пастором был Георгий Оксе, который именуется в русских документах Юрием Томосовым. В 1626 году кирха сгорела, и вскоре была поставлена новая — в Огородной слободе Земляного города, вблизи церкви Святого Харитония в Огородниках. Она зафиксирована в переписи 1638 года: «Немецкой приходной двор, на нем ропота, в нем живет пономарь немецкой стар и увечен, ружья нет». Рядом с ним находился «двор немецкого попа, а в нем с людями его 3 человека; у них 2 пищали». Та же перепись отмечает в Огородной слободе дворы служилых иноземцев, а за Земляным городом, между Мельничной и Сыромятной слободами, целую иноземную слободу, состоявшую из пятидесяти одного двора.
На территории Белого города была возведена еще одна кирха, пастором которой стал учитель Яков Ни-генборг (Нейенберг). Наконец, третья, кальвинистская церковь существовала рядом с двором промышленника Петра Марселиса у Поганого пруда. В переписи 1638 года о ней сказано: «Покровской сотни двор немецкой мирской; живет немецкий поп Индрик».
В 1643 году священники и служители церквей Николы в Столпах и Космы и Дамиана на Покровке и еще девяти приходских храмов подали жалобу на «немцев», которые «в их де приходех на своих дворех близко церквей поставили ропаты (кирхи. — С. Ш.), и русских людей немцы у себя во дворех держат, и всякое осквернение русским людем от тех немец бывает, и те немцы, не дождався государева указу, покупают дворы в их приходех вновь, и вдовые немки, и держат у себя в домех всякие корчмы, и многие де прихожане, которые у них в приходех живут, хотят свои дворы продавать немцам, потому, что немцы покупают дворы и дворовые места дорогою ценою, перед русскими людми вдвое и болши, и от тех немец приходы их пустеют». В ответ на это челобитье власти распорядились снести лютеранские кирхи на Покровке и в Огородной слободе, кальвинистскую кирху у Поганого пруда, а также запретить иностранцам покупать дворы у русских. Напрасно доктор Иван Белау и его товарищи били челом царю, пытаясь убедить его, что церковь не угрожает православным: «О том дворе челобитчиков, и близ его русских храмов нет, кругом всё огороды», — кирхи сломали.
Олеарий оставил любопытное свидетельство о причинах ликвидации кирхи в Белом городе: «Когда перед тогдашней осадой Смоленска немецкие военные офицеры женились на купеческих служанках, то эти последние как жены капитанов и поручиков уже более не хотели сидеть ниже бывших своих барынь. Жены же купцов полагали, что было бы постыдно для них, если бы те, кто недавно были их служанками, стали сидеть выше, чем они сами. Вследствие этого в церкви поднялся большой спор, который, в конце концов, перешел в драку. Патриарх в это время проезжал мимо церкви, увидел свалку и спросил о причинах ее. Когда ему сообщили, что это в немецкой церкви идет спор из-за мест, он сказал: “Я полагал, что они будут приходить в церковь с благоговейными мыслями для совершения своего богослужения, а не ради высокомерия”. После этого он приказал, чтобы тотчас церковь была сломана, и, действительно, в тот же день она была разрушена до основания».
Правда, перед приездом королевича Вольдемара русское правительство, стремясь показать себя с лучшей стороны, разрешило построить кирху на бывшем огороде Н.А. Зюзина за Земляным городом, между Фроловскими (Мясницкими) и Покровскими воротами.
Расселение западноевропейцев в восточной части города обусловило создание «немецкой» слободы на Яузе, неподалеку от того места, где она находилась до Смуты. Иноземная (Новая Немецкая) слобода была образована по указу царя Алексея Михайловича от 4 октября 1652 года. Выше уже говорилось, что слобода была четко распланирована дьяками Земского приказа — «служилые иноземцы» получили дворы разной площади в зависимости от служебного положения. На земли слободы были перевезены деревянные дома и другие постройки, возведены и три церкви — две лютеранские и голландская реформатская. Слобода расположилась между реками Яузой, Ольховцом и Чечорой. Через нее протекал ручей Кокуй (Кукуй), который дал еще одно название слободе. Наименование слободы носило оскорбительный характер, что вызвано явным созвучием топонима с известным матерным словом.
На это прямо указывает Олеарий: «Это место лежит на реке Яузе и получило название Кокуй по следующей причине. Так как жены немецких солдат, живших там, видя что-либо особенное на мимо идущих русских, говорили друг другу: “Kuck! Киске hie!”, т. е. “Смотри! Смотри здесь!”, — то русские переменили эти слова в постыдное слово: “х..й, х…й” (что обозначает мужеский член) и кричали немцам, когда им приходилось идти в это место, в виде брани: “Немчин, мчись на х…й, х…й”, т. е. “Немец, убирайся на…” и т. д. По этому поводу к его царскому величеству была направлена жалостливая челобитная: они, немцы, видят, что в настоящее время, безо всякой причины, подвергались они поношению со стороны русской нации и, несмотря на верную службу свою и доброе расположение, выказанные перед его царским величеством и его подданными, тем не менее, на улицах, со стороны разных оборванцев, встречают и слышат вслед столь постыдные слова. Они просят поэтому его царское величество, чтобы он, по похвальному примеру предков своих, принял их под милостивейшую защиту свою и оберегал от таких поносителей и т. д. После этого его царское величество велел публично объявить следующее: “Кто с этого дня будет кричать подобные слова, хотя бы вслед самому незнатному из немцев, тот, безо всякого снисхождения, будет наказан кнутом”… Действительно, несколько человек нарушителей этого запрета были так наказаны, что ушли домой с окровавленными спинами. Теперь немцы освободились от этих позорных криков вслед». Олеарий прав, когда связывает дразнилку немцев с матерной бранью, но ошибается, говоря о ее полном запрете. Несмотря на то, что за «задоры и брани» с иноземцами действительно наказывали, издевательский клич «Кыш на Кукуй!» или «Шиш на Кукуй!» продолжал бытовать вплоть до конца XVII столетия.
Первоначально Немецкая слобода не сильно отличалась по внешнему облику от деревянных русских городов. Однако к концу XVII века, когда здесь появилось значительное количество каменных зданий, она приобрела черты, сближавшие ее с западноевропейскими городами. В 1686—1694 годах все три протестантских храма были отстроены в камне. «Основавшись там, — пишет об обитателях слободы Таннер (1678), — они сохранили ненавистный москвитянам порядок на образец германских городов при сооружении и умножении домов, которые они строили красиво и расчетливо… При каждом доме есть хорошо содержимый сад, засаженный латуком и цветами, хотя это и дает повод москвитянам смеяться». В слободе было три рынка — Большой (Верхний), Средний (на нем находилась съезжая изба) и Нижний; на улицах стояли кабаки, харчевые избы, лавки и шалаши, типичные для всей Москвы. В 1665 году в слободе было 206 дворов, в 1702-м — 336.
По подсчетам В.А. Ковригиной, население слободы составляло примерно 1200 человек в 166 5 году и около 2500 человек в первой четверти XVIII века — всего два процента от общего числа жителей Москвы.
