Я заснул; солнце дошло, между тем, до зенита; инстинктивно я выпрямился и с радостью убедился, что не почувствовал никакой боли при этом движении. Опираясь о стену, я встал на ноги; голова немного кружилась, ноги дрожали, но через несколько минут я твердо мог держаться на ногах. Осторожно, опираясь рукой о скалы, я рискнул пройти несколько шагов; мои суставы слегка ныли и с трудом сгибались; мускулы плохо повиновались, но там, внизу, на песке, солнечные блики неудержимо манили к себе мое тело; мне казалось, что если я смогу добраться туда и согреться в лучах солнца, то от тепла растает неподвижность моих оцепеневших членов.

Какое наслаждение растянуться на раскаленной земле, расправить закоченевшие члены и отдаться живительным ласкам солнца! Это физическое удовольствие вознаградило мои усилия, я вкушал его в полной мере, распростершись перед входом в пещеру. Запрокинув голову, полузакрыв глаза, я неподвижно лежал, опьяненный сладостными ощущениями, чувствуя, как мало-помалу воскресает жизнь во всем моем существе.

Время текло и, несмотря на сладостную лень, заставлявшую меня пребывать без движения, голод принудил меня подняться; целительное действие солнечной ванны уже сказалось, и я начал двигаться вдоль берега почти твердыми шагами. Но вскоре я почувствовал безотчетную неловкость и вернулся в грот, чтобы обвить себе бедра поясом из листвы, который я укрепил несколькими стеблями, выдернутыми из моего ложа. И только когда я несколько прикрыл наготу, я подумал, что сделал это почти автоматически, независимо от меня самого, повинуясь привычкам многовековой культуры.

Но новое впечатление быстро рассеяло эти мысли.

В нескольких сотнях метров виднелась статуя Аполлона и камень, на котором собирались закласть меня в жертву.

Это воспоминание производило на меня впечатление страшного кошмара; я наслаждался тем, что жизнь восстановилась во всем моем существе; теперь мне казалось невероятным, чтобы в силу кровожадного ритуала меня возложили на камень для заклания в жертву богу того самого солнца, которое только что вернуло мне жизнь.

Гнев охватил меня при этой мысли; я готов был бороться с варварскими существами, пленником которых я оказался. Стремление вырваться от них встряхнуло меня, и я побежал так быстро, как только мог. Спустившись к самому морю, я оказался около темных скал, окружавших грот. Я нашел тропинку, которая извивалась по их склонам; с трудом я поднимался по ней; я поранил ноги, так как под ногами был уже не мягкий песчаный берег, а скалистая почва, усеянная острыми камнями.

Наконец, я достиг плоской возвышенности и в утомлении упал на траву; я достиг высшей точки на острове. В какую бы сторону я ни вглядывался, всюду океан замыкал горизонт, ограничивая монотонные бирюзовые пространства перепутанных саргасс. Это недвижное пространство без единой неровности казалось мне свинцовой пеленой.

Странная вещь, барьер из водорослей начинался только за полкилометра от берега, так что вся Аполлония была окружена своего рода широким каналом. Кроме того, мне казалось, что вязкая и плотная масса морских трав местами прорезана узкими лентами воды, блестящими при солнечном свете.

Под обрывом возвышенности, на которой я находился, было песчаное побережье, на котором возвышалась статуя Мусагета; я наклонился, желая узнать, обратили ли внимание на мое отсутствие, но никого не было видно. Остров казался пустыней. Я высчитал, что поверхность его могла равняться нескольким сотням гектаров; кроме того, часть острова была скрыта от меня дугой скал, возвышавшихся предо мной.

Противолежащий песчаному берегу склон горы был отлог и постепенно переходил в долину, по которой должна была протекать река, как я мог догадаться по пышной растительности тех мест.

Действительно, вся долина была покрыта характерными для тропиков деревьями. Они зеленели даже на склоне горы. Я распознал здесь большие гладкие листья финиковых пальм и более светлые и широкие листья бананов, которые выделялись на фоне темной зелени гранатовых деревьев, украшенных звездообразными крупными красными цветами, но все это утопало в зарослях растений и деревьев, которых я не мог распознать и которые представляли густую массу зелени, волнующуюся при теплом дуновении морского ветерка.

Несколько древовидных папоротников и карликовых пальм являлись переходной ступенью к лугу, на котором я находился. Вокруг меня трава была испещрена множеством пестрых цветов, и от теплой земли исходило опьяняющее благоухание тысячи разнообразных запахов.

Я сделал несколько шагов, с наслаждением вдыхая в себя благовонные ароматы растений, как вдруг вокруг меня раздалось жужжание. Целый рой пчел снялся с места и летел вместе со мной. Я направился к оазису, так как надеялся найти на фруктовых деревьях плоды, чтобы утолить голод.

