Витерб замолк и, склонившись на подушки своей истомленной головой, лежал без движения с полузакрытыми глазами.

Мы слушали его фантастический рассказ, не прерывая его; мы были настолько захвачены им, что утратили всякое представление о времени.

Через открытые окна проникал молочно-белый свет раннего утра, бросая голубоватые отсветы на предметы; над водой поднимался сырой туман; облачный горизонт казался унылым.

Мы с Брессолем переглянулись; я прочитал в глазах моего друга то, что он, вероятно, прочел в моих: несказанное удивление и в то же время величайшее недоумение. Тем не менее мы не обменялись ни словом по поводу наших впечатлений; одновременно мы оба склонились к Витербу.

Он лежал так неподвижно, что мы встревожились. Он был чрезвычайно бледен; под обесцвеченной кожей отчетливо выступали скулы, его короткое дыхание перешло почти в прерывистый свист; на его высоком лбу мыслителя блестело несколько капелек пота. Я взял его руку. Она была холодна; пульс был так слаб, что я едва мог его нащупать.

Это состояние депрессии ужаснуло меня; вполголоса я сказал Брессолю:

— Поищи врача или санитара; может быть, ему следует впрыснуть камфару.

Я говорил очень тихо, но Франсуа все-таки услышал мои слова и прошептал с усилием, удерживая руку Брессоля:

— Нет, мои друзья, не надо; оставайтесь со мной; врач придет слишком поздно: я умираю.

Мы наклонились к нему; он протянул руку каждому из нас; мы ощущали последние конвульсивные движения его пальцев; голова его запрокинулась; короткий хрип… и все было кончено…

Страдальческое выражение внезапно исчезло с его лица и сменилось покойной улыбкой; Франсуа Витерб умер в сладостном упоении своими грезами, этими странными гомеровскими грезами, которые он только что рисовал перед нами; в этот момент мы могли их причислить только к фантастическим рассказам, настолько они казались нам несовместимыми с реальностью.

Рассвело. Комнату заливал белый приятный свет, ясно обрисовывая контуры предметов. Брессоль погасил электрическую лампу, и в апофеозе рождающегося дня Франсуа Витерб предстал перед нами в своей поразительной красоте, уподобляясь мраморным изваяниям. Этот профиль юного Антиноя, отчеканенный страданиями, напоминал величественную красоту античных медалей. Его тонкие, изогнутые, сжатые губы одновременно выражали волю и презрение, и казалось, что с них готово слететь имя женщины, которой отдал он всю привязанность и любовь, внушенную ему тенями героев Эллады.

Благоговейно закрыли мы глаза, в которых еще отражалась морская лазурь, и в глубине его уже мутневших зрачков, казалось, еще можно было найти образ аллеи, окаймленной могильными памятниками, к которой так влекли его последние мысли.