Указ об образовании слободы перечислял основные категории ее населения: «служилые немцы» (офицеры полков «иноземного строя»), доктора, аптекари, мастера, торговцы. Больше всего было военных. Из 206 дворов, переписанных в 1665 году, 126 принадлежали штаб- и обер-офицерам, 32 — офицерским вдовам, 14 — сиротам. Преобладание военных накладывало особый отпечаток на жизнь слободы. Будничным делом были дуэли, тем более что удаленность от властей позволяла скрывать эти эксцессы. Шотландец Патрик Гордон в дневниковой записи от 25 октября 1662 года упомянул аж о трех дуэлях: на одной полковник Штрасбург убил обидевшего его полковника Лицкина (правда, дуэль происходила в Севске); другая произошла за Яузой, и ее участники вернулись «с честью и целыми шкурами»; наконец, третья дуэль не состоялась, так как ее участников помирил сам Гордон. Через четыре года влип в историю и он — стрелялся с майором Монтгомери. Оба дуэлянта промахнулись, и было решено сразиться холодным оружием, но возникла заминка, а на другой день противников помирили. Еще об одной дуэли упоминает Иоганн Корб.
Однако далеко не всегда конфликты в слободе решались «судом чести». Грубость нравов, свойственная наемникам, усугублялась при соприкосновении с бытовой агрессией, царившей на московских улицах и в домах. Брань, кулачные расправы, нанесение увечий — всё это было одинаково распространено и в слободе, и в Москве в целом. В 1659 году один капитан, заманив к себе другого, жестоко избил его, а когда тот стал жаловаться, ложно обвинил в попытке совершить насилие над его женой. Причиной инцидента стала вражда по службе. Спустя несколько дней генерал-майор Друммонд также зазвал в свой дом купца Карла Коля и вместе со слугами избил батогами за то, что он непочтительно отзывался о шотландцах. В том же году некая генеральша изувечила свою служанку — та «не хотела уступать своей хозяйке по части распутства или, по крайней мере, до известной степени подражала ей».
Частыми были и конфликты между «немцами» и москвичами, зачинщиками которых являлись как русские, так и иноземцы. В ночь на 3 сентября 1651 года шведский резидент К. Поммеринг «скакал из гостей пьян» и напал на спешивших на пожар «для унятия и брежения» боярина князя А.Н. Трубецкого и стрелецкий караул. Трое стрельцов получили ранения, причем двое были ранены тяжело. Ночью 14 января 1678 года англичане из свиты посланника И. Гебдона подрались в Немецкой слободе со стрелецким караулом. Дворянина Ивана Пазухина иноземцы «тащили по земли, и били, и за волосы драли», а стрельца Андрея Нестерова застрелили из пистолета. В обоих случаях царь не решился покарать преступников, обладавших дипломатическим иммунитетом, и просил монархов Швеции и Англии «достойное учинить наказание».
Другие столкновения заканчивались не столь трагично. В 1659 году майор фон Зален, напившись у датского посланника, возвращался домой и по дороге, решив «пошутить» над торговцем, бросил в того несколько яиц, запачкав ему лицо и одежду. Набежавшие торговцы отлупили майора и его слугу, которых спасли от дальнейшего избиения стрельцы. 8 июля 1677 года англичанин Чарлз Гердон, поругавшись на Балчуге со стрельцом, выхватил шпагу, но, получив поленом по голове, бросился наутек от разъяренной толпы русских и нашел спасение у стрелецкого караула. Материалы этого дела свидетельствуют, что поводом к драке стали выкрикнутые кем-то слова: «Шиш на Кукуй!» Бывало, иностранцы становились невинными жертвами. Так, 9 октября 1685 года на Мясницкой улице на карету датского резидента А Бутенанта фон Розенбуша напали с палками и дубинами люди стольника Б. К Пыжова, при этом слуг дипломата побили, а его самого «безчестили и оскорбляли».
Поддержанием порядка в слободе были озабочены и московские власти, и сами жители. В январе 1658 года тамошние купцы жаловались царю, что «у них учало в слободе от служилых иноземцев и от всяких прихожих людей воровство большое, людей их грабят, побивают до смерти, и из слободы де им в город рано и из города поздно ездить страшно, и московским и их торговым людем для расплаты в товарных денгах ходить к ним опасно ж», и просили «их от таких людей оберечь». Царь указал дворянину Василию Кузьмичу Безобразову организовать в слободе охрану порядка согласно установленным в Москве правилам: «…в всех улицах и переулках со всех сторон для брежения ото всякого воровства велено учинить решетки», «учинить в Немецкой слободе з дворов сторожи з десяти дворов по человеку», «да и самому ему будучи в Немецкой слободе, ездить по слободе по часту и смотрить, и беречь того на крепко: что б в той Новой Немецкой слободе отнють никакого воровства и душегубства, и поединков, и корчмы, и блядни не было». Естественно, в число запретов входили также курение и нюханье табака. Как мы знаем, караулы в слободе были учреждены, что, однако, не являлось гарантией тишины и спокойствия. Так, 13 сентября 1671 года жена голландца Адольфа Гутмана «иноземка Сарка Антонова» жаловалась на «неведомо каких воровских людей», поджегших и разграбивших ее дом.
В наказе В. К Безобразову и его преемникам правительство особо подчеркивало необходимость следить за соблюдением установлений Соборного уложения, запрещавших службу у «немцев» православных людей. Такие случаи были далеко не редкими. Сохранилось несколько дел, связанных с жалобами русских слуг на религиозные притеснения со стороны хозяев-иноземцев. «К церкви не отпускает», «в поеные дни» «сквернит» своими яствами и хочет привести «в немецкую веру» — таков их стандартный набор. В свою очередь, бывшие господа всячески открещивались от приписываемых им деяний, объясняли доносы злобой нерадивых слуг. Представляется, что правду говорили иноземцы, поскольку, прекрасно зная о жестоком наказании, грозившем тому, кто в России покусится на православие, они вряд ли стали бы принуждать слуг к перемене веры или притеснять их в религиозном отношении.
Центром слободского управления и самоуправления была съезжая изба. Здесь находился противопожарный инвентарь, хранились «цепи одношеиные да железа ножные» для преступников. Распространение на слободу власти объезжего головы встретило серьезное сопротивление иноземцев, добивавшихся подсудности только Посольскому приказу. В результате к концу XVII века здесь сложилась своеобразная система управления. С 1695 года всеми делами в съезжей избе ведал полковник-иноземец, назначавшийся из Военного приказа, а для несения караула в его подчинение командировались 20 солдат и капрал. Зачастую в конфликтах с представителями московской администрации полковник «укрывал» и «не выдавал» жителей Немецкой слободы. Наряду с представителем центральной администрации в управлении слободой участвовали и «знатные люди», выборные от населения. По всей видимости, они же занимали первенствующее положение и в трех церковных общинах слободы.
Как уже говорилось, в слободе существовали три храма — два лютеранских и один реформатский. Община лютеранской кирхи Святого Михаила, основанная еще в первой половине XVII столетия иноземными купцами, именовалась «старой» или «купеческой». Вторая кирха, Петра и Павла (ее каменное здание было заложено в 1694 году в присутствии царя Петра I), объединяла «новую» или «офицерскую» общину. Впоследствии «офицерская» распалась на две и по инициативе энергичного генерала Николая Баумана была построена еще одна кирха, пастором которой стал Иоганн Готфрид Грегори, сыгравший впоследствии значительную роль в создании русского театра. Реформатская кирха именовалась также голландской. С 1692 года в Немецкой слободе было разрешено и католическое богослужение. Главное кладбище слободы было единым для всех исповеданий.
Наконец, следует сказать о национальном составе слободы. Большинство ее жителей были выходцами из германских земель. Вероятно, на втором месте находились шведы и голландцы. Жили в слободе также датчане, англичане, шотландцы, ирландцы, значительно меньше было французов и итальянцев.