Среди зарослей папоротников мое внимание привлек каменный столб; я направился к нему; вблизи от него я услыхал серебристое журчанье ручейка, пробивавшегося между скал.

С жадностью я наклонился к воде и с наслаждением пил ее, набирая в свою ладонь; я омыл свое лицо, руки и усталые, окровавленные ноги.

Тут же у ручья свесились с банана пышные гроздья золотистых плодов, которые я и сорвал с красноватого стебля. Необычайно сладостной показалась мне эта первая вольная трапеза на лоне безмятежной, изобильной, великодушной природы. Оазис предлагал мне убежище в глубинах своих недр, спокойствие в тени своих чащ; никакой шум, разве только шелест волнуемых ветром пальм, не мог нарушить глубокое спокойствие, которое так целительно действовало на мое истомленное сердце.

Я шел вдоль ручья, который ниспадал каскадами до ложбины в долине; сквозь ветви цветущих гранатов я увидел полоску воды; среди купы пальм блестели прозрачно-голубоватые воды озерка; оно было так мало, что склонившиеся к воде деревья противолежащих берегов, казалось, хотели слиться друг с другом, образуя непроницаемый купол над бирюзовым водным зеркалом. Берег местами был покрыт зарослями камыша и тростника, между которыми виднелись широкие венчики голубых ненюфар на плоских громадных листьях, небрежно нежащихся на поверхности воды.

С любопытством пробираясь среди морщинистых пальмовых стволов, я внезапно остановился и попытался укрыться: между камышами двигались человеческие фигуры; я различал полупогруженные в прозрачное озеро тела женщин, резвящихся среди причудливых цветов водяных растений.

Нереиды? Ундины? Сирены? Они забавляются; до меня доносятся жемчужные переливы их радостного смеха, и по временам та или другая, более смелая, отделяется от группы подруг и с несравненным изяществом выплывает на середину пруда. Я угадываю под кристальной ясностью волн нежные формы ее стройного опалового тела. Я остаюсь недвижим в очаровании этого зрелища, напоминающего мифические времена, когда сладострастные нимфы мелькали между стволами лотоса, заигрывая с фавнами, которые подстерегали их на берегу, наигрывая на свирели томные мелодии.

Мысль о побеге куда-то исчезла… Внезапно я вздрогнул: чья-то рука легла мне на плечо. Рядом со мной стоял старец Хрисанф; это был человек среднего роста с безбородым лицом. Его тело было изящно и стройно и только кожа оттенка слоновой кости и почти полное отсутствие волос указывали на его преклонный возраст. Что меня особенно поразило, так это замечательная глубина его глаз, глядевших из-под полумрака, образованного дугой бровей, и отливавших золотистыми искрами зрачков.

Его проницательный взгляд был долго устремлен на меня.

— Чужестранец, — спросил он, — как ты пришел сюда?

— О, старец, — сказал я с укором, — не без причины бежал я из пещеры, в которую вы меня положили. Не забыл ли твой народ святые законы гостеприимства до такой степени, что пытался заколоть того, кого судьба доверила его заботам? И я бежал из опасения, что возобновятся преступные попытки умертвить меня.

— Ты не прав, предполагая, что мы питали против тебя дурные намерения, — возразил Хрисанф, — бог указал нам, что ты не предназначен для жертвоприношения на его алтаре. Перестань же бояться.

Я с удивлением взглянул на него; старец продолжал:

— В этом сокрыта странная тайна, которую я хочу попытаться разъяснить тебе; до сих пор люди, попадавшие извне на берег Аполлонии, оказывались безобразными и грубыми варварами. Это заставило нас думать, что на всей остальной земле культура неизмеримо ниже нашей и население состоит из существ, могущих возбудить к себе лишь чувства презрения и отвращения.

Я вспомнил, что то же самое говорила мне в гроте Тозе. Может ли быть, чтобы аполлонийцы не имели никакого представления о современном мире?

Хрисанф прислонился к корявому стволу финиковой пальмы и, протянув ко мне руку, с недоумевающим видом продолжал:

— Да! Даже их язык груб и негармоничен, их тела тяжеловесны, неуклюжи, некрасивы, как у бессмысленных быков, которых, по словам нашего Гомера, закалывали мы, как жертву на алтаре Аполлона; но во всем твоем существе, чужестранец, разлиты красота и изящество, каким могут позавидовать боги; твой взгляд подобен небесной лазури, в твоих зрачках светится огонь благородного ума, и в довершение всего мы были поражены тем, что твои уста неожиданно пролепетали бессмертные слова, которые в старину пленяли наших отцов, и благоговейная память о которых сохранится и в нашем поколении; ты говоришь на нашем языке, как будто ты один из нас. Кто обучил тебя песням божественного Эсхила? Каким образом научился ты языку наших предков?