Немецкая слобода и ее жители оставили и более заметный след в истории Москвы, нежели уличные драки и стычки. Повседневное общение москвичей с носителями иных культурных традиций подготовило почву для восприятия Петровских реформ, развернувших Россию в сторону Запада. Далеко не все москвичи считали иноземцев «погаными» и сторонились их. Русские аристократы бывали в домах генералов и полковников в слободе, а те, в свою очередь, посещали их усадьбы. Например, зимой 1678 года, когда проводилось следствие по убийству стрельца в слободе, один из опрашиваемых, ротмистр И.И. Март, заявил, что ничего не может сообщить о происшествии, поскольку в тот вечер был в гостях у стольника князя Михаила Волконского.
Западное влияние успешнее всего распространялось в России через бытовую культуру — мебель, посуда, картины, гравюры и даже одежда из Европы были широко распространены в домах московских бояр и дворян. По свидетельству Олеария, двоюродный брат царя Михаила Федоровича боярин Н.И. Романов часто выезжал на охоту в «немецком платье». Да и сам Алексей Михайлович царевичем для «потехи» наряжался в иноземное платье, а уже будучи государем, в 1660 году велел прислать себе из-за границы «кружев, в каких ходит шпанский король и французский, и цесарь». При его дворе носили польские ферезеи (не путать с ферязью) и «турские» (турецкие) кафтаны, однако более радикальные перемены в одежде запрещались. В 1675 году царь выпустил указ, предписывавший дворянам, «чтобы они иноземских немецких и иных извычаев не перенимали, волосов у себя на голове не постригали, тако ж и платья, кафтанов и шапок с иноземских образцов не носили, и людем свои потомуж носить не велели». Поводом к появлению этого указа стало поведение стольника князя Андрея Михайловича Кольцова-Мосальского, который «на голове волосы у себя постриг», за что был понижен в чине — переведен в жильцы. Следование князя западноевропейской моде легко объяснимо — его отец, по свидетельству голландского посланника Кунрада фон Кленка, жившего и торговавшего в Москве, был тому «брат названой, пивали и едали вместе по многие времена в дому боярина Никиты Ивановича Романова».
В 1680 году царь Федор Алексеевич выпустил первый в отечественной практике указ о регламентации придворной одежды: «…с 24 числа (октября. — С. Ш.) носить служивое платья ферезей и турские, и долгополые кавтаны, а бешметов и коротких ковтанов отнюдь не носить». Было велено «отставить» также охабни и однорядки — верхнюю долгополую одежду. Очевидно, что главный смысл указа состоял не в том, чтобы ориентировать московскую знать на ту или иную культурную традицию, а во введении единообразия придворного платья. При этом сам придворный костюм при Федоре Алексеевиче подвергся влиянию и с Запада, и с Востока, сохранив при этом традиционную основу
Весьма существенным было влияние западноевропейцев на военное дело в Московском государстве. Они служили офицерами в полках «иноземного строя», численность которых на протяжении XVII века постоянно увеличивалась, пока к концу столетия не достигла более половины от общей численности российской армии. При Петре I полки «иноземного строя» стали основой для формирования регулярной армии, а военные из Немецкой слободы — ее создателями. Оттуда вышли многие сподвижники царя-реформатора, сыгравшие большую роль не только в военной, но и в иных сферах — в науке, просвещении, промышленности: военачальник и дипломат Ф.Я. Лефорт, генерал и контр-адмирал П.И. Гордон, ученый-энциклопедист и фельдмаршал Я.В. Брюс, врач и первый президент Академии наук Л.А. Блюментрост, придворный медик Петра I H. Бидлоо, промышленник И. Тамес и др.
В Немецкой слободе берет начало история русского театра. В 1672 году любимец царя Алексея Михайловича Артамон Матвеев организовал в «комедийной хоромине» в Преображенском представление «Артаксерксова действа» (по сюжету библейской книги Эсфири). Режиссером выступил пастор Грегори, актерами — «немцы» и русские. Царь был в восторге от представления, щедро наградил его участников и приказал создать постоянную театральную труппу, для которой закупили за границей музыкальные инструменты и создали богатые декорации.
Мещанская слобода
Рассказ об иноземных поселениях в средневековой Москве будет неполон без упоминания еще одного уникального культурного центра, располагавшегося за городской чертой, — Мещанской слободы. Ее историю, устройство, внутреннее управление, нравы и быт жителей подробно изучил выдающийся историк Москвы С.К. Богоявленский. Эта слобода возникла в результате русско-польской войны 1654—1667 годов. Когда царские войска вступили на территорию Белоруссии, царь издал указ, призывавший население «итти на его великого государя имя». Многие православные жители Речи Посполитой, с восторгом встречавшие русских, воспользовавшись этим указом, переселились в Россию. Наряду с добровольными переселенцами было много пленных — офицеров, солдат, мирных жителей.
Судьба жителей белорусско-литовских городов (они именуются «мещанами» от польских слов miasto — город, mieszczanin — горожанин) была определена мирными договорами 1667 и 1672 годов. Желавшие возвращения на родину могли вернуться; те же, кто хотел остаться в России, могли оставаться. Так в Москве образовалась крупная колония выходцев из Речи Посполитой — белорусов, литовцев, поляков, евреев. В начале 1671 года за Сретенскими воротами Земляного города была образована Мещанская слобода, в которую царскими указами свели всех выходцев из белорусско-литовских земель, ранее живших в слободах Москвы, а также в других русских городах и уездах. В документах того времени слобода также называется Новомещанской. В XVIII — начале XX века территорию бывшей Мещанской слободы занимали параллельные 1-я, 2-я, 3-я и 4-я Мещанские улицы, в настоящее время это проспект Мира, улицы Гиляровского и Щепкина и Мещанская улица.
Слобода была многолюдной. Не полностью сохранившиеся результаты первой переписи 1676 года зафиксировали в ней 570 дворов. По переписи 1684 года в слободе было 692 двора.
Большинство жителей слободы занимались торговлей; правда, вполне возможно, что они сами и производили товары, которыми торговали, и, следовательно, были одновременно и ремесленниками. Жители слободы сбывали свою продукцию в торговых рядах на Красной площади и около нее. В двух Мещанских рядах, располагавшихся у Нового гостиного двора и на Ильинке, были лавки двадцати одного мещанина. Еще 26 мещан торговали в Мучном и Ветошном рядах. От одного до шести торговцев стояли в Москательном, Житном, Игольном, Шапочном, Шелковом и других рядах. Кроме того, мещане-торговцы встречались и в других частях Москвы — на Болоте они продавали хлеб, на Неглинной — мясо. Многие торговали «походячим товаром» (вразнос): закусками, яблоками, орехами, хлебом. Были среди «походячих» и продавцы предметов роскоши. Двое мещан ходили по боярским дворам с «каменьем и жемчугом».
Ремесленники Мещанской слободы работали для царского двора, по заказам москвичей и для слобожан. Среди слобожан были серебряники, кузнецы, золотых дел мастера, портные, сапожники, скорняки, гончары, свечники, мыльники, хлебники, печники, плотники, сабельники, в том числе мастера высокой квалификации. Например, Ян Граковский изготавливал серебряные изделия с чернью для государя и имел весьма высокий оклад — десять рублей в месяц. Другие мастера до переселения в слободу состояли в государевой Серебряной палате, куда брали только лучших профессионалов. Ремесленные навыки мещане передавали своему окружению. В документах часто встречаются указания, что тот или иной ремесленник «жил меж своей братьи» и научился мастерству.