— Старец, я смущен речью, с которой ты только что обратился ко мне; не думаешь ли ты, что все обитатели неведомого тебе мира подобны тем немногим пострадавшим от кораблекрушения людям, которых ты встречал до сих пор? Есть на земле люди, которые и теперь страстно преклоняются перед культом прекрасного; конечно, их немного, но они существуют, и я один из них; ты только что говорил о Гомере и Эсхиле, ты присваиваешь твоему племени право древних греков; знай же, что и другие люди, хотя и непохожие на вас, страстно любят, как ты, величие афинян, жаждут называться детьми древней Эллады, погружены в изучение текстов, памятников и статуй. Они мало-помалу восстановили облик греческой души, научились говорить на мелодичном языке автора Прометея и мыслить вместе с создателями Федона. Старец, я тоже принадлежу к ним; но я не думал, что настанет день, когда мой горячий культ античной красоты остановит нависший над моей головой смертельный удар. Я не подозревал, что существует еще народ, сохранивший неприкосновенным гармоничный язык, на котором говорили герои троянской войны. Позволь мне, старец, в свою очередь спросить тебя, как случилось, что на острове, затерянном в Атлантическом океане, на баснословном расстоянии от Архипелага, живет народ, который, по-видимому, проникнут чистыми эллинскими традициями?

Хрисанф изумленно посмотрел на меня.

— К чему, — сказал он, — разыскивать в книгах язык и историю Афин? Очевидно, мы не ошиблись, полагая, что только мы одни сохранили яркий светоч наиболее прекрасной цивилизации. До какой степени падения дошли люди твоей расы! Каковы же тогда их занятия? Каков идеал тех, которые пренебрегли творениями человеческого ума наиболее прекрасного, великого и благородного?

— Ты прав, старец, люди моей расы утратили интерес к достижениям высшей красоты; страсть к роскоши, увлечение наслаждениями, жажда увеличить благосостояние — все это пленило их; сверх этого они ничего не видят; ты хочешь знать, откуда я пришел, куда уйду, — для тебя это не имеет значения! Ты ничего не поймешь, если я скажу, что мое отечество называется Францией, что я хотел попасть в Америку, а вместо того судьба привела меня на берег Аполлонии.

Хрисанф покачал головой с видом равнодушия:

— Ты прав, чужестранец, — сказал он, — мы уже предугадали то, что ты сказал о своей стране, и для нас не интересны причины, приведшие тебя сюда. Никто и никогда не мог покинуть Аполлонии для другой страны. И не следует ли считать делом руки бога, нам покровительствующего, это поле трав, скопившихся вокруг нас, чтобы заставить нас отказаться от желания увидеть страны с чужой культурой, а также, чтобы предохранить нас от вторжения варваров из другого мира?

Старец выпрямился, и мы пошли вдвоем среди благоухающего лабиринта пальмовой рощи. Через просветы в сводах, образованных деревьями, видно было ярко-голубое небо и солнце, роняющее золотистые блики на изумрудную траву. Мы спустились вдоль ручья, который пересекал маленькое озеро и бежал дальше к морю.

— Смотри, — продолжал Хрисанф, — на сияющее величие окружающей нас природы. Желание покинуть остров, так чудно расположенный, не является ли неблагодарностью, даже если бы это желание можно было осуществить? Но ненасытный ум, который таится в глубине каждого человека, мог бы в нас возбудить желание познать другие небеса, величие других горизонтов, свежесть других дубрав. Я воздаю благодарность божеству, которое ограничило наши вожделения этим незначительным пространством нашего острова, где мы будем счастливы, если нам нельзя будет и мечтать о чем-нибудь ином.

— Но в таком случае, старец, скажи, когда и каким образом пришли сюда твои предки?

— Я знаю, — ответил Хрисанф, — только то, что говорит об этом наше предание. Было некогда время, когда древняя Эллада увидела, как некоторые из ее наиболее смелых детей отправились основать колонию в стране, называемой Тринакрией; наши предки тоже принадлежали к таким выходцам. Однажды они отчалили от берегов старого Коринфа в поисках новых стран; по волнам океана двигались их триремы килем к Западу, — но Нептун поднял бурю и увлек корабли к столпам Геракла, где некоторые корабли разбились о прибрежные скалы, а другие, более счастливые, проскочили через этот страшный проход, и оттуда прихотливые ветры несли их неудержимо по неведомым волнам. Так текли дни за днями, пока покровительствующая рука богов не привела их к этим берегам. Возблагодарив богов, путешественники поразмыслили о бедствиях, которые претерпели они во время долгих часов своих странствий, и решили остаться на этом острове, который они назвали Аполлонией. Здесь они и обосновались, со своими семьями; они счастливо жили среди ласковой и гостеприимной природы. Постепенно число колонистов вырастало, оказалось, что остров был слишком мал; пищи для выросшего населения не хватало; наступило ужасное время; один из поэтов, Атимос, в возвышенных строфах рассказывает ужасы этой страшной войны с голодом. Некоторые решили снова спустить на воду старые триремы и отправиться на поиски новых земель. Но на некотором расстоянии от Аполлонии море оказалось загроможденным массой морских трав, в которых запутались триремы, и оставшиеся на острове беспомощно наблюдали за медленным угасанием своих собратьев. Я знаю все это из преданий, которые из уст в уста передаются от одного поколения к другому. После этой отдаленной эпохи, когда из-за голода погибло так много наших предков, Аполлония не подвергалась больше опасности голода; сама природа устранила опасность, происходившую от роста населения; в наше племя не вливался приток чуждой крови; наши союзы стали менее плодовиты, и число жителей постепенно стало уменьшаться. Сейчас Аполлония едва может насчитать до ста обитателей; может быть, даже настанет день, когда навсегда угаснет наша раса за отсутствием потомков, унося с собой последние остатки культа Идеального.

По мере того, как говорил Хрисанф, мое удивление возрастало. Передо мной стоял человек, связанный своим происхождением и культурой с наиболее чистыми традициями древней Греции. И эта культура не подверглась никакому чужестранному влиянию! Мне было чрезвычайно интересно изучить до конца эту цивилизацию, по меньшей мере такую же утонченную, как наша, но которая, исходя из тех же истоков, ограничила свое развитие единственным идеалом Красоты.

Устье ручья было усеяно камнями, которые заставляли восхитительно журчать его ясные воды; предо мной стоял старец; его силуэт четко вырисовывался на фоне моря, и я снова задавал себе вопрос, не является ли все это игрой моего воображения.

И под аккомпанемент журчащего потока снова раздался голос Хрисанфа:

— Чужестранец, я не знаю, какую жизнь ты вел в стране, откуда ты пришел, и не желаю этого знать; но на основании твоих же слов мне кажется, что ты достаточно близок к нам, чтобы воспринять наши взгляды на жизнь; забудь все, что заставило тебя попасть на океан; забудь плохо устроенный мир, краткий, но печальный очерк которого ты только что сделал. Твоих немногих слов уже достаточно, чтобы понять, до какой степени он отвратителен. Аполлония принимает тебя, как сына; здесь не найдешь ты вожделения ни к роскоши, ни к честолюбию, ни алчного стремления увеличить свое достояние. Прошли века с тех пор, как наши философы показали всю суету и безобразие чувственности и тщету даже самой чувственности, хотя бы только в одном воображении, Одним вожделением мы преисполнены — вожделением к разуму; одной страстью охвачены — страстью к прекрасному; но к прекрасному, очищенному от всяких чужеродных примесей, к прекрасному, черпающему свои истоки только в разуме и умозрении; вот почему из всех богов мы сохранили только одного, являющегося прообразом нашего Идеала.

— О, Хрисанф! — воскликнул я, — ты не можешь представить, какой радостью преисполнили меня твои речи; все то, что сказал ты мне о вашей цивилизации, заставило меня понять, как справедливы были твои полные презрения слова к моим сородичам. Часто среди бессмыслицы и безобразия того мира, которого ты не знаешь, я жалел, что не родился в славные времена, когда процветал в Греции культ Красоты. И вот моя мечта осуществилась; ты предоставляешь мне право гражданства в божественной Аполлонии, в последнем прибежище тех, кто понимает, какою должна быть жизнь.

Легкой поступью из лесу выбежала группа женщин, обремененных цветами и плодами. Они приблизились, и я узнал среди них белокурую Тозе: мне казалось, что она с волнением взглянула на меня; но Хрисанф уже направился к грациозной группе и объявил, что Аполлония теперь насчитывает одним гражданином больше.

В то время, как ее подруги радостно захлопали в ладоши, Тозе мелодичным голосом запела на импровизированный мотив, который меня очаровал своей красотой:

— Будь дружественно принят среди нас, о, странник, пришедший из неведомых стран, в чьем уме тот же идеал Красоты, что и у нас; будь дружественно принят, о, странник, на нашем острове, где все полно гармонии и красоты; будь дружественно принят, странник, и да будет твое имя Главкос, так как в ясности твоего взора отражается само небо.