Особенностью слободы было наличие в ней представителей свободных профессий. Одним из ее жителей был Иван Федорович Волошенинов — учитель и руководитель актерской труппы, заменившей артистов из Немецкой слободы. Она состояла в основном из юношей и мальчиков. В 1673 году «в учение комедии» было набрано 26 человек из слободы, в 1674-м — 50, а в 1675 году — 70 человек. Они получали кормовые деньги—в день по копейке, а Волошенинов — пять копеек. Участвовали актеры не только в драматических представлениях. Инженер Николай Лима поставил балет, для которого мещанским мальчикам были пошиты платья немецкого покроя, украшенные красными и зелеными шнурами и золотым шитьем. После смерти царя Алексея Михайловича придворный театр был закрыт и молодежь Мещанской слободы освобождена от этой своеобразной придворной службы.
Слобода была подведомственна Посольскому приказу. Как и в Немецкой слободе, в ней сосуществовали центральное управление и самоуправление. От лица центральной власти слободой управлял служилый человек — дворянин. С 1684 года им был стольник Петр Петрович Жадовский, близкий к правителю государства князю В.В. Голицыну. Наказы дворянам, управлявшим слободой, демонстрируют стандартный набор их обязанностей: сбор пошлин «с питейных явок и работничьих записей», суд и расправа, противопожарные меры, наблюдение за порядком, в частности за тем, чтобы москвичи не ездили сюда «без дела». Дворянин решал далеко не все судебные дела — расследование уголовных преступлений и дел о нанесении крупного ущерба велось в Посольском приказе. Злоупотребления, присущие всей системе управления в Московском государстве, наблюдались и в слободе. Дворянин часто практиковал бессудную расправу, был груб и жесток. Житель слободы Юрий Евреинов жаловался на стольника И.Н. Тараканова, державшего на цепи и бившего батогами в съезжей избе его сына Феодосия. Делу дали ход и изъяли всю семью Евреиновых, занимавшую значительное положение в слободе, из-под юрисдикции Тараканова, подчинив напрямую Посольскому приказу. Правда, бедствий семейства такое решение не прекратило — вскоре Евреинов снова пожаловался, что его сына насильно держали в съезжей избе.
Самоуправление в слободе существовало в виде мирского схода и выборных лиц — старост, окладчиков (они составляли окладные книги, по которым взималось тягло) и сборщиков (собирали деньги «по окладу»). Мирской сход представлял собой собрание жителей, однако далеко не всех, а «лучших», «пожиточных» и «добрых», плативших значительные суммы податей. Помощниками старосты в наведении порядка были десятские — представители (неясно, выборные или назначаемые) от каждого десятка дворов. Исполняя обязанности по управлению слободой, староста и другие должностные лица часто вступали в конфликты со слобожанами. Преследуя корчемство и контрабанду табака, надзирая за соблюдением противопожарных мер, наводя порядок на улицах, старосты часто слышали в свой адрес «скаредную брань» и, не имея возможности справиться с буйными слобожанами, жаловались в приказ. В свою очередь, жители слободы били челом на старост, злоупотреблявших своим положением — присваивавших окладные деньги, незаконно распоряжавшихся слободским имуществом. Впрочем, такие жалобы были редки, поскольку в старосты обычно выбирали людей наиболее уважаемых и солидных. Напротив, известны случаи, когда староста вносил собственные деньги, если не мог собрать достаточную сумму со слобожан. Служба старосты не оплачивалась ни государством, ни «миром». К тому же, занятый делами управления, староста запускал собственные дела и хозяйство его приходило в упадок. Так, староста Игнатий Алексеев жаловался, что «за слобоцким всяким делом ходил и, ходя за тем, оскудал, и одолжал великим долгами, и промыслу своего отбыл». Другой староста, Степан Холщевник, влез в долги ради решения слободских дел и оказался банкротом: Поэтому старосты обычно работали по году — с 1 сентября. Не только в старосты, но и в другие выборные лица городского управления слобожане не рвались, а напротив, стремились уклониться от исполнения этих обязанностей, чреватых ссорами с соседями, ответственностью и потерей времени.
В 1672 году в слободе был построен храм во имя Святых Адриана и Наталии. Святая Наталия была покровительницей царицы Натальи Кирилловны Нарышкиной — воспитанницы А.С. Матвеева, покровителя иноземцев, в том числе мещан. Слобожане щедро украсили свой храм. Когда спустя два года церковь ограбили, воры вынесли из нее драгоценные оклады, прикладные кресты и каменья на сумму 160 рублей. В 1688 году деревянный храм сгорел, и на его месте возвели каменный, освященный уже во имя апостолов Петра и Павла, один из которых был святым патроном юного царя Петра I. В этом храме служил священник Иван Фомин, ранее бывший настоятелем церкви Введения во храм Пресвятой Богородицы в Барашах и создавший при ней школу. Ее здание было на средства мещан разобрано и перевезено в их слободу (жители Барашевской слободы отказались его выкупить и сами предложили вывезти). Учителем в этой школе был уже упоминавшийся Иван Волошенинов. В те времена учебное заведение, содержавшееся на средства слободского мира, было редкостью. Известны также еще две слободские церкви — Апостола Филиппа и Преподобного Сергия Радонежского на Трубе (по главному престолу — Святой Троицы), существовала и богадельня.
К концу XVII века слобода значительно пополнилась выходцами из коренных российских территорий. Постепенно разрушался традиционный слободской уклад, а сами жители начинали забывать о своем «иноземском» происхождении. Один из них, мещанин Василий Самойлов, даже был арестован за то, что называл иноземцев «шишами» и чинил с ними «задоры и брани». Буйный патриот был наказан батогами.
Параллельно с развитием Мещанской слободы шел процесс слияния слобод и сотен в единое пространство посадской Москвы. Уже при создании слободы властям не удалось собрать в нее всех мещан, многие из которых к тому времени уже обжились в других слободах и платили там тягло. Общее единство посадского мира осознавали и сами мещане. Один из них, обвиненный (1692) в том, что пишется тяглецом разных слобод, отвечал, что «то-де ему не улика», поскольку он «посадских человек, а не гулящий и тягло и всякие подати, также промыслу своего подати в казну великих государей платит». Городская реформа 1699 года стала важным шагом на пути уничтожения слободского устройства и введения единого финансового управления в городе. В первой половине XVIII века земли слободы стали покупать и застраивать купцы, дворяне, ремесленники, а в 1785 году термин «мещане» был распространен на всех городских обывателей «среднего рода», то есть не зажиточных.
Сердце всероссийской торговли
Огромный торг, занимавший значительную часть московского посада, уже в XV веке стал одной из главных достопримечательностей города. Его изобилие и разнообразие вошли в народные пословицы. Говорили, что в Москве найдешь всё, кроме птичьего молока, и желали: «Что в Москве на торгу, чтобы у тебя в дому».
Главным центром московской торговли была Красная площадь, которая, как говорилось выше, до последней трети XVI века именовалась Торгом. Огромное торжище под стенами Кремля описано многочисленными свидетелями-иностранцами, которых поражало здесь всё — и обширность торговых рядов, и разнообразие товаров, и строгий порядок размещения каждого товара в своем ряду.
Когда образовалась торговая площадь перед Кремлем, не вполне ясно. Первое летописное упоминание о Торге на посаде относится к описанию пожара 1493 года. Венецианец Амброджио Контарини, побывавший в Москве в 1475—1476 годах, ничего не говорит о торговле перед стенами московской крепости, а повествует о торге на льду Москвы-реки: «В конце октября река, протекающая через город, вся замерзает; на ней строят лавки для разных товаров, и там происходят все базары, а в городе тогда почти ничего не продается. Так делается потому, что место это считается менее холодным, чем всякое другое: оно окружено городом со стороны обоих берегов и защищено от ветра. Ежедневно на льду реки находится громадное количество зерна, говядины, свинины, дров, сена и всяких других необходимых товаров… К концу ноября обладатели коров и свиней бьют их и везут на продажу в город. Так цельными тушами их время от времени доставляют для сбыта на городской рынок, и чистое удовольствие смотреть на это огромное количество ободранных от шкур коров, которых поставили на ноги на льду реки».
Впрочем, Контарини был в Москве осенью и зимой, когда вся торговля переносилась на лед Москвы-реки. Странно, что о московском торге ничего не говорит такой внимательный наблюдатель, как С. Герберштейн, посещавший столицу России в 1517 и 1526 годах. В летописях Торг начинает периодически упоминаться с самого начала XVI века — под 1508, 1514, 1533, 1534, 1536 и другими годами. Первое его описание дает немец-опричник Генрих Штаден: «На каждой из торговых улиц имеется один товар. Вдоль площади перед крепостью шли одни торговые улицы». Очевидно, что «торговыми улицами» Штаден именовал деревянные крытые (это видно на планах) ряды. Поляк Самуил Маскевич, еще заставший московский торг до страшного пожара 1611 года, пишет: «Трудно вообразить, какое множество там лавок: их считается до 40 000; какой везде порядок (для каждого рода товаров, для каждого ремесленника, самого ничтожного, есть особый ряд лавок, даже цирюльники бреют в своем ряду)».
Торговые ряды быстро возродились после «Московского разорения» и крупных пожаров XVII века. С.К. Богоявленский собрал по различным документам сведения о 110 рядах. Размеры лавок должны были быть стандартными — две сажени в ширину и две с половиной в глубину. При этом многие торговцы владели половиной или даже четвертью лавки. Так, согласно переписи 1701 года, владельцами целой лавки были 189 торговцев, половины лавки — 242, а трех четвертей лавки — 77 человек. Даже целые лавки казались иностранцам маленькими. Швед Иоганн Кильбургер, составивший в 1676 году специальный трактат о русской торговле, писал: «Всякий, без сомнения, должен признать славу города Москвы и согласиться, что в нем так много лавок, как и в некоторых других европейских городах, хотя большая часть из них так малы и узки, что купец часто едва может надлежащим образом повернуться между своими товарами». Тот же автор в другом месте замечает, что в Москве находится более лавок, чем в Амстердаме или «целом княжестве», но они так малы, что «из одной амстердамской лавки можно сделать десять и более московских». Помимо лавок торговля на Красной площади, прилегающих территориях и других площадях и улицах Москвы велась в менее благоустроенных точках — шалашах и «местах скамейных», также делившихся между продавцами, не говоря уже о торговле вразнос.
Более чем в трети рядов торговали съестным — Свежем, Живом и Просольном Рыбных, Масляном, Селедном, Луковом, Чесноковом, двух Медовых, двух Овощных, Хлебном, Калачном, Ветчинном, Уксусном, Соляном, Пирожном, Яблочном, Дынном, Огуречном, Ягодном, Капустном… Особые места на «скамьях без кровель» были выделены для торговли «белой рыбицею», «паровыми селдми», «столовыми колачами», гречневиками, клюквой, молоком, сметаной, квасом и прочей едой и питьем, с которыми, однако, было запрещено ходить по рядам. Впрочем, коробейники, державшие свой товар в коробьях, нарушали эти запреты, торгуя вразнос и на Красной площади, и в рядах.
Ремесленные изделия можно было купить в Скобяном, Замочном, Саадашном (саадак состоял из лука и колчана со стрелами), Седельном, Игольном, Самопальном (ружейном), Железном, Судовом, Котельном, Красном Сапожном, Сапожном, Ирошном, Подошвенном, Коробейном, Лубяном и др. Одежду продавали в Кафтанном, Манатейном (торгующим монашескими рясами), Чулочном, Колпачном, Рукавичном, Треушном, Войлочном и иных; ювелирные изделия — в Золотом, Серебряном, Жемчужном, Монистном. Товары для поддержания чистоты и освещения дома продавались в Мыльном, Свечном и Восковом рядах. Еще в 1547 году упоминается Москотильный (Москательный) ряд, где торговали веществами, необходимыми для окрашивания ткани. Были, наконец, и совсем экзотические ряды. В Зольном торговали золой в лукошках, применявшейся в качестве удобрения; правда, неясно, почему ее покупали при обилии печей. В Белильном москвички могли приобрести белила и румяна. Целых девять лавок было в Орешном ряду. В Потешном ряду продавали игрушки, в Фонарном — фонари, в Польском — иноземные товары.
Торговые ряды (включая и каменные), лавки, шалаши, скамьи занимали более половины Красной площади, улицы и крестцы Китай-города. На мосту у Спасских (Фроловских) ворот торговали книгами. На Никольскую выдвинулись Ножовый и Иконный ряды. На Ильинке расположился Вшивый рынок, на котором стригли и брили. По сообщению Олеария, «он так устлан волосами, что по ним ходишь, как по мягкой обивке». «Шагу не сделаешь без того, чтобы не наступить, точно на подушку, на крайне грязную их кучу», — вторит ему Таннер. На Торгу стояли десятки извозчиков, о которых С. Маскевич пишет: «Кто захочет быть в отдаленной части города, тому лучше нанять извозчика, чем идти пешком: за грош он скачет как бешеный и поминутно кричит во всё горло: Гис, гис, гис!; а народ расступается в обе стороны. В известных местах извозчик останавливается и не везет далее, пока не получит другого гроша».
Торг на Красной площади во всей его красе описал во второй половине XVII века курляндец Яков Рейтенфельс:
«Перед царским дворцом… простирается четырехугольная площадь, на которой стоят несколько пушек необыкновенной величины, поставленные на кирпичных подмостках, близ которых находится храм Св. Иерусалим (Покровский собор. — С. Ш.) изящнейшей постройки. Здесь и на соседних площадях постоянно производится торговля съестными припасами и иными предметами, необходимыми в жизненном обиходе, при густейшем стечении народа. К этому рынку примыкает другой, полукругом расположенный, тянущийся почти на полмиллиария [19] , где лавки для разного товара устроены так, что каждый отдельный, какой угодно, товар выставлен для продажи только в назначенном для него месте. Так, например, в одном месте видишь шелковые ткани, в другом — шерсть, в третьем — полотно; в одном — золотые и серебряные вещи и драгоценные камни, в другом — благовония, в третьем — иностранные вина, причем до двухсот погребов расположено в ряде под землею, в четвертом — разные иного рода напитки, приготовленные из меда, вишен и других ягод. Одним взглядом можно увидеть здесь в одном месте дорогие меха разного рода, в другом — колокола, топоры, подсвечники и иные металлические изделия, в третьем — ножи, рукавицы, чулки, ковры, завесы и разные ткани. Особый ряд занимают масло, сало и ветчина, особый — свечи и воск, особый, наконец, разные изделия из дерева. В кожаном ряду лежат кожаные изделия: вожжи и прочая конская сбруя, в меховом — шубы и шапки. В одном месте выставлены лечебные разные зелья и травы, в другом — запоры, ключи, гвозди, далее — шелк нитками, канитель, украшения для девиц, браслеты — всё в особом месте. Также продаются, каждое в своем особом месте рынка, и обувь, и поножи, и хмель, и ячная крупа, и рыба соленая, и сено, и овес. Не говоря уж о многом другом еще, и муке, и зерновому хлебу, и иным всякого рода вещам, и чинящим обувь, и низеньким лавочкам цирюльников — всему точно определен свой ряд, и все они прекрасно и удобно расположены так, что покупателю дается полная возможность выбрать наилучшее из всех, собранных в одном месте, тех или других товаров. Немало увеличивает красоту рынка то, что на нем нет ни одного жилого помещения, дабы таким образом держать огонь, сильно свирепствующий обыкновенно в этом городе, как можно далее. По этой же причине рынок тщательно оберегается сторожами, и те мастера, кои работают с огнем, живут в отдаленном от рынка месте» {484} .
Кильбургер отметил любопытный по своей специализации «птичий рынок», недалеко от «замка и Земского приказа», «на котором имеются в продаже разные живые птицы: глухари, тетерки, рябчики, пиголицы (чибисы. — С.Ш) , чайки-рыбалки, соколы, перепелки, соловьи, жаворонки, щеглы и т. д., а также куры, голуби, гуси, утки и живые кошки» {485} .
Помимо Красной площади торговля широко велась по всей территории Китай-города, на главных улицах и крестцах. Немало было торгов и торжков и в Белом городе. На Соляном дворе велась бойкая торговля рыбой, на Неглинной — мукой, зерном, дичью, здесь же стояли и «харчевые лавки». О рыбном торге иностранцы оставили далеко не лучшие отзывы. И. Кильбургер в 1674 году свидетельствовал: «В Москве есть длинный рынок исключительно с солеными рыбами всякого рода, особенно лещами, окунями и т. д. Об этом рынке справедливо сказать, что говорят и об островах Мадагаскар и Цейлон, а именно, что такие места можно раньше обонять, чем видеть. Смрад здесь так велик, что все иностранцы должны из-за этого затыкать нос, русский, напротив того, совсем не замечает такого сильного смрада и чувствует себя хорошо». Р. Ченслер добавляет: «Да и нет такой вонючей и тухлой рыбы, которую бы они ни ели и ни похваливали, говоря, что она гораздо здоровее, чем всякая другая рыба и свежее мясо».
Крупные хлебные рынки находились у Тверских ворот Белого города и на Болотной площади в Замоскворечье, лошадьми торговали у Покровских ворот, сеном — между Покровскими и Сретенскими воротами Белого города. Особую известность имел Лубяной торг на Трубе. Зимой ежегодно велась обширная торговля на льду Москвы-реки. Рынки располагались у городских ворот, на пространстве за стенами, на пустырях и площадях. Данные переписи 1701 года свидетельствуют: на 6894 посадских двора в Москве приходились 2664 торговых места.
Центрами продажи импортных товаров были гостиные дворы. Помимо Старого и Нового гостиных дворов за рядами на Красной площади, о которых уже шла речь, в средневековой Москве существовали несколько иноземных гостиных дворов. Панский двор, располагавшийся в Китай-городе, впервые упоминается в 1508 году; впоследствии он был перенесен в Белый город к церкви Гребневской иконы Божией Матери. Персидский двор находился неподалеку от Старого и Нового гостиных дворов в Китай-городе, Армянский — на Сретенке, Английский — на Варварке и Новый английский — в Белом городе, Греческий — на Никольской улице. Есть смутное известие об Испанском дворе в восточной части Китай-города. Крымский и Ногайский дворы размещались на южной окраине Москвы. Основным товаром ногайских купцов были лошади. В первой половине XVI века на Ногайский двор пригоняли ежегодно по две—восемь тысяч лошадей, к середине столетия масштабы этой торговли увеличились до двадцати тысяч. Табуны ногайских коней в ожидании покупателей паслись на широких лугах у Симонова монастыря.
Уже в XIII столетии Москва была центром международной торговли, о чем свидетельствуют не только письменные источники, но и археологические находки. В XIV—XV веках в городе преобладал восточный импорт: керамика, изделия из стекла, драгоценности, ткани. В дальнейшем всё возрастало число западноевропейских товаров, что в первую очередь связано с открытием англичанами в 1553 году морского пути вокруг Скандинавии к устью Северной Двины. Вслед за английскими торговцами, создавшими Московскую компанию и получившими значительные привилегии от Ивана Грозного, в городе появились голландцы, которые в XVII веке сильно потеснили англичан, и в значительно меньшем количестве — французы. Из Архангельска через Вологду и Ярославль ехали возы с западноевропейскими товарами, прибывшими из-за моря. Польские, литовские и немецкие купцы прибывали в Москву через Смоленск, сухим путем.
Еще более значима была роль Москвы как общероссийского торгового центра. С севера в столицу везли соль, рыбу слюду, меха, моржовый клык («рыбий зуб»), металлы и кузнечные изделия. Из замосковных (располагавшихся к северу и северо-востоку от Москвы) городов в столицу доставляли ткани, ремесленные изделия, продукты огородничества, мед, воск, пеньку. С востока — через Владимир, Нижний Новгород и Казань — поступали товары из Сибири, в первую очередь меха. Меховая торговля состояла в ведении казны, «мягким золотом» платили царю дань (ясак) сибирские инородцы. При этом часть мехов доставалась боярству и крупному купечеству Пушнина с большой выгодой для казны и знатных продавцов покупалась западноевропейскими купцами.
Торговля была уделом купцов — влиятельного городского сословия, в свою очередь разделявшегося по объемам капиталов. Термин «гости», употребляющийся в летописях по отношению к купцам, восходит к «Повести временных лет». Первоначально он означал иноземного торговца или его русского коллегу, ведущего торговлю с зарубежными странами и совершавшего поездки за рубеж. Отсюда происходили и термины «гостьба» (заморская торговля), «гостиница», «Гостиный двор».
Как говорилось выше, гости-сурожане вели торговлю с Крымом. Распространялись их интересы также на территорию Золотой Орды, Византию, Средиземноморье. Южная торговля была опасным занятием — купцов часто обирали власти пограничных городов, грабили в степи кочевники, а случалось, захватывали в рабство или убивали. Тем не менее прибыль от южной торговли была столь велика, что даже потеря товара и иные бедствия не могли остановить предприимчивых сурожан.
Гости-сурожане активно участвовали не только в торговых делах. Они исполняли дипломатические поручения, доставляли из Москвы пожертвования в монастыри Святой земли, находившейся под властью турок. Участие сурожан в Куликовской битве, возможно, было связано с тем, что Мамая поддерживали их конкуренты — генуэзцы. Из сурожан вышли известные деятели российской истории и культуры — родоначальник боярского рода Головиных «гость и боярин» Владимир Григорьевич Ховрин, прославленный зодчий Василий Дмитриевич Ермолин, купеческие династии Салаевых, Шиховых и др. Сурожане и их потомки строили в Москве каменные храмы, делали богатые вклады в монастыри, покровительствовали летописанию, книжному делу, иконному письму.
Другая купеческая корпорация, члены которой торговали со странами Восточной и Центральной Европы, именовалась суконниками. Понятно, что основным товаром, доставляемым ими в Россию, была шерстяная ткань — сукно. Они ездили в Литву, Польшу, Германию, Ливонию, но редко проникали дальше на Запад. Помимо сукна привозили они в Москву и серебро, которого на Руси не хватало. В отличие от сурожан суконники никогда не именуются в летописях и других источниках гостями — вероятно, их статус и влияние были не столь значительными.
Расслоение в купеческой среде еще усилилось в XV—XVI веках, и его результатом стало законодательное оформление трех привилегированных купеческих корпораций: гостей, Гостиной и Суконной сотен. Так, штраф за бесчестье гостя составлял 50 рублей, члена Гостиной сотни — от 10 до 20 рублей (в зависимости от «статьи»), Суконной сотни — от 5 до 15 рублей. Оскорбление слобожан оценивалось в 5—7 рублей, также в зависимости от зажиточности. В Соборном уложении гости и члены Гостиной и Суконной сотен были названы в числе авторитетных свидетелей при исках. Дворы гостей освобождались от постоя и посадского тягла, они могли владеть вотчинами и поместьями, но не имели права приобретать крестьян (на землях работали их слуги и холопы-должники). Гостям и членам купеческих сотен было разрешено «про свой расход, держати питье, и варити и курити». Наконец, гости и члены Гостиной сотни имели право выезда за границу и были подсудны только царю или руководству приказов, но не наместникам и воеводам. Члены Суконной сотни свободно выезжать за границу не могли, в чем, впрочем, и не нуждались.
Одновременно купцы имели немало обязанностей перед царем. Согласно свидетельству Котошихина, гости «бывают у царских дел в верных головах и в целовалниках у соболиные казны, и в таможнях, и на кружечных дворех», а члены Гостиной и Суконной сотен «на Москве и в городех бывают у зборов царские казны, з гостми в товарыщах, в целовалниках». Тот же Котошихин пишет, что, если при исполнении этих обязанностей члены купеческих корпораций увеличивали прибыль казны, их награждали — «по кубку или по ковшу серебряному, да по сукну, да по камке». Напротив, за убыток, причиненный казне, полагалось наказание: «А будет которой гость, или иной человек, будучи у збору или у продажи, перед старыми годами прибыли соберет менши прошлого году, своим нерадением, гулянием, или пиянством, и тое прибыль, которой было быть в котором году, сколки против иных городов прибылей, берут на них на самих; да сверх того бывает наказание кнутом. А будет они верные головы и целовалники и истинны не соберут сполна, за дороговью, или за иным чем нибудь, а не своим нерадением, и таким за такие дела не бывает ничего». Зачастую разобраться в причинах недобора пошлин не всегда было возможно и поэтому компенсация убытков казны ложилась на купечество.
Исполнение хлопотных и обременительных обязанностей довольно часто приводило к разорению гостей и членов купеческих сотен. Поэтому правительство было вынуждено постоянно пополнять эти корпорации, «жалуя гостинным именем» новых торговцев в Москве и городах. Первые пожалования в чин гостя были осуществлены, по всей видимости, еще в 1530-х годах в период регентства великой княгини Елены Глинской. Выдавалась специальная жалованная грамота от имени государя, сообщавшая, что такому-то торговцу царь велел «быть в гостях». На протяжении большей части XVII века число гостей колебалось от 15 до 33 человек, а в 1675 году выросло до 54 и далее до конца столетия оставалось в пределах 46—54 человек.
С учетом того, что далеко не все гости были москвичами, количество гостей в городе было небольшим, однако их влияние на дела экономического управления — весьма существенным. И. Кильбургер дополняет отзыв Котошихина: «Гости — царские коммерц-советники и факторы, неограниченно управляют торговлей во всём государстве. Это есть корыстолюбивая и вредная коллегия, довольно многочисленная… Они проживают в разных местах по всему государству и имеют под видом своего звания право повсеместной первой покупки, хотя это не всегда бывает к выгоде царя… Они оценивают товары в Москве в царской казне, также распоряжаются в Сибири соболиной ловлей и соболиной десятиной, как и архангельским рейсом, и дают совет царю и проекты к учреждению царских монополий. Они беспрестанно думают о том, как совсем и совершенно притеснить торговлю на Восточном (Белом. — С. Ш.) море и нигде не позволить никакой свободной торговли, чтобы только они могли тем лучше разыгрывать хозяина и набивать свои собственные карманы».
Гостиная и Суконная сотни были более многочисленными, но не столь влиятельными. Их членами пополнялась корпорация гостей. В 1680-х годах власти ликвидировали Суконную сотню и перевели ее членов в Гостиную, которая увеличилась почти вдвое. Всего же на протяжении XVII столетия известны поименно 2781 человек, принадлежавшие к Гостиной сотне. Число членов Суконной сотни можно считать приблизительно равным этому количеству.
При этом большинство московских торговцев не являлись членами привилегированных купеческих корпораций. Они жили в слободах, подчинялись слободскому укладу, платили тягло. Так же, как гости и члены Гостиной и Суконной сотен, московские «торговые люди» могли быть избраны правительством для несения службы таможенных голов или кабацких целовальников, а другие брали таможенный или кабацкий промысел на откуп. Большинство московских ремесленников продавали собственные изделия. Так, из семидесяти четырех «промышленных и торговых людей» Бронной слободы только 12 человек торговали продуктами, остальные — товарами собственного производства (оружием, одеждой, предметами повседневного обихода, металлическими и кожаными изделиями).
Торговый мир Москвы был богат и разнообразен. Московская экономика была ориентирована в первую очередь на торговлю — международную, общероссийскую и внутригородскую. В торговую деятельность были вовлечены большинство посадских людей. Куплей-продажей занимались через своих слуг бояре и дворяне, торговую деятельность вели монастыри и приходское духовенство. Крупнейшим участником торговых операций была царская казна, интересы которой представляли гости. Очевидно, что именно в Средние века благодаря тому важнейшему значению, которое торговля занимала в жизни города, и сложился социальный облик москвича — делового, мобильного, предприимчивого и оборотистого, а также стремительный и шумный ритм московской жизни, поражавший провинциалов еще четыре сотни лет назад.
«Отличаются смышленостью и хитростью»
Отзывы о хитрости и плутовстве русских и особенно московских купцов стали общим местом в повествованиях иностранцев от Герберштейна до Корба. Каждый из них считал своим долгом предостеречь соотечественников: «Русский народ по природе склонен к обману».
«…Если при заключении сделки ты как-нибудь обмолвишься или что-нибудь неосторожно пообещаешь, то они всё запоминают в точности и настаивают на исполнении, сами же вовсе не исполняют того, что обещали в свою очередь. А как только они начинают клясться и божиться, знай, что тут сейчас же кроется коварство, ибо клянутся они с намерением провести и обмануть», — пишет Герберштейн. Ему вторит Олеарий: «Что касается ума, русские, правда, отличаются смышленостью и хитростью, но пользуются они умом своим не для того, чтобы стремиться к добродетелям и похвальной жизни, но чтобы искать выгод и пользы и угождать страстям своим… Так как они избегают правды и любят прибегать ко лжи и к тому же крайне подозрительны, то они сами очень редко верят кому-либо; того, кто их сможет обмануть, они хвалят и считают мастером». «…Они весьма способны к торговым делам и крайне искусны во всякого рода хитростях и обманах, особенно там, где дело идет о их собственной выгоде», — подтверждает Рейтенфельс, подчеркивая, как и Герберштейн, побывавший в столице более чем за столетие до него, что жители Москвы «считаются более хитрыми, чем остальные».
Вряд ли следует объяснять столь показательное единодушие неприязнью к русским и России. Тем не менее следует обратить внимание на то, что эти отзывы касаются исключительно общения русских с иностранцами. А в международной торговле, как правило, были нечисты на руку обе стороны. Тот же Герберштейн сообщает: «Иностранцам любую вещь они продают дороже и за то, что при других обстоятельствах можно купить за дукат, запрашивают пять, восемь, десять, иногда двадцать дукатов. Впрочем, и сами они в свою очередь иногда покупают у иностранцев за десять или пятнадцать флоринов редкую вещь, которая на самом деле вряд ли стоит один или два». Многочисленные неприятности преследовали русских купцов за рубежом, в том числе и в Западной Европе, выходцы из которой были столь скептичны по отношению к нравам московского торгового мира. Например, в царствование Михаила Федоровича один купец с меховым товаром отправился морем в Амстердам, чтобы получить выгоду от прямой торговли. Однако голландцы, сговорившись, не купили у него ничего, а выкупили весь товар после его возвращения в Архангельск и напоследок разъяснили бедняге механизм совершённого ими мошенничества.
Серб Юрий Крижанич (1618—1683), автор трактата «Политика», в котором он выступает патриотом России и славянства, считал русских торговцев страдающей стороной в сношениях с иностранцами: «Нашего народа умы не развиты и медлительны и люди неискусны в ремесле и мало сведущи в торговле, в земледелии и в домашнем хозяйстве… Поэтому чужеземным торговцам всегда легче бывает нас перехитрить и нещадно обмануть, тем паче, что они живут по всей Руси и скупают наши товары по самой дешевой цене. Можно было бы это стерпеть, если бы и наши [люди] у них жили и также дешево покупали. Но наши у них не живут и жить отнюдь не могут из-за своей природной неприспособленности и неразвитого природного ума и особенно вследствие зависти и злобы немцев, изведанной многими нашими». Почти теми же словами отзывались о трудностях международной торговли русские гости, сетуя, что дела идут очень плохо из-за «немечского завидения и злобы, кою суть многи наши отведали».
Как можно видеть, резким отзывам иностранцев о коварстве русских в торговых делах можно противопоставить столь же неблагоприятные свидетельства наших соотечественников об обмане, процветающем у «немцев». Тем не менее взаимные обиды не препятствовали успешному развитию как импортной, так и экспортной торговли и, очевидно, компенсировались прибылью, получаемой опять-таки обеими сторонами. Москва, в которую стекались иноземные товары из двух международных портов — Архангельска и Астрахани, — а также продукция, доставлявшаяся сухим путем через Псков, Новгород, Смоленск, украинские города и донские степи, занимала ключевое положение в процессе международного торгового обмена на территории Российского государства. Здесь же, наряду с иноземными товарами, встречались и узнавали друг друга представители разных культур, религий и народов. Голландец Н. Витсен, сидя в гостях у персидского торговца, вместе с гостеприимным хозяином осуждал грубость и невежество русских; при этом оба как бы не замечали, что их встреча произошла именно в Москве.
Свидетельства о нравах торговой Москвы в Средние века не исчерпываются пристрастными отзывами иноземцев. Однако материалы судебных разбирательств также не являются объективным источником информации. Они донесли до нас известия о многочисленных конфликтах, случавшихся в Китайгородских торговых рядах. Конечно, по судебным делам судить о реальной жизни не вполне корректно, поскольку в таком случае повседневность может представиться чередой конфликтов. Однако столкновений между продавцами и покупателями, а также торговцев между собой действительно было немало.
Любой пустячный повод приводил к брани и дракам между продавцами. Стрелец Афанасий Семенов, торговавший на Красной площади яблочным квасом, после двухлетней отлучки попытался было занять привычное торговое место, но был изгнан новым хозяином Тимофеем Степановым, который Афанасия «бранил и посуду у него перебил». Другой торговец жаловался, что конкурент свалил с его лотка на землю вареное мясо и «продажные» деньги. Еще один лавочник в злобе так отодвинул кадку соседа, что она покатилась под гору, а его самого, «поваля на землю», «бив на земле, бранил всякой бранью». В 1687 году продавец калачей Иван Карпов жаловался, что его конкурент Семен Трофимов охаял его товар перед покупателем — «от продажи отбил». Порой для драки не нужно было даже повода. Торговец Серебряного ряда Дмитрий Климов от скуки решил поспать на прилавке, расположившись ногами к лавке соседа, Михаила Карпова. Тот «завернул его, Митькины ноги в его Митькину лавку, и молвил ему, что де, Митька спишь, надеяшся де ты на бабушкины деньги». О дальнейшем нетрудно догадаться: «Митька его, Мишку, за те слова пхнул ногою, и Мишка за то его, Митьку, зашиб молотком, пробил в дву местах до крови голову».
Павел Алеппский свидетельствовал, что московские купцы не любили торговаться. Ему, выросшему на Востоке, такая сдержанность была в диковинку. Однако и сами москвичи могли на своей шкуре почувствовать, что пословица «спрос не грех» далеко не всегда верна в торговых рядах. Так, 3 октября 1693 года слуга думного дьяка П. Загребин приценивался к крашенине Романа Игнатева и, «поторговав, прочь пошел». Продавец так оскорбился невниманием к своему товару, что начал Загребина «бранить и бесчестил, и называл ево вором и мошенником». Попавший в такую же ситуацию солдат потешного Преображенского полка Игнатий Косточкин был обозван «боярским холопом и оленьим ухом». Иногда достаточно было просто пройти мимо чьей-то лавки и остановиться у другой, чтобы получить порцию брани, а то и побои. Так, пострадал от члена Гостиной сотни Бориса Полосина холоп стольника Нарышкина, покупавший белорыбицу в Рыбном ряду Впоследствии он жаловался, что торговец его «бранил и бесчестил и бил и увечил и кричал товарыщем своим и сидельцом, чтоб его бить». 11 мая 1687 года тяглец слободы Большие Лужники Алфер Осипов, торговавшийся с мясником Константином Игнатьевым, предложил ему цену за мясо существенно ниже той, которую запрашивал продавец. Торговца это так разозлило, что он не только выбранил покупателя, но и, «взяв часть мяса, ударил Осипова в лицо и подшиб глаз».
Впрочем, и покупатели не всегда были невинными жертвами грубых и агрессивных продавцов. Случалось, они ломали товар, пытались его унести, не заплатив, бранили и били самих торговцев. 28 сентября 1687 года слуга думного дьяка В.Г. Семенова Андрей Савельев отправился в ряды купить оконные рамы, но качеством товара остался недоволен — всячески хулил его, бросал на прилавок, бил по нему рукой. Дело закончилось матерной перебранкой — до драки с кровопролитием на этот раз не дошло. В том же году торговцу Федору Васильеву был нанесен, говоря современным языком, моральный и материальный ущерб. В его лавку пришел тяглец Мещанской слободы Иван Романов и начал придираться к внешнему виду продавца — «стал его бранить и бесчестить и говорить, у тебя де ухо отсечено и ты за то ухо взял пять рублев, и повалил у него скамью с товаром с яблоки на землю и там товар перебил и перемарал и ногами перетоптал, цена на 6 рублев с полтиною».
Суммируя сведения о нравах торговой Москвы, обратим внимание на то, что известия иностранцев и русские судебные дела свидетельствуют о разных негативных явлениях. Иностранцы жалуются на обман, а русские — на грубость и агрессивность. Это, конечно, не означает, что иностранцев не «бранили матерно», а русских покупателей не стремились обмануть. Разница состоит в том, что иностранцы имели дело с крупными торговцами, гостями и членами купеческих сотен, которые своими хитроумными торговыми операциями стремились ввести их в убыток, а русские получали свою порцию брани или удар куском мяса в лицо прямо в рядах или на рынке. Цена вопроса в первом случае составляла десятки или даже сотни рублей, во втором — исчислялась рублями, алтынами или копейками. Однако и сами московские торговцы могли предъявить те же претензии иностранным и русским покупателям. В этих конфликтах обе стороны, по-видимому, стоили друг друга.